Титры идут на фоне яблоневых садов, изнемогающих под избытком золотистого груза, потом – садов, облетевших, голых. И на черную голизну ветвей мягко и густо ложится снег, ровная сияющая белизна накрыла купы деревьев, и вдруг оказывается, что это не снег, а весенний яблоневый цвет. Когда же кончаются титры, то радостный вид цветущих садов сменяется пожарищем. Горят, гибнут в гигантском костре войны прекрасные суджанские сады.
Крестьянская изба-пятистенка. В чистой горнице немецкий солдат бреется перед зеркальцем, прислоненным к горшку с геранью. Другой солдат ставит пластинки на грамммофон с большой трубой. Сквозь хрип и скрежет слышится сентиментальная немецкая песенка «Tränen mur Tränen da flißen darnieder». Еще один солдат спит, отвернувшись к стенке, четвертый солдат притиснул в угол худенькую светловолосую девушку с тонким, тающим лицом и, заглядывая в записную книжку, обучается русскому языку.
– Mleko…
– Не так… – тихо говорит девушка – Надо: молоко…
– Kurka, bulka, mjed…
– Не так… курица… булка… мед…
– Devotscka, davai!
Девушка молчит.
– Nuh?!
– Не знаю, – прошептала девушка.
– Schneller![1]
– Девочка, давай! – послышалось, как из-за края света.
– Davai, davai! – с хохотом немец хватает девушку за руки и тянет к себе.
Девушка сопротивляется. Тогда солдат грубо стягивает ее с лавки и тащит к лежанке.
– Schweinerei[2]! – в сердцах проговорил солдат, брившийся у зеркальца. На худом интеллигентцом лице – отвращение.
– Ich werde deiner Braut schreiben[3], – добавил сентиментальный солдат.
– Das ist nur ein Schräzchen[4]! – оправдывается их приятель, но его набухшие кровью веки подсказывают, что это вовсе не шутка…
На призбе соседней избы сидят четыре женщины: старуха Комариха с лицом как печеное яблоко; средних лет, сухощавая, с кирпичным по смуглоте румянцем Анна Сергеевна; молодая Настеха, высокого роста, широкоскулая, дородная, с сонным обвалом век Надежда Петровна Крыченкова. Сейчас ее сильное лицо кажется не сонным даже, а будто закаменевшим.
Женщины, несмотря на теплый день ранней осени, одеты жарко, рвано и грязно: головы туго замотаны старыми платками, будто на току, когда реют хоботья и полова; драные ватники и длинные юбки с захлестанными подолами скрывают фигуру.
Разговаривая, они не глядят друг на дружку, а прямо перед собой. Из окна пролился бархатный рыдающий голос и смолк.
Комариха. У нас немец куды против всех тихий, уважливый…
Сергеевна. В Коростельках опять четверых повесили: двух мужиков, бабу и малова…
Настеха. А у нас мода на конопляные воротники еще не завелась…
Комариха. Я ж и говорю: повезло на немца – мягкий, обходительный…
Из дома выходит сентиментальный солдат, на ходу расстегивая штаны. Не обращая внимания на женщин, начинает мочиться, силясь угодить за кювет. Преуспев в своей шалости и справив нужду, солдат с шумом пускает ветры и убегает по своим делам.
– Одно слово: правильный немец! – с чувством заключает старуха Комариха.
Вышел интеллигентный солдат. Вежливо кивнул женщинам, но не получил даже малого ответного привета с их мгновенно омертвевших лиц. У солдата обиженно дрогнули губы, он быстро зашагал следом за товарищем.
Из дома раздался хилкий, будто мышиный писк, возглас страха и беспомощности. Что-то сдвинулось, упало, стеклянное разбилось.
Комариха. В Медакине гарнизон стоял… Шестерых баб забрюхатили. Троих дурной наградили…
Сергеевна. А у нас вроде никто еще не понес…
Настеха. А ты почем знаешь?
Комариха. Золотой нам достался немец!
Снова слышится жалкий, какой-то придушенный вскрик.
– Никак Дуняшу насилят?! – охнула Сергеевна.
– Ах, ироды, она ж дитя!.. – вздохнула Комариха.
– Беспременно руки на себя наложит! – сказала Сергеевна.
Настеха сжала челюсти, молчит.
– Она Кольки моего невеста… – проговорила Надежда Петровна.
– Пропади все пропадом! – горестно сказала Настеха.
В вырезе двери соседнего дома мелькнуло светлое платьице Дуняши и скрылось – будто махнул кто белым платком, взывая о помощи. Видимо, немецкий солдат поймал ее за руку и втащил назад в избу.
Надежда Петровна вскочила.
– Ах, сволочи! – взрыднулось в ней.
Она хотела кинуться к дому, но Анна Сергеевна повисла на ней, а Комариха бросилась в ноги и уцепилась за ее подол.
– Сказилась?.. Пристрелят – и вся недолга!
– Пустите!.. Мочи нет!..
– Пропади все пропадом! – повторила Настеха.
Распахнулось окно, и в нем призрачно мелькнула фигурка Дуняши и скрылась.
Надежда Петровна рванулась и едва не высвободилась из цепких рук. Настеха встала. Она скинула с головы платок, и будто золотая пена вскипела над ее головой и рассыпалась по плечам. Она поддернула захлестанную юбку, и открылись сильные, стройные ноги; она сбросила грязный ватник и осталась в тонкой кофточке, обтягивающей грудь.
Из-под безобразной маскировочной оболочки возникла прекрасная молодая русская женщина. С высоко поднятой золотой головой Настеха проходит в дом.
Несколько секунд длится тишина, словно все умерло и в доме и вокруг него, затем на крыльцо выбежала Дуняша в порванном платьишке и стремглав кинулась прочь.
Комариха. В Муханове солдатку с груднятами живьем в избе сожгли…
Сергеевна. В Нестерове бабе живот штыком прокололи…
Комариха. А у нас тишь да гладь, слышно, как ангелы летают. Нечего Бога гневить: повезло нам с немцем!..
Издалека доносится музыка – видимо, другой музыкальный фриц завел граммофон, но сейчас мелодия бравурная, героическая, напоминающая победный марш.
По улице, вспугнув возившихся в пыли ребятишек, пробегают несколько солдат, деревенский староста, кряжистый мужик с рыжей, в проседь бородой, его хромой помощник и писарь. Они проходят, оставив после себя облако пыли, и после короткой тишины слышится позвякивание уздечки, лязг железа и возникает причудливая фигура всадника.
На рослой, костлявой кляче с зашоренными глазами подпрыгивает, гремя старинным кованым щитом, медным тазом для варки варенья, нахлобученным на голову, длинным копьем и стременами, худой, длинный как жердь немецкий лейтенант. Острые, словно спицы, усы стоят торчком, белый взгляд устремлен в далекую пустоту.
– Каспа… тьфу! – плюнула Сергеевна.
– Не Каспа, а лыцарь Тонкий Ход! – поправила Комариха.
– Сейчас начнем чудить! – с тоской сказала Сергеевна, встала и, одернув подол, пошла прочь.
Комариха пожевала губами и тоже поплелась восвояси.
Скрылся и всадник, затем возник в отдалении на бугре, где чернеет ветряная мельница.
И вот ожили, задвигались крылья, пошли в свой круговой полет, и – копье наперевес – устремился на «заколдованных великанов» спившийся до безумия немецкий лейтенант Ганс Каспар, он же «добрый рыцарь Дон Кихот». Ветряные мельницы ведут себя одинаково: мчится ли на них гидальго из Ламанчи или его убогий подражатель из состава вермахта – они ударяют всадника и коня своими крыльями и повергают наземь.
Издалека видно, как староста услужливо подает Каспе медный таз, его помощник – копье, писарь – щит, а один из солдат подводит захромавшего Росинанта. И вновь Каспа берет разбег, и Надежда Петровна отворачивается, равнодушная к исходу поединка.
Выходит Настеха. Она пытается держаться независимо, свободно, но что-то ущербное проглядывает в ее повадке.
Она хотела что-то сказать и вдруг схватилась рукой за горло.
Ее отшатнуло к плетню. Надежда Петровна кинулась к Настехе, подставила ладонь под ее лоб. Будто судорога проходит по спине молодой женщины. Затем она повернула к Надежде Петровне взмокшее, искаженное болью и отвращением лицо.
– Рвотно мне… Ох, Петровна, не по силам короб-то пришелся!..
– Не думай о том, Настеха, думай, что девчонку спасла.
Косо, быстро по щеке Настехи покатилась слеза. Петровна обняла ее за плечи и повела за плетень в садишко, сбегающий к реке. Она садится под копенку сена и устраивает Настеху возле себя, голову ее кладет на колени. Настеха закрывает глаза и тут же с ужасом открывает.
Над деревней катится стон. Сквозь него – прерывисто грубый лай солдатских голосов, мужицкая матерная брань и бравурная мелодия героического марша.
– Ничего, ничего, – успокаивает Петровна Настеху, – нас здесь не найдут… не тронут…
Та вновь закрывает глаза, Петровна вынимает из пучка гребень и расчесывает золотые волосы Настехи…
К реке приближается странная процессия: толпа полураздетых женщин, которых гонят сюда староста со своими помощниками и деревенские старики. Первые гонят всерьез, а вторые лишь вскидывают руки, словно хозяйка, загоняющая кур на насест. Чуть поодаль с автоматами на шее медленно бредут немецкие солдаты. Позади же всех маячит на коне Каспа, ярко блестит на его голове медный таз.
Толпа женщин все ближе подходит к воде. В их глазах нет ни гнева, ни возмущения, ни стыда, только усталость и скука. Комариха, в длинной белой рубашке, похожей на саван, говорит Анне Сергеевне:
– В Лисовке баб зимой в проруби морозили, а сейчас теплынь, паутинка, вишь, порхает…
– Заткнись, надоела!..
У воды шествие остановилось.
– А ну, бабы, не задерживай, заходи!.. – орет староста, нажимая на баб. – Вперед, бабоньки, а то хуже будет!.. Шагай веселей!..
Немецкие солдаты безучастно глядят на эту сцену, только интеллигентный солдат отвернулся, ему, наверное, совестно.
Женщины входят в воду по щиколотку, затем по колено, по живот, по грудь. Некоторым уже приходится сучить руками и ногами, чтобы удержаться на поверхности глубокой, омутистой реки.
– Веселей, веселей, бабоньки!.. – орет староста – Живы будете – не помрете!.. Залазьте, гражданочки!.. Эй вы, мавры! – орет он на деревенских стариков. – Вам чего велено?.. Лютуйте, зверствуйте!.. Слышь, борода, озоруй над полонянками, не то хуже будет!..
– Кыш!.. Кыш!.. – слабым голосом кричит дед-садовник, размахивая руками.
– Вот мы вас!.. – подхватывают другие старики. – Кыш!.. Кыш!..
– Холодно, однако… – замечает Анна Сергеевна.
– У меня вовсе плеврит, – покашливая, отзывается ее соседка Софья.
– Хоть бы спасал скорее, ледящий черт! – в сердцах произнесла Анна Сергеевна.
Но спасение уже не за горами. Рыцарь Каспа, приподнявшись на стременах, окинул гневным взором загнанных маврами в бурный поток пленниц, опустил копье и дал шпоры Росинанту.
– В Шестоперовке партизанскому связному крутой кипяток в горло лили… – завела Комариха, но ее голос потонул в победном шуме, поднятом Каспой.
Отважный рыцарь достиг реки и врубился в тотчас дрогнувшие ряды мавров. Он колет стариков острием копья, бьет по головам древком, давит конем. Старики, прикрывая руками лысины, обратились в бегство, только один упал и остался лежать на береговой кромке. Староста подошел, пнул его ногой, повернул на спину – это садовник.
– Помер? – спросил помощник.
– Отдышится, – равнодушно отозвался староста.
А Каспа, прокричав что-то ликующее, помчался прочь, и женщины вышли из реки.
– Бабы, слушай сюда! – закричал с бугра староста – Приказ господина лейтенанта. В деревню прибыла наша старая барыня Игошева Татьяна Владимировна. Господин лейтенант объявляют их своей… – староста вынул из кармана порток записку, глянул в нее, – Дульсинеей и велят оказывать всякое почтение, а также робить на них по совести и умению. Всякого, кто ослушается, будут публично пороть на деревенской площади. А теперича разойдись!..
– Вот и поиграли, – заключила Комариха…
Поздний вечер. В небе горят звезды. Над притихшей деревней разносится дорогая каждому немецкому солдатскому сердцу песня «Вахт ам Рейн».
В курень отдышавшегося, как и предсказывал староста, деда-садовника набились бабы: здесь и Надежда Петровна, и Сергеевна, и Настеха, и спасенная ею Дуняша, и старая Комариха, и молодая Софья с плевритом, и многие другие.
– Дедушка, – просит Софья, – расскажи сказку.
– Сказку?.. Не умею.
– Умеешь! Помнишь, третьего дня сказывал?
– А-а!.. – улыбнулся старик. – Значит, так… В некотором царстве, в некотором государстве…
– Дальше, дедушка!..
– А ты не торопись. Воробьи торопились да маленькими уродились… Жили не короли с принцессами, а простые землепашцы. Робили они в летнюю пору от зари до темна, после колодезной водой умывались и садились ужинать. Подавали им запеканку картофельную, или пшенник, или запущенку, огурчики, конечно, помидорчики, молока парного глечик да хлебушка ржаного или пшеничного каравай. Поснедав, выходили за порог. Старики цигарки смолили, старухи, коль зубы сохранились, подсолнухи лускали, а молодежь гуляла. Ходили улицей с гармонью, с мандолиной и разные песни играли, и веселые и грустные про любовь…
– Неужто правду все это было?! – воскликнула Софья.
– Это ж сказка, дура! – зло прикрикнула Настеха.
– Давайте, девки, споем! – попросила Софья.
– Тебе Каспа так споет!..
– А мы тихо… шепотом… Ну, давайте!.. – И шепотом она завела:
Средь полей широ-оких я, как лен, увела!..
И шепотом подхватили женщины:
Жизнь моя отрадная, как река, текла.
Сблизив головы, поют без голоса:
В хороводах и кружках – всюду милый мой
Не сводил с меня очей, любовался мной…
Слезы в глазах девок, слезы в глазах баб, а снаружи над русским простором, под русскими звездами разносится «Вахт ам Рейн».
Напрягаясь, тащит плуг лошаденка. За плугом, прихрамывая, идет парень лет семнадцати, рыжеватый, скуластый, с веснушчатым седлом на переносье. Он уже хочет развернуть плуг, как вдруг замечает двух девушек, идущих по тропинке в сторону деревни. Сейчас девушки поравняются с ним.
– Тпру… закуривай!.. – баском говорит парень лошаденке, сворачивает плуг на бок, быстро и ладно выпрягает коня и, пустив его на траву, тянется за тавлинкой.
Он успевает свернуть папироску из табачной пыли и прикурить от кресала, когда подошли девушки. Это Дуняша и ее подруга – быстроглазая Химка Девушки поздоровались с парнем, и Химка отошла в сторону, как и полагается при встрече тех, кого в деревне давно уже объявили женихом и невестой.
– Ты чего не пришла вчера? – спросил Колька Крыченков Дуняшу. – Я до самого комендантского часа ждал.
– Не могла… – ответила та тихо.
– А чего ты делала? – с тревогой спросил Колька.
– Стирала я. С фрицевыми поносками допоздна на реке провозилась…
– Вчера потеха была, – со смехом говорит Колька. – Каспа баб спасал! – Он огляделся, обнаружил старое воронье гнездо, нахлобучил на голову, из нескольких соломинок сделал себе усы и, подобрав кривую орясину, взобрался на костлявую спину лошаденки. У Кольки – несомненные актерские способности.
Он вытянул тонкую шею, выпучил глаза, задвигал соломенными усами и стал, ни дать ни взять, Каспа в излюбленной роли.
Девчата рассмеялись.
– Юные поселянки, – важно и тупо проговорил Колька, – я есть добрый рыцарь Дон Кихот…
Испуганно охнула Химка – из оврага вылез кривой помощник старосты.
– Вон-на! – проговорил он с каким-то удовольствием. – В рабочее время тиятрами пробавляемся!.. Так и запишем. – Он вынул из кармана засаленную книжицу.
– Не, пан! – испуганно вскричала Дуняша. – Мы свой урок выполнили. Домой идем.
– Петриченкова и Носкова?.. – Помощник старосты поглядел на Дуняшину подругу. – Ладно, это мы проверим. А ты, скажешь, тоже выполнил урок? – обратился он к Кольке.
– Уж и покурить нельзя? – независимо, хоть и с беспокойством, ответил тот.
– Всыпят десяток горячих, будешь знать перекур… и за тиятры еще надбавят! – пообещал помощник старосты и, спрятав книжицу, зашагал прочь.
– Коль, что же это?.. Неужто тебя накажут? – со слезами заговорила Дуняша.
– Еще чего! – хорохорился Колька – Подумаешь, испугал!.. Пусть только тронут, сразу к партизанам уйду.
– Будь я мужчиной, дня бы здесь не осталась, – заметила Химка.
– Нешто я виноват? – обиженно сказал Колька. – Когда наши в лес уходили, у меня, как на грех, пятку нарвало… А знаете, третьего дня пошел я в Крупецкий бор и стал сигналы подавать. И куковал, и глухарем щелкал, и дроздом свистел – ни черта!..
– Тс! – предупредила Химка. – Может, этот черт кривой где хоронится.
– Ну его к дьяволу!.. Дунь!..
Он быстро нагибается и целует Дуняшу в краешек рта.
– С ума сошел!
– Есть маленько!.. – Колька пытается повторить маневр, но сейчас Дуняша начеку и ловко увертывается.
Девушки со смехом убегают. Колька победно глядит им вслед…
Раннее утро. Задами деревни пробираются Надежда Петровна и Анна Сергеевна.
– Помощник старосты донес, – говорит Анна Сергеевна.
– Теперь одна надежда, что Каспа бухой, – говорит Надежда Петровна. – Коли он Дон Кихотом себя мнит, будет нам защита.
– Это точно! – подтвердила Анна Сергеевна. – Но если трезвый, лучше не суйся, Петровна…
– Слава богу, тверезый он редко бывает…
Женщины подошли к избе, выделяющейся среди других изб своим опрятным, даже нарядным видом.
– Ты поувертливей будешь, пошукай, какой он, – попросила Надежда Петровна. – Главное, на усы гляди. – Ежели торчком стоят, значит, пьяный. Ежели…
– Да знаю!.. – Анна Сергеевна скользнула под ветку рябины и скрылась в зарослях.
Некоторое время слышны лишь шаги прохаживающегося возле крыльца часового и знакомая песня о «льющихся слезах», которую он мелодично насвистывал. Затем из-за кустов бесшумно выскользнула Анна Сергеевна.
– Беда, Петровна, усы книзу висят!..
Староста Большов отпил рассолу из глиняной посудины и поставил ее на стол.
– Помилуй малова, пан, – смиренно просит Надежда Петровна. – Неровен час – забьют.
– Не забьют, – скучным голосом отзывается Большов. – Всыпят горяченьких в пропорции, только умней станет.
По огуречной лужице на столе поползла, увязая лапками, крупная изумрудная муха Большов прихлопнул муху и счистил с ладони мушиную грязь.
– Нельзя, пан, молодого юношу, как нагадившего кобеля, перед всем народом сечь. Нельзя, чтобы соседи, дружки, невеста, чтобы мать, его рожавшая, видела, как он, голый, в своей крови вертится. Да это ж хуже, чем сто раз убить человека!
– Вон как заговорила, комиссарша! – с насмешкой и горечью произнес Большов.
– Какие же мы комиссары? Мы всю жизнь с косой и плугом дружили, с зари до зари робили, смертельно уставали…
– Бреши больше, комиссарша!
– Если ты насчет мужа моего намекаешь, что он партейный, так с него и спрашивай.
– Придет время – спросим… А меня и мою семью вы помиловали? – распаляясь гневом, загремел староста. – Когда наше хозяйство, трудом и потом нажитое, отобрали, а нас по этапу погнали, хоть один из вас заступился? Хоть один из вас детей моих пожалел?.. Я тогда себе зарок положил: все перенесть и не сдохнуть, и с вас, сволочей, ответ взять!.. Меня в тюрьмах и лагерях гноили, по ссылкам мытарили, детей от меня отторгли, жену в могилу свели, а я все сдюжил, все стерпел и вернулся, и теперь я над вами как господний карающий меч!
Большов громко икнул.
– Да, пан, ты – власть. Помилуй сына, век буду Бога за тебя молить! – Надежда Петровна опускается на колени, низко кланяется. – Вот весь мой нажиток, ничего не утаила – Она достала из-за пазухи и развязала узелочек: в нем серьги, обручальное кольцо, брошки, мониста, нательный серебряный крест, оклад с иконы, две старинные золотые монеты и золотая зубная коронка. – Прими в благодарность.
Большов небрежно берет узелок и швыряет в ящик комода.
– Ладно! За филон его сечь не будут.
– Спасибо, пан!.. – По лицу Надежды Петровны покатились слезы. Она взяла милостиво протянутую руку старосты и поцеловала.
– А что тиятры показывал, за это его высекут… И брысь отсюда, комиссарша!.. – с ненавистью гаркнул Большов.
Над деревней неумолчно разносятся тяжкие вздохи подвешенного к ветви дуба чугунного рельса, по которому помощник старосты колотит железной полосой.
Немецкие солдаты выгоняют из домов людей. Неохотно, медленно бредут люди к деревенской площади. Солдаты подталкивают их в спины прикладами автоматов.
Уныло стонет рельс. Растет толпа на площади. Над толпой маячит на коне Каспа. Усы его обвисли, в белых глазах смертная тоска. В переднем ряду, ближе к лобному месту, – Надежда Петровна, рядом – преданная Анна Сергеевна, чуть поодаль – Дуняша, Комариха…
– В Сужде молодых ребят да девок бензином облили и живьем сожгли… – бормочет Комариха.
Из темной деревенской тюрьмы двое понятых приводят Кольку. Он мертвенно бледен, рыжеватые волосы торчат перьями – несчастный, затравленный, полумертвый от страха звереныш.
Ухает, стонет било…
Что-то крикнул с коня Каспа, к нему посунулся худощавый, подслепой толмач. Понятые сорвали с Кольки одежду. Он сжался, прикрыл ладонями низ живота. Толпа дружно потупилась. Каспа снова что-то проорал. Толмач перевел его слова старосте. Большов поднял руку, замолкло било.
– Слышь! – гаркнул староста. – Не отворачиваться!.. Голов не опускать!.. Глаз не отводить!.. Плетей захотели?..
Понятые повалили Кольку на траву. Один сел ему на плечи, другой – на ноги, помощник старосты поднял ременную плеть, и первый удар обрушился на Колькину спину.
Колька молчит. То ли старание начало превосходить умение, то ли мало силы в его кривом теле, но Каспа прохрипел недовольно:
– Schwach!..
И староста понял его без переводчика. Он сорвал с себя широкий флотский ремень с медной пряжкой и принялся с оттяжкой и точностью, выверенной ненавистью, охаживать беззащитное тело.
Толпа охнула, качнулась.
– Не гляди! – шепнула Анна Сергеевна Крыченковой.
Та будто не слышала. Губы ее шевелились, она то ли считала удары, то ли молилась, то ли проклинала.
– Кровь, – шепчут в толпе, – кровь текет…
Беззвучно зарыдала Дуняша.
Большов озверел. Всю годами скопленную злобу, всю жажду мести, что томила его в тюрьмах и лагерях, высвобождает он сейчас в бешеном ликовании. Это его час. Ради этого он смирял в себе сердце, терпел, покорялся, влачил жалкое существование. Он сечет не мальчишку, не комиссаровского сына, а всех своих недругов, всю Советскую власть.
Дикий крик размыкает спекшиеся Колькины губы. Он кричит истошно, неумолчно, на одной пронзительной ноте. И вдруг смолк, и молчание его стало общей, невыносимой тишиной.
– Genug! – крикнул Каспа – Genug[5]!
Но Большов не сразу остановился. Наконец он кончил размахивать ремнем, вытер пучком травы пряжку, отряхнул с лица пот.
Надежда Петровна кинулась к сыну. Мимо Каспы, мимо солдат, и никто не успел ее остановить. Она прикрыла шалью иссеченное тело сына, скинула головной платок и стала стирать кровь с его шеи, плеч, спины.
– Fort! – крикнул Каспа, направляя на нее коня. – Geh fort[6]!
И тут произошло нечто странное, о чем потом долго говорили в деревне, да и по всей окрестности, как говорят в сельских местностях о явлениях непонятных, будто порожденных потусторонними силами. Услышав окрик Каспы, Надежда Петровна подняла на него глаза Свидетели утверждали, что такого взгляда у живого человека не бывает. В темном, ночном ее взоре была не злость, не ненависть, а то, что больше злости, страшнее ненависти, что-то завораживающее, как взгляд василиска, грозное, как: судьба.
Каспа чуть завалился в седле, словно наскочил на незримую преграду. Всхрапнул и косо выкатил голубоватый белок его тощий конь.
– Augen neider!.. Hösttu[7]? – закричал Каспа.
И переводчик, бледный как бумага, шепнул Петровне:
– Глаза!.. Глаза опусти!..
Но толи не слышала Надежда Петровна, то ли не хотела слышать, она не отвела взгляда. Казалось, ее страшно выкаченные глаза выскочат из орбит и раскаленными каплями падут на обидчика. Не властна была Надежда Петровна над своим взглядом. В огне его сотворилось рождение из простой женщины, труженицы, жены, матери – неистовой Петровны, крестьянской предводительницы.
Не выдержали надорванные алкоголем нервы Каспы, он повернул коня и, разломив толпу, поскакал прочь…
Под вечер. Надежда Петровна – у постели сына. Наклоняется над ним – слава богу, уснул. Поправив одеяло, выходит в сени и жадно пьет воду из кадки. Нашаривает в потемках огурец и начинает его жевать. На крыльце темнеет какая-то фигура. Кроваво-красное закатное небо за спиной человека позволяет видеть лишь его силуэт.
Надежда Петровна вышла на крыльцо.
– Простите, – тихо говорит солдат с интеллигентным лицом. – Может быть, вам нужны медикаменты… Вот, я принес… – Его русский язык чист и лишен акцента, лишь чрезмерная отчетливость произношения выдает иностранца.
– Нет, пан, нам ничего не надо, – равнодушно говорит Надежда Петровна.
– Это для вашего сына.
– Спасибо, пан, вы уж довольно для него постарались. – Надежда Петровна хрустит огурцом.
– Но при чем тут я?! – покраснев, вскричал солдат.
– А здорово все-таки ты по-русски балакаешь, – тем же равнодушным голосом сказала Надежда Петровна.
– Я – славист… Скажите, за что вы так ненавидите нас? У вас случилось огромное несчастье, я понимаю. Но разве ваша ненависть до этого была меньше?
– Неглупый!.. – сухо усмехнулась Надежда Петровна.
– Разве каждый немецкий солдат – фашист! – понизив голос, продолжает немец. – Мы подневольные: нас гонят – мы идем. Мы бессильны против государства, как и все маленькие люди на земле. Но у меня и у многих товарищей нет ненависти к русским…
– Слушай, пан! Кто к кому пришел? Мы к вам или вы к нам? Твой сын лежит избитый и опозоренный или мой?.. Почему ты на моей земле, почему в моей хате? Мы вас звали, мы вас обижали?..
– Это правда!.. Но поймите меня. Война кончится когда-нибудь, а ненависть останется. Но Германия вовсе не заслуживает ненависти. Ведь кроме настоящего есть еще и прошлое. Прошлое великого народа с великой культурой. Германия делала мир лучше, добрее, богаче мыслями и чувствами… Я говорю впустую?
– Впустую, пан.
– Горько это и страшно!..
– Вот когда вы вернетесь в свои пределы и хоть маленько почувствуете, что значит жить под врагом, тогда посмотрим. Может, мы вспомним, что вы когда-то хорошее людям делали. А пока, пан, промеж нас может быть только один разговор, сам знаешь какой… – Надежда Петровна отшвырнула недоеденный огурец и прошла назад в дом.
Немецкий солдат медленно и задумчиво побрел по улице, озаренной последним багрянцем заходящего солнца…
…Ночь. Надежда Петровна сидит у постели сына Слышится слабый шорох, дверь чуть приоткрывается и в горницу заглядывает Дуня.
Надежда Петровна выходит к ней.
– Как он?..
– Затих… спит.
– Можно мне остаться?
– А коли обход? Забыла ночевать по чужим хатам запрещено.
– Да ну их!..
– Не «нукай»! Хватит их нашим горем тешить. Ступай домой. Огородами иди, часовые не заметят.
– Тетя Надь!..
– Ступай!.. Ступай!..
Дуняша уходит. Надежда Петровна возвращается к постели сына Колька сидит, упираясь спиной в подушку, но глаза его закрыты. Неожиданно он начинает смеяться, вначале тихо, потом все громче и громче.
Надежда Петровна склоняется над ним, обнимает, пытается уложить.
– Что ты, сыночек?.. Успокойся… Хочешь пить?..
– Дунь?.. – говорит Колька и открывает ярко заблестевшие в темноте глаза – А здорово я их обхитрил!.. Они меня по всей деревне искали, а я в лесу отсиделся. Дунь, давай вместе в лес уйдем…
– Это я, сыночек, мати…
Но Колька не слышит и не узнает матери.
– Дунь, ну пойди сюда… Что ты такая робкая? O-o-o!.. – закричал он вдруг и сбросил прочь одеяло. – Жарко!.. Не могу, жарко! – И он принялся сдирать с себя рубашку.
– Что ты, сыночка!.. Ляжь! Я водичкой тебя полью… Только ляжь!..
– Жарко!.. Мама!.. – вскричал Колька, и с этим последним сознательным словом он вскочил, кинулся к двери.
Петровна хотела его удержать, но он с дикой силой отшвырнул ее, выскочил в сени, затем на улицу.
Петровна приподнялась с полу, взгляд ее упал на лампаду, теплившуюся под образом. Желтый огонек трепетал на суровом лице Саваофа.
– Господи!.. – ударила трехперстной щепотью в лоб, в грудь, в плечи Петровна, но больше не успела произнести ни слова.
На улице раздался выстрел, затем – второй. Петровна подползла к окну, отдернула занавеску. Посреди улицы, в лунном свете, серебристо растекающемся по белой рубашке, лежал ее мертвый сын.
Петровна отвернулась. Под руку ей попал металлический ковшик. Она размахнулась – и погасла разлетевшаяся вдребезги лампада, грохнулась на пол разбитая икона. Все погрузилось во тьму…
…Курень садовника на краю черного спаленного сада. За горизонтом слышится непрерывный грохот. Порой сизая туча озаряется трепетным, бледно-зеленым светом, похожим на сполох. Вокруг садовника по-давешнему расположились бабы и девки.
– Дедушка, ну сказывай дальше! – пристает к старику Софья. Дед прислушивается к далекому шуму боя.
– Об чем это я?.. – спрашивает в рассеянности.
– Ну как дракон жителей полонил, и светлый витязь к ним явился…
– Да, значит, явился к полонянам светлый витязь. Был он из наших – курянин, потому еще древний Боян рек: «А мои куряне – ведомые кмети…».
В курень быстро входит Петровна, кивнула Дуняше, чтоб покараулила снаружи. Девушка сразу вышла.
– Слушай сюда, бабы! Наши ведут бои за Суджу, через день-другой будут здесь. Велено помочь наступлению и освобождаться своей мочью. Нынче партизаны выйдут из леса, мы должны подготовить встречу.
Бабы заволновались:
– А чего мы можем, Петровна? У нас, окромя рогачей да вил, никакого оружия.
– У меня дробовик есть! – сказала Настеха – И картечь к нему.
– А у меня шомполка, – сказал дед-садовник.
– Дробовое ружьишко и у меня найдется, – заметила Анна Сергеевна. – Да ведь у них автоматы, пулеметы, пистолеты…
– Любое завалящее ружьишко сгодится, – сказала Надежда Петровна. – Но не в том расчет. Главную работу сделают партизаны, а наше дело – навести страху на фрицев, не дать им к отпору изготовиться.
– Мудрена штука, Петровна! – усмехнулась Настеха. – Может, Комариха на помеле промчится?
– За твое гузно держась! – огрызнулась Комариха.
– Тьфу на вас! – прикрикнула Петровна. – Дед, помнишь легенду, как княгиня Ольга половцам отомстила?
– Вроде бы воробьев с горящей паклей на дома их наслала?
– Точно!..
– Хату жалко! – вздохнула одна из женщин.
– Дурища! Немец все равно спалит!
– Из Нетребиловки немцы уходили – с четырех концов зажгли деревню, – сообщила Комариха.
– Факт! У него такая мода: ни себе, ни людям!..
– Откуда же воробьи возьмутся? – спросила Анна Сергеевна.
– А нам воробьи ни к чему. Как фрицы уснут, пусть каждая подкинет на сеновал уголек из печи. И сразу забирайте детей и до куреня тикайте. А как фрицев припечет и они начнут из хат выскакивать, вот тут их и встренут… – И каким-то зловещим весельем полыхнули глаза Петровны.
…Длинные языки огня вылизывают ночное небо. Захлебываясь, строчит немецкий пулемет на околице деревни. То и дело раздается треск автоматных очередей. Трассирующие пули вычерчивают в темноте диковинную телеграфную строчку.
Мечутся по деревне немецкие солдаты. Одни из них, в форме и при оружии, пытаются что-то спасти в неразберихе пожара и внезапного нападения; другие, полураздетые, очумевшие от сна и невыветревшегося хмеля, бессмысленно носятся по улице, увеличивая панику.
Партизаны ведут бой на подступах к деревне. Но и в самой деревне сквозь треск пламени, крики, грохот осыпающейся черепицы и рушащихся стропил прорываются глухие звуки ружейных выстрелов. Старик садовник из своей шомполки, Настеха из дробовика, заняв выгодную позицию, стреляют по пробегающим мимо немцам.
В одном белье из горящего дома выскочил Каспа. Распахнул дверь сарая, вывел своего Росинанта и попытался вскочить на его костлявую спину. Но это увидели женщины. Они содрали Каспу с коня и потащили к горящему дому. Он пытался вырваться, что-то кричал, его опаленные усы жалко шевелились над искривленными от ужаса губами.
Горящий дом все ближе. Безумный страх придал Каспе силы. Он ударил в живот одну женщину, отшвырнул другую, рубаха треснула на нем, и он едва не вырвался, но тут подоспела с тройником в руках Надежда Петровна. Она схватила Каспу за горло и потащила к пустой оконнице, за которой бушевало пламя.
– Остановитесь!.. Что вы делаете?.. – раздался крик.
Надежда Петровна обернулась. Солдат-славист, держа автомат стволом вниз, медленно подходил к ним. Их глаза встретились. Надежда Петровна уступила Каспу товаркам и вскинула тройник. Немец отбросил автомат и поднял руки. Его губы дергались, пытаясь сложиться в улыбку. И вдруг он улыбнулся беззащитной, слабой улыбкой. Он улыбался Надежде Петровне, веря, что простое, слабое, человеческое погасит сжигающую ее ненависть. Конечно, Надежда Петровна узнала его, но ничто в ней не дрогнуло.
Он понял, что сейчас грянет выстрел, и, ловя последнее мгновение, сказал:
– За что?.. Я ж не такой немец!..
– Ты хороший немец, – почти ласково отозвалась Надежда Петровна. – Но ты неприятель! – И спустила курок.
Улыбка сползла с его лица, сменившись гримасой – не боли, а горького удивления…
Надежда Петровна вернулась к Каспе, схватила его за гашник и за ворот рубахи и опрокинула в дыру окна, в самую топку.
– Петровна!.. Петровна!.. – послышался срывающийся крик. – Большова спымали!..
Петровна и остальные женщины кинулись на деревенскую площадь.
…Большов стоял возле двух берез, руки его скручены обротью за спиной, измазанное кровью и сажей лицо странно спокойно. Так мертвенно спокоен бывает проигравшийся до последней полушки игрок. Но совсем не спокойна жадно разглядывающая его Петровна. Она просто и деловито застрелила немецкого солдата, она швырнула Каспу в огонь с тем ясным и надежным ощущением содеянного добра, с каким кидала зерно в борозду, но сейчас ею владеют иные, куда более сложные и острые чувства.
– Что же ты не гордишься, Большов, ты, карающий меч Господень?
– Я не горжусь – нечем, – медленно усмехнулся Большов, – но и на коленях не ползаю.
– А я ползала, правда твоя… Так ведь сыночек, родная кровинка, другого у меня не будет…
– Пошла ты знаешь куда?.. Надоела!..
– Ты не боишься смерти?..
– Плевал я на все: и на вас, и на себя, и на жизнь, которую вы изгадили. Кончайте скорее, и баста!
– Тебе не для чего жить, да?.. Вот ты и задаешься…
– Да уж ручки целовать не стану, – усмехнулся бывший староста.
– Ну, прощай, Большов, ты мне на всю жизнь запомнишься.
Две женщины подошли к Большову и, прежде чем он сообразил, что они делают, затянули по веревочной петле на каждой его ноге. А другие женщины пригнули к земле стволы двух соседних берез. Землистая бледность разлилась по лицу Большова.
– Очумели?! – заорал он. – Креста на вас нет!.. Помогите!.. Помогите!..
– Тащи! – приказала Надежда Петровна.
Большова подтащили к березам.
Он стал вырываться, глаза его выкатились из орбит, страшный звериный вой вырвался из перекошенного рта.
Он повалился на колени перед Петровной и целовал землю у ее ног.
И все же Большов избежал страшной казни. Прежде чем березы распрямились, рослый партизан, подойдя сзади, выстрелом в затылок избавил его от мук.
– Ты зачем, гад, нашему суду помешал? – вскричала Надежда Петровна и в ярости плюнула в лицо своему мужу.
– Ну что ты, маленькая, успокойся, – ласково сказал Крыченков…
И тут замечает Петровна, как затихло в окружающем мире. Только огонь трещит и гудит, но ни выстрела – замолк шум боя. Подоспевшая из-под Суджи воинская часть помогла партизанам добить противника.
Ярко пылают в ночи Конопельки. Отблеск огня на лицах баб, на бородатых лицах партизан, на лицах бойцов под глубокими касками, на мертвых лицах немцев и пособников их…
…Раннее утро. В прозрачное голубое небо истекают последние дымки спаленных домов. Пожар не вовсе уничтожил деревню. От большей части изб остались либо обгорелые стропила, либо печь – памятник погибшему дому, но кое-где огонь пожрал лишь сарай, лишь крытый двор, пощадив жилое строение, а то и вообще ограничился крышей, крыльцом…
Возле своей дотла сгоревшей избы ведут прощальный разговор Надежда Петровна и Крыченков, одетый по-походному, с вещмешком и при оружии:
– …и где они его зарыли, ума не приложу. Вишь, не сберегла я тебе сына, даже могилки его не могу показать.
– Зря я вчера тебе помешал!.. – Крыченков заскрипел зубами от боли и ярости. – Рвать их на куски, гадов!.. А ты не казнись, Надь, на тебе вины нету.
Мимо них быстрым шагом прошли деревенские мужики – вчерашние партизаны – в сопровождении плачущих жен.
– Матюш, пора! – крикнули Крыченкову.
– Уже? – помертвела лицом Надежда Петровна.
– Нас всем отрядом в один батальон берут, так и будем своей деревней воевать, – сказал Крыченков и добавил тихо: – Надь, ты прости меня, коли назад не буду.
– Зачем вперед загадывать? На войне никто своей судьбы не знает. Ты вот партизанил, возле смерти ходил, а причина мальчонке нашему вышла.
– Нет, Надя, по моей душе мне выжить нельзя. Я в каждом фрице Колькиного палача вижу.
Надежда Петровна посмотрела мужу в лицо.
– Понимаю тебя. А все-таки буду ждать… Знаешь, Мотя, после Колькиной гибели я чего-то новое в себе чую. Будто ничего для себя во мне не осталось, а все другим принадлежит… Нет, близко, да не то…
– То, – сказал Крыченков, – я понял.
Они обнялись и постояли так, молча.
– А хорошая была у нас семья!.. – сказал Крыченков и заплакал, и, оттолкнув жену, побежал к площади, где уже строился отряд…
…У колодца-журавля Настеха дает напиться красивому сержанту в танкистском шлеме. За околицей виднеется танк «КВ», в открытом люке стоит танкист и смотрит в голубую пустоту неба, населенную одинокой медленной вороной.
– Значит, вы не верите в чувство с первого взгляда? – спрашивает танкист Настеху.
– Ни с первого, ни со второго, ни с третьего, ни с десятого.
– Может, вы вообще не верите в любовь? – испуганно спрашивает танкист.
Он высок, строен, плечист, но при всей своей мужественной стати по-мальчишески наивен, прост, по-телячьи пухлогуб.
– Нетто ты не знаешь? Любовь померла двадцать второго июня одна тысяча девятьсот сорок первого года, – со скрытой горечью усмехнулась Настеха. – Ее первой же бомбой убили, не то под Одессой, не то под Брестом.
– Это неправда! – как-то слишком горячо для шутливого разговора воскликнул танкист. – Ее не убили. Она пропала без вести, а теперь нашлась.
– Ладно трепаться-то!..
– Меня, например, зовут Костя, – сообщает танкист. – Константин Дмитриевич Лубенцов. Мы россошанские.
– Настя… – неохотно проговорила девушка.
– Конечно, Петриченко?
– Да… – удивилась Настеха – А вы почем знаете?
– В вашем районе каждый второй Петриченко. Разрешите еще водички?
Настя подымает ведро, танкист пьет, не обращая внимания на то, что вода льется мимо рта, на лицо, шею, за пазуху.
– А вы, значит, к каждой второй подъезжаете? – спросила Настеха.
– Не имеем такой привычки! – серьезно ответил танкист. – Вы разрешите написать вам письмецо в перерыве между боями?
– Пишите, кто вам запрещает…
Подходит Софья и, кивнув танкисту, наклоняет коромысло журавля.
– Я в рассуждении ответа, – поясняет танкист. – Желательно в знак дружбы получить от вас фотографическую карточку.
– Ладно! – вдруг рассердилась Настеха – Отчаливай!
– Я напишу вам, Настя, – уже не искусственно-галантерейным тоном, а просто, тепло, взволнованно сказал танкист. – До свидания после победы. Не забывайте, за ради Бога, одного уважающего вас чудака.
И Лубенцов побежал к танку.
– Вот трепач! – пренебрежительно, но и словно бы чуть огорченно произнесла Настеха. – «Напишу», «напишу», а даже адреса не взял!
Добежав до околицы, танкист поднял валявшийся в грязи столб с названием деревни, провел рукавом по дощечке, прочел название: «Конопельки», воткнул шест в землю, словно вернув деревне ее имя, и побежал к танку.
– Не такой уж трепач! – Софья посмотрела на подругу и рассмеялась.
Настеха хотела что-то ответить, но тут взревел танк и пошел, пошел, жуя землю гусеницами, унося в проклятое пекло приглянувшегося Насте парня…
…В полусгоревшей, кое-как залатанной избе собрались женщины и старики деревни Конопельки. Сквозь дырявую соломенную крышу просвечивает голубое небо. В дверях, как и на всех сельских сходках, толпятся ребятишки.
За колченогим столом – заведующий сельхозотделом райкома партии Круглов и сухощавая, похожая на классную даму женщина, ее длинный, хрящеватый нос оседлан старомодным пенсне.
Мы попадаем в помещение колхозной конторы вместе с чуть запоздавшими Софьей и Настехой, когда собрание уже началось. Слово держит Круглов, средних лет человек с серым измученным лицом и несгибающейся в локте левой рукой. На морском кителе – полоски за ранение.
– …Мы не хотим оказывать на вас давление, товарищи колхозники, но поскольку у вас тут, не в обиду почтенным старичкам, бабье царство, хорошо бы и председателем выбрать женщину.
– Это точно! – подтвердила активная Анна Сергеевна. – Баба-председатель нас скорее поймет, да и в баню сможем вместе ходить.
По собранию пробежал смешок. Круглов чуть смутился.
– Давайте серьезнее, товарищи!.. Райком рекомендует на должность председателя товарищ Кидяеву Марту Петровну. Она заведовала парткабинетом в райкоме, хорошо проявила себя в период эвакуации…
– Нам бы, милок, интересней, кабы она себя проявила в период оккупации, – вставила Комариха.
Круглов то ли не понял замечания, то ли не захотел понять.
– Это очень развитой, упорно работающий над собой, выдержанный товарищ. Давайте голосовать!
– Постой, милок! – опять высунулась Комариха. – Больно ты быстрый, а у нас ум медленный, земляной.
– Можно? – вскочила Анна Сергеевна – У нас от колхоза одно прозвание осталось. Да и то не упомню какое: «Заря», «Восход» или, может «Закат»?.. Пускай она выдержанная, развитая, а тут дьявол нужен! Тут такой человек нужен, чтоб нам житья не дал, а поднял дело. Мы согласные. Такой человек у нас есть. Надежда Петровна, от народа прошу тебя: стань нашим председателем!
– Даешь Крыченкову!..
– Надежду Петровну!..
– Это не баба – антонов огонь!.. – послышались возгласы.
Круглов хотел что-то возразить, и тут раздался знакомый, прерывистый, хватающий за сердце вой, звонкий цокот рикошетящих о стены и деревья пулеметных пуль – низко над деревней пролетел, на миг открывшись в прозоре соломенной крыши, немецкий разведывательный самолет и хлестнул очередью.
И по привычке все, кто был в избе, грохнулись на пол: бабы, старики, дети, выдержанная районная деятельница. Лишь Круглов, храня свое мужское и воинское достоинство, не пал на заплеванный пол, а вжался в стену. Да Надежда Петровна осталась на ногах. Лицо ее горело, глаза сверкали. Самолет еще гудел, делая, видимо, разворот, а властный голос Крыченковой превозмог его докучный и страшный гул:
– Встать!.. Не сметь перед фашистом ложиться!.. Встать, не кланяться! Мы тут хозяева!
Первой вскочила Настеха, за ней – Дуняша. Отряхивая подол, поднялась смущенная Анна Сергеевна. Тяжело – с четверенек на карачки – поднялись колхозные деды.
– Слухай, бабы! – кричит Надежда Петровна. – Которая перед немцем валится, та не колхозница. Пусть летает, мы ему хвост перебьем!..
Не глядя друг на дружку, встали остальные бабы. Только бывшая заведующая парткабинетом, не привыкшая к обстрелу, оставалась распростертой на полу, пока Круглов не тронул ее деликатно за плечо.
– Я ж говорю: дьявол она, не баба! – подвела итог происшедшему Анна Сергеевна.
И тут немецкий самолет, сделав новый заход, полил длинной очередью деревню. Но уже ни один человек в избе не кинулся на пол. Иные подняли кверху искаженные ненавистью лица, другие потупили головы, третьи, стиснув зубы, смотрели прямо перед собой.
Замер вдали гул фашистского самолета.
– Надежда Петровна, – добрым голосом сказал Круглов, – как вы относитесь к выдвижению вашей кандидатуры?
– Я хочу быть председателем! – впрямую рубанула Петровна. – Я тоже без колхоза жить несогласная. Пусть народ меня слушает, будет у нас колхоз!
Круглов улыбнулся.
– Давайте проголосуем. Кто за Надежду Петровну, прошу поднять руки.
Мгновенно вырос лес рук. Круглов начал считать и бросил:
– И так видно: избрана единогласно.
Руки опускаются, и тут Круглов начинает смеяться, и смех его подхватывают все колхозники. Опустив голову, красная от напряжения и боязни, что вдруг да не выберут, Надежда Петровна сама за себя поднимает руку…
…И снова стонет, гудит над деревней чугунное било.
Посреди площади расстелен брезент, на нем горка зерна, с мешок, не больше, и над жалкой этой горушкой стоит, твердо упираясь ногами в землю, Надежда Петровна. Вокруг – колхозники.
– Давайте семена, люди добрые! – кричит Петровна. – Запозднились мы с севом. Уходит золотое время!..
– Какой может быть сев, Петровна? – говорит смазливая, хотя и не первой молодости, Марина Петриченко. – Наши, слыхать, обратно отступают. Всем нам тикать придется.
– Об этом не мечтайте! – веско произнесла Петровна. – Наши не отступают, немец не придет. И давайте, женщины, забывать про немца. Давайте помогать фронту, чтоб наши мужья с победой вернулись и нас любили.
Подходит Софья и опорожняет мешок с зерном в общую кучу.
Дуняша приносит меру зерна.
Приносит зерно Настеха.
Анна Сергеевна привозит на тачке два мешка.
– Усе, Петровна! – сообщила она. – Подобрала до зернышка!
– Ты-то подобрала, а другие дорожатся. Не хватит нам площадь обсеменить. Женщины! – гаркнула Петровна. – Давайте хоть по горсти!
– Петровна, – опять высунулась Марина Петриченко. – Как же мы переживать будем, коли все отдадим?
– Освоим площадь – переживем. Не освоим – все равно с голоду подыхать!
…Удлинились тени, день склоняется к вечеру. Медленно-медленно растет горушка зерна. Несут буквально по горсти, по кружке, по совку.
– Слухай, женщины, так не пойдет! – кричит Петровна – Тут все равно не хватает. Я буду в рельсу колотить, пока на всю посевную площадь не наберется.
Тягостный, неумолчный звон, казалось, навечно поселился над деревней. Хозяйки захлопывали двери, окна, чтобы не слышать этого звона. Дети плакали в зыбках, тревожно ревела уцелевшая скотина.
– Ишь, разымает ее, дьявола! – со злобой сказала Софьина свекровь. – На кой только ляд мы ее выбирали!
– Нешто она для своей выгоды?
– Так где ж взять зерно-то? Все подчистую снесли.
– Ой ли? – прищурилась Софья. – А если по сусекам поскрести, может, и у нас семечко-другое найдется?
– Тс, дурища! О детях подумай! – шикнула на нее свекровь. – Снесем последнее, а назад – хрен да маненько получим!
– Петровна не обманет.
– Ну, как знаешь! Коли у тебя о детях сердце не болит…
– То-то и оно, что болит! Сообща мы, может, переживем, а поединоличности все равно сдохнем…
…Поздний вечер. Деревня словно вымерла. Неумолчное било разогнало людей по домам. Все схоронились за дверьми и ставнями своих полусожженных домов.
К Надежде Петровне подошли Анна Сергеевна и Дуняша.
– Кончай, Петровна, свое занятие. Больше все равно никто ничего не даст.
Петровна выпустила железную полосу, вернее, она сама выпала из ее ослабевшей руки.
– Как же так?.. – проговорила Петровна. – Цельного мешка не хватает.
– Ну и леший с ним! – плюнула Анна Сергеевна. – Обсеменимся чем есть!
– Не хочешь ты меня понять! – Петровна утерла взмокшее лицо. – Коли в малом уступить, и большое между пальцев уйдет.
Пошатываясь, она побрела к своему жилью, Анна Сергеевна и Дуняша сочувственно последовали за ней.
– Ложись-ка спать, – посоветовала Анна Сергеевна, – утро вечера мудренее.
– Утром сеять надо, – угрюмо отозвалась Петровна.
Они вошли в избу. Петровна сорвала с себя чистую рабочую кофточку и натянула на круглое тело какой-то рваный азямчик, повязалась обгоревшим платком, скинула сапоги, а босые ноги сунула в драные калоши. Анна Сергеевна и Дуняша с удивлением следили за этим переодеванием.
– Чего это ты оделась, как от долгов? – поинтересовалась Анна Сергеевна.
Петровна не ответила. Прихватив мешок, она вышла на улицу и под окнами соседского дома завела протяжным голосом нищенки:
– Подайте, люди добрые, хоть полгорсточки, хоть единое семечко!
Открылось окошко, чей-то стыдливый взгляд упал на Петровну, и ставня захлопнулась.
– Будет тебе срамиться-то на старости лет! – укорила подругу Анна Сергеевна.
– Подайте, люди добрые, хоть полгорсти, хоть семечко!
И вдруг Дуняша подхватила тонким голоском:
– Подайте, люди добрые!..
Из дома донеслось:
– Пойди отнеси, она, дьявол, все равно не отвяжется.
Истово, с поклоном Петровна приняла от Софьи «подаяние» и пошла дальше.
– Подайте, люди добрые, хоть полгорстки, хоть единое семечко!
– Подайте, люди добрые!.. – тоненько подхватывает Дуняша.
Из окна высунулась Комариха.
– Некрасиво, Петровна! Председательница колхоза, а, как побируха, с рукой ходишь.
– Для вас же, черти! Для вас на старости лет с рукой пошла!
И уж из многих окон – кто с ухмылкой, кто с недоумением, кто с проблеском стыда – следят люди за странным и невеселым представлением Петровны. И все видят, что по лицу председательницы градом катятся слезы.
– Эй, бабы! – крикнула Анна Сергеевна – У кого совесть есть? – Она забрала мешок из рук Надежды Петровны, широко распахнула ему горло. – Сыпь, не жалей!..
Из домов, полуодетые, показались женщины с ведрами, полными зерна…
– Я сделаю вас счастливыми, сволочи, – полуслепая от слез шепчет Крыченкова, – насильно, а сделаю…
…Летняя ночь, светлая, как день, но не от полной луны, не от звездной россыпи – от зарниц артиллерийских залпов, охвативших весь горизонт, от прожекторов, ошаривающих голубыми лучами рваные облака, от ракет, стекающих каплями на землю. Красная строчка трассирующих пуль прошивает небо. Гудят в выси самолеты, то и дело сбрасывая ракеты. Тяжелый грохот сотрясает воздух. Не спит деревня. Бабы и девки сгрудились вокруг Надежды Петровны.
– Опять Суджу бомбят…
– Городок с ноготок, а сколько беды принял!..
– Не более других! Что Суджа, что Рыльск, что Льгов, что сам Курск – одной кровью мазаны…
– Тикать надо, бабы, бо немец нас лютой смертью казнит, – сказала Комариха.
– Теперича не жди пощады! – поддакнула Софьина свекровь.
– Хотите – раздам паспорта, и тикайте кто куда горазд, – предложила Надежда Петровна. Голос ее отравлен горечью.
– Тикать – так всем миром, поврозь – нам сразу капут.
– Не придет немец, бабы, бросьте плешь на плешь наводить! – напористо сказала Петровна.
– А ты почем знаешь?
– Ей генерал сказал!
– Маршал!
– Сам Верховный Главнокомандующий!
– Архистратиг Михаил мне ноне являлся в светлых латах и плащ-палатке. Пущай, говорит, бабы не беспокоятся, ваши воины поломают Курскую дугу.
– Смеешься!.. Как бы плакать не пришлось!
– Только не через немца, ему я все отплакала. Может, я через сеноуборочную плакать буду – дюже гадко мы робим…
Знакомый, прерывистый, тошный подвыв обернулся осветительной ракетой, повисшей над деревней и со страшной отчетливостью озарившей все дома, палисадники, плетни, складки грязи вдоль улицы, фигуры и лица людей.
– Сергеевна! – заорала Петровна. – Колоти в рельсу! Вишь, свету сколько! Айда до клеверища!..
…Поле. Бабы ворошат граблями тяжелое клеверное сено. Гудят самолеты, скидывают ракеты – будто долгие свечи горят над полем. В их свете, по-русалочьи зеленые, движутся бабы. Красиво, страшно и сказочно вершится этот простой труд посреди войны.
Но вот одна ракета вспыхнула над самыми головами работающих, замерли грабли в руках женщин. Петровна задрала голову кверху.
– Спасибо, господа фрицы, нам работать светлей!.. – заорала во все горло. – Дуняша, запевай!..
Дуняша запевает маленьким чистым голосом. Родившийся в ее горле звук вначале кажется непрочным, слабым, готовым вот-вот умереть в грохоте наводнившей мир злобы. Но он не умирает – в него вплетаются другие женские голоса, и песня живет под небом, озаренным нечистым светом, на бедной измученной земле…
…Утро. Бабы работают в поле. Подъезжает на велосипеде девчонка-почтальон. Бабы со всех ног кидаются к ней.
Первой подбежала Софья, взяла письмо, развернула и, закричав дурным голосом, ничком повалилась на землю.
– Неужто похоронку получила? – зашептались женщины.
Комариха наклонилась к Софье, старыми, цепкими руками повернула ее за плечи.
– Сонь, Сонь, ты чего?
– Ранили!.. Васятку моего ранили!.. – рыдая ответила Софья.
– Тьфу на тебя! Зазря испугала. Не убили, и ладно.
– В госпиталь его свезли! – надрывалась Софья. – Полево-о-ой!
– Так это же хорошо, дура! Вон Матвей Крыченков в госпитале лежит, Жан Петриченков из госпиталей не вылазит.
Все женщины, кроме Комарихи, оставили Софью и окружили почтальона. Не из душевной черствости, а потому, что одно лишь было страшно в те лихие дни: похоронная. А ранен – что же, отлежится, крепче станет.
– Анна Сергеевна, держите!.. Матрена Иванна, держите!.. – Девчонка огляделась, нашла Настеху, и что-то лукавое появилось в ее взгляде.
Она увидела, как мучительно и безнадежно ждет письма Настеха.
– Настеха, пляши!
– Вот еще! – из остатков гордости независимо ответила Настеха.
– Пляши, Настеха, а то не дам письма – Девчонка помахала солдатским треугольничком.
– Нечего дурочку строить! – Настеха попыталась вырвать письмо, но девчонка успела схоронить его за пазуху.
– Не дам!..
И Настехе почудилось, что она впрямь никогда не получит письма. У нее вскипели слезы. Злясь на себя, на свою зависимость от случайного мальчишки-танкиста, Настеха несколько раз притопнула ногами.
– Нешто так пляшут? – презрительно сказала девчонка, но письмо отдала. – Вот Петровна покажет, как надо плясать.
Надежда Петровна вспыхнула и, взяв треугольничек, стала приплясывать, помахивая им, будто платочком. Ее массивное тело полно скрытой грации и неожиданной легкости. Облилось румянцем помолодевшее лицо, заиграли густые брови. Женщины невольно залюбовались своей председательницей. Не прекращая пляски, Петровна развернула треугольничек.
«…Обратно пишет Вам сосед по койке уважаемого Матвея Ивановича. Вчерашний день ваш супруг Матвей Иванович скончался от осколка…».
Запрокинулся простор в глазах Надежды Петровны. Машинально она продолжала плясать, но ей кажется, что это отплясывают вокруг нее какой-то дикий пляс поле, лесной окоем, облака и солнце.
– Надь!.. Надь!.. – встревоженный голос Анны Сергеевны привел ее в чувство. – Надь, что с тобой?
– Ничего.
– Как ничего? У тебя лицо серое. Беда, что ль, какая?.. Матвею хуже?..
Надежда Петровна поглядела на свою подругу, на притихших женщин. Конечно, хорошо и сладко повалиться по софьиному лицом в траву, закричать в голос, чтоб облегчилось сердце, хорошо отдаться на поруки чужой жалости.
– Да нет… куда ж лучше… – сказала она: с короткой усмешкой.
– Не врешь? – допытывалась Анна Сергеевна. – Ты на себя не похожа.
– Тяжело плясать-то на старости лет, – сказала Петровна. – Ну, пошли, бабы, хватит посидухи разводить.
…Прекрасное летнее утро полно цветения, тепла, солнечного блеска. У колодца-журавля чернявый парень допризывного возраста поливает себе на голову из ведерка. Он ежится от холода, фыркает, даже поскуливает, но, опорожнив одно ведро, тут же вытягивает другое и опять льет себе на голову.
– Чего даром воду льешь? – спросил его подошедший средних лет человек в военной форме без погон и в стоптанных сапогах.
– Башка гудит, цельную ночь гуляли, – сиповато, но с гордостью отозвался парень.
– С каких таких радостей?
– Петровну в партию приняли, – пояснил парень и опрокинул на себя третье ведро.
– Понятно, – сказал человек и двинулся дальше.
Он шел по прямой и ровной деревенской улице, обстроенной новыми избами под тесом. В ухоженных палисадниках пенились белым цветом яблони и вишенье. Человек шел, зорко приглядываясь к окружающему небольшими зелеными глазами, и на его хорошем, терпеливом лице отражалась работа мысли. Обогнав человека, проехал крытый брезентом грузовик и круто стал возле сельмага. Водитель выпрыгнул из кабины и сдернул тяжелый, сырой от росы брезент. Из магазина показались два продавца и стали поспешно разгружать машину. На свет появились празднично блестящие калоши, яркие шелка, ситцы, сапоги, картонный ящик с папиросами «Казбек» и другой – с парфюмерией.
Возле грузовика возникла крупная, живописная фигура Надежды Петровны. Человек поглядел на нее и уверенно направился к грузовику.
Одобрительно поворошив пальцами шелка, покомкав ситцы, Надежда Петровна достала из ящика флакончик одеколона, понюхала пробочку.
– Це гарно! Добрый дух от девок будет… «Джиоконда», – прочла она под изображением безбровой женщины, по странной игре судьбы осужденной быть вечной спутницей парфюмерных изделий. – Кто такая?
– Бис ее знает! – равнодушно отозвался шофер. – Мабуть, из бывших.
– Из бывших? Зачем же тогда ее портрет на советский одеколон прилепили?
– Это итальянка Мона Лиза Джиоконда, – вмешался человек. – Портрет ее написал в пятнадцатом веке Леонардо да Винчи, самый великий из всех художников. Считается, что в ее улыбке он запечатлел тайную душу женщины.
– Вон-на!.. А ты кто такой будешь? – потрясенная осведомленностью незнакомца, спросила Надежда Петровна – Заготовитель?
– Вроде того, – улыбнулся человек.
– Наше вам, Надежда Петровна, а с вас магарыч!
Подошла целая плотницкая артель: дед, долговязый парень и мужиковатый подросток. Подошли весело, с улыбочкой.
– Это на каких же радостях? – осведомилась Петровна.
– На тех, что конюшню мы ноне закончили.
– Хватит врать-то! Там еще работать да работать!
– Доделочки – дело плевое, а руки, сама знаешь, золотые, – засуетился дед. – Только уж и ты нашу просьбу уважь.
– Эх, дедушка-дед, – ласково заговорила Надежда Петровна. – Нешто не русский я человек, не понимаю? Всю ночь вы гуляли, в мою партийную честь шкалики опрокидывали. А у нас закон: пей да не опохмеляйся. Вы же народ пришлый, балованный, вам, поди, с утра не терпелось…
– Надежда Петровна!.. – уныло протянул долговязый.
Глаза Крыченковой метнули искру.
– На кого робите? На колхоз робите! Чтоб как в сказке, чтоб как мечта! Тогда приходите – четверть ставлю!..
– Говорил я тебе, Егорка, – пробурчал укоризненно дед обмякшему подручному. – Привык: тяп-ляп да за воротник!..
– Ты еще здесь? – повернулась Крыченкова к «заготовителю». – А чего ты сейчас заготовляешь? Для грибов и ягод рано…
– Я инструктор райкома партии Якушев.
– Новенький?.. А приехал на чем?
Якушев улыбнулся.
– Пешим строем.
– Слушай: если ты взаправду инструктор, ты мне скажешь одну вещь. Никто не мог мне сказать, к кому только не обращалась. Понимаешь, я думала, меня без этого в партию не примут, – добавила она доверительно.
– Может, и я не знаю.
– Коли инструктор, должен знать. – Надежда Петровна понизила голос. – Назови три источника, три составные части марксизма.
– Английская классическая политэкономия, немецкая философия, французская революция.
– И все?.. Все, я тебя спрашиваю? Русского там ничего нет?
Якушев развел руками.
– Тогда это лаферма! – разочарованно произнесла Надежда Петровна. – Мы революцию сделали, и нас же затирают. – Надежда Петровна приметно огорчилась. – Ладно, вы зачем приехали? Сальца, свининки, гусятины – чего надо?
– А других у меня, значит, не может быть дел? – без малейшей обиды спросил Якушев.
– По другим делам в район вызывают. А коли собственной персоной заявились – все ясно. Небось порядки знаем. Который до вас инструктор был, завсегда так действовал.
– Интересно! – сказал Якушев и вытащил пачку «Прибоя».
– Мы подгородный колхоз – раз, зажиточный – два. Начальство исключительно при таких колхозах кормится.
– У нас так не будет.
– Ох ты! А нам не жалко, – с внезапной злобой сказала Надежда Петровна. – Завсегда можем подбросить кусок с нашего богатого стола.
– Откуда у вас столько злости?
– Спросите лучше, откуда во мне доброта. Тут потрудней будет ответить… Эй! – закричала она продавцам, тащившим ящик с душистом мылом. – Ходи хорошеньче!
Ящик развалился, и несколько кусков мыла выпало на землю.
– Это мы к приезду наших мужиков готовимся, – сказала Надежда Петровна, кивнув на товары. – Как вы думаете: скоро они начнут с Германии возвращаться?
– Теперь уж скоро.
– Дай-то бог! Приустала наша бабья карусель. Что ни говори, а на земле мужик – царь. Да и нужно бабенкам маленько радости. А то можно и вовсе сердцем зачахнуть. Как все съедутся, мы пир горой закатим. Тогда – милости просим!..
– Спасибо… Надежда Петровна, мне ваша помощь нужна.
– Какая еще помощь? – подозрительно спросила Крыченкова.
– Я фронтовой политработник, после в горкоме партии работал, в крупном промышленном центре. Деревня для меня – книга за семью печатями.
– Зачем же вас сюда послали?
Якушев развел руками.
– Или сослали? – остро глянула на него Петровна. – Похоже, вы вниз растете?
Якушев усмехнулся.
– Со стороны судить – да, а для себя – пожалуй, что и нет.
– Вон как! – добро сказала Петровна. – Какой же вы помощи ждете?
– Объясните мне: почему вы так быстро поднялись?
– Берите лучше гусями, – сказала Надежда Петровна.
Якушев засмеялся.
– Английская политэкономия, – важно начала Петровна, – ленинское учение и русская смекалка.
Якушев снова засмеялся.
– Первое я понимаю – рентабельность хозяйства. Так?
– Точно! – одобрила Надежда Петровна – Но дальше не угадывайте, не срамитесь. Ленина-то вы все только на словах помните… А Ленин сказал: сельский кооператив – это когда все труженики участвуют в прибылях. Мы эти выполняем. Третье же условие нацелено, чтоб нам с прибылью быть. Знаете, я еще в сорок третьем, когда немцы в последний раз наступали, раздала колхозникам паспорта, а назад не взяла. И хоть бы один ушел!.. А ведь тикает народ с деревень, ох, тикает!.. Конечно, не с подгородных. У них под боком… – Надежда Петровна сделала значительную паузу, – как говорил Карл Маркс, рынок сбыта.
– Был я в этих деревнях, – сказал Якушев. – Картина обычно такая: колхозники наживаются, колхоз разваливается.
– Точно! Потому – торговлишкой больно увлечены. А у нас свой устав. Приходит пора овощей, молодой картошки или там фруктов – колхозники весь излишек сносят на баз. Покупаем место на рынке, выделяем транспорт и какую-нибудь вредную старушку. Народ – в поле, а старушка коммерцию робит. После каждый получает сколько следует. Мы даже к поездам уполномоченных ребятишек высылаем… Химка!.. Носкова!.. – заорала вдруг Надежда Петровна.
Этот окрик вызвал замешательство у двух празднично одетых девушек, сделавших поспешную попытку спрятать на груди еще сырые листки фотографий.
– А ну, пойдите сюда!.. – загремела Петровна.
Химка и Дуняша подошли с понурым видом.
– Хороши, нечего сказать!.. – накинулась на девушек Петровна – Вы поглядите, люди добрые!.. Товарищ инструктор райкома, полюбуйтесь! И это – звеньевая! В рабочее время в город подорвала да еще подругу сманила!.. Все!.. Со звеньевых тебя сымаю, сдашь звено Настехе!
– Надежда Петровна!.. – вскинула умоляющие глаза Химка.
– Молчи, паразитка!.. А ну, покажи, как тебя изуродовали, – отдуваясь, сказала Петровна и протянула руки за карточками.
После легкого колебания Химка отдала карточки председательнице.
– И вовсе ты на себя не похожа. Нос голосует, а глаза мутные. Зачем только ходите вы к этому мордописцу? Уж послушай моего совета, Химка, спрячь ты эту карточку подальше, не дари ее трактористу. Зараз разлюбит.
Химка скисла, надула губы.
– Дуняша, – произнесла Надежда Петровна с неизъяснимой нежностью, – а ты, дурочка, чего с ней ходила?
Дуняша не ответила, потупила голову.
– Она тоже сымалась на карточку, – сказала Химка.
У Надежды Петровны будто тень прошла по лицу.
– Подари мне твою карточку, Дуняша, – попросила она тихо.
Дуняша еще ниже опустила голову.
– А то ей, кроме вас, некому карточки дарить! – дерзко сказала Химка. – У Дуняши тоже залетка объявился.
– Ври больше, вертихвостка! Это у тебя одни романы на уме.
– Ничего я не вру, она вам сама скажет.
– Правда, Дунь?
Дуняша подняла голову. В глазах ее блестели слезы, но, мужественно пересилив себя, она трижды кивнула головой.
– Слава богу! – от всей души проговорила Надежда Петровна, и голос ее сел в хрипотцу. – Счастья тебе, Дуняша, самого, самого золотого!.. Ну, ступайте, милые… – И когда девушки отошли, она сказала проникновенно: – Вот радость-то какая!.. Еще один человек от войны спасся…
Верно, она почувствовала, что надо объяснить Якушеву происшедшее:
– Дуняша – сына моего невеста. Его немцы лютой смертью казнили, а она… замерла. Так и жила при мне тихой тенью. У меня за нее все сердце изболелось. И вот… видите… – Она поднесла руку к горлу.
Якушев как-то странно посмотрел на председательницу.
– Пойду я, товарищ Якушев, у меня еще делов полно, а сейчас мне малость с собой побыть надо…
– Папаня приехал! – звенит детский голос.
На Василии Петриченко, Софьином муже, повис десятилетний пацан, а пятилетняя дочка, даже не соображающая толком, что этот человек в военной форме, пахнущий сукном и кожей, ее отец, на всякий случай завладела ногой в кирзовом сапоге.