Глава Третья

1


На полянку перед моим коттеджем, и прямо под мои заспанные глаза, но еще как бы держась в тени, снова приперся ухолов, матерая особь эрасмиков. На настоящий момент подотряд эрасмотазовых, можно сказать, до какой-то степени процветал здесь, ставя в тупик экспертов. Ухолов чем-то напоминал то ли дерево, то ли рослого горбатого двуногого лося с шапкой крепких рогов.

Этот ходячий ужас успел в свое время устроить настоящую панику в среде специалистов своей способностью использовать солнечную энергию для развития отдельных частей и органов. Ухолов был настолько вынослив и непробиваемо дремуч, что мог жить в горах на диком холоде на сумасшедшей высоте, где не росло ничего, кроме содержания углекислоты. Именно поэтому, впрочем, там никто ему не мешал, и на всей суше это был едва ли не единственный случай адаптации, за судьбу которого, по крайне мере, на ближайшее будущее, можно было не беспокоиться: согласно последним данным посезонного анализа численность эрасмиков оставалась прежней. Удивительно, как такой теплолюбивый организм переносил гипоксию у себя в горах. Вместе с тем, в сердитом виде эрасмик сам по себе мог быть опасен и быстр, а стая из нескольких особей объединенными усилиями могла противостоять даже непревзойденному аппетиту парапитека. Правда, эрасмики редко объединялись в стаи.

Нынешним экземпляром я только на днях был уже единожды посещаем, тогда он тоже молча шуршал травой, маячил перед домом, ненадолго застревая на одном месте, и я глазом не успел моргнуть, как обстановка, в исходном виде мирная и изучающая, перешла к до крайности взрывоопасной. Эрасмик угнетенно таращился мне на ступеньку крылечка, тяжело дыша, складывая безразмерные уши дельтапланом, угрожающе втягивая голову в плечи и пригибаясь к земле с явным намерением встретить стену головой. К счастью, я вовремя сообразил, что ему мешало жить. О нет, вскричал я и побежал сдвигать стекло, пока он не разнес мне половину коттеджа и не убился сам. В часы наивысшей остаточной радиации я держал внешние стены своего ти-пи открытыми, и сквознякам было где побродить.

Сегодня эрасмик выглядел заметно спокойнее. Не торопясь обострять ситуацию, он скромно торчал у меня на тенистой полянке, с достоинством ожидая появления в дверях соперника. Сколько он мог так стоять, флегматично пялясь и встряхиваясь, я выяснять не стал.

Сегодня по программе у меня было предаваться унынию и коротать очередной выходной, томясь от вынужденного безделья. Ожидалось, оба нестационарных спутника почти весь день будут висеть на орбите над душой, и передвижения ни одного вездехода не смогут остаться не замеченными. Конечно, это, не означало сразу, что такие передвижения начнут тут же замечать и отслеживать, но при необходимости выполнить нужные операции задним числом было можно. Меня это не устраивало.

База исследований Миссии пока оставалась далека от понятия зажиточности. Стоял даже вертолет, но все знали, что получить к нему доступ было реально не иначе как с кровью вырванным разрешением наперевес, продав свое тело и все остальное в рабство на несколько перевоплощений вперед и только перешагнув через трупы ближайших конкурентов, – обычная история на землях любой Независимой Культуры. Так что всем прочим рядовым исследователям приходилось рассчитывать на свои тренированные мышцы. И, как предел ожиданий, на стандартный поисковый глайдер. На болотах, а также в зонах повышенной вулканической активности, без него делать было нечего. Совсем другое дело – океанологическое отделение Миссии.

Вот у них этого добра было столько, что враждебность по отношению к соленой воде со стороны всех директорий стала общим местом. Они держали себя, как любимое дитя в окружении медленно умирающих. О том, как жили они, стеснялась вспоминать даже отчетная ведомость. Эти предприимчивые всегда хорошо загорелые и неприятно жизнерадостные особи мало того что непринужденно перехватывали последний кусок хлеба, у них еще хватало наглости составлять сметы, от которых терялась даже комиссия экспертов. Где-то еще на заре периода Освоения, в пору административной безнаказанности каким-то залетным экспертом в полузастольном настроении была однажды безответственно обронена фраза о приоритете океанологических исследований – и теперь половина биологической Миссии должна была бегать на радиовызов начальства по поводу каждого носового платка. И это при том, что, как сообщал один путеводитель, акватория Конгони – «официально наихудшее место обитаемых миров, которое вы могли выбрать поплавать с аквалангом».

Все сходились во мнении, что такое положение не может продолжаться бесконечно. Как написал на своей двери один аспирант, «ты сможешь забрать справочник, только выковыряв его из моих холодных, мертвых, негнущихся пальцев». Даже среди наблюдающих экспертов есть трезвые умы, понимающие, что на одной воде далеко не уедешь.

Компьютерные архивы строились на грибах – их соединяли электродами на носитель с главной загрузочной записью. Мицелий был широко известен как непревзойденный коммуникатор: в систему связи им включались не только ему подобные, но и бактерии, вся доступная корневая система и растения. Каждый элемент работал по принципу прямых-обратных связей нейронных цепей, все выполняли лишь две главные функции: сигнала связи и памяти. Когда грибов не было, их заменяли органеллами и всем, что только в принципе было способно имитировать мицелий.

По таким вот самопроизвольным выходным и по вечерам я, как правило, бездельничал, предаваясь унынию, иногда созерцательному и тихому, иногда самоироничному; временами я безысходно пялился на звезды, не двигаясь часами, либо просто валялся мешком в темном углу, с мертвым остервенением отсыпаясь сразу на несколько дней вперед, просыпаясь только, чтобы сменить бестолковому головному сенсору программу внешнего предела на темное время суток; в такие моменты я лежал, не в состоянии предсказать текущий день недели и была ли на самом деле задействована защита периферии или же то было только осуществление во сне насущного желания и нет ли уже в доме кого-то из посторонних. В особенно теплые дни, как сегодня, я просто грелся под солнцем. Я знал, что это пройдет. Обычно это проходило. Вот, скажем, иголка. Никто не говорил, что будет легко. Можно каждый провал оправдывать стечением неблагоприятных обстоятельств. Можно этого не делать, взять себя в руки, сделать над собой усилие и пойти постоять под душем, смыть настоенный пот и остыть.

Уже через пять минут стояния под водой мне пришло в голову, что радиус перемещений парапитека напоминал тактику «быстрого реагирования» ассоциаций прибрежных речных водорослей. Я даже перестал подставлять лицо воде, боясь, что догадка исчезнет, оказавшись новым призраком. Водоросли, индифферентные, казалось, ко всему на свете, в период сезонных изменений частоты излучения светила вели себя непредсказуемо. Они словно умнели на глазах. Водоросли словно знали, где нужно быть, когда этого не знал еще никто. Именно так вел себя питек. Если заурядная подчиненность популяции цикличному изменению внешней среды окажется общим правилом, я больше не буду метаться в поисках предположений и висящих над лесом мошек. Я смогу строить программу поведения. Делать прогнозы. Это стоило проверить. И это могло дорого обойтись всей программе исследований.

На этом месте я открыл глаза, полоща рот, и еще успел заметить сквозь бившие со всех сторон брызги, как за полупрозрачной спектральной ширмой меркнет на секунду в полутемной ванной слабая подсветка и тут же загорается вновь, чуть тусклее. Закрыв глаза, я постоял, подставляя лицо воде, ожидая, не придет ли в голову чего-нибудь еще, но ничего не приходило. Подсветка вела так себя уже не первый раз, это означало только одно: рабочая программа периферийной защиты делала попытку переключиться с одного блока питания на другой. Не преуспев, через полминуты она сделает повторную попытку и вернется в исходное положение, восстановив режим освещения. Либо же нет, не вернется, и тогда придется выбираться, шлепать наружу и переключать вручную. С другой стороны, не из чего не следовало, что перемещения питека не являлись обычным совпадением. Не говоря уже о том, что набивший оскомину феномен терпеть не мог открытой воды. Мне теперь казалось, что я начинал понимать, как эта химера без всякой помощи механизмов умудрялась сдвигать такие большие камни.




Мы видим лес и не видим отдельных деревьев. Глядя на них с высоты своего опыта, далеко не всегда можно с твердостью поручиться, что это действительно лес, а не, скажем, мегапопулянт-плазмодий, сосредоточенно мигрирующий куда-то по своим делам и чужим головам. На следующее утро могло оказаться, что псевдорастительный покров-сообщество неслышно отцвело между делом куда-то в неизвестном направлении. Голый лес стоит, словно так задумано от основания мира, и ты стоишь тоже, разводя в стороны руками. Потом начинается самое интересное. Когда с большим трудом воссозданная таксономия идет на сырье, это ставит упрек не твоему будущему, а будущему того мира, что лежит вокруг. Но дело тем обычно не ограничивалось. Так как сразу вслед за свалившим верхним растительным покровом менялась не только влажность грунта, содержание солей, организация других растений с корневой системой и потребление света, но и наступали самые серьезные климатические изменения. Сквозило так, что перед лобовым стеклом пролетали деревья. И возникал естественный вопрос.

Если мы не в состоянии достаточно уверенно делать прогноз развития даже отдельной части, то как можно судить будущее биологического мира в целом? И вообще, как понравилось спрашивать моему соседу, какое право вы имеете быть печальным, не зная, куда мы падаем?

За ширмой в жилом отсеке что-то происходило. По лицу бежала вода, и я не сразу понял, что. Полоща рот, я смотрел сквозь мутное стекло, вода хлестала, и я убавил напор. В душевой кто-то стоял. Неопределенные, двусмысленные очертания, что начинались и тянулись за забрызганной ширмой черного стекла, были как сюжет пережитого ночного сна: ты знаешь, что что-то не так, но ничего не делаешь, ожидая, когда течение сна тебя смоет. Очертания стояли, и я стоял тоже. Потом неясный силуэт сдвинулся с места и медленно стал тянуться через весь отсек, осваивая его частями, со многими предосторожностями: это всегда разумно делать в пределах всякой чужой территории. Так надвигаются маленькие неприятности, когда большие заняты делом. Тени напоминали о ярком солнечном утре, что стояло за порогом, о невезении, что преследовало, как неудачное расположение звезд. О неисправности периферии они напоминали тоже. Это не могло быть игрой света. Я перестал полоскать рот.

Выглядело так, словно под крышей коттеджа находился кто-то лишний, который сам хорошо понимал, насколько он тут лишний. Сдвинув стекло ширмы, я выглянул в щель и с некоторым удивлением обнаружил прямо по курсу пару особей полосатого крабчатого ямеса в полный рост, прославленных своей осторожностью и наглостью. Их звали так за манеру передвигаться боком, обследуя по пути все, что представляло интерес. Каждый был размером с хорошего гуся, и оба недоверчиво нюхали воздух, готовые при первых же признаках надвигающейся угрозы вернуться на исходные рубежи. Они одинаковыми движениями теснились, вперевалку заглядывая под всё, что лежало. Комната со снятыми окнами была полна света и сквозняков. Всё недвусмысленным образом говорило за то, что защита периферии, перетрудившись за ночь, ушла отдыхать. И это могло кончиться совсем неприятно. Вот ведь паразиты. За все время моего пребывания тут ямесов вживую мне удавалось видеть только два раза, и оба раза у себя в ванной.

Я выбрал, не спуская глаз, на ощупь мочалку побольше, помял в руке под водой, чтобы дошла, вместе с тем стараясь не тянуть и не опоздать, я уже понял, на что они нацеливались. Мышкующий тандем дружно, как застигнутые врасплох насмерть перепуганные куры, вылетел на свежий воздух беспорядочными растрепанными комьями, разбрасывая кругом себя фрагменты обстановки и опрокидываясь на всех поворотах. Больших крабчатых ямесов я не любил даже заочно. После них оставалась тонкая невыносимо колкая шерсть со специфической структурой строения. Рассказывали, попав в дыхательные пути хищника, такая шерсть могла наделать массу бед.

На полу валялись копии печатных раритетов. Даже реликт соседа, череп «Хомо кто-то», тоже лежал на полу, отполированный временем и реально откопанный где-то на далекой прародине – нашей исходной планете, который я выиграл у того в партию го. Пейте из него земляничный мусс, посоветовал сосед. Переживете всех злых духов.

Вытираясь полотенцем, я прошлепал по полу, стараясь смотреть под ноги и вспоминая, куда дел карандаш. Я глядел на пленки и уже чувствовал, что угадал. Питек в самом деле повторял миграции водорослей, и это могло означать только одно. Я уже знал, где он будет следующим утром.

Отнеся полотенце, я переключил программу защиты периферии, потом решил сделать влажную уборку. Снаружи возле полянки, покойно сложив перед собой лапки и оседлав проросший грибами сук, снова тихо сидел, глядя на меня, шаронос. Вот заразы, подумал я, засовывая веник в ведерко с водой. Ведь только же помылся.

Залитая солнцем полянка исходила прохладными утренними запахами. В траве за проемами снятых окон в тени тонкими голосами звенели, готовясь к жаре, вьюны. Добросовестно проделав влажную уборку, я снова принял душ, потом, не вытираясь, встал в дверях со стаканом в руке, привалясь плечом к косяку.

Я стоял и смотрел, как беспечный ухолов-эрасмик с хрустом вламывается в мертвые сучья висячих трав, покидая меня и пределы периметра под защитой, прокладывая себе путь там, где никто кроме него еще не ходил и, надо думать, ходить не станет. Невидимый отсюда ухолов, удаляясь, тряс ветвями, со стуком роняя на землю перезревшие плоды, цепкие коконы сыпались за ним, сгоняя с насиженных мест мотыль и пугая прилипшие к грунту спороносы. В последние дни что-то происходило, то ли во мне, то ли рядом со мной, мне не хватало темноты ночью и света днем; иногда мне казалось, что я стал терять что-то из прежней своей созерцательности. Я заметил, что во мне прибавилось самомнения и неприязни; проклятое время распоряжалось мной, даже когда я спал. Я снова вспомнил последний разговор с соседом проливным вечером, он говорил об амнезии детства и ее удивительной схожести с беспамятством детства цивилизации: о странной способности современного человека не держать в памяти практически ничего, что хоть как-то касалось периода истории до того порога, за которым начиналось наше время – утреннее, синее, теплое и умытое. Детство человечества мертво. Оно похоронено и давно забыто. Детство человечества, по его словам, так же, как и раннее детство отдельного человека, покрывается непроницаемым спасительным туманом амнезии, и это, говорил он, закономерно, это хорошо. Взрослый человек, за исключением редких бессвязных обрывков, без посторонней помощи не в состоянии вспомнить первые несколько ключевых лет своей жизни. И взрослеющее человечество преодолевает ту же черту, где открываются совсем другие виды и за которой остается переход в иное состояние. И совсем другое измерение диктует совсем другие правила. Все, что было до, очень незаметно тонет в беспамятстве времени. По его мнению, это единственное, что свидетельствует в пользу пресловутого прогресса. Человечество еще очень молодо. Все еще только начинается. Вообще, я много занимательного смог для себя почерпнуть из бесед с ним, раньше я даже не задумывался, что все обстояло даже хуже, чем можно было себе представить.

Кто-то раньше заметил, как мимо нашего, обычно такого цепкого, внимания уж очень устойчиво, просто и без усилий с нашей стороны, проскальзывает эпоха средневековья, – вся целиком. Она без остатка уходит в колодец небытия, и глубина этого колодца настораживает.

Удивительное дело, теперь мало кто даже знает, что эпоха Темных Веков вообще существовала. Вопрос, заслуживает ли такое положение вещей академического недоумения – или пришло время видеть в нем категорию симптомов? Вот исходная диспозиция.

Нездоровое сознание, вся вселенская грязь, нечистоты и мерзость, больная, мрачная, ликующая вонь первичных отложений, все инстинкты, все рефлексы раннего нового средневековья остались словно бы ниже порога нашего брезгливого сознания. Перед вами – заросший пруд. Старый, неподвижный и чужой. И вы не плещетесь в нем не потому что боитесь плавать, а потому что попросту его не видите. Сосед склонен был усматривать в том один механизм. Своего рода естественную защитную реакцию повзрослевшей, наконец, цивилизации. Мы оттолкнули шестом чужой берег нечистот истории и отправились в свободное плавание.

Да перестаньте, возразил я, обычная история. Так было всегда. Зачем плескаться в старом гнилом пруду, когда времени не хватает даже просто осмотреться вокруг. Вот вы здесь уже сколько времени? А вы можете сказать, к какому виду относится ухолов и вообще что он такое? К тому же наследственное умение напрочь забывать, что происходило там когда-то с кем-то где-то давным-давно по никому неизвестному сейчас толком поводу, – исключительно счастливое свойство лишь наше, если вы говорите об отвращении к Истории вообще. Наверняка, если хорошо поискать, где-нибудь еще можно найти остатки культур, всем сознанием и всеми корнями сидящие в Прошлом, для которых смысл жизни – в заботливом перебирании крупиц того, что следует давно забыть. Я подумал, что это просто такая присущая особенность организма и что опять он свел все к своей натершей уши системе ценностей. Если заниматься одним только чужим, темным, огромным Прошлым, оно рано или поздно съест. Человек сегодня предпочитает заниматься крайне не простым и весьма любопытным будущим. С другой стороны, я вынужден был признать, что вот так с ходу не мог сразу припомнить из знакомых никого, кого бы интересовало подряд всё и кто бы к тому же занимался еще неквантовым разделом исторических процессов. Это просто было никому неинтересно.

В том-то все и дело, отозвался сосед сухо. Об этом и речь. Вот вы спорите, совершенно не понимая сути того, о чем спорите и что сами подтверждаете то, с чем спорите, – лишь бы поспорить.

Я счел нужным как можно более обольстительно и извиняюще улыбнуться, откидываясь на спинку. С настоящего времени вся ответственность за историю лежала на нем. Я установил локоть на подлокотник, удобно подпирая ладонью щеку. Пусть теперь спорит сам с собой. Временами я бывал убежден, что никакой сосед не экспериментальный философ. Найдя во мне благодатную почву, он просто валял бревно. Поймать его была проблема. Это был подвиг, достойный богов. Вот вы сами-то сильно осведомлены в структурной истории, спросил сосед, хоть сколько-нибудь отдаленной от этого вот стакана?

Это был запрещенный прием. Пепел прошлых миров меня ничуть не трогал не из каких-то там идеологических соображений, а в силу чисто органического неприятия всего, присущие функции статичности чего сами по себе физически не способны изменяться. Тут не я один такой, я сам же и сказал по неосторожности об этом соседу. Это запрещенный прием, объявил я, поднимая на собеседника указательный палец и прицеливаясь. Делать мне больше нечего.

В том-то все и дело, снова произнес сосед с горечью. Об этом я и рассказываю. И всегда мы так. Симптом времени. Стоит только чуть-чуть потянуть откуда-то со стороны горелым ветерком Давно Ушедшего, как наше подсознание сразу же настораживается, ничего не беря на веру, чувствуя неясную угрозу в перемене погоды, где-то в дремучих глубинах совести вздрагивают пережитки, непоправимо и в незапамятные времена уже вроде бы отмершие, и мы немедленно вскидываем что попало наизготовку и берем под прицел. Вот, скажем, отбор личного информационного фонда каждого из нас отмечен неповторимым принципом избирательности. И что же? Информаторий Культур может подтвердить то же самое. Не существует ничего, что касается исследований истории. Вообще.

По данным Общей Позиционной Системы даже специалистами любая информация, не затрагивающая напрямую разделов истории Освоения, востребуется в последнюю очередь. Специалистами, друг мой… Мы теряем некую часть самих себя.

Не стоит спорить, возможно, и в самом деле реальная стоимость ее не намного выше, чем у прошлогодней шкуры, сброшенной змеей. Речь о другом. Кое-кто на этом основании успел дойти до мысли, что совсем скоро Культурам действительно будет не под силу вспомнить, что там – за Завесой Молчания и Ночи. Но есть еще умы, настроенные скептически. И они занимаются своим любимым делом: проводят аналогии.

Берется аспект ранней физиологии. Вам тоже рекомендуется внимательно следить за собственной инерцией мышления. Чем вот занимается, скажем, на взгляд нормального взрослого ребенок в отсутствие надлежащего присмотра? Изучением полового прибора, ответит он, чем еще. Вначале своего, потом того, что радикально его не напоминает.

Потом берется старое доброе Средневековье. То было время, говорят нам, когда половые отправления как таковые полностью отделялись от остальной физиологии. И даже ведь не просто отделялись – их выделяли, вокруг них не стихал ажиотаж, с живейшим интересом сгущались краски, водились хороводы и пели долгие, запоминающиеся мелодии. Потом это проходит. Для дальнейшего понимания нужно усвоить одну простую вещь. Вокруг именно тех отправлений физиологии вращалась практически вся культура, вся жизнь, вся цивилизация.

А сегодня стоит только кого-нибудь попросить завершить простенькую транспозицию, которая напрашивается, то всякий тут же начинает смертельно скучать и выглядеть утюгом.

И здесь, на мой взгляд, симптом. В том и состоит нормальная физиология исторического процесса. Естественный пережиток, вроде сосредоточенной игрушки мальчишек управлять процессом мочеиспускания. Нам предстоит потерять некую часть самих себя. Мы этого не любим помнить, однако всякий раз, когда нам что-то вдруг об этом напоминает, мы непроизвольно переживаем приступ недоумения пополам с ощущением горечи: как если бы перед нами открыто начинали вывешивать наши собственные испачканные ползунки.





2


Интересная аналогия, сказал я. Я не знал, что еще сказать. Я снова подумал, что сосед рассказывал все это не просто так. Он словно пытался что-то донести.

Вот симптом забывания. И он всегда один и тот же. Под покровом детской амнезии сохраняется все, что имело место когда-то. То же, что проскальзывает на поверхность сознания, не имеет ничего общего с реальностью. Его попросту редактируют вымышленные события. Темные Века даже не абстракция. У всех опрошенных период Позднего нового средневековья упорно ассоциировался с героическим освоением верхних слоев атмосферы планеты и нездоровой средой обитания. Лишь единицы смогли сказать, что в то время существовали орбитальные станции.

И по-вашему, отсюда следует, что человек как вид сегодня стал забывчевее, сказал я. По-моему, вы сгущаете. Не знаю, вокруг чего там вращалась цивилизация, но любой ребенок вам, не задумываясь, на пальцах покажет несколько ракурсов, с позиций которых будет доказано, что это как минимум спорное умозаключение.

Вот этого не надо было говорить, но уж больно уверенно чувствовал себя сосед. Временами его голос здорово донимал этой своей уверенностью. Когда сосед принимался отделять главное от наносного, он начинал напоминать металлорежущий агрегат. Он не сдавался никогда. Он был уверен во всем. Временами это начинало заводить.

Сосед медленно и с удовлетворением откинулся на спинку, собирая кончики пальцев перед собой вместе. Это высказывание мы отнесем на счет нездорового пессимизма, заявил он. Вы даже не подозреваете, насколько жестоки в своем пессимизме.

Далее я принужден был выслушать целый экскурс на тему что такое трезвый взгляд, холодная голова, умеренный, здоровый оптимизм и его роль в истории. Много ты понимаешь в пессимизме, подумал я, несколько сбитый с толку поворотом сюжета. У меня перед глазами все еще висела картина с одинаковыми телами, беспорядочно лежащими в камнях и траве до самых опушек черного леса. Все-таки сосед умел уходить из-под любого удара, оставляя после себя сразу несколько теней и выворачивая наизнанку любое свойство явлений, этого не отнимешь. Всякая Версия исторических событий, по его компетентному мнению, всегда определяется лишь одним простым набором человеческих голов. Назовем их памятью цивилизаций. Причем данный набор строго ограничен и всегда взаимозадан единой текущей функцией.

Комбинируете обе переменные, набор упомянутых гениев и их склад, – и получаете Новую Версию Истории. Это именно то, чем занималась история раньше.

Конечное число голов в изложении соседа варьировалось от одного этапа к другому. Все поголовье у него в целом и частном сводилось к: головы торопливые, головы холодные, головы скептические и головы пессимистически настроенные к чему-то конкретно одному либо, чаще, совершенно к чему бы то ни было вообще. Я слушал его без всякой радости, мучительно раздумывая, куда будет разумнее разместиться на ночь на этот раз, под навес на веранду или под крышу у окна. Сосед бывал иногда трудно усвояем со всеми своими информационными вывертами, и сегодня был не самый лучший день моей жизни.

В общем-то, послушать стоило. Я не мог бы сказать, что понял его вполне, но что-то там было, что-то из послесловия. Случайные сумерки на воде, когда их давно нет. Что-то неприятное. Правду делает неприятной готовность к жертве. Не помню, кто это сказал. Сосед не говорил что-то исключительно новое, чего не говорил раньше, но посылки ко всему, что шло дальше, теперь выводил какие-то странные. Я помнил еще время, когда официально было объявлено о наступлении периода «Ознакомительного затишья». В фундаментальных космических исследованиях период потом даже получил название «Стратегии неоперативного вмешательства», когда все вдруг стали демонстрировать редкую учтивость по отношению ко всему, что способно повлечь хоть какие-то отдаленные последствия.

Тут было что-то новое. Целый ряд концепций, казавшихся ранее исключительно смелыми, жесткими, громкими и историческими, прошли в жизнь как-то уж совсем буднично, по-деловому, без этих трагических недомолвок и шумных, на полмира, праздничных пожеланий дальнейших успехов. Ситуация еще позднее напоминала то, как если бы кто-то в окопе дальнего рубежа, пользуясь коротким затишьем канонад, надвинув на самые глаза козырек испачканной в земле каски, низко согнувшись, щуря мужественный взгляд и крепко сжимая челюсти как бы в ожидании того, что могло произойти в любую минуту, был готов прямо сейчас, в едином рывке, вот так же сжав зубы, уйти вслед за тем, кто уже ушел и кто сейчас там, один, далекий, беспристрастный и открытый всем космическим ветрам; и вот он осторожно расправляет напряженные плечи, непослушной ладонью утирая пересохшие потрескавшиеся губы, а то, смертельно опасное, чего он ждал, к чему готовился и шел всю жизнь, было занято чем-то другим, оно где-то заблудилось; и он расслабляет мышцы лица и переводит дыхание, с обшлагов каски стекают струйки песка, и кто-то рядом тоже поднимает голову, и в прищуренном взгляде тот же холод и то же недоверие, кто-то откашливается чужим голосом, он тоже не сводит взгляда с того, ради кого они все здесь молчали, готовые один за другим уйти вперед; а поверх камней дальше, там, где тот, далекий и открытый всем ветрам, полный глубоких судьбоносных раздумий, вместо того чтобы заниматься делом, сидит, опершись рукой о чужой непроницаемый горизонт, собирает песок в горсть, поднимает, пропускает сквозь пальцы и рассеянно смотрит, как он оставляет длинный пыльный след… Космос оказался терпимым к присутствию человека.

И даже не терпимым – космос, вопреки ожиданиям, оказался невероятно, просто космически к нему равнодушным. Еще не выйдя за порог дверей привычного мира, человек успел нагрести к ногам и награбить к пьедесталу своего любопытства столько, что требовалась некоторая пауза, какой-то период вдумчивого созерцания, чтобы прийти в себя. Привести все в соответствие с устоявшимися представлениями и чувствами. Очень скоро начали говорить о Глубоком Кризисе в концептуальности современного мировоззрения и вообще всякого поступательного развития, когда выяснилось, что даже человеку с его беспрецедентными способностями усваивать и сохранять рабочий настрой понадобится какое-то время, чтобы в сколько-нибудь приемлемой форме усвоить из этого хотя бы часть. И решить, не ошибся ли он дверью.

Сразу же нашлись расторопные умы, немедленно подсчитавшие, что только на то, что уже есть, понадобилось бы до двадцати тысяч лет лишь на предварительный этап освоения и изучения, не включая даже сюда всё на статусе Независимых Культур.

И теперь, поскольку энергоресурсов заведомо ни на что больше не хватало, а также ввиду качественно иного измерения новейшего времени, было официально объявлено о концепции прогрессивных уровней сознания: о наступлении посткосмической эры. Осмотреться. Задуматься. Перевести дыхание. И не ошибиться. Переводить дыхание предполагалось долго. Особого ажиотажа, впрочем, не получилось, все были заняты кто чем, обычными неотложными делами, катастрофическим износом оборудования, склоками по рабочим вопросам, войнами лабораторий, невероятными климатическими условиями, будничными надоевшими всем скандалами по поводу дефицита снабжения, так что какие-то официальные пертурбации в эволюции идеологии были встречены больше с недоумением. Здравый смысл стал путеводителем по мирам сюрреализма; оправданный ситуацией риск стал нормой приличия; экстремальность условий – едва ли не исторической средой обитания. Это не могло не оставить следов.

Как бы то ни было поначалу, скоро все свелось к тезису одной мудрости: Осмотреться, Не ошибиться, Десять раз все взвесить – и Осмотреться еще раз. Человечество стало весьма чувствительным к новым ошибкам, бережным к самому себе и на редкость благоразумным. Человечество соревновалось само с собой в степени благоразумия. Человечество теперь просто потрясало своим благоразумием и предусмотрительностью, стоило сейчас лишь появиться на горизонте одной скептически настроенной голове и надрывно, с болью в голосе вопросить, что же это мы делаем? – как все с трагическим выражением на лицах сейчас же принимались размышлять, что же это мы, в самом деле, делаем.

Еще бы не быть благоразумным. Синдромом благоразумия человечество тоже занемогло не вдруг, любой архитектоник науки, говорил сосед, с ходу мог бы привести с десяток доводов, чего бы ему, человечеству, наконец, не поумнеть. Друг мой, этот урок чужой истории стоит хорошей чашки чая. Неприятности, от едва заметных до недвусмысленных симптомов, случались то тут, то там, оно едва не вымерло в один прекрасный день, когда самая обычная нормальная бактериальная среда человеческого организма без всякого предупреждения преодолела гематоэнцефалический барьер, давно заниженный технологической цивилизацией, за которым открывалась прямая дорога к мозгу.

Собственно, перспектива вымереть маячила не для всех, а лишь для большинства, поправлялся сосед. В том-то и дело. Сегодня мало кто уже знает, что так называемые зеленые зоны с охранным генофондом появились как раз в то время. Тогда площадь территории всех зон охватывала что-то около пяти процентов общепланетарной территории.

Нужно сказать, даже я при всем своем невежестве в углубленной структурной хронологии, не соотнесенной с квантовой историей, что-то такое о событиях тех дней слышал или читал. Я не знаю, какая связь между одним и тем, что последовало дальше. Тем более что вот и некоторые, достаточно компетентные лица придерживались того мнения, что никакой связи не было. Однако я вполне допускал, что такая связь все же была. Тут не разглядели, там оставили без внимания, тогда не туда нажали, нарушилось что-то в природе систем неведомых равновесий – и поехало по наклонной.

Все началось с биоценозных зон, обширных заповедников с заданными границами. Их охраняли так, что сравнивали с общественными институтами самого строгого режима. Вообще именно этому обстоятельству позднее вменялась решающая вина в нарушении давно привычного соустройства себя и природы. Это было тем последним водоразделом, что отделил все Прошлое от всего Последующего. Технологической цивилизации по большому счету было не до леса, всех больше волновала проблема перенаселения, поэтому существовала некая неправительственная программа по поддержанию экосистем в их естественном состоянии. Программа мало того что была частной, то есть сама определяла статус территорий, создавала собственный низкотемпературный генетический банк зародышевых клеток практически всего живого на планете и снабжала всем необходимым; она брала всю ответственность по охране границ с юрисдикцией Зеленых Зон. И делала это так решительно, что инциденты с применением военной техники на границах выглядели, как вторжение инопланетного мира. Руководство программы ссылалось на исключительную важность проекта для всей экосистемы планеты, а также на то, что традиционных природоохранных мер было недостаточно. Им не возражали. Территории благосклонно удостоились титула «Зеленых Зон»; сами же экосистемы довольно быстро оказались отрезанными от технологической цивилизации. Пока все шло согласно плану.

В этом была своя логика. Ежечастно на планете синтезировались неизвестные ранее химические соединения, их биологическая активность в лучшем случае была слабо изучена. Ежегодное же количество таких соединений в масштабах планеты составляло порядка нескольких сотен тысяч. Притом относительно их биологической способности вступать в реакцию человечество зачастую пребывало в абсолютном неведении. Мало того, в сочетании с грунтовыми водами, почвой и воздушной средой тот бульон окружал экосистемы в каком-то уж совсем труднопредставимом виде химических смесей. Методы биологии развития, межвидовые трансплантации эмбрионов уже тогда позволяли надеяться на сохранение редких геномов и планетарного генофонда; развитие же с последующей интродукцией растений и животных в закрытые территории обеспечивали самоподдержание систем, так что поначалу в пределах Парков все сводилось к наблюдению. Далее сыграло свою роль то, чего, в общем-то, можно было ожидать.

Нормальный иммунный статус человеческого организма успел сильно измениться с тех пор, как человек перезимовал последний ледниковый период и покинул пещеру, чтобы встретить новый мир. Тотальная вакцинация, бережно передающийся от одного поколения к другому реликт загрязнения на всех мыслимых уровнях сознания и окружающей среды и просто техногенный образ мышления ослабили иммунитет до такой степени, что даже обычная полезная микрофлора кишечника стала искать доступа в кровь. Теперь уже и домашние микроорганизмы, считавшиеся ранее вполне безобидными, обитавшие обыкновенно в почве, грунтовых водах и водоемах и никогда специально не включавшие человеческий организм в круг своих интересов, начали проявлять беспокойство и протискивать себя один за другим в сферу эпидемиологии. Такое общество выжить без прививок уже не могло.


В исторической перспективе под любым срезом событий всегда можно отыскать процент населения, кто чем-то где-то по какой-то причине остался недоволен. Данный период в этом смысле был не лучше других. Очень скоро появились люди, категорически с таким положением не согласные. По всей видимости, именно то время следует считать началом расширения Зеленых Зон и началом цепной реакции. С расширением Зеленых Зон, или, как их тогда называли, Парков, конечно, никто не торопился, тем более, что расширять их вроде как было некуда, о переселении теперь говорили даже искусственные острова; однако тогда же произошла вещь странная, сама по себе удивительная и непонятная: какая-то часть некоторых самым тщательным образом охраняемых территорий по до сих пор не до конца ясным причинам оказалась не такой необитаемой, как считалось. Судя по всему, обслуживающий персонал увидел свою выгоду в тайном противостоянии миров. Сообщалось также об участившихся попытках нелегального проникновения на закрытые объекты зеленой программы при помощи средств воздухоплавания. Зеленые Зоны теперь составляли около восьми процентов от всей географии планеты, и их по-прежнему охраняли. Ввиду масштабов проекта, поиск нелегалов не всегда представлялся возможным. Мир за забором был поглощен решением новых проблем. Старожилы биостанций, вооруженные научным знанием, теперь на свое усмотрение руководили кланами, как потерпевшими крушение общинами на незнакомой планете: со своими правилами, своими законами и своими результатами. Этот эксперимент имел продолжение.

Как бы то ни было, данных о специальном внедрении антропных поселений в пределы закрытых Зеленых Зон не сохранилось. Сохранились лишь ссылки на программу еще одного эксперимента. Согласно ему всякий, прошедший жесткую предписанную всем проверку на некий комплекс психических и физических соответствий и удовлетворяющий неким характеристикам, получал приглашение оставаться в Зоне в продолжение любого времени.

Тут очень хотелось бы закончить так, говорил сосед: «Селекция началась». Ни черта она тогда не началась, это было слишком не вовремя, чтобы выжить. Территория Зеленых Зон к тому времени составляла уже больше пятнадцати процентов, и остальная география обратила на них пристальное внимание. Начались трения. Вот вопрос: если собрать вместе оплоты добродетели и ума, дать им все необходимое и перестать им мешать, то как много времени нужно, чтобы они вышли из-под контроля?

Это тоже был эксперимент, и любой результат признавался корректным. Изначально в целях гарантированного сохранения генофонда живого предполагалось отвести под заповедники до сорока процентов территории планеты. По всему, реакция началась, когда площадь зеленых зон достигла половины от проектируемой.

Можно предположить, что антагонизм между урбанистическим сознанием и теми, кто всю жизнь проводил в заповедниках, был заложен сразу. Слишком разными были установки, слишком разными были миры и слишком разными были категории ценностей, их населявшие. Представители одного мира и другого словно происходили из разных временных слоев. Теперь их можно было различить даже внешне.

Все заповедники осуществляли на практике один сценарий неприметного сосуществования. На протяжении длительного времени они проводили эту политику так вкрадчиво, что идее сохранения генофонда на каком-то промежутке событий аплодировали даже на уровне правительств. Однако вскоре, после принятия исторической «Хартии Свобод» прежний ажиотаж бесследно исчез, заповедники стали привлекать совсем другое внимание и отражать совсем другое понимание реальности.

Все чаще на самых разных этажах власти раздавались голоса, требовавшие восстановить в правах здравый смысл и принципы демократии, ликвидировать противоречащий духу равноправия режим непонятной избирательности, провести немедленную дезинфекцию зеленых язв на теле цивилизации, прижечь рассадники зеленого фашизма, открыть границы и предать чистилищу общественного мнения то, какую элитную заразу там выводят еще. Стандартная отчетность в свободном доступе больше не удовлетворяла. Под боком у общества аристократическая евгеника делала попытку произрастать, и это открылось теперь всем. На этом фоне даже прошедшие сообщения о снижении среднестатистической продолжительности жизни женщины не оставили какого-то особого отзвука.


В широком сознании массового обитателя бетонных городов чуждые и мрачные обитатели заповедных зон остались связанными с идиомой: «Человек – дитя ледникового периода». В том ключе, что положение обязывает. Ни один историк уже не скажет, как та же идиоматика выглядела на диалекте гоменов, однако внешняя политика зон вызывала недоверие. Никто из ее обитателей ничем не выдавал во внешнем мире свое происхождение: его выдавал их генотип. И уже никто не мог поручиться, что всякий заезжий незнакомец был именно тем, за кого себя выдавал. К какому бы то ни было постулированию основ своей политики, распространению учений, вербованию последователей и так далее гомены – или интрагому, как называли себя сами обитатели заповедников – расположены не были. В русле того, что сомнения начались, и они самым недвусмысленным образом стали влиять на политику уже отдельных правительств. В конце концов, экология экологией, но не увлеклись ли нации экспериментированием?

Между тем трудности психолингвистики как-то неожиданно стали температурой дня. Дело в том, что у себя во внутреннем пользовании интрагому использовали иное летосчисление, где за исходную точку отсчета для всех последующих культуробразующих пластов антропоцена бралось не время, принятое во внешнем мире, а время как раз исхода последнего ледникового периода. На их взгляд, последствия этого события для эволюции человека как вида имели несравнимо большие, чем что бы то ни было еще. Кое кому это здорово не понравилось. Эксцессы теперь уже имели место везде. Однако весь круг недоразумений тем не исчерпывался.

Если сказать только, что одни, в отличие от других, придерживались какого-то загадочного принципа взаимодействия со средой, оставаясь адептами экологии сознания, значит не сказать ничего. Все же, если бы возникла необходимость в некоем отправном моменте, из чего следовало исходить, наиболее расхожим тезисом было понимание того, как повысить устойчивость организма во враждебном окружении бактерий.

И они его повысили. До такой степени, что начали раздаваться голоса, обвиняющие в попытке искусственного выведения нового разумного вида. Ожил и пришел в действие механизм естественного отбора – того самого, о котором организм человека забыл давным-давно. Было много серьезнее, что о нем забыл генофонд технологической цивилизации.

Впрочем, на деле отбор тот никогда не был до конца естественным, им явно манипулировали. Что там происходило на самом деле, не скажет уже никто, интрагому не вступали в контакт и не занимались пропагандированием взглядов. Однако случилась вещь много серьезнее политических разногласий.

Эксперимент интрагому состоялся как культура.

Как бы то ни было, очень скоро стало ясно, что эксперимент удался, по крайней мере, на часть. Организм претерпел явное изменение обычного иммунного статуса. До тех пор, пока в природе существовали Зеленные Территории, эволюция пробовала себя в неофициальном качестве. Хотя массовый потребитель бетонных колоний об этом еще не знал.


Внешне мотив несовместимости лежал в различиях систем ценностей. Психолингвистика была подспорьем не только академически настроенных умов. Понятие «болезни», «больных привычек» «больного человека», «болезни духа», «грязи», «грязного», от которых всякое минимально привлекательное будущее предполагалось как бы быть свободным, не были абстракциями. Брезгливость может быть естественной, но она так же легко становится опасной. Как только массовый потребитель разглядел в интрагому другого, началась реакция.

Злые языки из среды внешнего окружения давно бренчали с тем содержанием, что мир имеет случай присутствовать при появлении на свет какой-то религии чистой воды; страсти между тем кое-где накалились до предела. Под давлением средств информации и части общественности, привыкшей мыслить дальновидно, последнее финансирование программы «Редкий геном» было закрыто. Однако было уже поздно.

Наблюдатели предсказывали не просто конфликт интересов – гражданско-военное противостояние. Идти походами, впрочем, по большому счету хотелось не многим, внешний мир как раз подходил к очередному экономическому кризису, и он выглядел много серьезнее всех остальных: любой минимально развитый регион был занят лихорадочным перераспределением ресурсов в свою пользу и поиском, к какому экономическому гиганту прижаться, чтобы не ошибиться. Оказаться в будущей большой свалке раздавленным не хотел никто. Трудно сказать, чем бы все кончилось и к чему бы в конечном итоге привело, не произойди то, что произошло потом.

В целом все свелось к воссозданию мощной ферментативной системы живых клеток, способных на порядок успешнее заделывать повреждения в молекулах ДНК. Такая клетка умела выдерживать несоразмерные дозы нечисти без большого вреда для себя. Гораздо примечательнее другое: репаразная система оказалась устойчивой не столько к направленному разрушительному воздействию отдельных веществ, сколько к непредсказуемой смеси разных химических компонентов – из чего, собственно, и состояла внешняя среда.

Теперь, чтобы добраться до молекул ДНК, агрессивный агент вынужден был прежде преодолеть хорошо укрепленную защиту клетки. Казалось бы, пришло время принимать поздравления.

Однако предложенный способ видеть мир не мог считаться пригодным для хоть сколько-нибудь широких слоев населения. Опыт противодействия и выживания выглядел приемлемым для элитных подразделений военизированных частей; для массовой аудитории он смотрелся предложением самоубийства.

Все обычные медикаментозные средства, исключая ряд случаев экстренного оперативного вмешательства, находились вне закона. Со всяким явлением заболевания, что случалось в среде гоменов крайне редко, организм заставляли бороться своими силами. Смерть являлась неотъемлемой частью жизни, и ее уважительно звали «братом». Хуже всего, на взгляд внешнего мира, было то, что воспитание детей доверялось только мужчинам. Притом воспитание детей даже малолетнего возраста проходило в условиях так называемой максимально открытой среды. Вообще, систематическое пребывание на той или иной стадии физиологического стресса, практика интенсивного воздействия на психические, мозговые и прочие физические функции стремительно развивающегося организма в довольно жесткой форме принесла плоды достаточно рано. Как при этом культура ингтрагому умудрилась не скатиться в культуру родо-племенных отношений – тайна, укрытая мраком времени.


Система культурных традиций – как привычка умываться. Она работает, даже когда о ней не думают. Но когда из той же системы делают инструмент, вздрагивает история миров.

Сказывалась ли в том общая для всех цивилизаций тенденция к аномальной индивидуации? Сосед уверенно говорил: «Да». Как показали дальнейшие события, изменить информацию в генах оказалось проще, чем считалось. Как только мать-природа сказала свое слово, всем оставалось только ждать. По-видимому, им просто повезло: в нужное время оказались в нужном месте. Если бы не то, что случилось дальше, если бы не мировой кризис именно в клиническом смысле как переходный этап заболевания, вполне может быть, все бы было иначе. И еще одна попытка заглянуть за горизонт доступного так и осталась бы попыткой, случайным отражением сумерок на сонной поверхности воды. Мы, экспериментальные философы, говорил сосед, именно в силу этого отводим уникальному стечению редких обстоятельств такое особое место.

Тем временем самые нетерпеливые уже поспешили провозгласить наступление эры «человека долгоживущего». Говорили о «новой расе», «человеке гордом» и прочем в том же духе, в смысле, склонном переоценивать собственные достижения и, тем самым, созревшем уйти. Еще позднее, когда живых гоменов по-прежнему мало кто видел, все вдруг стали говорить об их неслышном присутствии. Отношение к ним достаточно сильно изменилось. Складывалось впечатление, что зеленые безмолвные Объекты были свободными не столько от пагубного производства, сколько от остального человечества. В завершение всего как раз способность интрагому не быть обычным средним человеком с его всегда очень средним пониманием уместного, на уровне инстинкта закрепленная чуждость его средним удовольствиям стала раздражать сильнее всего. Любой случай аномально крепкого здоровья, случай удачных генов, нестандартного мышления, умозаключений, не совпадающих с мнением идеологий, просто характерных черт, отличных от большинства, в отдельных ареалах географии уже способны были вызвать последствия.

И их вызывали. Со всем комплексом последствий. Большинство защищалось. Тлевшее от события к событию раздражение остального мира становилось новой идеологией. Это было в истории и раньше, и не один раз, однако теперь в темной ветви культуры видели опасность все. Общественность жила ожиданием принятия самых жестких мер.

Когда случилось нашествие дней Длинных Железных Столов, это выглядело как вступление к тому, чего подспудно ждали давно, как иллюстрация к концу света: биологический вид, безраздельно господствовавший на планете, непомерно превысил свои полномочия, нарушил все мыслимые законы природы, которые только нарушить мог, засиделся и теперь подошло время уйти. Так это было воспринято. В конце концов, всё когда-то кончается. Удар явился не столько непредсказуемым, сколько исключительно жестоким по последствиям. Случаи, когда полезной микрофлоре кишечника человека удавалось преодолеть кишечный барьер, происходили и раньше, и не так уж редко, но лишь теперь целенаправленный выход микрофлоры за пределы гематоэнцефалического барьера непосредственно в мозг, сопровождавшийся непоправимыми разрушениями, приобрел характер пандемии.

Средний уровень иммунодефицита просто не позволял нежизнеспособному в таких условиях, убогому от самой природы техногенной цивилизации организму противостоять давлению, даже если то минимально превышало привычное. Все произошло настолько быстро, что тревожные предупреждения всемирных институтов здравоохранения оказались бесполезными. Словно некий механизм, подчиняясь одному ему известной механике, вдруг повсеместно пошел с нарезки, так что сгоряча стали искать мутанта-бактерию с функцией детонатора на стороне. Может, он и был, тот загадочный детонатор, но по степени отрезвления еще более пугающим выглядел неожиданный исход, когда всё вдруг завершилось, как и началось, без предисловия. Чтобы оставить озадаченных специалистов один на один с данными статистического анализа в недоумении, чего следует ждать еще и когда.

И пока общественное мнение пребывало в ступоре, не зная, чем всё закончится, интрагому действовали. На основе до сих пор живой «Хартии Свобод» была принята другая, «Хартия Культур», вошедшая в обиход как «Права Двух». Теперь культура интрагому официально находилась под защитой закона.


3


Нужно сразу заметить, что все, что произошло дальше, вряд ли происходило как следствие тайного вмешательства со стороны интрагому, как то пытался кое-кто показать. Акции подобного рода означали бы нарушение привычного обета молчания по отношению к экзистенциям внешнего мира, а это как-то мало увязывалось с тем, что они делали до сих пор.

Возможно, с учетом имевшего место разброда настроений, логично допустить, что самим гоменам стоило лишь произнести в тот момент несколько исторических слов, чтобы использовать ситуацию с новой выгодой для себя, внешний мир, сколько его ни было, покорно пошел бы за ними куда угодно. Однако они этого не сделали. Возможно, просто не стали торопить события. Возможно также, мы чего-то не знаем. Я со своей стороны сказал бы, что им это просто было неинтересно. Проведя несложную манипуляцию над внешним миром, перенаправив реальность в новую версию, они больше ни на что не отвлекались. В том числе, и на приближение конца света. Между тем события набирали обороты.

Уже геронтогенез, плевшийся до того в хвосте событий от одной среднестатистической возрастной отметки к другой долго, сонно и нудно, вдруг без всяких аннотаций, как лошадь, которой надоел один размеренный шаг и которая решила сразу покончить со всеми неосвоенными расстояниями, вдруг энергично пошел из-под контроля, причем во все стороны сразу, не отвлекаясь на панически вводимые ограничения и вотумы.

Довольно быстро выяснилось, что прежний процесс не столько даже утратил логику, сколько выявил новую. Логику менее явную, смущающую специальные умы, однако уходящую далеко, очень далеко – много дальше доступного здравому смыслу; но это стали выяснять уже потом, тогда же о логике великих тенденций размышлять старались меньше всего. Теперь глобальные изменения воспринимались в самом мрачном свете. Время пребывания биологического вида на планете подошло к своему завершению. Конечно, идея всем пожить долго, с удовольствием и дожить потом еще до 110-120 лет воспринималась всеми более чем благосклонно. Тем более что вот и геронтогенез скромно ставил в известность, что реальные посылки к тому имелись. С другой стороны, хорошие заделы генетиками с медиками были заложены во всех смежных областях знания именно с учетом таких реальных возможностей, без разного там надрывного самоотречения и драматизма. И потом, чего б, в самом деле, не жить еще человеку после и до 140 и до 160, – никто не видел, отчего бы ему не жить еще лучше и дольше. Более того, мало кто не был убежден, что со временем все так и будет. Но никто не предполагал, что эволюция способна принимать такие формы. Реальность спятила.

То, что с нормальным историческим процессом что-то не так и что надвигались большие дела, чувствовали давно. Об этом говорили и зачастившие что-то в последнее время всевозможные кризисы, и грамотно изложенные обещания всеобщего мировоззренческого сдвига, когда умершее прошлое однажды оторвется, уносимое течением, и больше не вернется; и многотомные наброски постиндустриализма; и удивительное явление, кодекс моральных норм в противовес этическим нормам Большинства; и торжественное объявление мистического опыта с таким же торжественным объявлением его надувательством; и лихорадочное перебирание бессчетных религий, и пандемии парарелигий, и релятивизация абсолютно всего на свете – и тут еще гомены со своим забором. Непонятно только было, причем тут геронтогенез. И причем тут события анаболического порядка.





Некоторое изумление в среде специалистов вызвала статистика – сообщения об отмеченном в части развитых регионов мира снижении средних показателей продолжительности жизни женщины. Они ставили в тупик. Они шли вразрез с прогнозами. В сравнении с мужским относительным коэффициентом неторопливой прогрессии в той же области, снижение выглядело небольшим, но вызывала недоумение его необъяснимая устойчивость там, где, казалось бы, к тому не имелось никаких посылок. Оно упало до отметки вековой давности – и словно бы решило там остаться.

Но совсем уж откровенное беспокойство всемирные институты здравоохранения начали проявлять, когда стало известно, что статистика медленно и неуклонно, словно не собираясь останавливаться на достигнутом, поползла к отметке еще ниже. Отметка выглядела нормой так давно, что на поиски объяснений аномалии отправились лучшие умы человечества. Самое странное, что явление имело повсеместный характер на географии ничем не связанных друг с другом регионов.

Скоро выяснилось, что сюда в качестве извинительных причин не могли быть включены вещи вроде стихийных бедствий, миграции населения, эпидемий и так после. Поголовно все данные экологического, эмиграционного, экономического, медицинского и геронтологического анализа в голос твердили, что дело в одном: в уровне смертности. Основная часть женщин этого возраста выказывала склонность расставаться с жизнью достаточно тривиально – в результате старческого истощения.

Какой ужас, бесстыдно пожимали плечами убежденные потомственные холостяки, открывая тем самым целую главу в нескончаемой череде мнений и суждений. Цивилизация не много потеряла. Смотрите на гоменов. С точки зрения физиологии покой должен иметь только один конечный результат – смерть организма. Любой грамотный физиолог мог бы сказать, что для минимально полноценного развития биосистемы определенная форма стресса жизненно важна. Но это именно то, что уже по определению противоречит самой природе женского начала. Все мыслимые высшие ценности его всегда ассоциировались исключительно с остановкой развития: со статичностью. Гнездо и избыток тепла – предел ее воображения, и он заложен природой. Вы что, собрались с ней спорить?

Делай как я, говорит женщина ребенку. Не открывай окно, от свежего воздуха болеют. Не бегай, упадешь. Не лезь в воду. Не забирайся на дерево. Не ходи далеко. Не спорь со старшими. А лучше ешь много. С любовью ваяя податливое сознание малыша по своему образу и подобию, женщина до последнего момента успешно защищала настоящее от будущего. Мы ничего не предлагаем. Нам просто нечего предложить. «Слабый должен уйти» – возмущение женского населения по поводу этого естественного закона природы не может не быть услышан с большим пониманием. Но так ли уж жестока культура гоменов, как объявила женщина?

Пока дети будут женоподобны, вы все в смысле своей жизнеспособности будете оставлять желать много лучшего. Впрочем, общественное мнение всего лишь давало возможность быть услышанным всем точкам зрения. Однако вопрос, поставленный культурой интрагому, заставил задуматься многих.

Тем временем фокусы эволюции с демографией окончательно уволили здравый смысл. Панические настроения стали преобладать, когда те же показатели рухнули до отметки 30-35, а кое-где и до двадцатитрехлетнего среднестатистического возраста, – это притом, что графа смертности, упорно карабкавшаяся куда-то наверх, по-прежнему касалась только женщин. Число долгожителей среди мужчин заставляло с изумлением пересматривать результаты отчетов.

Тут уже вообще ничего нельзя было понять. Означенные флюктуации обычный онтогенез не затрагивали никак. Девочки совершенно банальным образом становились вначале девушками, потом молодыми женщинами, расцветали, после чего как-то быстро увядали, не успев побыть бабушками и оставив на руках безутешных отцов малолетних жизнерадостно улыбающихся отпрысков. Мир чем-то напоминал человека, снова ошибшегося дверью и вышедшего в ближайшее окно на уровне последних этажей.

Сейчас можно представить такую ситуацию. Женщина развивается, достигает биологической зрелости, почти не задерживаясь покидает мир, вместе с тем показатель, катастрофически летевший на протяжении пары сотен лет вниз, практически обвалом, вдруг остановился, как лошадь перед дилеммой, достигнув отметки критического равновесия. И случилось это опять одновременно во всех регионах планеты. Специалисты держались руками за головы, биологический вид оцепенело смотрел в одном направлении то ли в пропасть, то ли на новую нормальность. Теперь среднестатистическая продолжительность жизни женщины составляла от девятнадцати до двадцати трех лет.

Нужно сказать, не все участники событий наблюдали сорвавшуюся с цепи эволюцию с трагическим выражением на лице. Культура перестраивалась настолько быстро, что отчаяться успевали только оптимисты. По законам военного времени реальность была воспринята как данность.

Оставалось выяснить, кто враг.

Исследователи, занимавшиеся вопросом, установили несколько твердо подтвержденных фактов. Во-первых, вопреки устоявшемуся мнению, увеличить продолжительность женщин оказалось возможно, и сделать это могли два фактора. Это неспособность женщины к детородной функции либо усилия медицины. Возможности медицины сразу признавались ограниченными. Во-вторых, «долгожительницы» же из числа тех, что добирались до тридцати и более лет составляли соотношение одну на несколько тысяч. От комментариев данных специалисты отказались. С другой стороны – мужчины.

Вначале, в самом деле, их среднестатистический возраст благополучно достигает рубежа 110-120 лет, уже ранее предсказанного и клятвенно геронтологами обещанного. И специалисты совсем было приготовились принимать поздравления, но он ничуть на этом не задерживается, совсем нет, – он со все той же нудной, сонной медлительностью ползет еще выше, без всяких видимых усилий переваливает полуторавековой предел и останавливается лишь, воссоздав своеобразное демографическое равновесие на другом уровне, на отметке 170-190, а у гоменов почти всех 260 лет среднестатистической продолжительности жизни. За этим могло стоять только одно. Естественно, первым делом стали обвинять вмешательство в генетический состав популяции – хотя генетики все вместе в одинаковых выражениях клялись самым дорогим, что никто ничего не трогал. Было предложено искать виновника среди белков, заведующих делением хромосом.

Пока компетентные лица под эгидой ассамблеи наций рука об руку со всемирной организацией здравоохранения, сбиваясь с ног, искали по лабораториям мира скрытых террористов, современность напряженно ждала, чем все кончится. Что принято делать в таких случаях, не знал никто.

Никем не предвиденное изменение типа демографического равновесия поначалу походило на катастрофу. Кстати, как раз тогда снова, уже в ином свете, вспомнили о зеленых территориях и идее криоконсервации («…На интрагому теперь смотрели совсем-совсем другими глазами», – говорил сосед). Вдруг сразу и повсеместно возобладало то мнение, что заповедники – это никакой не рассадник, а наоборот – колодцы в будущее.

На способности населения планеты к воспроизводству это отразилось шоком. Вообще, как отмечалось, женская половина все эти перипетии восприняла с замечательным самообладанием – не в пример мужчинам; новую свинью со стороны эволюционного развития они дружно встретили более ранним созреванием. Принято было считать, что исключительная привлекательность молодых женщин в период их искрометного расцвета нес лишь одну главную функцию, и она не менялась на протяжении многих сотен тысячелетий, – привлечение как можно большего числа жизнеспособных мужских половых клеток. Но то, как тот же вопрос работал теперь, целиком вменялось в вину новой реальности. Биология вида делала все, чтобы выжить. Остаться при своих интересах у самца этого вида не было шансов. Хроники событий тут достаточно невнятны.

Другое дело, что ситуация сама по себе плохо укладывалась в рамки общепринятых представлений об онтогенезе и требовала известного самообладания уже от самих исследователей, чтобы взять себя в руки и, наконец, решить, какую разумную стратегию в создавшихся условиях принять было бы лучше всего. И есть ли она вообще, тут какая-то разумная стратегия.

Внешне на клеточном уровне регрессирующее явление выглядело как нарушение стандартного правила скелетных мышц, которым определяется продолжительность жизни организма и тонус его жизнеспособности. Клетка, развиваясь, запасает энергии больше, чем тратит. Здесь же та же механика напоминала сбой, словно нормальная здоровая клетка переставала быть нормальной и здоровой: она теряла некую точку опоры и принималась кидаться в крайности. Сведения были разноречивы, но все сходились в главном.

Рост клетки практически полностью прекращался. Как будто весь организм вдруг разом лишался двигательной активности, а питательные вещества поступали в организм с перебоями. Так как для накопления энергии организмом необходима его активность, при опасном ее недостатке происходит цепная реакция энергетического голодания клеток. Примерно то, что можно было наблюдать в метаболизме женского организма.

В живой развивающейся системе усвоение веществ и энергии преобладает над распадом этих веществ и выделением тепла, а энергетический фонд приобретается. В случае женского организма напротив, процесс катаболизма превосходил анаболизм. В клеточной структуре накапливались разрушения, энергетический фонд истощался, все начинали жить мрачными предчувствиями надвигавшегося конца. Живая структура будто попадала в состояние угнетения патологическим стрессом, что рано или поздно отражалось на его развитии. Застойные явления в клетках приводили к ситуации, словно организм медленно выгорал в состоянии паралича.

По другим сведениям, клетка попросту разрушалась в ходе отравления продуктами собственной жизнедеятельности. Кровь – среда, окружающая клетку. От нее отделяет соединительная ткань. Как следствие бесконтрольного переедания нормальный обмен с окружающей средой нарушается: поверхность клетки и сама клеточная масса растут с разной скоростью. В результате ненормально быстрого увеличения клеточной массы в клетках скапливаются продукты распада.

Удивительно здесь другое. Тот же разрушительный механизм срабатывал в организме женщины, до конца своих дней служившей образцом умеренности.

Живая структура в результате обвального старения тратила половину всей энергии только на то, чтобы восстановить энергетический фонд. О каком-то нормальном функционировании жизненно важных органов и использовании накопленной потенциальной энергии речь не шла. Таким образом, что-то в самом преддверии 19 – не далее 23 лет, практически сразу после появления на свет первого ребенка, соединительная ткань клетки женского организма как по команде увеличивалась в такой мере, что остальное уже было лишь вопросом времени. Через такую преграду обмен в кровь продуктов распада становился невозможен. В свою очередь закрывался доступ к кислороду в крови. Клетка задыхалась. Такое, естественно, наблюдалось и раньше, непонятно только, почему сейчас это происходило так стремительно. Все в конечном счете заканчивалось необратимыми разрушениями генетической структуры клетки, и энтропия лишь доедала еще живой организм, но уже безостановочно падавший в старость.


Сравнения с подвешенным где-то исполинским вселенским топором приходили на ум всем. Теперь было очевидно, что, будучи раз неосторожно сдвинутым с места, топор начинал со свистом неторопливо отсекать все лишнее по принципу общекосмического неусложнения сущего. Говорили насчет видового отбора – как если бы с его точки зрения надобность в женщине отпадала. Функция биовоспроизводства вроде как выполнялась, смена поколений обеспечивалась – зато она, это смена, не обеспечивалась при неслыханно зажившейся мужской популяции.

Именно это положение позднее использовалось женщинами как обвинение, что мужчины своим не имеющим чувства меры и совести геронтогенезом нарушили изначально заданное равновесие демографических сил, и теперь оно почему-то выполнялось в одностороннем порядке. И что нам теперь прикажете делать? – агрессивно и не без смущения осведомлялась сильная половина планеты. Соседу это место нравилось особенно. Суть разночтений предлагалась секцией оппозиции в том ключе, что общая продолжительность жизни всего вида в рамках поколения – величина как бы всегда постоянная, материя крайне тонкая и совсем не приспособленная к резким движениям. Так что, увеличивая продолжительность жизни, мужчины сделали это за их, беззащитных перед произволом, женщин, счет. На что мужчины в свою очередь мрачно огрызались с тем содержанием, что женскому населению не следовало созревать так рано. Все остальное – только закономерный результат, и не надо в женской манере подменять причины и следствия.

Впрочем, что касалось основного контингента женщин, новые испытания не отразились на них никак. Все вместе и каждая в отдельности, как и за тысячелетия до всяких демографических казусов, сосредоточились на общем пожелании успеть самореализовать возможности, пока природа не успела реализовать свои.

Было предложено несколько основных концепций, в какой-то мере объясняющих подоплеку дней, а также чего от них ждать в отдаленном будущем.

Во-первых, биологическая механика с заданными свойствами была в качестве сценария событий заложена еще на стадии ранней эволюции в гены – как реакция на возрастание длительности жизни конкретного животного вида.

В противовес ему прозвучало мнение, сводившееся к тому, что современное общество – система, харизматически пронизанная каналами неких прямых и обратных связей.

Эволюция, конечно, до некоего рубежа всякий раз норовит усложнить структуру популяции, но теперь налицо уникальное положение, когда, невзирая на усложнение внутренних связей, вся популяция на каких-то уровнях вдруг вернулась в зависимость от внешней среды.

Более того, зависимость такая никогда никуда особо и не пропадала. Вряд ли это случайность. Где-то здесь под нами – Последний Порог.

Мы живем в новое время, и мы только в самом начале пути. То, что мы наблюдаем, – лишь видимая часть больших перемен. Метастазы времени не оставляют шансов прошлому и не дают надежды оставить все как есть. Мы должны быть готовы увидеть себя другими глазами. Мы ушли так далеко, что не можем узнать об этом, пока нам не скажут. Видимо, нужно просто перестать бояться выйти за Дверь, которую сами же открыли. Шуму тогда было много, несмотря на разброд умов, всем казалось, что надо немедленно что-то делать и принимать какие-то меры. Какие конкретно меры следует принимать в таких случаях, мнения расходились.

Не обошлось без крайностей. Предлагалось в поисках путей урегулирования создавшейся ситуации закрывать подряд все направления исследований, не касавшихся старения живых организмов, – вроде астрономических и океанологических. Но прямо тогда же некая ассамблея наций, прототип будущих Объединенных Культур железной рукой приостановила разработку программ в области лечения генетических заболеваний и вообще любого беспокойства генотипа. Решение, надо сказать, было достаточно запоздалым, все любопытствующие успели уже всё посмотреть и сложить обратно.

И вот тут на сцену выходят умы пессимистически настроенные. Примечательно, что тем отрезвляющим фактором, моментально остудившим настроения, явился некий психофизиолог едва ли не с двухсотлетним стажем научной деятельности, последователь так называемого направления «ограниченного рационализма» в науке, когда всё становящееся подвергается не столько рассмотрению, сколько осуществляется, и сторонник идей «узко-тропности» – «узкой тропы», что вела от опыта к истине, по которой можно протиснуться далеко не всякому, да и то лишь по одному; стоя уже одной ногой в могиле, он флегматично заметил как-то между делом, что из самых общих соображений насчет теории Маятника, системы, о сути которой никто толком ничего сказать не может, в случае новой ошибки в общем-то ничто не исключало вариант событий, почему бы тем же механизмам геронтогенеза, подчиняясь принципам константности, не занять по отношению к мужчинам альтернативную позицию – с точностью до наоборот.

Официально санкции действовали уже давно, как, например, пожизненное лишение субсидий, если какой-нибудь натурфилософ не находил в себе сил удержать любопытство в рамках дозволенного. Но лишь теперь могли приниматься меры, идущие еще дальше, вплоть до самых суровых. После таких слов проснулись даже находившиеся в коме.

Мораторий на исследования проходил как временная мера, но сохранялся на удивление долго. Всякое хоть сколько-нибудь углубленное изучение генома почти с суеверным ужасом воспринималось как поиск новых неприятностей. Умы, привыкшие мыслить трезво, предлагали не торопить события и обдумать все еще раз. На холодную голову, поднакопив побольше статистического материала.

Подумать тут, в самом деле, было над чем, тем более что все тот же двухсотлетний дедушка, свет альтернативной психофизиологии, снова решил поднять всем настроение, объявив, что во вверенном ему центре обнаружено явление так называемой вторичной активации иммунной системы. Оно сопровождалось некоторым падением интенсивности обмена веществ. Что можно было бы также трактовать как намек на слабое, еще ни к чему пока не обязывающее, но устойчивое сползание в сторону постепенного истощения энергетического фонда. После него всякое развитие и рост клеточной структуры подразумевались невозможными: метаболизм мужского организма как бы переставал быть обратимым процессом. Статистика касалась некоего отдельно взятого региона.

Свет психофизиологии не удержался, чтобы здесь же не заметить: весь период инварианта, в случае реального существования такого эффекта, мог бы занять в законченной версии фазу от ста пятидесяти лет до нескольких тысяч, в зависимости от вероятного сценария привходящих. Возможно, мы не знаем еще чего-то в основных законах, которым подчиняется живая структура, сказал он.

Когда все глядят на дверь, напряженно ожидая больших неприятностей, они скрипят досками и переставляют мебель. Умозрительный оттенок соображений, что, собственно, со всем этим знанием делать, ни тогда, ни позже не оставил за собой двойственного впечатления. Подчеркивалось, что все данные носят исключительно предварительный характер, но перед остановившимся взором общественности, не ждавшей уже от научного прогресса ничего хорошего, немедленно встала картина завтрашнего дня человечества. Вот, значит, с одной стороны мальчики, еще задолго до наступления всякой психологической зрелости целыми косяками вымирающие; и вот, стало быть, мир, населенный одними бабушками. Бабушки живут долго, очень долго, их много, их все время становится больше. Они тихо шаркают. Они надсадно кашляют и они нудят, нудят, нудят, нудят… Маятник качнулся лишь слегка, но слабость в ногах отдалась у всех.

Было предложено ничего больше не трогать и оставить, как есть.

Вплоть до дня Последней Тропы. Запрет распространялся на любые частные либо правительственные исследования, чем-то способные затронуть чувствительные нити генеза отдельной клетки, особи или же вида в целом. Тема оставалась непопулярной даже на уровне чисто теоретических изысканий. Спекуляции не приветствовались.

Закрылись все направления исследований, не касавшихся старения живых организмов, включая астрономические и океанографические. Это была последняя страница истории Человека скучающего, называвшего себя Человеком дважды разумным.


Во всей этой истории интересен урок, обобщенный опытом дней, и он хорошо смотрелся на закате дня всего вида. Тогда негласно остановились на мнении, что во избежание дальнейшей демагогии более других приближенным к истинному положению вещей нужно считать следующее:

На определенном уровне усложнения эволюционной структуры эволюция больше не подчиняется закону неусложнения сущего.

Что-то с нашим приходом всегда меняется, изменилось что-то и здесь. Бесшумно, холодно, равнодушно – пришли в движение мертвые механизмы, и никакие силы не могли их остановить, пока они не остановились сами. Надолго ли – не мог сказать никто, но все склонились к мнению, что если механизм не изучен и даже не различим, то не нужно его пока хотя бы ломать. Меморандум конфликта ни к чему не призывал, он лишь предлагал переосмыслить ценности тысячелетий. Конечно, это была попытка построить здравый смысл там, где его не было.

О любви вспоминают, когда не хватает воображения. Неизвестно, кто это сказал, но жестокая в самой своей сути максима стала исходным кодом Культуры, твердо намеренной выжить. Когда начинают выживать, даже любовь к себе перестает быть практичной. Любовь не есть свойство сурового климата нашей эпохи, с мужественным вздохом заключал свой меморандум здравый смысл времени Больших Сомнений. Оставим ее другим эпохам. Не таким грубым, не таким жестким, как наша, – более неторопливым, с более мягким климатом, более тонким, более нежным, более женственным…

С тех пор, как настоящее перестало быть женоподобным, многое в завтрашнем перестало быть обыденным и понятным. Здесь нет ничего принципиально нового, подчеркивалось там же. Культура ведь и раньше вся, сколько ее ни было, во всех своих проявлениях строилась исключительно лучшими из мужчин и на лучших мужских плечах.

Циничный подтекст Сдвига трактовался сторонними наблюдателями без жалости: миллионы лет назад где-то в неогене пути гоминоидов и людей разошлись, чтобы никогда больше не пересечься вновь. «Так с чего вообще кто-то взял, что эволюция когда-либо демонстрирует здравый смысл?»

Примитивное больное прошлое еще не умерло в нас. Оно далеко еще не мертво. Всякий раз, как только что-то заставляет нас перестать быть сдержанным, а мысль заменяется действием, которое рвется подменить собой мысль, – тогда мы видим его возвращение.

Но именно нашему миру грозит упасть в другую крайность – ограничить себя и то, ради чего мы живем, умными мыслями. Они у нас уже подменяют поступок.

В нашем избалованном, зациклившимся на простой идее чистоты мире одна голая мысль стала таким необратимым оружием, что достаточно лишь ее существования в природе – необходимости в самом поступке уже нет.

Нам понадобилось не так уж много времени, говорил сосед, чтобы мозг начал создавать новые отделы. Но нашего оптимизма не хватит, если мы будем полагаться только на осторожность. Серьезная проблема сегодня – не как искать общий язык, а зачем он мог бы быть нужен. Мы будем слишком разными. И мы должны быть слишком далеко. История тысячелетий никогда не была однородной. К перехлестам магнитного поля Конгони способна противостоять электрическая активность нервных клеток лишь нашего организма, и это не случайно. Зависимость от природы и навязанных условий ставили между сильным и слабым, умным и хитрым, свободным и больным – между будущим и настоящим разграничения, которым было трудно помочь. Но лишь теперь они стали приобретать черты Непреодолимой Пропасти. Никогда прежде среда не претерпевала таких изменений и не усваивала признаков выразительнее, чем эти. Характернее, чем расовые, подвижнее, чем наследственные, они предопределили весь масштаб последствий, которые открылись перед прояснившимся взором звездного человечества… Послушать соседа, так всем замечательным, что имелось в нас сегодня, мы обязаны исключительно инфекции тех дней. Что бы где бы ни случилось – у него всегда все к лучшему. Лишь в тени наставников, бесконечно мудрых и внимательных, закаленных собственными ошибками и опасностью, возможным оказалось усвоить понятия добра и зла и что нет ничего более абстрактнее этих понятий. И это решило всё.

Все это, конечно, хорошо и весьма поучительно, но сосед ни в чем меня не убедил. В таком ракурсе и в таком видении сути мы не далеко успели уйти от коллектива простейших.

Тогда было слишком грязно, и человек заведомо не мог там выжить. В известном смысле, человека тогда вообще еще не было. Был замысел. Вне навязанных условий никто не мог удовлетворить минимальной нужды. В паническом ужасе перед одиночеством каждый в меру своих способностей подражать соответствовал требованиям. Но нам-то все это неинтересно. Настолько, что мы плохо понимаем, о чем речь. Кто-то давно сказал, что знания не могут отменить человеческой природы. Это так. Но знания впервые дают то, что незнание дать не может: умение ставить правильные вопросы. И это решает все. В том числе, и судьбу человеческой природы.

У меня между делом появлялось такое чувство, что сосед не очень-то и хотел меня в чем-то убедить. И вся эта притча – лишь вступление. Мне все казалось, что он знал больше, чем говорил. Где-то на краю сознания я допускал даже, что мой последний радиовызов каким-то чудом смог пробиться к сознанию экспертной комиссии, – правда, не совсем так, как я ждал. И тогда, может быть, я правильно делал, что держал язык за зубами.

Человек карабкается, везде и всегда, все время куда-то наверх, и там, куда он карабкается, для человеческой природы остается совсем немного места. И никто до сих пор не может сказать, так ли уж это хорошо.

Говорят, человек – иерархическое животное. Вот вопрос. Сумел бы он пройти весь тот путь, который прошел, и подняться к звездам, не будь он животным иерархическим?

Последующая диспозиция мало располагала к философии: время изменялось. Оно перестало быть узнаваемым и понятным. Нам, кому интрагому приходятся прямыми предками, больше близки другие материи.

Дойдет ли вот, скажем, когда-нибудь до кондиции этот списанный орбитальный гроб у меня на кухне – или же мы ляжем здесь, сегодня и сейчас поутру, но не сойдем со своего места…

Не знаю, может, сосед в чем-то и прав – чисто по-соседски, своей соседской правдой, но нам-то от этого не легче. Нас это не касается никак: все начинается сегодня, здесь и сейчас.

Всё говорило за то, что то, что могло ждать дальше, могло быть историей лишь иронии с загорелым лицом и мозолистыми руками.

И каждый пошел своей дорогой.


Откуда-то с неба прямо мне на полянку неслышно свалилась пара черных пятен размером с болотные листья, беззвучно затряслись у самых кончиков травы, дразня собственную тень, и длинными косыми росчерками унеслись за бревенчатый угол коттеджа. Опять ненормальная жара будет, подумал я, заглядывая на донышко пустого стакана и отделяя затекшее плечо от дверного косяка.

Проходя мимо заскорузлых наростов декоративных гвоздей Парсонза, рогами торчащих из стены во все стороны, я подхватил еще влажное полотенце, плотно оборачивая себе застывшую задницу. В тот же самый момент из кухонного отсека привлекательно и как нельзя более кстати до меня добрался наконец запах зебристых голубцов, которые ни с чем больше не спутать. Ведь в нашем деле главное что, думал я, спеша вначале к себе в кухонный отсек, потом назад на полянку к столику в траве, прямо под сетчатую тень листвы посиневшего от жары ушастого дерева. В нашем деле главное – это вовремя успеть нарезать голубец. Всей стеной распахнутый в лес коттедж исходил токами тепла пополам с прохладой ночи. Стебли травы с крупными каплями росы шуршали, путаясь в пальцах ног, еще храня свежесть, еще помня ночь, но лужайка уже лежала под яркими теплыми полосами солнца.

Против ожидания, хотелось не столько есть, сколько пить. На завтрак у нас сегодня ожидались какие-то экзотические, мелкие и бледные яйца некой местной болотной бестии – личный презент дорогого соседа. До чего могут дойти люди на независимых культурах, тысячелетиям исследований еще предстоит узнать. Все было у этой экзотики при себе, только желтки почему-то упорно сохраняли вытянутый игольчатый вид. Болотная сапа его знает, почему они вытянутые, но сейчас я был занят другим, тем, что их окружало. Приправленные специей и тертой сочной травой, части предполагалось употребить строго самостоятельно, сообразуясь с общим замыслом, отдельно от желтков, с тем чтобы последние, не приведи случай, не испытали повреждений и не потекли, а первые бы легли в нужном заданному настроению месте. Прежде всего, как я это видел, следовало решительно отгородиться зубом прибора от желтка, после чего без промедления подцепить на несущую поверхность кусочек, присыпанный зеленью, и отправить в надлежащем направлении. Решительно отгородившись, я положил граненый прибор рядом и обеими руками взялся за холодный сосуд, пахнущий гектарами влажных земляничных полянок, и перевел дыхание. Глаза у меня увлажнились. Вот это я называю историей миров, в легкой панике подумал я. Ничего себе композит. Из прохладной росистой травы, словно застряв там, на меня не мигая смотрели несколько одинаковых глаз.








Загрузка...