Еврейским погромам о. Иван очень радовался.
– Жидов надо бить, – говорил он коротко, с колючей сухой злостью, и делал ударение на слове «надо».
Но и тут подтвердить доказательствами своего мнения он не мог или не хотел, – его трудно было разобрать. Из граммофонного магазина он выписал, на этот случай, еврейскую музыку, и ему прислали какого-то знаменитого кантора, певшего с хором. Сперва о. Иван слушал его, по своему обыкновению, в одиночестве, ночью, но потом, как-то в праздник, устроил у себя большой съезд, пригласил соседнее духовенство и родственников и торжественно преподнес им кантора. Хотя в это время мода на граммофоны распространилась широко и почти у каждого состоятельного иерея имелся свой инструмент, но такой музыки не было ни у кого, и слушали со вниманием и смехом. Была одна такая песня, кажется, погребальная, в которой невидимый певец захлебывался скорбью – не плакал и не пел он, а кричал истово и безумно, как путник в лесу под ножом разбойника.
– Ай да жид! Как его разбирает, – говорили с восторгом слушатели, плохо понимая, в чем дело.
Отец же Иван, пощипывая бородку и закрыв глазки, вслушивался бескровным ухом в отчаянные вопли и размышлял о том, есть ли у граммофона душа, или же одни только звуки. Но, во всяком случае, это было не то, что надо. Посмотрел испытующе на слушателей: кои бессмысленно гогочут, кои равнодушны и дремлют; косматый, хмельной о. Эразм Гуманистов закрыл глаза и сопит – вот-вот, кажется, поднимет ногу в тяжелом окованном сапоге и почешет себя за ухом. Не то. И разве только чахоточный дьякон – один-единственный среди собравшихся – обнаруживал признаки желаемого волнения.
– Ах, Боже ты мой, и где у него этот голос сидит? – с тревогою вопрошал дьякон и протягивал к машине указательный согнутый палец, но коснуться не смел. – То он тебе жид, то он тебе баба… А под собаку он может? Может. Нет, отцы, я бы этот граммофон истребил: уж очень он совесть тревожит. Подлец его выдумал, вот что я вам скажу, отцы.
Отцы посмеялись над невежеством дьякона, но потом серьезно заспорили, был ли изобретатель подлец или хороший человек. Но решить вопроса не могли; и всех смутило предложение попа Ивана – за неимением певчих поставить на клиросе граммофон с надлежащим духовным песнопением.
– Это идея! – сказал недавно окончивший семинарист, сын о. Сергия Знаменского.
Но сам о. Сергий раздумчиво покачал лысой головой и усомнился.
– Так-то оно так, но вот в рассуждении баб. Бабы не выдержат.
– Но а что такое бабы? – горячился семинарист. – Как можно в таком важном вопросе…
– Нет, не вынесут этого бабы, – настаивал о. Сергий. – Скандал будет. Нехорошо.
– Можно приучить, – отозвался о. Иван. – Эка, бабы!
– И что вы говорите, отцы? – беспокойно совался дьякон и таращил большие, немигающие, застывшие глаза. – Тогда и вместо вас, отец Иван, можно граммофон поставить.
– Можно, – согласился о. Иван. – Отчего же нельзя.
– И вместо меня тоже граммофон? – волновался дьякон.
– И вместо тебя граммофон. – Поп Иван начал злиться. – Эка, подумаешь, птица какая: вместо всех граммофон можно, а вместо него нельзя. Еще лучше будет. И голос чище, и не соврет, как ты. Тоже, артист!
Дьякон оскорбился и даже загрустил. Но при расставании поп Иван ласково потрепал его по плечу и отвел к сторонке.
– Ты не сердись, дьякон, я пошутил. Я тебя, отец дьякон, люблю.
– Ну, уж какая это любовь, – горько усмехнулся чахоточный дьякон.
– Верно. Ты вот что, ты приходи-ка вечерком, вместе будем граммофон слушать.
– Нет, уж увольте, отец Иван, – выставил дьякон обе ладони. – За ласку благодарю, а что касается граммофона, то я еще совести не потерял.
– Вот дурак-то – я тебе веселую поставлю.
– Нет, уж увольте. Мне душа дороже вашего веселья. О. Иван обозлился, и бороденка у него затряслась.
– Скажи пожалуйста… А еще есть ли у тебя душа-то, ты бы подумал. Может, пар.
– После такого возражения… – солидно начал дьякон, но поп у самых ног его плюнул на пол и зашаркал по плевку мягкой туфлей.
– Тьфу – вот твоя душа! Я, может, его больше вас всех уважаю.
– Его?
– Его.
– Граммофон?
– Граммофон.
Расстались в ссоре. Но дьякон был добрый и деликатный человек, и уже скоро его стала грызть совесть, что он обидел старика. Не выдержал и дня через три после гостей утречком пошел к о. Ивану извиняться.
Стояла поздняя весна, и на солнце было жарковато, но чисто и приятно; а в домике у попа было душно, неряшливо и крепко пахло чем-то плохим. Уже два месяца у попа Ивана гостила замужняя дочь с грудным ребенком, и по всему дому стоял острый запах детских пеленок, которые она, не прополаскивая, сушила перед всеми печками. И похоже было на то, что со времени гостей ни комнат не убирали, ни полов не подметали.
– Чего надо? – спросил о. Иван.
– Да что, отец Иван: вы уж меня простите, не понял я вашей шутки, – покаялся дьякон.
– Садись.
Дьякон сел и со страхом покосился на никелированную трубу граммофона; вздохнул и перевел глаза на мокрые пеленки, развешанные на веревочке у белой кафельной печки.
– Вы уж простите, отец Иван.
– Бог простит.
Поднял кверху седенькую злую бороденку, крепко сжал сухие старческие губы – смотрит в потолок, поигрывает пальцами и молчит. «Э, да никак он нынче и не умывался», – подумал дьякон, и вдруг ему показалось, что в комнате запахло псиной, будто под диваном собака. Дьякон завозился на стуле и с надеждою взглянул на окно, где воля, – оказалось, что и зимние рамы еще не вынуты, и грязная вата с разбросанными по ней язычками красной и синей фланели лежит так тошно, будто от нее вся эта духота и жар. И еще явственнее запахло псиною.