Мне кажется, что я литератор.
Впрочем, столь давно мне это стало казаться, что я уже и не помню, когда ощущал себя кем-либо иным…
Никто не догадывается об этом. Быть может, я – единственный, кому это известно. Иногда я спрашиваю себя, почему же я до сих пор так и не написал ни одной книги. На этот вопрос у меня нет ответа. Тем не менее я уверен, что сочинительство – мое призвание.
Я не знаю, как выглядят настоящие писатели, в своей жизни я не встречал ни одного из них. Будучи в полном неведении относительно должного внешнего вида, я растолстел и производил весьма упитанное впечатление. Но вскоре я услышал обрывок разговора двух прохожих, один из которых, обсуждая какого-то литератора, заметил, что тот очень худ и выглядит совершенно изможденным. Мне стало не по себе: я был настолько полнотел, что, видимо, никому из моих будущих читателей и в голову бы не пришло, что я их писатель.
Я начал страшно худеть. Это происходило без каких-либо усилий с моей стороны, просто, само собой. Вскоре я стал так тонок, что некоторые знакомые, принимая меня, видимо, за кого-то другого, перестали раскланиваться со мной.
По случаю в антикварной лавке купил я большой старинный письменный стол. Ну и, конечно, пришлось купить и хорошее кресло, не писать же сидя на неудобном стуле. Ну вот наконец комната моя стала похожа на прибежище литератора. Зайдя в городскую библиотеку, чтобы взглянуть на портреты других писателей, я был поражен: сколько же книг уже написали они до меня! Немедленно нужно было приступать к работе.
Но в родительском доме сделать это было практически невозможно. Моя семья, давно разорившись, умудрилась свить себе уютное гнездышко под Триестом. И там мои многочисленные девственные и вдовые сестры с утра до вечера перемалывали кости моей матушке, отцу и несчастному брату. Отец, в свою очередь, еще мнил себя помощником заместителя бургомистра. Матушка под утро шастала по спальням сестриц, выслеживая незваных гостей. А брат из несчастного мальчика, попавшего под колеса, калеки и любимца семьи, неспешно превращался в угрюмого инвалида, для которого не было большего удовольствия, как подстеречь ночью подвыпившего кавалера, шатко выползающего из окна матушки, ударить по нему костылем и, подняв крик, разбудить отца.
За много миль от них я и сейчас слишком хорошо представляю себе эту картину. Отец, как старый упрямый конь, давно вышвырнутый в угол конюшни, всхрапывает, заслышав стон боевой трубы, хватает свой линялый сюртук, бряцающий нелепыми наградами, ногой выпихивает с кровати нашу старуху няньку и, гордо выпятив челюсть, торжественно кряхтя, вышагивает по саду. В саду уже все семейство. Брат луженой своей глоткой выпаливает ужасную весть. Матушка, бесконечно оправляющая и без того длинную ночную сорочку, вскрикивает. Сестрицы визгливо хохочут и по очереди на цыпочках заглядывают в окно матушкиной спальни. Через некоторое время все расходятся. Отец, пребывая еще в некотором негодовании, не подпускает няньку к кровати, и та засыпает на коврике, свернувшись у его ног.
Впрочем, наутро вся семья в сборе: неспешно выходя из своих комнат, все чинно рассаживаются в гостиной за утренней трапезой, за опоздание к которой в детстве следовала торжественная порка.
Писать что-либо в такой обстановке было совершенно немыслимо. К тому же именно в это время моя сожительница удрала с местным провизором, через неделю прислав мне картонную коробку с целым ворохом своего белья. Я развесил белье по своей комнате, и так оно провисело месяц, покрываясь пылью, пока не исчезло однажды, выкраденное моей завистливой матушкой. Проходя вечером по коридору, я заметил через приоткрытую дверь, как при тусклом свете мигающей лампочки моя матушка напяливала на свою длинную отвисшую грудь необъятный бюстгальтер, выкраденный из моей комнаты. Она вдыхала запах чужого белья, облизывала дряблые губы и, кое-как нервными руками приладив бюстгальтер у себя за спиной, пыталась разглядеть в давно не мытом зеркале нечто, что давно исчезло и было забыто всеми, кроме нее.
Еще через месяц любовница прислала мне цветную открытку, где была запечатлена среди обнаженных подруг и усатого мужчины с английской трубкой.
Это явилось последней каплей, переполнившей чашу моего терпения. Я понял, что, если пробуду в родительском доме еще хотя бы несколько дней, слушая взвизги родственников и получая очередное послание от бывшей любви, – я никогда не создам свою книгу.
Я бросил все и сел в первый попавшийся поезд, забыв поинтересоваться конечным пунктом его назначения. Железные дороги за те несколько лет, что я не пользовался ими, растянули свои щупальца на неимоверные расстояния. Я сидел в спальном вагоне, закрыв глаза и не желая знать, что делается за окном. Вдруг почему-то мне вспомнилась история, свидетелем которой я был, пока недолгое время пытался пройти курс в университете.
Несколько лекций читал у нас известный профессор. Он был немолод. Его грузное тело, казалось, мешало ему. Каждый раз он неуклюже вскарабкивался на кафедру, теряя при этом неизменную папку с тезисами своей будущей бурной речи. Он опрокидывал выставленный заботливым служителем графин с содовой, цеплялся манжетами брюк за угол деревянной подставки и, чертыхаясь, проклинал свет.
Профессор имел дурную привычку забывать о своей аудитории, внимающей каждому его слову. Он принимался рассуждать сам с собой, вслух, обсуждая свою жизнь, своих недругов и приверженцев и ругая созданную им школу. Но именно эти шокирующие откровения делали его лекции популярными. Весь университет сбегался послушать их. В конце концов, решили мы, профессору, видимо, безразлично, что подумает о нем научная общественность и все остальное человечество: он настолько устал от собственной славы, что может позволить себе высказать наконец то, что является для него единственно ценным.
Итак, набившись, как всегда, в аудиторию до такой степени, что протиснуться в дверь уже не было никакой возможности, мы ждали очередной сенсации. Профессор не должен был обмануть наших ожиданий. Трюки, которые он выделывал, неожиданности, что подстерегали нас на его выступлениях, никогда нельзя было предугадать. Он был непредсказуем. И за это его любили студенты и терпеть не могли коллеги. Университет ждал.
Кряхтя, профессор забрался на кафедру. На этот раз графин с содовой устоял. По привычке профессор открыл папку и вновь захлопнул ее. Вытащил круглые свои очки, швырнул их на кафедру. Одно из стекол треснуло.
«Началось!» – подумали мы и затаили дыхание. Но он даже не заметил треснувшего стекла. Да и вообще тут же забыл об очках. Он оглядел нас дальнозоркими налитыми глазами и навалился грузным телом на кафедру.
– Как и все настоящие анархисты, мы стремимся разрушить давно устоявшиеся традиции, преграды, ограничения. У русских даже есть такой марш – «Нам нет преград». Все мы мечтаем о хаосе, свободном падении и анархии. Но! Мы только мечтаем. Потому что чувствуем, что хаос приведет нас к уничтожению. А смерти, как известно, мы боимся более всего. Это так. Да!
Неожиданно он застыл, глядя в пространство.
– Рождаясь, мы выходим из небытия и краткий срок, отмеренный нам до возвращения в это ничто, надеемся растянуть. Продлить его. И страх внезапной и скорой смерти витает над нами. Потому-то мы и никудышные анархисты. Ведь анархия – это смерть. Но анархия – это и единственная форма истинной жизни. Только родившись, мы уже попадаем в этот отвратительный парадокс. Страшно умереть, но не менее страшно и жить. Потому что только сама эта проклятая жизнь и подбрасывает нам повод для смерти.
Ну, – вдруг резко вскинув голову, он оглядел аудиторию, – не так все печально, мои высоколобые слушатели, как может вам показаться. Человечество давно изобрело один старый трюк. Один маленький фокус, чтобы вырваться из опостылевшего парадокса. Оно убивает в себе анархиста. Оно трусит и умирает от ужаса, как и мы с вами. И инстинкт самосохранения или боязнь неведомого, можете назвать это как угодно, якобы спасает нас, подкидывая иллюзию. Этот самообман заключается в простой вещи. Нам кажется, что если мы из года в год, изо дня в день повторяем одни и те же действия: в положенный час встаем, молимся, идем на службу, читаем газету и следуем раз и навсегда заведенному распорядку, то тем самым мы как бы отдаляем от себя то неизвестное, пугающее, что грозит нам ежеминутно.
Мы подобны шаманам, заклинающим и отпугивающим злых духов. Духи не уходят, но страх, глубинный наш страх на мгновение отступает. Фокус, трюк, придуманный человечеством, носит имя – регламентация. Регламентатор, этот выдуманный нами спаситель, убивает отчаянного анархиста. Так мы пестуем традиции. Традиция – базис регламента. Английский королевский двор лишь слабое подобие ритуальной жизни японского общества. Жизнь праведного еврея заключена в соблюдении шестисот тринадцати заповедей. Ограничения, которые мы накладываем на себя, кажутся нам спасением. Мы прикрываемся ими, как щитом, чтобы забыть истину, которая сверлит наш мозг неустанно. Это небольшой трюк, слышите? – Профессор повысил голос. – Совсем маленький фокус! – закричал он вдруг. – Но как сладка и надежна иллюзия, пока веришь в нее. И как беззащитен любой из нас, когда собственные мозги разрушают ее, разоблачая, и не оставляют от нее камня на камне.
Профессор взмахнул рукой, и графин с содовой грохнулся об пол, оглушительно лопнув. Профессор замер. Потом неуклюже развернулся, как будто собравшись слезть с кафедры. И, вдруг повернувшись к нам вполоборота, медленно явственно произнес:
– Страх господствует в нашей жизни. Задумайтесь на досуге. Только он заставляет нас жить. Совершать открытия, деяния, подвиги, суетиться. Все наши свершения в действительности имеют только одну истинную глубинную цель – заглушить этот рвущийся из нас ужас. Но только тот, кто имеет собственные мозги, способен ощутить это.
Он сполз с кафедры. Прошел несколько шагов по направлению к двери. Потом вдруг вернулся.
– Кстати, – тихим голосом сказал он. – Когда кто-то из вас брякнет: «Ночные страхи терзают меня» – не верьте, это звучит смешно. Неужели ночи страшнее дня, а чудовища из кошмаров ужаснее нас самих? Нас, ослепленных, содрогающихся от страха?.. Только мы сами приходим к себе по ночам. Не вы, мои слушатели и дорогие коллеги, не вы – мой кошмар. Мой кошмар – я.
Он неожиданно замолчал. Потом засуетился, словно ища что-то в карманах. Но вот взгляд его упал на папку, валявшуюся на кафедре. Он медленно вытащил из нее листы тезисов своей речи, смял их в бумажный ком и неудачным броском кинул его, не попав в плетеную урну. Листы на полу развернулись, и впервые увидели мы, что они – чисты. Он вынул расческу. Тщательно причесал лысеющую свою шевелюру. Спрятал расческу в карман. Поклонился обескураженной аудитории и вышел из лекционного зала, оставив распахнутой дверь.
Часть из нас, недоуменно переглядываясь, потащилась за ним. Профессор, выйдя в коридор, дошел до широкой лестницы, отделанной мрамором. Оперся обеими руками на старинные, инкрустированные тонкой серебряной нитью перила, являющиеся гордостью университета. Оглянулся на толпу, вывалившую за ним из аудитории. В глазах его что-то мелькнуло, и, легко перекинув свое грузное тело через знаменитые перила, он взлетел на мгновение в свободном парении, чтобы через секунду исчезнуть, стремительно ввинчиваясь в проем широких лестниц.
После шока, который охватил всех нас, самые быстрые, перепрыгивая через ступеньки, стремглав бросились по лестнице вниз. На первом этаже все было тихо. Никто не слышал шума падения. За окнами университета шел медленный снег. Беззвучно шевеля губами, привратник читал «Унесенные ветром».
Тела профессора мы не нашли.
Почему я вдруг вспомнил эту историю? Быть может, и мне на мгновение захотелось исчезнуть… На всякий случай я оглядел себя: нет, все в порядке – я по-прежнему существовал.
В конце концов поезд, в котором я находился, пересек несколько государственных границ и, видимо, собирался продолжить свой путь по континенту. Но я, уже насытившись прелестями железнодорожного путешествия, выскочил из него на случайной станции. Так невольно я попал в этот город. Признаться, еще несколько дней назад я даже не подозревал о его существовании.
Вокзал городка напоминал вокзал в Дюссельдорфе, а аккуратные домики и вылизанные мостовые возвращали меня обратно в пригороды Триеста. Но я постарался прогнать от себя неприятные воспоминания и шевельнувшиеся было во мне предчувствия.
Городок оказался маленьким и столь тихим, что поначалу закрадывалось сомнение – не вымерли ли случайно к моему приезду все его жители. Но подозрения мои были довольно быстро рассеяны выходящими из домов людьми. Население города выглядывало из окошек и высыпало на улицы в таких количествах, что через полчаса у меня сложилось обратное впечатление – жители несколько перенаселили город. Обилие выскакивающих на улицу людей наводило на мысль о каком-то неизвестном мне празднике, отмечать который готовились обыватели.
Впрочем, объяснение городскому волнению оказалось простым. Последний раз в этот город незнакомец приезжал полгода назад – и то оказался психически больным, сбежавшим из сумасшедшего дома столицы соседней державы. Поэтому мое появление, безусловно, явилось событием для этого тихого сонного городка. И хотя жители его встретили меня весьма радушно, все же я заметил, что держались они несколько напряженно, словно памятуя о своем последнем неудачном опыте общения с иностранцами. Впервые в жизни я стал героем дня. Я начал подумывать о том, чтобы продлить свое пребывание здесь на неопределенный период. Мне пришло в голову, что, быть может, это именно то место, где я могу создать свою книгу.
Жители города на выбор предложили мне несколько квартир, причем арендную плату за них решили внести сообща, чем несказанно удивили и обрадовали меня. Вообще город произвел на меня благоприятное впечатление.
При этом я не заметил в нем ничего заслуживающего особого внимания. Мне даже показалось, что здесь нет какой-либо формы самоуправления. Отсутствовал муниципалитет, мэр и даже некоторые необходимые городу службы. Как при этом город функционировал и тихо, радостно жил, было для меня загадкой. Единственным развлечением горожан, как мне тоже тогда показалось, был кабачок, одиноко стоящий посреди крохотной центральной площади.
В кабачке собирались первые умы города, ели чолнт и несли всяческий вздор.
Мне было хорошо в этом городе – никто не мешал мне сочинять. Никто не мешал… Но мне решительно не писалось.
Через неделю я начал понимать, что сойду с ума от тоски. Заняться было абсолютно нечем, сочинять я не мог, а лежать целыми днями на кровати я уже был не в силах.
В кабачке в этот день я в очередной раз выслушал пару сентенций о том, как настаивать самую лучшую в мире наливку. Я никогда не делал наливку и не думаю, что мне удалось бы это, несмотря на уверения завсегдатаев кабачка, что дело это простое, но требует тщательности и таланта, то есть именно тех качеств, которыми я, по их мнению, безусловно, наделен… Далее, как всегда, начинались бесконечные споры о том, сколько дней надо выдерживать эту чертову наливку и почему одним из них это всегда удается, а другим не удается никогда, и почему одни из них глупы как пробки, а другие невероятно умны, и что кое-кто еще помнит то время, когда дед одного из них, отстаивая вкус своего напитка, ударил башмаком по голове деда другого из них и оказался прав, потому что наливка последнего была совершенно безвкусна, а наливка первого обладала таким невероятным ароматом, что…
Надо заметить, эти диспуты не отличались разнообразием. Да, и у самих рассказчиков, думаю, не хватило бы фантазии придумывать каждый раз что-нибудь новенькое. Именно поэтому одни и те же истории повторялись день за днем, а иногда, при особом вдохновении рассказчика, и по несколько раз в день. Через неделю я знал их наизусть, а вновь выслушивать эти споры я уже не мог и обычно к этому времени выскакивал из кабачка.
Выйдя в тот день на улицу, я не успел опомниться, как чья-то большая кудлатая голова со всего размаху ткнулась мне в живот. Я вскрикнул от неожиданности и боли. После чего раздались многочисленные извинения и оказалось, что маленькая и очень грудастая госпожа Финк, проходя мимо меня, «оступилась, потеряла равновесие и мы вместе чуть не попадали с ног». Произнося все это, г-жа Финк, как мне показалось, несколько преувеличенно волновалась, подмигивала, краснела, время от времени пытаясь одновременно поправить лиф и потереть ушибленный лоб. Она явно была смущена.
В конце концов мне надоело и ее смущение, и ее жеманство? и я спросил, а нет ли в этом городе чего-нибудь примечательного, например какого-нибудь музея. Тут г-жа Финк зарделась, словно я сказал какую-то двусмысленность, неожиданно подмигнула и защебетала: «Конечно, обязательно, как же не быть, есть, есть, обязательно есть!» Она взмахнула руками, засуетилась, тут подбежали два ее головастых подстриженных ежиком сына, которых она немедленно куда-то услала и с причитанием «Сейчас, сейчас» пребольно ухватила меня за руку, подозревая, видимо, что я могу внезапно исчезнуть. Вдруг, завидя кого-то в начале улицы, она закричала: «Идет, идет!»
Большими шагами ко мне почти бежал какой-то господин, нахлобучивая по дороге маленький, не по размеру, котелок на свой вытянутый череп. Позади рысью трусили два стриженых сына г-жи Финк, едва поспевая за ним. На ходу он жестикулировал, распахивая костлявые руки с растопыренными пальцами, как будто пытался еще издали заключить меня ими в объятия. Это был длинный и тощий, похожий на гвоздь господин Фромбрюк, как я узнал позже – молочник, а по совместительству экскурсовод местного музея.
Наконец он остановился как вкопанный, одной рукой стащил с головы котелок, второй схватил меня за руку и долго тряс ее, рассказывая, как он рад, что ему наконец представилась возможность показать кому-то их музей, которым они так гордятся и который, без сомнения, является главной достопримечательностью их города, которых в действительности, тут он, конфузясь, хихикнул, не так уж и много, а по существу, в этом месте даже краска залила его лошадиную физиономию, всего-то одна – это их музей. Все это он выговорил скороговоркой, вытащил из кармана здоровенный ключ и попытался засунуть его в замочную скважину близлежащей двери. Судя по его бормотанию и неловким движениям, нечасто ему приходилось это делать. Ключ никоим образом не хотел поворачиваться. Замочная скважина была покрыта пылью и изрядно проржавела. Видимо, музей давно не раскрывал никому своих радушных объятий. Наконец ключ повернулся. Молочник, от избытка чувств почти перегнувшись пополам, распахнул дверь настежь и широким жестом пригласил меня войти.
Передо мной открылась пустая комната со свернутым посредине ее ковром. Я огляделся. В комнате не было более ничего. Господин Фромбрюк забегал вокруг, взмахивая длинными своими руками и время от времени заглядывая мне в лицо, видимо, пытаясь найти на нем следы восхищения. Я еще раз оглядел комнату. В ней ничего не было. Ни на стенах, ни на полу. На ковре был приколот пыльный старый листок, вырванный, наверное, из школьной тетрадки. Приглядевшись, я заметил какое-то слово, выведенное на нем корявыми буквами. И хотя буквы были неумело начирканы детской рукой, я все-таки смог разобрать написанное слово «Энциклопедия». Под ним была выведена первая буква алфавита «алеф». Заметив мои усилия, экскурсовод просиял от счастья. «Видите, видите? – своей скороговоркой забормотал он, сделал паузу и гордо сказал: – Это он написал, еще будучи ребенком!»
– Что? – переспросил я.
Тут г-жа Финк, подталкивая меня большой грудью к ковру и обращаясь к экскурсоводу, защебетала:
– Господи, да он же ничего не знает!
Тогда молочник большим негнущимся пальцем стал тыкать в ковер, а г-жа Финк заверещала:
– Там, там, наш г-н Дворк!
Я ничего не понял, но, судя по общему возбуждению и поминутному заглядыванию с улицы головастых братьев, сообразил, что в свернутом ковре, видимо, и заключена вся суть этой странной достопримечательности. Наконец всеобщее волнение некоторым образом улеглось и, гоголем расхаживая по комнате, г-н Фромбрюк начал вещать:
– В запасниках нашего музея хранится картина неизвестного художника, на которой великолепно изображен г-н Дворк, еще в детстве задумавший написать энциклопедию.
Мне показалось, что молочник выучил свой монолог наизусть.
– Все мы друзья и знакомые г-на Дворка, – продолжил он, – в выходные дни занимались какими-нибудь полезными вещами: играли в поддавки, мыли грязных детей, прогуливались.
Тут г-жа Финк не удержалась и взвизгнула:
– И только он, он, один наш г-н Дворк сочинял энциклопедию!
Молочник буквально подскочил на месте и так яростно взглянул на нее, что г-жа Финк от страха схватила себя за грудь, спасая, видимо, самое ценное, и опрометью бросилась в угол комнаты, откуда, присев на корточки, искоса и, как мне показалось, несколько призывно, стала поглядывать на меня.
Возмущенный ее поведением Фромбрюк тяжело перевел дыхание, встал в позу и продолжил.
– Нельзя сказать, – произнес он глубокомысленно, – чтобы поначалу сочинение продвигалось успешно. Г-на Дворка все время отвлекали какие-то пустяки. Стоило ему только занести «паркер» над листом, как тут же в каком-либо углу комнаты раздавалось шуршание. Шорох, скрипение и разная дрянь раздавались из всех углов. Но наш г-н Дворк не намерен был отступать.
– Ни за что! – не удержалась Финк, быстро подмигнув мне.
Экскурсовод проигнорировал ее выпад.
– Каждый раз, – продолжал вещать он, – стоически заносил г-н Дворк руку с пером, мечтая запечатлеть на листе неисчислимое количество знаний, но проклятый шум не давал ему осуществить замысел. Как он мечтал приступить к его воплощению! Самыми противоречивыми, разнородными фактами до отказа был набит его разбухший несчастный мозг. Они теснились, шумели, сталкивались, при каждом удобном случае пытались спастись бегством, выкарабкаться наружу и навсегда исчезнуть в потоке беспамятства! – Голос молочника звенел от возбуждения, а г-жа Финк вскочила и зааплодировала. – Всех их надо было удержать, сохранить, – с прежним пафосом декламировал Фромбрюк, – и разложить по порядку. О, как жаждал он приступить к их описанию, каждому дать оценку и с убийственной логикой расставить их по местам. И тогда благодаря его титаническому труду истина бы наконец восторжествовала.
Ведь то, что собирался создать г-н Дворк, – тут молочник откашлялся и торжественно произнес, – не было бессмысленным собранием фактов. Это была энциклопедия жизни! Раз и навсегда укомплектованная. В ней не было места случайностям, ошибкам и непредвиденному. Все знание жизни стройными рядами печатных букв должно было уложиться в ней!
От волнения голос экскурсовода сорвался, и он заходил по комнате, меряя ее большими шагами, время от времени сурово поглядывая на меня, словно именно я был причиной его остановки. Наконец, на всякий случай бросив сердитый взгляд на притаившуюся в углу Финк, он продолжил вдохновенное повествование:
– Но постоянный шум отвлекал г-на Дворка. Он не мог сосредоточиться и ухватить проклятые знания, бегущие из его памяти, словно зайцы. Вначале он не придавал этому значения, но, поняв, что сочинение его не может продвинуться, предпринял суровые меры.
– Первое, что он сделал, – нахально раздалось из угла, – это отселил от себя жену вместе с пятью их детьми!
Молочник только сглотнул и продолжил:
– В квартире стало гораздо спокойнее. Первое время г-н Дворк даже не приступал к сочинительству, а просто наслаждался неслыханной тишиной. Но времени для величественного труда все равно оставалось немного. И потому г-н Дворк принял не менее важное решение – он покинул службу. После чего вызвал ремесленников, и они обили толстым мохнатым войлоком всю его комнату. Все шумы, исходящие от соседей, улицы и крикливых детей, наконец исчезли. Но что-то не давало покоя…
На цыпочках, незаметно для витийствующего Фромбрюка, пробравшись на середину комнаты, маленькая г-жа Финк вдруг неожиданно топнула каблучком, выпятила грудь и всем своим видом продемонстрировала, что готова отбить любую атаку.
Молочник прервался на полуслове, горестно вздохнул и вдруг неожиданно сдался. Он отошел в угол, который до этого занимала Финк, скрестил руки на груди и уперся лбом в стену. Что означала эта поза – глубокое ли раздумье или признание собственного поражения – мне было неведомо.
Расхаживая мелкими шажками посреди комнаты и торжествуя, г-жа Финк продолжила рассказ:
– Итак, несмотря на все усилия, что-то все равно мешало нашему Дворку и не давало с головой погрузиться в работу. Так вот, я вам скажу: слишком много мебели было в его квартире. Эти дубовые шкафы, расставленные по всем углам, кресла, на которые он натыкался во время раздумий, стулья, мешающиеся под ногами. Он немедленно разыскал старьевщика, и тот в полчаса вынес из квартиры всю эту старинную скрипучую рухлядь. Тогда он запер дверь, выбросил ключ в уборную и сел за стол. Он занес золотой «паркер». «Алеф», – вывел г-н Дворк… И тут понял, что ничего более написать не может!
– Эта истина внезапно открылась ему! – со слезами в голосе закричал из угла Фромбрюк.
– Да, да, – подавив рыдания, подтвердила г-жа Финк, – его «паркер» дрожал. И можете себе представить – мертвая тишина стояла в квартире. Думаю, он встал и застегнул сюртук. А потом вцепился в войлок и содрал его со стены.
– О да! – патетически закричал из угла молочник и, встав в позу, продекламировал: – Он расстелил его на полу, лег в середину и, словно куколка неведомой бабочки, завернулся в тяжелый саван. С трудом выпростал руку и приколол к войлоку свой детский листок.
– Так гласит наше предание. – Г-жа Финк утерла слезы платком. – Через неделю, – продолжила она, – жена, пятеро детей и соседи вскрыли дверь г-на Дворка. Большая куколка лежала в центре квартиры. По просьбе семьи и требованиям соседей мы поместили тело в музей. Вот, – показала она на ковер. Слезы душили ее. – Экспонат занял центральное место. Вначале по периметру он был обнесен бархатным шнуром, и мои дети всякий раз протирали его такой маленькой пушистой щеточкой, которая хранилась у нас дома справа от двери. – Тут г-жа Финк зарыдала в голос: – Но щеточка куда-то запропастилась, а со временем пропал и бархатный шнур!
– Все мы, все мы, – в отчаянии из своего угла кричал молочник, – каждый выходной совершали поход в музей. Посещение его полезно нашим детям!
– Надолго задумываются они о том, – прорыдала Финк, – сколько труда надо вложить, чтобы жизнь твоя не была бесцельна!
– Ах, – выскочив из угла и простирая ко мне свои длинные руки, крикнул Фромбрюк, – мы уже так привыкли к новому местопребыванию господина Дворка, что вскоре наши визиты сюда совсем прекратились!
– Но мы все, слышите, мы все, – с криком бросилась мне на шею г-жа Финк, – с любовью вспоминаем нашего кумира!
– Вот так завернутый в свою куколку, – и с этими словами молочник тоже обнял меня и прижался большой головой к моему плечу, – он покоится здесь… И мы, приходя к нему, гордимся, гордимся…
На последних словах взволнованная г-жа Финк с таким рвением стала тереться об меня своей грудью, что я невольно попытался несколько отстраниться от нее, но вспотевший от переживаний г-н Фромбрюк так навалился на меня с другой стороны и столь обильно заливал слезами мою шею, что я вынужден был застыть в этой неловкой позе. Я не знал, как вести себя в подобной ситуации. Фромбрюк наваливался все сильнее, все теснее прижималась г-жа Финк. Я почувствовал, что стоит им только еще чуть крепче прильнуть ко мне, как в какой-то момент тела их, наверное, смогут сомкнуться, пройдя сквозь меня. Я, изловчившись, все-таки вынырнул из тесного плена. Они повернули ко мне заплаканные свои физиономии, и столько скорби было в глазах г-на Фромбрюка и такая печаль застыла на лице г-жи Финк, что я и сам на миг пожалел, что отверг их объятия. Впрочем, здравый смысл восторжествовал, я распахнул музейную дверь и выбрался наружу, оставив моих проводников наедине с их переживаниями.
Я возвращался к себе в мансарду и думал: «Как, оказывается, чувствительны жители города… И почему, интересно, почему этот г-н Дворк так ничего и не написал, кроме одной буквы?.. Неужели и мою книгу ждет судьба его энциклопедии? – пришло мне вдруг в голову. – Неужели я, как и он, обречен, ничего не создав, превратиться в куколку и быть заживо похороненным в какой-нибудь заброшенной кладовке с гордым названием „Музей“?»
Быть может, мне не писалось из‐за предчувствия такой ужасной судьбы? Ведь мы с этим Дворком похожи: и меня раздражает малейший шум, и я ищу место, где бы закрыться и начать сочинять…
Я никак не мог успокоиться! Злосчастная эта история мешала сосредоточиться и навевала ужасную тоску. Моя книга переваливалась у меня в голове, словно заблудившийся носорог. И огромная эта бесформенная туша, напоминавшая свалку случайных мыслей, обрывков фраз, чужих афоризмов и собственных бессильных проклятий, разрывала мою голову изнутри, как только я приступал к сочинению. Очередной раз я решил сбежать от нее и вышел на улицу, с тихой надеждой, что прогулка развеет отчаяние и на моей могиле не напишут «умер от меланхолии».
Я понял, что необходимо вытащить себя из засасывающей этого тоски и хотя бы поесть, – я отправился в кабачок, потому что отправиться больше было некуда. С трудом поедая уже ненавистный мне чолнт, надеясь отвлечься, я спросил у соседа, нет ли в городе какой-нибудь завалящей книжной лавки или, на худой конец, библиотеки.
Внезапно в кабачке настала тишина. Все головы повернулись ко мне, как будто мой вопрос был чем-то из ряда вон выходящим. Гробовое это молчание крайне удивило меня, мне показалось, что меня просто не поняли. Только хотел я повторить свой вопрос, как столяр Польман, упитанный человек с толстой волосатой шеей, неожиданно ответил: «Есть». После чего надел свою шляпу и, оглядываясь, словно я собирался пуститься за ним в погоню, быстро вышел из кабачка. Мне стало не по себе. «А где расположена ваша… библиотека?» – спросил я неестественно громко, не обращаясь ни к кому персонально. Я поймал на себе долгий испытующий взгляд кабачника. Потом он неожиданно поднял руку и ткнул ею в противоположную сторону площади. «Там», – сказал он.
Просидев еще немного при полном общем молчании и почувствовав себя крайне неловко, я вышел из кабачка и направился на противоположную сторону площади. Настроение становилось все хуже и хуже. Обернувшись, я увидел прижавшиеся к окнам лица завсегдатаев. «Что за странные люди», – успел подумать я и буквально уткнулся в дверь так называемой библиотеки. Вход в нее был скорее похож на вход в погреб. Над скрипучей ветхой дверью кривыми буквами почему-то было выведено «Архив». Я шагнул внутрь и остановился, пораженный.
Ряды стеллажей, заваленные старыми книгами, бесконечными дорогами стояли передо мной. Я никогда не видел ничего подобного. На миг мне вдруг показалось, что я мог бы глядеть в эту даль бесконечно… Что там впереди? Только новые стеллажи. Вот так отправиться в путь и идти вдоль неведомых полок, пока хватит сил, а потом упасть рядом с этими книгами и быть засыпанным древней пылью. Я закрыл глаза.
Сбоку кто-то вздохнул. Я повернулся. Передо мной на ободранном табурете сидел маленький человек с опухшими синими веками. На его худой шее мертвой селедкой болтался когда-то кремовый галстук. Я узнал его. Это был г-н Гройс. Несколько раз он своей шуршащей походкой перебегал передо мной улицу, видимо, поспешая на службу.
Сейчас он сидел неподвижно и вглядывался в глубь стеллажей. Неожиданно мне пришло в голову, что, быть может, мы могли бы с ним подружиться и вместе не отрываясь смотреть туда. Вдруг, словно прочитав мои мысли, г-н Гройс повернул ко мне свою птичью голову и спросил: «Зачем?..» Голос его был таким сдавленным и скрипучим, что, наверное, так могла бы заговорить галка, если бы захотела побеседовать с человеком. Я был уверен, что он обратился ко мне, хотя взор его уперся в мой ботинок, который, по всей видимости, он и избрал в свои собеседники. Не отрывая от туфли остановившегося взгляда, он открыл рот, словно желая заглотнуть как можно больше воздуха, и замер. Потом вдруг повернулся к стеллажам, вытянул шею и рассказал мне короткую историю своей жизни.
Он никогда не доходил до конца архива. Да и зачем?.. Каждое утро он бредет, ковыляя, вдоль этих бесконечных полок, заставленных древними фолиантами. Останавливается, заметив на старом нечищеном полу расплывшееся масляное пятно. Бог знает, кто и когда оставил здесь свой масляный след. Упорно г-н Гройс трет лопнувшим башмаком въевшееся в паркетины масло. Эту операцию проделывает он каждый раз, но пятно не исчезает. Оно принадлежит архиву, как и сам г-н Гройс. Немыслимо представить себе эти ряды пыльных книг, скрипящих полок и ветхого мусора без его ковыляющей шуршащей походки.
Он убежден, что архив не может существовать без него и дня. Ему кажется, что не приди он на службу хоть раз, как тьмы суетливых прожорливых негодяев ворвутся в архив и сухими шустрыми пальцами сотрут с книг их древнюю пыль. Потом жадно расхватают их и начнут вчитываться, всматриваться, ввинчиваться ненасытными своими глазами в существо фолиантов. И несчастные рукописи беззащитно распахнут перед ними свои страницы. Неистовые эти фанатики поспешно заглотят содержимое инкунабул и, отбросив уже ограбленные, примутся за другие. Нависнув стервятниками, беспощадно растерзают они нежное тело книг.
С тоской думает г-н Гройс: «Что могут дать им пожелтевшие эти страницы с шеренгами черных строк? Зачем хотят они навалиться тяжкой неутолимой своей страстью и выгрызть содержание манускриптов? Зачем знать им, что написано в этих книгах? И что делать им со знанием этим?..»
По ночам г-н Гройс иногда укладывается на коврик на крыльце архива, увязывает из тонкой суровой нити петлю, свободный ее конец закрепляет на ручке архивной двери, а в кольцо аккуратно продевает худую, галочью шею. Он боится, что не сумеет проснуться, когда пожиратели книг, эти чтецы, со свойственной им изворотливостью вскроют старинный замок и потянут дверь на себя. Он страшится, что не проснется, ибо ночные кошмары, стоит только ему сомкнуть веки, тащат его за собой в окаянную бездну, где уж нет старых кожаных переплетов, а тянутся отовсюду лишь жадные хваткие руки. От одной этой мысли ужас охватывает его, он сильнее затягивает петлю и сворачивается клубком.
Утро застает его на крыльце. При первых лучах этого блеклого солнца, еще не открыв глаза, г-н Гройс нащупывает петлю. Она на месте. Значит, негодяи не прорвались в архив этой ночью.
Поспешно вскакивает он и отпирает гремящий замок…
Слава о городском архиве, кажется, давно достигла других городов. Многие хотели бы посетить его, но в него непросто попасть. Ведь часто г-н Гройс закрывается изнутри на щеколду. И только любопытные дети, ложась на землю, ползают перед входом, пытаясь высмотреть в щель, каков же он, этот архив.
Но единственное, что удается им разглядеть, – это спину смотрителя, что сидит на старом ободранном табурете, вытянув галочью шею и глядя вдаль.
Что за книги хранятся в этом архиве, что за тайные рукописи покоятся в его недрах, какие древние манускрипты схоронены там под тяжестью времени? Жителям города не дано это знать. Да и сам г-н Гройс, даже если бы хотел, не мог бы приоткрыть эту тайну. Ведь он, как и все здесь, не умеет читать…
Я смотрел на него во все глаза – я не мог понять, шутит ли он или нет. Он не был похож на шутника – не двигаясь, сидел он на старом табурете, вытянув шею и глядя вдаль.
Его сдавленный голос так странно звучал в этом бесконечном пространстве, что вдруг нестерпимо захотелось мне, чтобы он уже закричал во все горло. Я шагнул к ближайшему стеллажу и схватил первую попавшуюся книгу. Г-н Гройс действительно вскрикнул, но вдруг голос его осекся, словно силы внезапно оставили его, он повалился вниз с табуретки, перевернулся и распластался на деревянном полу. Как будто бы он хотел нырнуть глубоко в воду, но в последний момент передумал и неумело ткнулся головой в пол.
Он лежал бездыханный. Я застыл в онемении. И тут бесконечные стеллажи, что простояли здесь как будто века, пришли в движение. Достаточно было одной снятой с полки случайной книги, чтобы вся эта бесконечная армада возвышающихся, уходящих в бесконечность шкафов, словно исполинское домино, зашаталась, мгновение пытаясь удержать равновесие, и наконец с оглушающим грохотом рухнула на пол. В огромном облаке пыли я потерял Гройса. Я двинулся на ощупь, но тут же споткнулся и упал, больно стукнувшись коленом о стеллаж. Я попытался на что-нибудь опереться, но руки мои лишь проваливались в горы пыли. Сидя на полу, я стал ощупывать пространство вокруг себя, но не нашел ни одной книги, словно их никогда и не было здесь. Я поднялся на ноги. Глаза застилало пыльное марево. Сквозь него мне удалось разглядеть – книг нигде не было. В это невозможно было поверить. Но это была правда. Все древние фолианты, все эти бесконечные тома рассыпались в прах.
С трудом зажав в руке единственную сохранившуюся книгу, я выбрался наружу. У двери архива собралась небольшая толпа любопытных. «Там, там, – закричал я, – там г-н Гройс! – Толпа с любопытством слушала мои крики. – С ним плохо! Он упал! Умер! – продолжал кричать я. – Его больше нет!» Люди сочувственно качали головами. Двое шустрых братьев, одетых в нелепую униформу (они почему-то называли себя почтмейстерами, хотя почты в городе я не заметил), подскочили ко мне, схватили за рукав и немедленно начали всхлипывать.
А какой-то не в меру упитанный господин тяжело вздохнул и, как мне показалось, несколько притворно произнес: «Ах, какая судьба…» После чего стал пятиться задом, да и вся небольшая толпа вместе с ним как-то неуклюже, но достаточно проворно задвигалась и стала растворяться прямо у меня на глазах. Лишь братья, не отпуская мой рукав, продолжали всхлипывать и приговаривать: «О, беда, беда! Зачем он покинул нас?..» Но уже через несколько минут и они, обнявшись и хныкая, исчезли за углом. Я остался один возле двери архива. Последняя дамочка, уходя и, по-моему, проникшись сочувствием более ко мне, чем к покойному, тихим голосом прошелестела: «Время его пришло».
Я не понимал, что бы все это могло означать. Но толпа так быстро исчезла, что мне даже не у кого было спросить, что происходит. Еще некоторое время потоптавшись на месте и чувствуя совершенный идиотизм своего положения, я поспешил в кабачок, чтобы сообщить о случившемся. По дороге меня перехватил тот самый упитанный господин, что выражал свои соболезнования, и шепотом, поминутно оглядываясь и тыча пальцем в сторону исчезнувших братьев, сообщил: «Не верьте, не верьте им. Это обман. Они выдают себя за почтмейстера. Лгуны! Они только замещают его!» Он поминутно хватал меня за плечо и так близко склонялся к моему уху, что казалось, еще чуть-чуть, и он просто залезет в него. Мне пришлось убыстрить шаг. Насилу я отделался от этого странного господина.
Когда я, распахнув дверь, почти вбежал в кабачок, все начали, вздыхая, вставать. А кабачник громким голосом, смотря на меня, объявил: «Несчастье постигло г-на Гройса. Он умер». Секунду длилось молчание, после чего все вновь уселись и занялись прежними разговорами.
Я был поражен. Неужели в этом городе так не любили несчастного архивариуса, что никто даже не пожалел о нем? Растерянный, вышел я из дверей кабачка. Г-н Прюк, стоявший на другой стороне улочки, подошел ко мне подпрыгивающей походкой и, несколько кося правым глазом, произнес: «Позвольте полюбопытствовать, что за чудесный фолиант прижимаете вы к своему сердцу?» Эта напыщенная фраза вернула меня к действительности: я был настолько взволнован, что даже не заметил, как все это время держал под мышкой книгу, вынесенную мной из архива. Наконец я ее рассмотрел – это было довольно потертое старое издание «Знаменитых людей». Его трудно было назвать «чудесным фолиантом». И вдруг я вспомнил то удивительное признание, которым огорошил меня перед смертью г-н Гройс. Честно говоря, я не поверил ему тогда – уж слишком неправдоподобно это звучало.
«Хотите почитать?» – как можно непринужденнее спросил я г-на Прюка, небрежно протянув ему книгу. Боком г-н Прюк отскочил от меня и неожиданно зарделся. «Нет, нет, спасибо. Вы чрезвычайно любезны», – от смущения он даже несколько затанцевал на месте. «Ну отчего же, – стал настаивать я. – Возьмите, почитаете как-нибудь…» «Нет, нет, что вы. Не до того. Очень занят», – г-н Прюк попытался улизнуть. «А вы на досуге, – успел я схватить его за рукав. – Кстати, не могу разглядеть названия без очков. Не поможете? Что здесь написано?» – бесстыдно спросил я, указывая на обложку. «Помогу… Не могу!» – вскрикнул он. Я продолжал держать книгу перед его носом. «Э-э, то есть… – невнятно забормотал г-н Прюк. – Что написано – не вижу. – Ноги его выплясывали безумный танец. – Близорук, э-э-э, дальнозорк!» «Вы умеете читать?» – не выдержав, почти закричал я, схватив его за второй рукав. «Нет!» – в отчаянии завизжал он, вырвавшись и оттолкнув меня. Добежав до конца переулка, он неожиданно повернулся и скорчил мне рожу.
Удивлению моему не было предела. Неужели Гройс сказал правду?! Но этого просто не могло быть. Я повернулся и вновь вошел в кабачок. Мне показалось, что от двери отскочило сразу несколько человек. Я внимательно оглядел их, но они так усердно принялись пить наливку, зевать, набивать трубки и разглядывать собственные башмаки, что я засомневался в своих подозрениях. Не зная, как поступить, я вышел в центр кабачка, откашлялся… и тут заметил, что завсегдатаи отвернулись от меня, заерзали на стульях, а некоторые даже вскочили с мест и стали быстро продвигаться к выходу. Я понял, что еще чуть-чуть – и я лишусь аудитории. Я быстро и громко сказал: «Г-н Гройс пошутил перед смертью. Он сказал, что никто в городе не умеет читать!»
Я ожидал любой реакции, но только не той, которая последовала за моим вопросом. Все присутствующие вдруг повернулись и начали рассматривать меня, словно увидели впервые в жизни. В конце концов мне надоели эти идиотские немые сцены, и я хотел уже вскричать, что… Но тут кабатчик вдруг громко спросил: «Что у вас в руке?» Это меня доконало. Повторялась история с г-ном Прюком. «Это книга! – почти выкрикнул я и, не выдержав, уже просто возопил: – Гройс пошутил? Вы умеете читать?!» И вдруг неизвестно откуда взявшийся вертлявый г-н Прюк провизжал в ответ: «А вы?!»
Мне стало смешно. На мгновение подумал я, что это розыгрыш. Но присутствующие с таким неподдельным интересом взирали на меня, так напряженно, вытянув шеи, ждали они ответа, что я ничего лучшего не нашел, как глупо сказать: «Да. Я умею читать». Тут поднялось нечто невообразимое. Кабатчик подошел ко мне, расцеловал в обе щеки и обнял. За ним немедленно выстроилась целая очередь желающих пожать мне руку. Некоторые, пытаясь разглядеть меня получше, встали на стулья, а один пожилой господин с выпученными глазами даже вскарабкался на стол. Все поздравляли друг друга, хлопали по плечам, обнимались, а некоторые особо ретивые, пробившись ко мне, от избытка чувств норовили потрепать меня по щеке. Они так радовались, что в какой-то момент даже потеряли меня из виду. Я понял, что в эту минуту решается – буду ли я задушен в очередных объятиях или все-таки выживу, и предпочел ретироваться, незаметно выйдя за дверь.
Последние события ввергли меня в совершеннейшее смятение. Я вышагивал по улице, ведущей к дому, и пытался разобраться в случившемся.
Меня кто-то окликнул, я обернулся и увидел спешащего ко мне кулинара Рутера, моего соседа из верхней квартиры. Естественно, он тоже спешил пожать мне руку и дружески обнять. Он долго не мог начать говорить, пыхтел, заикался и наконец рассказал, какую радость почувствовали они все, когда узнали, что я умею читать. Много лет к ним в город уже не заезжал подобный человек. Далее из несколько бессвязной речи соседа выяснилось и еще кое-что. Оказалось, что полгода назад, когда в город прибежал сумасшедший, население встретило его неуемными восторгами, близоруко распознав в нем умеющего читать властителя дум. Но безумец заперся в кабачке, выпил всю имеющуюся там наливку, после чего, голый, выбежал на улицы города и, окончательно уверовав в то, что является дикой собакой динго, описал, поднимая лапу, все столбы на центральной площади. Потом на четвереньках же, безутешно лая, стал искать санитаров и, не найдя их, вскочил на ходу в проносящийся поезд, который и умчал его восвояси.
Город еще долго не мог пережить подобный конфуз, и обыватели, не сговариваясь, решили никогда более не возвращаться к обсуждению этой больной темы. Они успели почти забыть заезжего психа, но тут, как снег им на голову, свалился я. Так как сам по себе городок был столь захолустный, что о нем почти никто и не слышал, а поезд стоял здесь всего минуту, – можно сказать, что за последние полгода мы с человеком-собакой явили собой просто туристический ажиотаж. И мое появление после четвероногого безумца немедленно возродило надежды восторженных обывателей. Мечты об умеющим читать просветителе вновь воскресли, хотя наученные горьким опытом жители и сдерживали себя до последней минуты, внимательно за мной наблюдая.
Но так как за все время, проведенное здесь, я умудрился не выпить ни одной рюмки наливки и не описать ни один из стоящих вокруг столбов, а, наоборот, взять в руки книгу, то несчастные филистеры и уверились, что я являюсь той исключительной личностью, которую они ждали столь долго.
Как следовало далее из рассказа кулинара Рутера, дело заключалось в том, что, безусловно, все жители города когда-то умели читать. Но, к сожалению, такое огромное количество книг заканчивалось печально и так расстраивало местных читателей, что они вынуждены были отказаться от них. Книг осталось гораздо меньше, но и они, несмотря на счастливое завершение описываемых в них историй, вынуждали читателей так сильно переживать в середине, так их травмировали, что немногим удавалось дойти до конца. Тем более в городе велись еще и хроники происходящих событий, а среди них было так много неприятного, что читать их было выше всяких душевных сил.
Пришлось еще более сократить список приемлемого чтения. В конце концов осталось всего несколько оптимистических книг, насквозь пронизанных сусальным счастьем, которые жители города с восторгом читали, передавая их из рук в руки. Вскоре из‐за беспрестанного чтения страницы книг истончились так, что уже трудно было разобрать написанное, а потом протерлись настолько, что рассыпались прямо в руках. Наконец, когда последняя книга превратилась в прах, читать уже было нечего. Счастливых книг больше не было, а все несчастливые вместе с хрониками сдали в местный архив под присмотр отца недавно почившего г-на Гройса. С тех пор охрана архива стала наследственным делом семьи Гройс. Первое время им еще приходилось отбивать атаки любопытных читателей, желавших вкусить от запретного плода книжных несчастий. Но постепенно их становилось все меньше и меньше. Потом и самые отчаянные из них забыли, как именно буквы складываются в слова, а потом уж и сами эти буквы. Последним, кто их еще помнил, был превратившийся в куколку г-н Дворк. Но и он перед смертью забыл их всех, кроме первой.
И хотя все это происходило достаточно давно, с тех пор немногое изменилось. «К счастью, – тут кулинар Рутер глубоко вздохнул и лицо его осветилось благодарной улыбкой, – мы все, жители города, обладаем замечательным даром – забывать неприятности, и потому, быть может, мы самые счастливые люди на свете. Это далось нелегко, но у нас накопился большой опыт, и теперь несчастья нам не страшны – мы просто не помним их. Поэтому всех так раздражал несчастный Гройс, одним своим видом напоминавший нам о былых расстройствах», – как мне показалось, с облегчением добавил он. Тут мы дошли наконец до нашего дома, сосед приподнял свою шляпу и раскланялся.
Я был поражен. Ничего подобного я и представить себе не мог. Уже открывая свою дверь, я вновь услышал голос соседа. Он стоял этажом выше и, перегнувшись через перила, решил проиллюстрировать сказанное печальной историей соседней державы. Ее жители много лет назад проиграли неизвестно кем затеянную войну. После того как погиб их лидер, они были настолько растерянны, что немедленно сдались на милость победителю. Кстати, потом выяснилось, что за всю войну и погиб-то только один их предводитель. Но главная, мучительная для сердца местного патриота тайна заключалась в том, что нелепый их вождь был убит, проверяя единственную в городе пушку. Пушка произвела только один выстрел, снеся любопытную голову неудавшегося полководца. С тех пор они глубоко и бесконечно страдают. Они чувствуют себя несправедливо униженными, но не могут изменить ситуацию: те, с кем они собирались когда-то воевать, давно уже умерли. Так жители соседней державы, обладатели хорошей памяти, ежедневно скорбят под бременем убивающего их позора. И вот, постепенно разочаровавшись в жизни, они заболевают меланхолией и по одному умирают. «Таков печальный конец людей, не умеющих забывать!» – резюмировал сосед, помахал мне шляпой и исчез за дверью своей квартиры.
Все эти совершенно удивительные вещи, с гордостью рассказанные соседом, произвели на меня сумасшедшее впечатление. Если действительно все обстоит именно так, как он описал, то никогда не встречал я более странных людей. Тут взгляд мой упал на развалины дома напротив. Раньше там жил господин Перл. Только сейчас я начал его понимать…
Несмотря на то что дома наши разделяла целая улица, мое окно расположено было выше его, и, когда сочинение не давалось мне, часами я мог наблюдать за этим господином. Соседи мои судачили о нем, так что, даже не желая участвовать в местных интригах, я невольно узнал о г-не Перле массу ненужных мне сплетен.
Оказалось, например, что этот господин не выходил на улицу, а шнур от его телефона уже год как был перегрызен голодной мышью, прокравшейся в его квартиру в поисках еды. Мышь сожрала, начав с телефонного провода, все, что попалось ей на глаза, и скончалась от чревоугодия, как констатировал доктор Руф. А так как г-н Перл не выходил на улицу и не впускал никого к себе, то доктору пришлось поставить диагноз с его слов.
Г-ну Перлу приходилось общаться, не видя собеседника: он был маленького роста, а окно находилось слишком высоко. Вот он и не был уверен, что человек, назвавшийся, к примеру, доктором, действительно доктором и являлся. Потому он и предполагал, что, возможно, мышь не умерла от обжорства, а отравилась каким-нибудь ужасным продуктом. Но в таком случае, с гневом выкрикивал он из окна, та же участь могла ожидать и его самого!
Соседи давно уже привыкли к его чудачествам. Только мне был странен образ его жизни. Раз в два дня мальчик Шай, обладатель больших морковного цвета ушей, подбирал брошенные из окна деньги и покупал в лавке какую-нибудь снедь. Он привязывал пакет к веревке, и г-н Перл быстрыми судорожными рывками втягивал его наверх. При этом он кричал из окна, что лавочник отпускает ему самую дрянную еду. Но у г-на Перла не было никакого желания ради этого злодея открывать дверь и впускать к себе, как он выражался, «ваше радостное беспамятство, с которым борется настоящий художник!».
Как это ни удивительно было для меня, но г-н Перл действительно был художником. Вся его квартира, а состояла она из одной комнаты, уставлена была бесконечным количеством банок с краской. Кисти были разбросаны повсюду. Я только никак не мог разглядеть, что именно он рисовал. Я не видел в его комнате ни мольберта, ни подрамника.
Наши соседи хоть и сплетничали о нем, в действительности давно махнули рукой на его затворническое существование. Никто из соседей не думал, что г-н Перл гениальный или хотя бы талантливый художник. Об этом время от времени кричал только сам г-н Перл.
Гневным тоном он читал из окна нам, невеждам, страстные лекции. В его коротких обрывочных фразах замысел его творения вырывался из убогих стен комнаты и распространялся уже на весь дом, на весь город. Он убеждал нас, что работает день и ночь как одержимый. Словно безумный кричал он, что пытается ухватить память, удержать ее на конце своей тонкой кисти.
Увы, четвертого числа месяца тамуза в городе произошло землетрясение. Интересно, что в этой климатической зоне землетрясения обычно бывают точечными. Да к тому же на этот раз оно было не столь значительным, однако несколько строений в центре города пострадали. Одно здание оказалось разрушенным почти полностью. К несчастью, это был дом, в котором проживал г-н Перл. При этом в нашем доме, стоящем напротив, только выбило несколько стекол и засыпало землей подвал.
Когда мы все, успевшие на всякий случай схватить первые попавшиеся под руку вещи, выскочили из квартир, мы увидели совершенно поразившую наше воображение картину. Дом г-на Перла, основательно выстроенный еще в конце прошлого века, рушился, как собранный на скорую руку карточный домик. От каждого подземного толчка коробки комнат, словно бумажные кубики, подскакивали на сваях, после чего, превращаясь в кучу щебня и кирпича, обрушивались с грохотом вниз. Дом разваливался, как песчаный пирог.
Через полчаса, когда толчки прекратились и земля, надышавшись как следует, стихла, на месте дома одиноко торчал его, чудом сохранившийся, железный обглоданный скелет. Но то, что поразило больше всего меня, и соседей, и запоздавшего брандмейстера Эша с его командой инвалидов-пожарников, – это сохранившаяся в целости комната г-на Перла на втором этаже. Когда наконец бравый Эш, обвязавшись веревками, добрался до комнаты, когда самые любопытствующие из зевак тоже забрались туда по грудам щебня, они увидели то, над чем г-н Перл трудился так неустанно. Им открылось величие его творения. Произведением искусства его была сама комната. Это казалось невероятным. Я, забравшийся вместе с ними, не мог в это поверить. Но, тем не менее, это было реальностью. Постепенно наши глаза свыклись с увиденным и стали различать детали изображенного.
С немыслимой, сверхъестественной, почти маниакальной тщательностью на стенах комнаты были изображены стены, на потолке нарисован потолок, а на полу выписан со всеми подробностями, с мельчайшими трещинами и щелями пол комнаты. Даже на единственном кривом трехногом столе с удивительным мастерством и точностью был нарисован кривой трехногий стол. Даже мусорное ведро было разрисовано так, что ничем, ну буквально ничем не отличалось от своего первоначального вида. Краски были подобраны с изумительной тщательностью и реализмом. Даже труп мыши, похороненный в старом посылочном ящике, имел цвет настоящего трупа. Нечего говорить и о самом ящике, на котором почтовая печать и подпись на бланке были воспроизведены с такой аккуратностью, что почтовый служащий, затесавшийся в толпу зевак, вскрикнул от удивления, узнав свою руку.
Господин Перл был воистину гениальным художником: его нарисованная комната была абсолютно точной копией комнаты настоящей. Он не забыл даже лампочку, одиноко висящую на длинном грязном шнуре, покрасить в тот полупрозрачный водянистый цвет, что присущ всем этим старым подслеповатым лампам. Ну конечно же, и шнур под кистью гениального мастера приобрел свой грязный естественный цвет, свойственный ему до того, как он стал произведением искусства. Более в комнате ничего не было… Все это страшно удивило нас. Мы ничего не могли понять.
И вот именно сейчас, после разговора с соседом, я наконец сообразил, чем был занят тогда г-н Перл. Он ничего не хотел забывать… Изо всех сил он боролся с беспамятством. Г-н Перл был истинным диссидентом. Пока весь город учился впадать в забытье, он один воевал с амнезией. Но беспамятство победило его. И он, создав гениальную копию своей комнаты, забыл сделать последний штрих, произвести последнее свое творение – он забыл нарисовать себя.
Мы все тогда, пожарники и зеваки, ошарашенно и восхищенно оглядывая нарисованную комнату, с изумлением не нашли в ней г-на Перла. Ему не удалось уцелеть. Он исчез вместе с патлатой бородкой и замазанной красками блузой, исчез, как исчезли все стены, крыша и перекрытия этого несчастного дома.
Весь следующий день я не мог работать. Я все время вспоминал рассказ соседа. То, что он сообщил мне, не укладывалось у меня в голове… И еще я думал о господине Перле. О его отважном противостоянии и о бесславном его конце. «Как это вообще возможно – отказаться от памяти?!» – с негодованием вопрошал я себя.
А быть может, я тогда просто завидовал жителям города… Ведь я не обладал их способностью. Впрочем, вскоре после всех этих раздумий и недоумений я отправился в кабачок, прихватив с собой книжку. Я люблю, завтракая, читать газеты. За неимением их в этом городе, я решил почитать «Знаменитых людей».
Мое появление с книгой под мышкой произвело настоящий фурор. Публика долго упрашивала, уговаривала, а под конец буквально заставила меня читать вслух. Мое предложение научиться читать самим было с негодованием отвергнуто – видимо, обыватели еще не совсем забыли старые травмы.
Это развлечение, будучи единственным в городе, так увлекло их, что чтения наши стали ежевечерними. Половина городка собиралась на них, и те, кому не хватало места в кабачке, рассаживались на принесенные с собой стулья прямо на площади перед распахнутой дверью. Я прочел им всю книгу, недоумевая по поводу их восторгов. Я рассказал им обо всех перечисленных там знаменитостях, начиная от Адама и кончая последним Далай-ламой. Оказалось, что, живя в самом центре нашего континента, славящегося своей культурой, они умудрились не помнить ни об одном из них. Тору им тоже удалось основательно забыть, судя по тому воодушевлению, которое вызвал у них рассказ о Моисее, выведшем евреев в Землю обетованную.
По окончании затянувшихся чтений несколько горожан подошли ко мне на улице и, робея, попросили меня показать в книге то место, которое из скромности я не зачитал им. Не понимая, что они имеют в виду, на всякий случай я поклялся, что прочитал всю книгу от корки до корки. И тут они, даже не улыбнувшись, спросили, почему же я тогда ничего им не прочитал о себе. Подавив смех, я уверил их в том, что не пользуюсь известностью нигде, кроме, пожалуй, их городка. На что они немедля ответили, что такая фигура, как я, без всякого сомнения, знаменита и за пределами их города. На этом, собственно, наш короткий диспут и был завершен.
Это небольшое происшествие, конечно, не вызвало бы у меня ничего, кроме улыбки, если бы вскоре я не увидел, как несколько горожан, едва завидев меня, стали отвешивать мне глубокие поклоны. Вообще с некоторых пор я стал замечать, что отношение ко мне в городе существенно изменилось. Прохожие теперь, заприметив меня, начинали о чем-то шушукаться, указывая в мою сторону пальцами. А г-жа Финк, перебежав ко мне с противоположной стороны улицы, судорожно вцепилась в край моего плаща и начала бормотать о том, каким чудом явилось мое пришествие (она выразилась именно так) в их город и как долго ждали они кого-либо, кто наконец укажет им, куда направить свои стопы. Пафос последней фразы, видимо, несколько лишил ее дара речи, поэтому далее она проверещала что-то уже совершенно нечленораздельное, прижала мою руку к своей пышной груди, потом попыталась ухватить ее губами, промахнулась и, страшно смутившись, убежала на другую сторону улицы. Там моментально ее окружила толпа дамочек, принявшихся обсуждать что-то, указывая на меня, подмигивая и вереща. Я понял, что г-жа Финк, столь отважно бросившаяся ко мне, стала предметом зависти ее товарок.
Из всей галиматьи, произнесенной ею истерическим шепотом, я уяснил себе, что я, на ее взгляд, и есть наконец-то явившийся долгожданный властитель дум. Кулинар Рутер был прав: население этого города нуждалось в какой-нибудь местной знаменитости.
Подтверждение этой мысли нашлось столь скоро, что заставило меня задуматься о той странной роли, которую я невольно играю в удивительном этом городишке. А именно: появление мое в кабачке завсегдатаи начали встречать почтительным вставанием и продолжали торжественно стоять до той поры, пока я, не очень понимая, в чем дело, не плюхался на первый попавшийся стул. После чего каждый из присутствующих считал своим долгом подойти ко мне и засвидетельствовать свое глубочайшее почтение.
Обычно теперь посетители весь вечер смотрели мне в рот, а сам кабатчик раз десять пытался угостить меня местной наливкой. Честно говоря, все это не вызывало у меня особого энтузиазма. Наливку, как я уже говорил, я терпеть не могу, а столь долго быть в центре внимания даже таких наивных глупцов, как присутствующие в кабачке лучшие умы города, я не привык. Все разговоры теперь крутились вокруг того, как долго ждали они появления кого-либо, кто наконец указал бы им верный путь.
В действительности я никак не понимал, для чего мне указывать кому-нибудь какой-нибудь путь. Честно говоря, я не смог бы указать даже верную тропинку. Не говоря уж о том, что, во-первых, этот город отлично существовал и без всяких указаний. А во-вторых, надо было быть окончательно спятившим, чтобы предлагать какой-то путь этим тихим, набитым чолнтом простакам. Но, тем не менее, разговоры на эту злосчастную тему не прекращались в кабачке до глубокой ночи. И я начал все более отчетливо чувствовать, что невольно становлюсь воплощением тайных грез безумного города.
Сомнений не было – меня окружали глупцы. Должен ли я поневоле считать себя мудрецом? Конечно же, нет. Но, с другой стороны, рассуждал я, искушение велико, да и в общем оправданно: если в городке проживают одни глупцы, то на их фоне я и вправду мудрец. Наша реальность ограничена городом. Его жители практически ничего не знают о том мире, что существует вовне. Конечно, они могут предположить, что за границами их знаний есть иной, «лучший из миров». Но, возможно, и жители того мира думают о нас так же. Тогда мы похожи. И если в этом мире я выгляжу мудрецом, то, вероятнее всего, останусь им и в мире соседнем.
Эти размышления по дороге домой прервал нагнавший меня кулинар Рутер. Вернее, мне показалось, что он специально ожидал меня на улице, чтобы проводить до нашего дома. Судя по тому, как гордо оглядывался он, идя рядом по мощеному тротуару, как выглядывали из окон, несмотря на столь поздний час, жители соседних домов, как косил он взглядом на высунувшиеся головы, можно было с уверенностью сказать: эта вечерняя прогулка со мной явилась часом его триумфа.
Сосед, то с преувеличенной почтительностью отставая на шаг, то суетливо забегая вперед, сообщил мне, что, как он уже рассказывал ранее, город давно ждал кого-нибудь, кому смог бы доверить свою судьбу. Как именно это сделать, даже найдя такую личность, жители еще не решили.
Конечно же, толчком к этому оказалась и зачитанная мною книга о знаменитых людях, которая и переполнила чашу их едва сдерживаемого терпения. Услышав о том, что каждый народ имел своего героя, вдохновленное население не выдержало и разом признало во мне вождя.
В этом месте рассказа кулинар Рутер вынужден был прерваться, потому что мы подошли к нашему дому, возле которого уже толпилось приличное число дамочек. Они шушукались и, еще издали завидев меня, направились в нашу сторону, делая вид, что прогуливаются, сверкая при этом глазами и всячески пытаясь привлечь мое внимание. Поравнявшись с нами, дамочки попытались завладеть моею рукой, и несколько быстро склоненных голов не оставляли сомнения в их намерении поцеловать мой рукав. Но спутник мой, решив не уступать без боя своей привилегии, шуганул их, и дамочки, взвизгивая и строя гримасы, бросились врассыпную.
Наконец я смог отделаться от словоохотливого соседа и, прервав бесконечное его прощание, захлопнул дверь. Оставшись наконец один, не снимая плаща, я улегся на кровать и попытался переварить всю обрушившуюся на меня информацию. Особенно не давало покоя мне то, что успел сообщить сосед уже на лестнице, поминутно раскланиваясь и распахивая передо мной мою собственную дверь. Он рассказал мне, что население города, боясь очередного разочарования, коим явился бы, например, мой внезапный побег из города или мое нежелание принять на себя столь высокую роль, решило совершить нечто. Нечто такое, что еще несколько дней будет сохранено в строжайшей тайне, а потом объявлено всенародно и в результате чего начнется наконец новая жизнь. И я, по их глубокому убеждению, смогу тогда выполнить предназначенную мне миссию.
Честно говоря, что-то настораживало меня в этом их маниакальном стремлении навязать мне исполнение не очень понятных для меня функций. И жили бы себе спокойно, рассуждал я тогда, на кой черт я им сдался? Но, видимо, горожане всерьез решили не упустить счастливую возможность изменить свою жизнь.
При этом все эти господа уже изрядно начинали действовать мне на нервы. Их внимание ко мне стало доходить до смешного, и нелепости, с которыми я вынужден был теперь сталкиваться, все больше и больше раздражали меня. Мало того, что все население города пристально следило за каждым моим шагом, так что, если бы я даже и намеревался бежать, эту мечту надо было бы немедленно похоронить, так они завели новую моду – встречать меня по утрам у дома. Зрелище глупее этого трудно было себе представить. Они выстраивались по обеим сторонам улицы, и, когда я выходил, мужчины непременно склонялись в глубоком поклоне, а их дамочки, стоя в отдалении, взвизгивали и махали мне своими безвкусными шляпками. После чего в две шеренги пристраивались у меня за спиной и сопровождали меня до кабачка. Причем ни один из этих глупейших господ теперь не решался переступить порог до того, пока я первым не войду в него. Все это напоминало какую-то нелепую игру или неизвестный мне ритуал, впрочем, вызывающий у всех его участников, кроме меня, неподдельный восторг.
Я подумал, как мало на свете умных людей. Да и добрых, по существу, не так много. А уж талантливых – совсем ничего… Тогда из кого же состоит большинство? Из глупых, злых и бездарных?.. Странно, но, быть может, это и есть – открытие мира. Быть может, таким он и предстает в действительности. А остальное – иллюзия, в которую я жажду поверить. Видимо, справедлива была г-жа От, любившая меня тридцать два года, когда сказала, прощаясь, что я похож на иллюзиониста, не имеющего понятия, чем закончится его иллюзия.
Я чувствовал, что в городе что-то происходило. Кулинар был прав: они готовились к неким событиям, в которых, видимо, мне была отведена центральная роль. Я видел это по всему, начиная от их пристального ко мне внимания и кончая тем преувеличенным и ставшим уже назойливым восхищением, которое я вызывал повсеместно каждым своим жестом или обращением к ним.
Их дамочки, прогуливаясь вокруг кабачка в ожидании своих пузатых мужчин, раскланивались со мной самым любезным образом, на какой они только были способны. Причем каждая норовила оказать мне какие-то особые знаки внимания, чтобы как можно более отличиться перед товарками. Иногда они доходили до того, что приподнимались на цыпочки и пытались заглянуть мне в глаза – оценил ли я их старания. Господи, но для меня они были все на одно лицо, и их ужимки, улыбочки и всякие штуки я уже просто не переваривал. Однажды ночью, однако, они перешли все границы дозволенного. Не успел я заснуть, а ложился я теперь очень поздно, потому что невольно ожидал развития этих безумных событий, так вот не успел я заснуть, как немедленно услышал странное поскребывание о мою дверь. Это показалось мне подозрительным, и я, скорее от страха, а не от храбрости, изготовился и решительно распахнул дверь.
На всей моей лестнице, а она, как-никак, насчитывала восемнадцать ступеней, толпились проклятые дамочки. Они зашуршали своими веерами и, спотыкаясь, стали отступать назад, друг на друга, так что в результате в конце лестницы образовалась целая свалка. А дамочки все продолжали сыпаться сверху, и казалось, что им не будет конца. В раздражении я захлопнул дверь. Взвизги и охи все еще раздавались. Я вновь приоткрыл дверь и увидел внизу лестничной площадки беспомощную свалку. Дамочки валялись как попало, словно сломанные куклы. При этом каждая ненароком успела быстро взглянуть на меня и, переворачиваясь, взмахнуть своими разноцветными панталонами.
Я не находил у себя ничего общего с населением этого города. Они продолжали пить наливку, разглагольствовать и готовиться к каким-то событиям. Я перестал ходить в кабачок. Беседовать с ними стало невыносимо: они постоянно несли всякий вздор, таинственно закатывали глаза и подмигивали друг другу, прикладывая свои толстые пальцы к губам, в знак сохранения полнейшей и совершеннейшей тайны. В результате они довели меня до того, что теперь я день и ночь пытался разгадать их проклятые замыслы. Я старался ответить себе на вопрос: что же такое могло прийти в их пустые головы? Только глупые дамочки своими неуклюжими попытками добиться моего расположения иногда отвлекали меня от этих тягостных мыслей.