Лондон, октябрь 1919 г.
Бреясь утром, Ратлидж порезался и негромко выругался.
Его сестра Франс, сидевшая у окна на обтянутом цветным ситцем стуле, поморщилась, но ничего не сказала. Когда он снова выругался, она не смогла сдержаться.
– Дорогой, разве обязательно скоблить свое лицо самому? Может быть, позволишь это сделать мне? Наверняка я лучше с этим справлюсь. – Она старалась говорить легко и непринужденно, чтобы его не раздражать.
Но он покачал головой:
– Если я собрался вернуться на службу, то должен все делать сам.
Ратлидж получил увольнение после недавнего ранения и находился дома до полного выздоровления. День тащился за днем, они были похожи как две капли воды.
Ратлидж не выдерживал, ему казалось, что он скоро сойдет с ума.
Франс посмотрела на повязку на его груди, на все еще бездействующую руку, прижатую к телу.
– Почему Ярд позволяет тебе вернуться, хотя ты еще не поправился? Ведь существуют же какие-то правила. Ты с трудом справляешься с пуговицами рубашки, я помогаю тебе надеть ботинки. Разве полуодетый полицейский пригоден для службы, разве он полноценный представитель закона?
– Заткнись, Франс!
– Ну да, я понимаю, что тебе неприятно слышать, когда я упоминаю об этом. Но прости, ты, по-моему, действуешь поспешно и непродуманно.
Он отложил бритву, сполоснул лицо водой и потянулся за полотенцем, при этом уронив бритву на пол. На этот раз он тоже выругался, но уже про себя.
Хэмиш тут же вмешался, как всегда активизировавшись, когда Ратлидж давал волю гневу: «Ты совершаешь безумие, а думаешь, что подвиг».
Ратлидж отозвался вслух:
– Я сойду с ума окончательно, слоняясь изо дня в день по этим комнатам.
Это могло послужить ответом обоим.
Франс поняла брата по-своему.
– Но ты можешь посидеть в саду, ведь погода уже позволяет, или пройтись, что тебе мешает?
Она привезла его из госпиталя и наняла сиделку на первое время, а потом взяла на себя обязанности одевать, раздевать его и терпеливо выносить все его замечания и брань. Приходилось терпеть – с раненым тигром всегда трудно. Она навсегда запомнила, как испугалась, когда приехала за братом и увидела его в первый раз. Ее охватил страх, что она не довезет его живым до дома, так он был плох. Она только начала привыкать, что война закончилась, он остался жив. После четырех лет кровопролитной бойни. Она думала, что, хотя работа в полиции несет определенный риск, полицейских все-таки не убивают. Не должны убивать.
Она старалась быть терпеливой, сдерживалась, прощала.
Ратлидж понимал невысказанную тревогу сестры и ее усилия удержать его как можно дольше у себя дома и не хотел ее обижать заявлением, что ему будет лучше в своей квартире, где он может ругаться сколько угодно, расхаживать по ночам или просто сидеть с закрытыми глазами и пережидать приступ. Ему пора начинать самому о себе заботиться.
Он поднял бритву и ухмыльнулся:
– Франс, ты самая выдержанная женщина из всех, кого я знал, тебе нет равных, ты умеешь справиться с трудной ситуацией. Но поверь, сейчас мне уже хочется побыть без свидетелей собственной слабости.
Сестра улыбнулась:
– Отец был такой же. Когда он болел, ему хотелось заползти куда-то в нору и там отсидеться, подальше от всех, пока не станет легче. Маму это доводило до отчаяния. – Ее улыбка угасла. – Но вернуться на службу, разумно ли это сейчас?
Ратлидж посмотрел на нее. Франс мало знала о том, что ему пришлось пережить на войне. Кое-что он рассказывал, но далеко не все. Она знала, что его контузило взрывом снаряда. Вот только понятия не имела о его душевных страданиях, о том, что он принес с собой с Западного фронта живой голос мертвого человека – капрала Хэмиша Маклауда. Не знала, что это такое – дать приказ расстрелять человека или послать измученных людей снова в атаку на верную смерть. Не видела все эти полуразложившиеся трупы, не знала, каково это – видеть, как раненый друг умирает на твоих глазах, крича от боли. Ничто не смоет память об этом. Она заперта в его мозгу, как в бутылке, вся эта кровь, жестокость и смерть.
Не знала Франс и о его ночных кошмарах, которые днем мозг пытается запрятать подальше, чтобы держать демонов, завладевших памятью, взаперти, иначе, освободившись, они убили бы его.
На вопросы друзей: «Ну, расскажи, как там было, на войне?» – он подыскивал истории, для каждого свою, в зависимости от того, кто спрашивал. Иногда отшучивался, внося юмор в рассказы о непролазной мокрой грязи окопов, вроде того, как надо было исхитриться побриться в таких условиях, чтобы маска от противогаза прилегала плотно к лицу. Рассказывал он и о подвигах, свидетелем которых становился, или о самоотверженности медсестер. А еще о фронтовой дружбе. О братстве людей, которых сближала война, несмотря на различное происхождение и убеждения, и которые не имели и не могли иметь ничего общего в мирной жизни. Но полной правды – никогда и никому, только частично и выборочно. Ему казалось, так будет лучше для всех.
«Ты сам себе придумал свои страдания, это не раны войны», – напомнил ему Хэмиш.
Вынужденное заключение дома после служебного ранения оживило эти воспоминания, они воскресли и сделали его уязвимым. Всплыло в памяти все, что он пытался поглубже запрятать, воспоминания выползали, несмотря на его сопротивление, и снова толкали в пучину отчаяния, безнадежности, с которыми он так долго боролся. Отстраненный от работы, которая позволяла забыть о прошлом, когда он валился с ног от усталости и мог спать без сновидений, Ратлидж снова оказался беспомощным перед воспоминаниями. Служба требовала постоянной сосредоточенности, усмиряла Хэмиша, загоняла его голос в глубину мозга и удерживала там какое-то время, так что Ратлидж даже мог немного побыть в мире и согласии с собой.
«Это было до Шотландии», – напомнил тут же Хэмиш в ответ на его мысли.
До Шотландии… Эти слова рефреном звучали в его голове день и ночь последние три недели. Сделав над собой усилие, он отогнал Хэмиша и сказал сестре как можно беспечнее:
– Знаешь, в работе есть спасение. Заваленный бумагами стол, неотложные дела отвлекут и помогут мне скорее прийти в норму. Я отстранен докторами от работы временно, а не приговорен как навсегда нетрудоспособный. Все заживет и в свое время. Все равно осталось несколько дней до моего официального выхода.
Франс была одной из тех редких женщин, которые знают, когда остановиться. Она понимала, что дальше убеждать бесполезно.
– Ладно, иду на компромисс. Договоримся так: ты сам завтракаешь и обедаешь, но вечером приходишь ко мне на ужин. Таким образом, я буду спокойна, что ты все-таки раз в день питаешься нормально. Посмотри, какой ты худой…
Но не отсутствие аппетита, как было сейчас, и не неправильное питание до ранения, когда он вообще забывал поесть, делало его худым. Причины были другие. И главная – Хэмиш. Война. Невозможность забыть послевоенную Англию, переполненную ранеными и инвалидами войны. Они выжили в окопах и лишениях, но теперь не знали, радоваться ли им, что остались живы, когда видели, как люди смущенно отводят от них глаза. Людям не хотелось вспоминать войну, они не знали, что сказать этим инвалидам. Война кончена. Все старались о ней забыть. Но как быть с лесом крестов в полях Фландрии? И с теми человеческими обломками, с которыми не известно что делать. Он сам видел их на улицах – без рук, без ног, слепых, отравленных газом, непрерывно кашляющих. Он представлял себя на их месте и, хотя сам вернулся целым, разделял их горе. Он видел, как каждое утро один такой бедолага, опираясь на свои култышки, пытается пробраться сквозь толпу. Был еще один, предпочитавший ходить по ночам из-за обезображенного ожогами лица, которое устал днем прятать под шарфом. Наверное, сбитый пилот.
А сам он пережил не только войну, но и Шотландию.
«Придется пережить. Я не дам тебе умереть», – отозвался Хэмиш.
Отогнав мысли о войне, Ратлидж согласился ужинать у сестры. Перспектива быть на ногах целый день его самого пугала – выдержит ли он? Но надо же начинать, и чем скорее, тем лучше. Главное, это хотя бы приструнит Хэмиша с его Шотландией.
Ратлидж не желал думать о Шотландии.
Она преследовала его, пока он выздоравливал после ранения. Она завладевала всеми его мыслями. Она особенно мучила, когда он задыхался в поту от боли в самые темные ночные часы, когда физические силы находились на самом нижнем пределе.
При слове Шотландия в памяти возникали фразы, лица, звуки волынок, проливной дождь, промокшая насквозь одежда. Так было в минуты слабости, когда некуда деваться и не остается ни сил, ни воли к сопротивлению, когда боль становилась особенно нестерпимой и он скрывал ее, чтобы доктор не увеличил дозу лекарств, узнав о его страданиях.
Он не хотел возвращаться в Шотландию. Слишком много шотландцев полегло на фронте, в окопах, он сотнями посылал их под пули, которые косили их на нейтральной полосе. Прямо под пулеметные очереди, бесчеловечно и безжалостно. Они падали, кричали от боли. И он шел по лужам крови тех, кто не мог подняться, их последние слова и вина за их смерть жгла раскаленными угольями его совесть. Но Ярд не спрашивал его согласия, командируя его в Шотландию. Почти месяц прошел с той поездки. И сейчас не хотелось вспоминать об этом.
На его столе лежали письма крестного – Дэвида Тревора, жившего недалеко от Эдинбурга. Нераскрытые.
Он не хотел их читать, по крайней мере, до тех пор, пока окончательно не придет в себя, не вернется в Ярд, и работа займет все его мысли и время, навязав другие проблемы. Он не хотел знать, чем там все закончилось. Иногда ночью молился, чтобы все это оказалось лишь сном. И лгал самому себе, повторяя – я должен был остаться.
Хэмиш день и ночь напоминал ему об этих письмах, но Ратлидж игнорировал этот голос, доводивший до головной боли. Когда он поправится, совсем поправится, он их прочтет. Будь проклят Хэмиш!
И будь проклята Шотландия!
Увидев, как смотрит на него Франс, он поспешно отогнал мысли о Шотландии и вернулся в реальность, пока сестра не стала спрашивать, о чем он думает.
Кроме всего прочего, Ратлидж не хотел признаться даже самому себе, что она права. Он и сам не представлял, как будет жить один, ведь он не сможет справляться с одной рукой на перевязи, особенно на кухне, это еще труднее, чем держать бритву. А Франс с удовольствием готовит для него, она просто счастлива, хотя притворно сердитая и ворчит, что он похож на пугало.
– Давай-ка помогу тебе с галстуком. А потом мне надо бежать, я приглашена сегодня в гости, но мне нечего надеть и придется пройтись по магазинам. – Сестра улыбнулась и, подойдя к шкафу, открыла дверцу и выбрала галстук. – Вот этот, по-моему, вполне подойдет к твоему серому костюму.
Старший суперинтендент Боулс был не в восторге от появления Ратлиджа. Он его всегда терпеть не мог. Даже мечтал, чтобы Ратлидж умер от заражения крови. И намекал сослуживцам, что инспектор очень глупо подставился под пули, тем самым показав свою некомпетентность. Но для старшего суперинтендента оставалась надежда, что инспектора подстрелят снова, и на этот раз пуля найдет цель наверняка.
Уже шли разговоры о повышении Ратлиджа. Боулс всячески его оттягивал, приговаривая: «Слишком быстро. Он еще не проработал в Ярде после возвращения и полгода. Дайте человеку встать на ноги!»
Поприветствовав Ратлиджа с фальшивым энтузиазмом, Боулс сразу усадил его за разбор отложенных судебных дел. По крайней мере, не свалится в обморок где-нибудь на улице, занимаясь расследованием. Бумажная работа в офисе не столь обременительна. Боулс так начальству и сказал: «Подождите, пока человек поправится. Тогда и примется за настоящую работу».
Ратлидж вообще-то пока ничего не имел против бумажной работы. Разборка дел и отчет по каждому документу требовали сосредоточенности, Хэмиш вынужден будет временно заткнуться. Хотя, безусловно, это нудное занятие.
Второй задачей было укрепление физической формы. Мышцы нуждались в восстановлении и нагрузке. И Ратлидж начал каждодневные пешие прогулки. Чтобы позавтракать, шел в паб, выбранный только потому, что был расположен через несколько улиц от Трафальгарской площади. Ланч – в другом пабе, на одной из улиц недалеко от Тауэра. Он делал большой круг, который приводил его обратно на набережную Темзы. Франс, наивно полагавшая, что брат пользуется метро, ничего не говорила, когда по вечерам видела перед собой его серое от усталости лицо. Но одна мысль, что надо спуститься под землю и находиться там долгое время зажатым в тесной толпе, вызывала холодный пот. Ратлидж не забыл еще, как был засыпан землей и похоронен заживо.
Когда он вышел на работу в Ярд в первый день, его ноги подкашивались от слабости, но он заставил себя подняться по лестнице через две ступеньки по давней привычке. Даже в уик-энд он не хотел сидеть дома и отдыхать. На третий день он уже мог идти по улице, не представляя опасности для городского транспорта, в такой же степени, как и городской транспорт для него. На пятый, после обеда, он почувствовал, что дыхание становится глубже, и он мог уже отдышаться настолько, что даже начал замечать, что происходит вокруг. Его ноги снова слушались. Они больше не пугали возможностью в любой момент подкоситься, что его раздражало больше, чем рука на перевязи.
Посередине Уайт-Холл был сооружен Мемориал павшим, и перед тем, как вернуться в Ярд, Ратлидж решил его осмотреть. Целью создателей, видимо, была простота мемориала, но он показался ему неубедительным и не отражал в полной мере кровь, сотни тысяч погибших и множество разрушенных судеб. Удрученный, Ратлидж повернул к церкви Святой Маргариты, постоял на углу Бридж-стрит, глядя на Большого Бена и на голубей, кружившихся в небе. Не хотелось возвращаться в тесный, пыльный, плохо освещенный кабинет, и он решил пройтись по мосту через Темзу.
Хэмиш молчал. Впрочем, его все равно нельзя было бы расслышать из-за ветра, шума начавшегося дождя и шелеста шин проезжавших по мосту машин.
Миновав церковь, Ратлидж услышал позади веселые громкие голоса, которые привлекли его внимание. Он обернулся. Молодые женщины в элегантных черных костюмах ждали подругу на ступенях церкви. Она только что вышла из подъехавшего автомобиля, помахала рукой и начала подниматься по лестнице. Ветер подхватил и взметнул подол ее пальто.
Он узнал походку прежде, чем услышал ее голос, весело зовущий подруг. Это была Джин…
Она присоединилась к группе, послышались новые восклицания, смех – на мгновение он увидел в бледном свете ее лицо, перед тем как они вошли в церковь. Щеки ее были розовыми от радостного волнения.
Ее свадьба состоится в церкви Святой Маргариты через две недели.
Ему сказал об этом Джейсон Уэбли, который навестил его в госпитале в конце сентября. Помявшись, Джейсон спросил:
– Слушай, старик, не знаю, слышал ли ты уже? Джин назначила дату венчания в конце следующего месяца. – И, помолчав, добавил: – Она пригласила Элизабет на свадьбу. Элизабет спросила у меня, что делать, и я сказал, что, наверное, ты не стал бы возражать.
– Нет, конечно, – солгал Ратлидж.
На самом деле его это расстроило и задело, но не потому, что он завидовал счастью Джин, а потому, что она нанесла ему глубокую рану, отняла у него кусок жизни. Он помнил тот день. Примерно семь месяцев назад, когда она сообщила ему, в очередной раз дежуря около его постели в госпитале, что хочет разорвать помолвку. Он видел страх в ее глазах – страх оказаться на всю жизнь привязанной к инвалиду. Он еще был плох, молчалив, опустошен, весь в плену ночных кошмаров, которых ей было не понять, и она думала, что он никогда не станет прежним. И придется строить семейную жизнь на жалости, а не на любви. Хэмиш сказал: «Она сбежала».
Это действительно было похоже на бегство. Но Ратлидж не ожидал такого предательства, как не ожидаешь внезапной пощечины. Ему нужен был уход, доброта, понимание, чтобы началось постепенное возвращение к жизни. Джин не могла выбрать момент хуже – сказать человеку, что порывает с ним, человеку, которому клялась в любви и верности. Хотя бы подождала недели две или месяц. Утешала бы и обнимала из простого милосердия, даже если ее слова уже были ложью.
Она выбежала из палаты с нескрываемым облегчением, что сбросила эту ношу, благодарная, что он ее отпустил. А к августу обручилась с дипломатом и уже предвкушала жизнь в Канаде, где ее будущий муж получил пост.
Ей хотелось жить счастливо и безоблачно, вдали от последствий войны, забыв о ее ужасах, как будто они были лишь плохим сном. «Пустышка, – говорила о ней Франс. – Женщина, которая никогда не сделала бы тебя счастливым».
Глядя на церковь, в которой она только что исчезла, он подумал, что, несмотря ни на что, ему повезло, что он не женился на ней тогда, в золотистом угаре 1914-го, когда война казалась лишь романтическим приключением, связанным с подвигами и славой. Она так уговаривала его сыграть свадьбу, он был красив в новенькой форме, ей кружили голову нашивки и возможность обвенчаться с героем, отправлявшимся на фронт. Но разум подсказал ему, что она слишком молода и хороша собой, чтобы неожиданно оказаться вдовой…
Он думал, как бы складывались их отношения в течение тех семи месяцев, когда, наконец, его выписали из госпиталя и он все еще находился в плену своих кошмаров и физической немощи. Кончилось бы тем, что, в конце концов, они возненавидели бы друг друга. И тогда, возможно, она пожалела бы, что пуля, полученная им в Шотландии, не прикончила его, дав ей свободу и положив конец мучениям.
Хэмиш заметил: «Ей идет черное».
Она мужественно выдержала шепотки за своей спиной, разговоры о потерянной любви, которой никогда и не существовало.
И все же он испытал мимолетное чувство утраты, когда увидел, как она исчезает в дверях церкви. Она не почувствовала ни его взгляда, ни направленных на нее мыслей. Она не заметила его присутствия и не обернулась. И он вдруг почувствовал себя совсем одиноким.
К концу недели успехи были значительными. Теперь он выгодно отличался от того инвалида, который сыпал проклятьями, роняя из рук бритву на глазах сестры. Боль в груди и плече стала не такой острой, перешла в тупую, ноющую, и ее можно было терпеть и не думать о ней постоянно. Он уже по нескольку часов мог обходиться без перевязи, поддерживавшей руку, хотя повязка на груди еще не была снята.
«Еще неделя, – думал он, – еще неделя, и я буду снова в форме».
Ужины у сестры становились все реже, несмотря на всю любовь к ней, специально приготовленные к его приходу разнообразные блюда, на ее сдержанное, тактичное поведение – она не задавала вопросов, хотя они сами собой напрашивались. Конечно, она беспокоилась за него. И вероятно, ей было трудно улыбаться и скрывать свою тревогу. Иен прекрасно понимал ее еще и потому, что перед войной было все наоборот – именно он беспокоился о сестре. И прекрасно видел теперь все скрытые знаки ее беспокойства. Как она тщательно избегает трудных тем в разговоре – того, что случилось в Шотландии; приближавшейся свадьбы Джин, встреч с заждавшимися друзьями. Он достиг уже того состояния, когда совместные ужины становились в тягость. И стал избегать их, потому что в любой момент мог сболтнуть лишнее, просто чтобы не молчать в ответ на невысказанные вопросы сестры. Например:
– Слушай, я сам знаю, что Дэвид недоумевает, почему я ему не отвечаю. Но пока я еще не могу читать его письма, и не спрашивай почему. Мне тяжело их читать. А что касается Джин, я желаю ей счастья, и мое сердце вовсе не разбито. Да, я одинок, но мне пока не хочется встречаться с дюжиной твоих друзей и подруг. И ради бога, оставим это!
Хэмиш напоминал: «Но ты и сам плохая компания, тем более для новой подружки. Возьми да и напейся, сразу станет легче!»
Совет был неплох.
Но в пятницу появились дела поважнее, напиться не удалось. Старший суперинтендент Боулс после консультации с полицейским врачом сделал выводы и пошел к Ратлиджу.
– Есть одно дело, которое очень беспокоит епископа. Убили одного из его священников. Католический священник убит в провинции Норфолка, в Остерли.
– Священник?
Ратлидж был удивлен. Хотя в глазах закона убийство священника не отличалось от убийства продавщицы или лавочника. Приговор один – виселица. Но в глазах общества человек, облаченный в сутану, защищен уже своим саном. Он не должен и не может стать жертвой нападения.
Хэмиш напомнил, что когда-то священников сжигали на кострах. Но это были другие времена. А сейчас на дворе 1919-й.
Боулс покачал головой.
– Эта война смешала все понятия, – сказал он, сев на своего излюбленного конька. – Что могло хорошего получиться, если женщины делали мужскую работу, а это противоестественно. Низы общества вдруг вообразили себя равными с верхами. Еще не такое увидим. Общество расколото, большевизм гуляет на свободе. И вот теперь убили священника.
Он взглянул на бумагу, которую держал в руке.
– Убит собственным распятием, которое стояло на алтаре в его доме при церкви Святой Анны. Местная полиция не поймала негодяя, пока не поймала. Вполне вероятно, это сделал какой-то ненормальный или грабитель. Епископ удручен, можно понять, почему он хочет помощи Ярда.
– Что мог искать грабитель? – спросил Ратлидж. Для ограбления, безусловно, имелись более привлекательные места, ведь всем ясно, как бедны приходы в тяжелые послевоенные годы.
– Там была небольшая сумма, собранная во время церковного базара на осеннем празднике урожая. А это означает, что о деньгах знали все на мили вокруг и что они находятся в доме священника.
– Это расширяет границы поиска, – согласился Ратлидж. – У священника есть экономка? Как случилось, что она не заметила грабителя?
– Она уже ушла, закончив все дела. А сам священник должен был в это время быть в церкви на исповеди, но оставил уведомление, что его вызвали к постели умирающего, поэтому он будет позже. И грабитель решил, что у него масса времени. Но случилось так, что отец Джеймс, вернувшись, пошел не в церковь, а прямо в дом, поднялся в свой кабинет. И грабитель запаниковал. К сожалению, такое часто случается и может произойти с любым домовладельцем.
Действительно, такое случается.
– Пришло сообщение от главного констебля Норфолка с просьбой послать из Ярда человека, но это будет скорее политический шаг. Показать наше участие, встретиться с епископом и взглянуть на место происшествия. Вы поговорите с епископом или с его помощником, убедите его, что местная полиция действует правильно, и, когда он будет уверен, что все возможные шаги предприняты, вернетесь в Лондон. Меня информирует местный инспектор Блевинс, о нем хорошо отзываются, он вполне компетентен, у него прекрасная репутация человека с головой. Дело займет несколько дней, не больше. Кстати, погода в октябре там стоит хорошая.
Ратлидж вспомнил, что погода там в это время сырая, но ничего не ответил.
Хэмиш сказал: «Хорош отпуск. Смотри, чтобы этот человек не подставил тебя. А главное, он не хочет держать тебя в Лондоне».
«Скорее всего, хочет отвлечь внимание на меня, чтобы у Блевинса были развязаны руки и он воспользовался ситуацией», – подумал Ратлидж.
Хэмиш хмыкнул: «Как уже было в Шотландии?»
Боулс тем временем продолжал:
– Если выедете сейчас, будете на месте уже сегодня вечером. Есть вопросы? – Он кивнул на множество бумаг, разложенных на столе Ратлиджа. – Этим займется Паркер.
– Я уже почти все закончил. Собирался передать сержанту Уильямсу. Он знает, что в какую папку положить, а что передать офицеру, ответственному за расследование.
– Пришлю за ними Уильямса. Есть поезд в десять тридцать. Можно успеть, если поспешите. – И Боулс в ободрительной улыбке ощерил зубы, напомнив крокодила. У Боулса заодно были такие же немигающие желтые глаза.
– Очень хорошо. – Ратлидж встал, взял у шефа бумаги, сунул их под здоровую руку и пошел открыть ему дверь.
– Докладывать вам по телефону?
– Нет необходимости. Это просто визит вежливости, вам не придется самому там работать.
Доктор Флеминг снял повязку с груди Ратлиджа, осмотрел рану, потыкал и пощупал – эти манипуляции заставили пациента поморщиться, и кивнул, удовлетворенный результатом:
– Вам дьявольски повезло. Инфекция не проникла глубоко. Но все-таки не помешает пока заклеить пластырем. Меры предосторожности не будут лишними. Как самочувствие?
Ратлидж взглянул вниз, на неровный выпуклый красный шрам.
– Могу дышать почти свободно, но не смогу противостоять и шестилетнему ребенку.
Флеминг хмыкнул:
– И не надо. Постепенно восстановитесь. Все будет хорошо, не надо волноваться. Что касается руки, то не поднимайте первое время ничего тяжелого, не давайте ей большой нагрузки. За двадцать лет своей практики я знаю, что Природа – самый лучший целитель, надо только ей дать шанс. Наша ошибка в том, что мы этого не понимаем и частенько не даем ей этого шанса.
Ратлидж знал, что это любимая сентенция доктора Флеминга.
– Поездка несерьезная, – заверил он врача.
– Кого пытаетесь обмануть? Я бы на вашем месте ехал поездом. Для мышц груди поездка за рулем будет преждевременна и затруднительна.
Но Ратлидж покинул Лондон на своем автомобиле. Последствия шока и клаустрофобия все еще не прошли. Он не мог представить себя сидящим в битком набитом людьми поезде, упираясь в колени соседей напротив. Могло кончиться конфузом – не исключено, что он вскочил бы и заорал, чтобы дали воздуха.
К тому времени, как он достиг Нориджа, грудь так болела, что он вспомнил про мать Природу. Хэмиш ему тут же попенял, что он сам виноват, не воспользовавшись советом доктора.
Ратлидж нашел отель на окраине города и остался отдохнуть на ночь, понимая, что вечернее оживленное движение по улицам не для него. Хэмиш, который всю дорогу изводил его, наверное, тоже утомился и за ужином притих.
Ратлидж буквально валился с ног от усталости и сразу уснул. Хэмиш никогда не преследовал его во сне – его голос звучал лишь в часы бодрствования, как горькое напоминание о кровавых событиях на Сомме в 1916-м, где погибли не сотни и даже не тысячи, а сотни тысяч. Ими пожертвовали, бросая в атаку за атакой. Да и он сам был погребен заживо, засыпан землей при попадании снаряда, но его спас запас воздуха, который был в одежде мертвого человека, упавшего на него сверху. Потом ему повторяли вновь и вновь, что именно капрал Хэмиш Маклауд спас ему жизнь. Кровь, запекшаяся коркой на лице и руках капрала, была свидетельством расстрела из английских ружей, а не вражеских, и именно Ратлидж отдал приказ его расстрелять, что произошло прямо перед тем, как вражеский снаряд накрыл их атакующий клин. Шок и контузия были так велики, что Ратлидж не мог сразу ответить, что капрал был расстрелян за неподчинение приказу в ночь перед наступлением.
Ратлидж промолчал, но память и голос Маклауда отныне преследовали его постоянно. Людей послали в атаку, не дав отдыха, а его поставили перед выбором: либо сохранить жизнь человека, либо исполнить служебный долг. Все происходило перед усталыми, измученными солдатами, которые не отказались выполнить приказ и подняться из окопа на верную смерть. Хэмиш был расстрелян, но погибли и все остальные. Три года спустя Ратлидж все еще не мог избавиться от чувства вины.
Она глубоко въелась в его плоть и кровь, в его душу. Стала его второй натурой.
Он потом воевал еще два года, несколько раз упрямо и целенаправленно рисковал жизнью, шел на пулеметное гнездо, из которого лился свинцовый дождь, во весь рост поднимался в атаку. Он искал смерти – и вышел невредимым, без царапины на теле, но с надломленной психикой.
Снова и снова его награждали, называли героем, ведь он не боялся смерти.
В этом заключалась горькая ирония судьбы.