Знамение
Пролог
Полночь… За окном темно. Слёзы дождя стекают по стеклу. Дождь шуршит по-осеннему монотонно и надоедливо. А на календаре – июнь. Хмурый июнь. Уж позади половина месяца, а летнего тепла, летнего солнышка всё нет и нет.
На часах беззвучно меняются цифры. Бежит по кругу суетная тонкая стрелка, отсчитывая первые секунды наступившего 17 числа. Мне памятно это число, хотя ничего, казалось бы, особенного в нём нет. Я открываю старый дневник, который вёл беспорядочно, от случая к случаю, нередко забывая даже указать дату записи. А вот под одной записью, сделанной полтора десятка лет назад, стоит не только дата, но даже время. И нечто вроде заглавия: «Знамение».
Ту запись я перечитывал не один раз. Она не была рядовой дневниковой заметкой о пережитом. На одном дыхании вылитые на страницы блокнота мысли и чувства застыли в рукописных строчках, составив нечто целостное, похожее на пролог повести, может быть, даже романа. Они требовательно и настойчиво призывали к продолжению. И я, словно слыша этот зов, много раз брался за перо. Мне хотелось продлить эту запись, развернуть её, но, сколько ни старался, ничего путного не получалось. Я рвал то, что не писал, а скорее вымучивал, и бросал в корзину для бумаг, поскольку не находил в себе того душевного настроя и той готовности к чему-то чрезвычайному и важному в жизни, решившись на что, уже не должен, не можешь остановиться, а тем более отступить. Я пытался понять, отчего не пишется, но долго не мог сделать этого. А, однажды, написал в рассказе: «У каждого литератора наступает свой заветный звёздный час, когда он, словно пробуждённый или рождённый заново, отметает свои заурядные поделки, стряхивает пыль серой прозы, и, воспарив над самим собою, рассыпает на страницах будущей книги искры вдохновенных слов, складывая их во вдохновенные фразы, главы, наконец, в произведения. И тогда он пишет, пишет, пишет, потому что не может не писать, и тогда свершается чудо – литератор, сочинитель становится Писателем в полном и ясном понимании этого слова».
Я не отнёс то, что написал, к себе. Это было бы не скромно. Я вложил эти слова в уста героя рассказа, но как мне хотелось, чтобы и со мной, рано или поздно, произошло подобное воплощение. Впрочем, как ни скрывай и как ни старайся завуалировать, в каждого достойного героя автор стремится вложить частичку самого себя, а порою даже старается подражать созданному волею воображения (не без воли Бога тайной) образу. И исполнить это не всегда бывает легко, как нелегко литератору воплотиться в особенный, в чем-то даже мистический ранг Писателя. Ведь звание Писателя не может быть дано лишь за количество изведённой бумаги на размножение типографским способом написанного пером. Оно даётся за что-то высшее, подчас необъяснимое, за сотворение Истины, облечённой в художественную форму. Именно не за творение, а за сотворение, ибо никто, кроме Творца, ничего не творит и не создает сам, а лишь сотворяет Его волею и с Его помощью. И каждый литератор, положив перед собой чистый лист бумаги, призывая на помощь Самого Творца, всё-таки надеется на эту помощь.
Я снова, в который раз, открываю свой старый дневник. Монотонно шумит дождь, успокаивая и умиротворяя этой своей монотонностью. Чтение возвращает в тот уже далекий, в тот грозовой июнь…
* * *
От Машука, величавой, украшенной мелколесьем и разнотравьем громады, наплывало на Пятигорск тёмно-вишнёвое покрывало, и от его подбрюшья, рассекаемого шпилем ретрансляционной станции, стекали по отрогам серые рваные клочья свинцового тумана. Они уже скрыли от глаз и верхнюю станцию канатной дороги, и саму линию, стальные жилы которой лишь у радоновой лечебницы вырывались из этого мутного и мрачного плена. Тёмно-вишнёвое покрывало надвигалось грозным клином, напоминавшим огромную жирную стрелу. Подобными стрелами обычно обозначают на картах наступление крупных вражеских сил. Зловещий клин заслонил полнеба, и в его мрачной тени всё замерло и затаилось – стих ветер, умолкли птицы. Город постепенно погружался в мутное марево преждевременных сумерек. Засветились обманутые этими сумерками неоновые надписи над крышами здравниц, придавая зданиям, улице, даже самому воздуху тёмно-фиолетовый оттенок. Потемнели мрачно зияющие в мерцающем свете пустые глазницы окон недостроенного здания гостиницы «Интурист». А вдали, за освещённой пока ещё лучами солнца пятиглавой громадой Бештау, уже начертил Всемогущий Художник серые, слегка изогнутые линии, напоминающие зубья частого гребешка. Там обрушились на землю тяжёлые капли дождя, сливаясь в сплошные струи.
Казалось, нельзя было не видеть приближения грозной бури. Но… Внизу, почти под окнами нового жилого корпуса военного санатория, на волейбольной площадке, как ни в чём ни бывало, шла жаркая и бессмысленная схватка одних отдыхающих с другими отдыхающими, под гомон и свист третьих отдыхающих. А мимо площадки шли, кто в город, кто из города беспечные прохожие. И у каждого была своя цель, каждый был занят чем-то очень далёким от того, чем грозило Небо. Это сравнение пришло само собой. Да! Гроза надвигалась, но не каждый был способен увидеть и оценить её…
В тот день я написал:
Увы! Не каждому судьбою
Дано увидеть, что гроза
Уже нависла над страною.
Знаменьем грозным Небеса
Ещё твердят тебе: «Очнись!
Уж миновали дни покоя,
И силы злые собрались,
Чтобы расправиться с тобою».
И неужели вся страна
До сей поры не верит стойко,
Что чашу горькую до дна
Испить заставит «перестройка»!
Да, подобно тому, как отдыхающие, отвлечённые борьбой за мяч, не замечали надвигающейся грозы, вся страна, увлекаясь суетой предпринимательства и приобретательства, была занята сиюминутными задачами, поощряемыми дезинформациями средств массовой информации, окунулась в мистику, упуская главное, не замечая приближения бури и всё ещё не думая о Боге.
Даже те люди, которые пытались очнуться, пытались разобраться в происходящем, и те под влиянием всеобщей суеты и глупости, отвлекаемые ложными сенсациями, пустыми надеждами на чудеса неведомой ещё демократии с её эфемерными свободами, теряли ощущение реальности и окунались в виртуальный мир, мир утоления «многомятежных человеческих хотений». О приятном думать всегда приятнее. Увы, многие привыкли «ехать за шторкой», о чём столь остроумно говорилось в популярном анекдоте времён застоя. Да и пересиливало частенько – авось пронесёт. Но одно дело – надеяться, что авось пронесёт мимо грозовую тучу, другое – рассчитывать на авось, когда гроза собирается над страной.
Можно ли остановить грозовую тучу, надвинувшуюся на город? Можно ли предотвратить грозу, нависшую над страной? «Невозможное человеку – возможно Богу!» Эта истина известна. Впрочем, известна она была далеко не всем. Быть может, потому-то Бог и счёл преждевременным своё вмешательство, потому-то и попустил грозу над Державой?!
Раскатистый удар дробью прокатился по небу.
И снова родились рифмы:
Как будто Божия Десница,
Сверкнула молнии заря,
И прокатилась колесница,
Неся Небесного Царя.
И горьких слёз своих потоки
Пролил Небесный Царь на нас,
Да только вот Его уроки
Понять ещё не пробил час.
С балкона виделась гроза
Во всей своей могучей силе,
О, если б Божия слеза
До струн сердечных докатилась!
О, если б укротила зло,
С беспечностью дала проститься,
Но, видно, время не пришло,
И Бог ещё не мог простить нас.
Гигантская колесница носилась по тёмному плато тучи, словно резвая тройка по булыжной мостовой, высекая ослепительные стрелы, которые метались над городом, слепя неземным светом, и бесшумно вонзаясь в землю там, где определял им место Верховный Промыслитель. Туча грозила, гремела, сверкала, пугала, но как всякое орудие кары Божьей, свершая попущенное за грехи воздаяние, теряла с каждым раскатом свои силы. Постепенно истаивали её края, размывались очертания клина. И скоро этот зловещий клин стал похож на прохудившийся бурдюк, стремительно терявший своё содержимое. Стена ливня скрыла из глаз очертания зданий и кварталов, они стали едва различимыми, но смуты не продолжаются долго, на смену мраку приходит рассвет.
Иссяк бурдюк, распался грозный клин, и на Небесной карте осталась лишь мутная пелена, подобная той, что остаётся на карте топографической после удаления с неё ластиком стрел и других условных знаков, ещё недавно обозначавших неприятеля, теперь уже разгромленного и неопасного.
А ещё через минуту-другую жаркие солнечные лучи решительным контрударом смели с Небесной карты всякое напоминание о грозовом нашествии. Очистился горизонт, воздух стал прозрачным и наполнился ароматом разнотравья, который принёс со склонов Машука свежий ветерок. Сочно зазеленели газоны, ожили клумбы, распустив цветастые покрывала. И о грозе напоминали теперь лишь мутные потоки, ещё бежавшие по дорожкам. Они уносили мусор, побеждённый светом и чистотой, но ещё цеплявшийся за выступы и ложбинки. Но и ему недолго осталось портить всеобщую картину обновления. Утром и он будет отправлен под решётки водостоков и в мусорные ямы. Такова судьба грозных нашествий, такова судьба всякого мусора, порождённого ими.
* * *
На этом дневниковая запись завершалась, причём завершалась оптимистично, хотя в то время, когда она была сделана, оснований для оптимизма было немного: страна неотвратимо погружалась в бездонную трясину перестройки, прикрываемую от глаз обманчивыми болотными пустоцветами демократии. И каждого, кто делал шаг, чтобы сорвать эти пустоцветы, сулящие эфемерные блага, мгновенно затягивали нечистоты преисподней. Падение на дно совершалось неотвратимо. Быть может, чтобы подняться, надо было упасть?
Быть может, чтобы подняться, надо было, упав, оттолкнуться от тверди Земной, подобно мячу, брошенному вниз, чтобы вновь достичь высоты Небесной? Так капля дождя, сорвавшись с тучи, падает в пыль, обращается в грязь, и лишь очистившись от этой грязи, уже в новом качестве поднимается к облакам. Круговорот воды в природе предполагает падение и возвышение. Быть может, и стране было суждено совершить этот путь по закону природы?
Но для того, чтобы подняться, нужна опора. Для того, чтобы взять правильный курс, нужен маяк. Чтобы найти опору, нужно было понять, в чём она? В мире одна опора – Бог, в мире один маяк – Истина. Предстояло прозреть, повернуться к Богу и начать Путь к Истине. А на этом великом и праведном пути предстояло преодолеть всё самое низкое, что только могут уготовить человеку слуги зла: смуту, безнравственность, пошлость, измену – то есть весь букет «ценностей» демократии «ельцинизма».
Конечно, дата, указанная в дневнике, условна. Каждому давалось своё Знамение, но не каждый его сумел прочесть и не каждый мог понять, что делать. У каждого было своё падение, своё очищение и своё воскрешение, каждому предначертан свой путь к Истине. Но выйти победителем мог только тот, кто способен правильно понять то, что лично ему предначертано Богом. Ибо случайностей в мире Божьем не предусмотрено. Имеющий очи, должен видеть, имеющий уши, должен слышать – видеть Знамения Божии, слышать Глас Божий, осознавать Волю Божию. Преподобный Серафим Вырицкий, толкуя Благовествование Спасителя, писал: «Всемогущий Бог управляет миром и всё, совершающееся в нём, совершается или по милости Божией, или по попущению Божию».
Теперь это нам понятно. Но понятно ли было в годы кровавого заката перестройки, сменявшегося мраком ельцинизма? Вырываясь из плена безбожия, мы оказывались в плену разнузданного, пошлого, безнравственного плюрализма. И далеко, очень далеко ещё было тогда до рассвета Истины. Рассвет – это Божественный свет до восхода Солнца. Как шли мы к этому рассвету? Как искали путь к Истине в гнетущие годы ельцинизма? Не поняв и не осознав этого вряд ли возможно продолжить путь. Екатерина Великая в своё время выразилась предельно точно: «Не зная прошлого, можно ли предпринимать какие-либо меры в настоящем и будущем?» Чтобы сделать первый шаг к Истине, необходимо отказаться от «многомятежных человеческих хотений» и суетных желаний, необходимо подумать о добром, и вечном. Необходимо вспомнить о великой цели существования Человека на Земле. И пока не сделаешь этого, будешь метаться в потёмках эфемерных надежд и плюрализма, метаться под тумаками демократии и искать пятый угол…
Выбраться же из трясины демократии можно только одной дорогой, одним путём – дорогой к Храму, путём к Истине. А путь к Истине невозможен без Божьего Благословения. Только Бог поможет выбрать правильный путь, только Бог поможет правильно, Православно мыслить. Ведь каждая мудрая мысль, посещающая нас на жизненных перепутьях, не есть продукт нашего внутреннего мысленного производства. Это милость Божия, указующая путь к Истине, к цели, ведомой одному Богу. Если же человек отворачивается от Бога, его существование на Земле теряет смысл.
…Хмурый июнь, лишённый солнечного тепла, истекает слезами дождей. Так человек проливает слезы, когда от него отворачивается Бог – «Я никогда не знал вас; отойдите от Меня, делающие беззаконие» [Мф.7.8]. Ведь тогда всё рушится в жизни. И не каждому понятно, почему рушится. Нам вообще ещё многое не очень хорошо понятно в нашей жизни. Ведь, по словам о. Серафима Вырицкого, «Судьбы Божии непостижимы для человека». Нынче плачет природа. Почему плачет? Июнь – не сентябрь и не октябрь. Дожди не характерны. Скорее уж грозы… Но, быть может, это тоже Знамение? Быть может, Всемогущий Бог указывает нам на необходимость задуматься о сущем? Быть может, настала пора отвлечься от пустой суеты и прекратить погоню за утолением мятежных страстей и «хотений», от погони, которой как раз более способствует не дождливая, а погожая погода? Под шум же дождя хорошо думается. Считается, что дождь – к удаче. Считается, что в дождь хорошо начинать важное, значительное дело. Не дождь ли натолкнул меня на мысль снова взяться за перо? Не дождь ли посулил удачу? Но как бы хотелось, чтобы этот дождь был не только к удаче того, что я решился сотворить за письменным столом, а чтобы он был к удаче большого, всеобъемлющего дела, начатого нашим Отечеством в первые годы нового, многообещающего для Русской Земли века, века воскрешения веры, надежды, любви, мудрости.
Сколько раз я садился за стол, чтобы продолжить дневниковую запись! Но что-то мешало. Быть может, я ещё не готов был осмыслить минувшее? Но готов ли сейчас? Только Всемогущий Бог может благословить тот миг, когда литератор становится Писателем, когда он в состоянии назвать мусором всё, что писал прежде и подняться на новую ступень великого Пути к Истине. И пусть не дано каждому литератору самому определить этот благословенный миг, стремиться к нему обязан каждый, взявшийся за перо.
Дождь, дождь, дождь… Монотонный шелест за окном умиротворяет, мягко вливается в комнату аромат молодой ещё июньской листвы. И всё-таки этот дождь не осенний. Это июньский дождь, и теплые его капли очищают воздух, умывают дорожки, трава на газонах поблескивает в свете фонарей, выстроенных вдоль берёзовой аллеи.
Я замираю перед святыми образами, я стараюсь осознать волю Божью и решительно сажусь за стол перед чистым листом бумаги, чтобы положить на него первые строки:
«Путь к Истине»
и после некоторых колебаний уточняю:
«Офицеры России. Пусть к Истине»
и ставлю под этой определяющей строчкой короткое, но ёмкое слово: «Роман».
И уже не на бумаге, а в замысле своём определяю временные рамки повествования, обозначаю эпоху от начала падения в трясину демократии до воскрешения и преображения на Пути к Истине. И приглашаю читателя пройти с моими героями этот нелёгкий, для кого-то героический, для кого-то крестный путь.
Июнь 1989 года. Пятигорск,
Июнь 2004 года. ЦВДО «Подмосковье»
Книга первая
Только память сдаваться не хочет…
И вот уже не себя, а совершенно другого человека вижу я в лоджии санаторского корпуса в грозовой июньский день. И не с себя начинаю писать его образ, его историю жизни, стремясь создать героя той роковой эпохи, которая подобно грозовой туче накрыла страну. Автор художественного произведения не может вложить всего себя только в одного героя, ибо тогда он обездолит других. Он вкладывает свою душу во многих героев своего повествования, попутно наделяя их чертами характера близких ему людей, знакомых ему людей, разных по своим достоинствам. И если эти герои оживают на страницах произведения, если они не оставляют равнодушными читателей, а вызывают сопереживания, то сменяющиеся на страницах эпизоды и события сливаются в единое целое, получая возможность в совокупности своей называться романом, повестью или рассказом. Право же оценки дано читателю. Я жду этой оценки. Итак…
Глава первая
Из лоджии спального корпуса наблюдал за грозой, бушевавшей над Пятигорском, Теремрин Дмитрий Николаевич, человек лет сорока, роста выше среднего, наружности приятной. Его тёмно-русые волосы были слегка тронуты сединой, добрые голубые глаза придавали какую-то особенную теплоту лицу, умеющему быть суровым и властным, стройная фигура свидетельствовала о дружбе со спортом и демонстрировала далеко ещё не утраченную военную выправку. Собственно, Теремрин не случайно отдыхал в Пятигорском военном санатории, поскольку был он полковником, и не просто полковником, а истым военным – военным, как говорят, до мозга костей. С командной деятельностью он расстался давно. Не один год уже служил в Москве. Но закалка суворовского военного и высшего общевойскового командного училищ сохранилась.
В санаторий он приехал утром, успел уже до обеда пройти по терренкуру – десятикилометровой прогулочной дорожке, окаймляющей гору Машук. Послеобеденную прогулку отменил из-за собирающейся грозы, приближение которой заметил по едва уловимым признакам, знакомым скорее местным жителям, нежели отдыхающим. Но он мог считать себя до некоторой степени старожилом, поскольку провёл в этом городе, в общей сложности, если считать все приезды в санаторий, более года, ибо редкий год не бывал здесь. Гроза застала его в номере. Он любовался разгулом стихии, удобно устроившись в лоджии, в кресле-качалке. Прямая стена дождя была словно выверена по отвесу, и редкие капли залетали к нему.
Гроза – явление поразительное. То надвигается, подавляя своим завораживающе-тревожным величием и скрытою силой, и заявляя о себе предупредительными очередями громовых раскатов, то обрушивается, внезапно подкравшись, с громами, молниями и ливнем. А проходит почти молниеносно, в сравнении с долгими затяжными не грозовыми дождями. И природа после неё словно оживает, и на сердце какая-то необыкновенная лёгкость.
Но в тот день Теремрин не ощутил той обычной послегрозовой лёгкости. Он всё никак не мог освободиться от тревожных мыслей, навеянных событиями, происходящими в стране и с особой силой аккумулирующимися на столичных площадках и улицах. Из-за этой тревоги, никак не покидавшей сердце, предстоящий отпуск грозил быть не похожим на беззаботные прежние отпуска.
От раздумий оторвал стук в дверь. За Теремриным зашёл его попутчик по московскому поезду. Они приехали в Пятигорск вместе, только в разных вагонах, но уже на вокзале, по каким-то едва уловимым признакам определили, что оба прибыли именно в военный санаторий. Алексей, так звали попутчика, предложил опередить всю массу прибывших в санаторий отдыхающих с помощью такси, и они тут же, на площади, взяли машину. Благодаря этому нехитрому манёвру, получили номера, когда санаторский автобус только лишь добрался до приёмного отделения.
– Что уже на ужин? – спросил Теремрин и, посмотрев на часы, прибавил: – Рано ещё.
– А про источник забыл? Пошли на водопой.
Бювет, в котором располагался источник минеральной воды, был за территорией. Теремрин с новым своим приятелем миновали недавно отстроенную проходную, поднялись по тротуару к скверику, в центре которого возвышалась восьмигранная башенка, к которой вели с разных сторон асфальтовые дорожки. Бювет уже открылся, и возле него было людно. Дмитрий и Алексей шли к бювету и оживлённо разговаривали. Ещё утром выяснилось, что оба они – выпускники суворовских военных училищ: Теремрин – Калининского, а приятель его – Казанского. Сразу появилось множество тем для разговоров. И, конечно, одна из них была: «а у вас, а у нас». Суворовские годы в любом возрасте вспоминаются с особым теплом – ведь это незабвенные детские годы.
И вдруг Теремрин оборвал свой рассказ на полуслове и резко остановился, словно наткнувшись на невидимую стену. Посохов проследил за его взглядом и увидел миловидную женщину лет тридцати, необыкновенно изящную, со вкусом одетую, которая спускалась по ступенькам. До встречи с ней оставалось не более десяти шагов, когда она неожиданно остановилась и обернулась, явно кого-то поджидая. Затем сделала несколько шагов по дорожке и тут же замерла, остановившись на мгновение перед Теремриным. Глаза их встретились. Она произнесла… Нет, она скорее воскликнула с удивлением:
– Ты? Не может быть! – и в голосе звучали одновременно и нотки радости, и нотки ужаса.
Впрочем, она была в оцепенении совсем недолго. Кто-то позади неё привёл её в чувство, окликнув:
– Катя…
Она повторила, пристально глядя на Теремрина:
– Не может быть?! Дима, Димочка… Я не верю своим глазам. Ты же, ты же ведь, – но тут же нервозно обернулась и шепнула, указав кивком на мужчину, догонявшего её: – Муж…
Теремрин не успел опомниться. Она же, больше не сказав ни слова, быстро пошла вниз по дорожке, ведущей к военному санаторию. Тот, кого она назвала мужем, поравнялся с Теремриным, и тут на лице его отразилось удивление, не меньшее, чем у жены. Было такое впечатление, что мужчина знал его. Теремрин же сразу не мог припомнить, где видел его прежде.
– Стало быть, вот он каков, этот муж, – проговорил Теремрин, проводив взглядом удалявшегося незнакомца, и тут же подумал: «Но почему он так посмотрел на меня? И почему столь поспешно удалилась она? Что уж тут криминального в том, что встретила старого знакомого… Впрочем, кто знает, кроме нас двоих, каким было наше знакомство?»
– Героиня романа минувших лет? – спросил, наконец, Алексей Посохов, которому надоело стоять на том самом месте, где произошла встреча Теремрина с этой загадочной женщиной.
Спросил скорее ради того, чтобы вывести его из оцепенения, нежели удовлетворить своё любопытство: мало ли подобных встреч на курорте?
– Да, – отозвал Теремрин, и после небольшой паузы задумчиво добавил: – Очень давно минувших и, как видишь, минувших безвозвратно.
– А она хороша, – сказал Посохов и вопросительно посмотрел на Теремрина, желая увидеть реакцию на эту свою оценку.
– Пожалуй, даже краше стала, – отозвался тот. – Есть в женской зрелости своё очарованье. Ты сказал: героиня романа? – вдруг переспросил Теремрин. – Романа ли? Когда мы встретились, ей было восемнадцать. Какой уж там роман!? То был не роман, – со вздохом прибавил он и заключил: – Да стала краше…
Посохов хотел спросить ещё что-то, но Теремрин, предваряя вопрос, поторопил:
– Пошли, а то на ужин опоздаем. Как-нибудь расскажу, хотя, – он больше ничего не сказал, и, преодолев одним прыжком три ступеньки, вошёл в бювет.
Воду пили молча. Посохов не мог не заметить, что Теремрин никак не может унять волнение. Какие-то мысли тревожили его. По пути в санаторий он был молчалив.
– Ну что, после ужина танцы? – спросил Посохов, полагая, что Теремрин более не хочет возвращаться к тому, что произошло у бювета.
– Может быть, и танцы. Да, да, конечно.
Видно было, что он продолжает думать о мимолетной встрече. Двери в столовую ещё были закрыты, и приятели остановились на небольшой площадке перед входом, обсаженной густым кустарником по периметру. Сели на скамейку. И тут Теремрин заговорил сам.
– Давно это было … Впервые я приехал сюда ещё капитаном. Как раз в тот год врачи определили нелады со здоровьем, и отставили от поступления в академию. Ну, а лечился я здесь различными методами, средь которых терренкур и танцы занимали далеко не последнее место. Тем более, служил я тогда в гарнизоне, несколько отдалённом от благ цивилизации. Посохов удержался от уточняющего вопроса, не желая сбить собеседника с настроя на откровение.
– Танцевал я более чем недурно, – продолжал Теремрин, но, представь, в те годы, а было мне двадцать восемь, я мог найти партнёршу только старше себя, причём, как минимум лет на пять. В этом санатории молодежь практически не отдыхает.
– Да уж, – вставил Посохов. – Я это заметил.
– Было лето, – не обращая внимания на реплику, продолжал рассказ Теремрин. – Танцевали тогда на летней площадке. Вон там она, – кивнул он, – мы проходили мимо.
– Да я ж разве не сказал? – снова вставил Посохов. – Не раз бывал здесь.
– Тем более. Тогда всё знаешь. Так вот, выбор у меня был, весьма своеобразный. Но однажды меня пригласила на белый танец совсем ещё девчонка. Ей только-только, как потом выяснилось, исполнилось восемнадцать лет. И месяца не прошло… Танцевала неплохо, и что меня обрадовало, умела вальс. Это уже ведь и в те годы было редкостью. А теперь, – Теремрин махнул рукой, – теперь и вовсе среди молодежи таких, кто умеет танцевать, не встретишь. Одно слово – не танцы ныне, а скачки.
Он помолчал, лицо озарила светлая, добрая улыбка, вызванная очень, видимо, приятными воспоминаниями.
– Ты знаешь, бойкая оказалась девчонка. Призналась, что заметила давно, как я хорошо танцую. Поведала, что отдыхает с родителями, и что до сего дня ей разрешалось наблюдать за этим родом «лечебных процедур» только издали. Хотя и просилась на танцы, да аргумент у родителей был железный – куда, мол, пойдёшь, там одни старики. Но, наконец, упросила, указав именно на меня. Нашла, мол, одного «не старика».
Я поинтересовался, сколько её лет, не считая нужным говорить «вы» и подчеркивая, что считаю её совсем ребёнком. Она ответила: «Восемнадцать. А вам?» Пришлось ответить, что на десяток лет больше. Подчеркнул, что тоже, мол, в её понимании «совсем старик». Ответила: «Совсем нет». Признаться, знакомство с девушкой, почти ребёнком, к тому же отдыхавшей с родителями, в планы мои не входило. Сам понимаешь, по какой причине. Поэтому, когда медленный танец закончился, я проводил её до скамейки, чтобы, поблагодарив за приглашение, тут же и оставить. Но все места оказались заняты. Пустыми лавочки бывали тогда лишь, когда исполнялась музыка джунглей и африканских, а если точнее, американских обезьян.
Оба улыбнулись сравнению. Теремрин после паузы заговорил снова:
– Одним словом, поискал я глазами, куда бы её усадить, но ни одного местечка не нашёл. Оставить же просто так, в толпе, показалось как-то неловко. А тут вдруг поплыли над нами аккорды вальса, да ещё самого моего любимого в то время. Я посмотрел на неё и только теперь заметил, что она очень даже привлекательна. Ну и спросил: «Вальс танцуешь?» Она ответила с надеждой в голосе: «Да, да, конечно…». «Тогда вперёд!». Ты не подумай, что я не умел быть галантным. Напротив. Сама изысканность в обращении с женщинами. А тут никак не мог избавиться от некоторой небрежности. Уж больно молода, даже не молода, а мала годами она мне показалась. Я досадовал, поскольку путала она мои планы.
– Ну и как вальс? – спросил Посохов, чтобы только поддержать разговор, давно уже превратившийся в монолог.
– Танцевала она великолепно. И ты знаешь, чем больше я к ней присматривался, тем больше она мне нравилась. Русые волосы, внимательные быстрые глазки. Пожалуй, даже не голубые, а такой яркой небесной синевы. Гибкая, хрупкая. Рост, ну рост ты, впрочем, видел… Ростом как раз для меня. Танцевать было с ней…
– Комфортно, – вставил Алексей.
– Определение точное, – отрубил Теремрин.
– Танцор ты, вижу, заядлый, – с улыбкой сказал Посохов. – Сегодня посмотрим, как это у тебя получается.
– В тот вечер я был в ударе, – продолжал Теремрин. – Во время вальса на нас даже обратили внимание, и певица, которая вела вечер, заявила: «Поаплодируем этой паре». И указала на нас. Партнёрша моя разрумянилась. Глаза светились радостью. Ну, сам понимаешь, как тут бросишь?!
– Ещё не знала, в какие руки попала, – вставил, смеясь, Алексей.
– Не о том говоришь, – возразил Теремрин. – Ни о чём таком, о чём мы обычно думаем, знакомясь в санатории с женщинами, я и не помышлял.
– Так уж и не помышлял? И до чего вы дотанцевались под родительским оком?
– Да как тебе сказать? В двух словах не скажешь.., – начал он, но тут двери отворились, и работница столовой пригласила всех на ужин.
А минуту спустя, поднявшись на второй этаж в обеденный зал, Теремрин снова увидел Катю. Она уже сидела у окна, а муж только ещё усаживался и был обращён к Теремрину спиной. За столом ещё была девочка, но на неё Теремрин внимания не обратил, да и лица её не видел со своего места. Катя заметила его и, очевидно, в глазах её мелькнуло что-то такое, что заставило мужа обернуться. И снова Теремрин ощутил на себе цепкий, пристальный взгляд.
– Как её имя-то? – спросил Посохов, когда они сели за свой столик.
– Катя, – ответил Теремрин и прибавил: – Муж её как-то странно на меня смотрит. Словно знает меня или что-то о наших с ней отношениях ему известно.
– Что-то есть пикантное, что он может знать? – поинтересовался Посохов.
– Конечно, есть… Но он словно что-то знает, чего не знаю я, – уточнил Теремрин.
На этом разговор закончился, потому что принесли первое блюдо, да к тому же за столик сели соседи.
А на следующий день, едва Теремрин вошёл после утренних процедур в столовую, Посохов, который уже завтракал, буквально ошеломил его:
– Я сейчас нос к носу столкнулся с этим семейством. Они отдыхают не одни. С ними дочь…
– Я догадался. Это девочка, что сидит лицом к окну. Ну и что?
В том то и дело, что она, девочка эта, как две капли воды похожа на тебя.
– Ты шутишь!? – не поверил Теремрин.
– Этим не шутят. Сам посмотри. Убедишься, что я прав. К тому же, со стороны виднее. Я сам остолбенел, когда увидел, – убежденно говорил Посохов.
Некоторое время оба молчали. Потом Теремрин спросил:
– Они уже позавтракали?
– Да. Я их встретил, когда они выходили из столовой.
На какое-то время отвлекла официантка, подавшая очередное блюдо. После паузы Посохов, не выдержав, спросил:
– Ты скажи, это возможно?
– А сколько лет девочке?
– Ну, может двенадцать, тринадцать. Так, кажется, на вид.
– Значит, возможно… Но я этого и предположить не мог.
Он долго молчал, и Посохов не тревожил его. Лишь когда вышли из столовой, спросил:
– Какие у тебя сегодня планы?
– Я на терренкур… Хочешь составить компанию?
– В другой раз. В Кисловодск собрался. Нужно кое-кому местные достопримечательности показать, – пояснил Посохов.
– Ну, тогда счастливо съездить. А я пройдусь. Тем более, хочется одному побыть.
– Понимаю. Есть о чём поразмыслить. Задачка тебе выпала непростая.
– Ты уверен, что не ошибся? Действительно, она похожа? – спросил Теремрин, когда они уже собирались расстаться, чтобы отправиться каждый в своём направлении.
– Если бы это не было столь разительно, я бы, наверное, и внимания не обратил.
– Увидеть бы…
– Понимаю, что хочется, но постарайся не навредить. Не ошибусь, наверное, если скажу, что есть во всём этом какая-то твоя личная тайна, – сказал Посохов. – Не зря её муж на тебя смотрит, как удав на кролика. Неспроста это.
– Тайна? Да, тайна есть и, видимо, не только моя. Мне обязательно нужно поговорить с Катей, что бы тайну эту раскрыть, – решительно заявил он.
– Точно ли нужно? – усомнился Посохов. – И что ты ей скажешь?
– Сказать есть что, а точнее есть, что спросить, – сказал Теремрин.
– Тогда подумай хорошенько, как это сделать, пока по горам бродить будешь, – посоветовал Посохов и ещё раз напомнил: – Здесь, главное, не навредить. А я попробую определить, когда она и на какие процедуры одна ходит… Так-то, наверное, они повсюду вместе.
– Да, пожалуйста, сделай это, – попросил Теремрин и прибавил: – Ну, я пойду…
Маршрут терренкура начинался от фонтана «Каскад» – нескольких фонтанов, расположенных уступами, с мостиком, переброшенным через искусственный водопад, под которым была устроена подсветка. По вечерам водяные струи переливались в лучах разноцветных прожекторов, завораживая и умиротворяя мягким шелестом воды. Днём фонтан дарил прохладу, орошая при порывах ветерка прохожих мелкими капельками воды, долетающими до бетонной дорожки и до скамеечек, что стояли в тени ветвистых кустарников.
От фонтана дорожка терренкура вела к радоновой лечебнице, оставляя её слева, а далее бежала по отрогу «Машука», мимо Эоловой арфы, которая оставалась справа. Затем терренкур проходил мимо санаториев «Родник» и «Ласточка», что в районе, именуемом Провалом, далее – над самым этим знаменитым «провалом», после которого следовал ещё один крутой подъём к санаторию имени Кирова, принадлежавшему в ту пору 4-му Главному управлению. Там отдыхала партийная элита. И, наконец, после санатория Кирова, большая часть маршрута пролегала по лесу. Чуть ниже узенькой асфальтовой дорожки терренкура, была проезжая дорога, въезды на которую у санатория Кирова и у места дуэли Лермонтова перекрывали шлагбаумы.
Воздух на том участке настолько чист, что стоило проехать какой-то машине или мотороллеру с прицепом, допущенным по хозяйственным делам, пахло выхлопными газами отвратительно и резко, чего мы не замечаем в загаженных городских квартирах.
Спокойным, но не слишком медленным шагом Машук можно обогнуть часа за полтора. Теремрину спешить было некуда. Немногие процедуры, на которые он согласился под давлением врача, успел принять до завтрака. До обеда было ещё долго. Так что он не спешил. Тем более никто не мешал, ибо на терренкуре праздно шатающихся не встретишь: каждый там занят своим конкретным делом – ходьбой, которая называется лечебной, но к тому же ещё и очень приятна. Где ещё заставишь себя пройти вот так десять километров, да ещё вдыхая аромат живописного леса.
И Теремрин, словно околдованный пьянящим этим ароматом, окунулся в воспоминания. Они возвратили его в тот давний, но памятный отпуск. Он вспомнил, как после вальса, который получился у них с Катей особенно удачно, они уже не пропускали ни одного танца.
На вопрос, как её зовут, она ответила:
– Катерина…
Тогда и он ей в тон сказал:
– Димитрий!
Именно: Димитрий. Так это имя звучало в давние века.
– А отчество? – спросила она.
– Можно просто Дима, – разрешил он и спросил в свою очередь: – Вы здесь отдыхаете, в нашем военном санатории?
Говоря, «вы», он имел в виду её с родителями, но она не преминула заметить с усмешкой.
– Так мы будем на «вы»? Чтоб не сожалеть: зачем мы перешли на «ты»?
Ответить он не успел. Снова был вальс, и снова она словно парила в трепетном и лёгком его объятии.
Потом она призналась, что давно уже заметила его и сразу выделила из массы отдыхающих. Она попросту умиляла своей ещё по-детски наивной откровенностью. И Теремрин стал уже подумывать о том, что ему бы не хотелось ограничить знакомство с нею только одним лишь этим вечером танцев. И хотя он понимал, что перспектив для продолжения знакомства не так уж и много, решил пустить всё по воле волн.
Скорее всего, родители позволили ей лишь потанцевать, а вовсе не знакомиться с кем-либо. И всё же решил попробовать понравиться и им. Размышлять осталось недолго. Объявили последний танец. А последним танцем в Пятигорском военном санатории много лет неизменно был вальс. Ансамбль заиграл, и толпа так называемых «танцоров», способных воспроизводить на танцплощадке лишь бессмысленные движения под ритмы «западных джунглей», ринулась к выходу. Теремрин же подчёркнуто красиво и чётко увлёк в вихрь вальса свою юную партнершу, старательно ограждая её от случайных столкновений с зеваками, и с особым удовольствием отбрасывая корпусом тех, что оказывались в полосе танца. При этом он не забывал извиняться перед теми, кто попадал под сильный удар его плеча.
Катя быстро поняла, что столкновения и извинения эти не случайны, и это очень забавляло её. Держал он её крепко, заслонял собою надёжно, и от этой надёжности, от чарующей музыки, от мелькания разноцветных фонариков, от всего этого неповторимого санаторского сумбура, ей было особенно хорошо. Теремрин чувствовал, что ей хотелось танцевать ещё и ещё, но музыка оборвалась, и ведущая пригласила всех на следующий танцевальный вечер.
И вот наступил ответственный момент: они с Катей подошли к её родителям. Странно, но Теремрин почувствовал даже некоторую робость, знакомясь с ними. Ему вдруг очень захотелось понравиться им, но он стал опасаться, что этого не получится.
Катин отец был высок, статен, худощавым его назвать было нельзя, но и излишней полнотой он явно не страдал. Маму Теремрин разглядеть, как следует, не успел, хотя всё же отметил, что она весьма недурна собою.
– С благодарностью возвращаю вам вашу несравненную дочь, – сказал Теремрин. – Давно так хорошо танцевать не доводилось.
Отец сказал уверенным, твёрдым голосом:
– Владимир Александрович.
– А это Дима, – опередив Теремрина, – сказала Катя.
Отец строго взглянул на дочь и произнёс:
– Дмитрий?..
– Николаевич, – молвил Теремрин.
– Маргарита Владимировна, – указав на супругу, прибавил отец Кати.
Наступил тот момент, от которого зависело очень многое. Если бы Владимир Александрович откланялся и увёл жену с дочерью, никаких шансов у Теремрина не осталось бы, ведь танцы не всегда являются поводом для продолжения знакомства. Но Владимир Александрович протянул руку. Рукопожатие было крепким. Теремрин ощутил мужественную силу и попытался определить воинскую специальность отца Кати. Не определил. Зато услышал в свой адрес.
– Лихо танцуете, молодой человек. Лихо. Чувствуется тренировка. Санаторская? Но почему отдыхаете один?
– Потому что один… Холост. А тренировка с суворовского училища, – пояснил Теремрин. – Только там, наверное, теперь и учат танцевать.
– Так вы бывший суворовец?
Теремрин хотел возразить, но не успел, поскольку отец Кати поправился сам:
– Знаю, знаю, что бывших суворовцев не бывает. Знаю и то, что вы друг друга меж собой кадетами зовёте…
– Мой брат, между прочим, в суворовском училище учится, – вставила Катя. – Вот он будет рад!
– Чему? – спросил Владимир Александрович, которому явно не понравилось столь откровенное заявление дочери.
Теремрин почувствовал лёгкое волнение, но решил не сдаваться. Надо было скрыть своё желание продолжать знакомство, но оставить возможность хотя бы какого-то общения с Катей. Он удивлялся самому себе, удивлялся, что вместо того, чтобы оставаться независимым на весь срок отпуска, пытается втянуться в отношения, которые не сулят того, чего сулят встречи с курортными львицами, коих всегда предостаточно в военных санаториях. И тут неожиданно разрядила обстановку мама.
– Спасибо вам большое, что потратили на Катерину целый вечер. А то ребёнок наш совсем истомился с нами на привязи.
– Что вы? – Возразил Теремрин. – Я этот вечер вовсе не потерял. Напротив.
– Не пора ли идти на кефир, – вставил Владимир Александрович, и Теремрин расценил это, как согласие на то, чтобы и он пошёл вместе с ними, оставаясь в их компании.
– Катя занималась в школе бальных танцев, – сказала мама, когда они медленно двинулись в сторону столовой, до которой было от танцплощадки не более ста шагов.
– Это чувствуется, – заметил Теремрин.
– А я вижу выправку у партнёра. За плечами, вероятно, командное училище, кроме суворовского? – спросил отец Кати.
– Я – кремлевёц! Окончил Московское высшее общевойсковое командное училище имени Верховного Совета Российской Федерации, – чётко, словно рапортуя, сказал Теремрин и пояснил: – Нас зовут кремлёвцами.
– Знаю, знаю, – отозвался отец Кати и тут же поинтересовался: – Ну а сейчас, где служите?
– В пехоте-матушке. Где ж ещё?! Командую мотострелковым батальоном.
– Уже комбат? – Не без удовлетворения переспросил отец Кати. – Неплохо. А ведь, наверное, и тридцати нет…
– Двадцать восемь, – назвал свой возраст Дмитрий.
– А звание?
– Капитан, но до майора меньше года осталось. Я дважды досрочно звания получал.
Говоря всё это, Теремрин украдкой наблюдал за Катей. Она слушала с явным вниманием, даже с плохо скрываемой гордостью. Ведь это именно она танцевала с молодым человеком, который даже отца её заинтересовал. А отец – авторитет безусловный. И вряд ли бы он вот так стал беседовать с её недавними школьными или теперешними институтскими товарищами. А вот этот молодой человек, который танцевал с нею весь вечер, сейчас шёл рядом с ним и разговаривал на равных.
Между тем, они вошли в столовую, где в холе первого этажа были выставлены на тележках стаканы с кефиром и молоком. Теремрин быстро взял два стакана и подал один Кате, другой её маме. Владимиру Александровичу ничего не оставалось делать, как взять следующие два для себя и для него. В холле было людно. Теремрин ловил на себе любопытные взгляды. Возможно, кто-то из курортных львиц уже приметил его ещё прежде.
Конечно, Катя против него, окончившего два училища и прошедшего строевые должности от взводного до комбата, была совсем ещё ребёнком. Разница в десять лет, когда мужчине 28, а девушке 18 ощутима. Но с годами она скрадывается и становится идеальной. Недаром в дореволюционной России приветствовали браки именно с такой разницей в годах. Теремрин поймал себя на мысли, что неожиданно подумал именно об этом. Впрочем, он ведь был совсем ещё молод, подтянут, строен, лишь легкие проседи кое-где коснулись пышной его шевелюры, что придавало мужественности ещё совсем молодому, но волевому лицу. Одевался обычно во всё светлое – бежевые брюки, бежевая рубашка. И казалось, излучал свет, когда улыбался открытой, доброй улыбкой. Такой стиль вообще свойственен тем, кто прошёл через суворовскую школу, кто с детства воспитан воином, воспитан в мужском коллективе и кому, опять-таки с детства, привито трепетное отношение к женщине. Привито с детства и другое – суворовское отношение к солдату. В строю – суровость твердость, требовательность. Вне строя отеческая доброта, даже если тебе 25 – 30 лет, а солдату на 5 – 10 лет меньше. Эти доброта и прямодушие, привитые с детства, у большинства остаются на всю жизнь. Те же, кто утрачивает их, оказавшись вознесенным на высокие посты, быстро утрачивает и связь со своим суворовским кадетским братством. А, утратив эту связь, рано или поздно падает вначале с нравственных, а вслед за тем и с должностных своих высот. Вот кого следует именовать бывшими суворовцами. Те же, кто сохраняют в душе навсегда лучшие суворовские черты, суворовцами остаются пожизненно. Теремрин старался свято беречь в себе эти суворовские черты. Быть может, потому его мужественное лицо светилось внутренним светом, быть может, потому он быстро овладевал аудиторией, быть может, потому мог говорить наравне с любым собеседником, никого не считая ниже себя и не пасуя перед теми, кто стоит выше в должностях и званиях. Быть может, потому и отец Кати, который, несомненно, занимал должность достаточно высокую и был в высоком звании, разговаривал с ним почти на равных. Когда же, к слову и к месту вставив реплики, демонстрирующие его эрудицию, Теремрин показал свои знания, особенно в истории, знания, гораздо более глубокие, нежели обычные, он почувствовал ещё больший интерес к себе, как к собеседнику, который может дать что-то существенное.
После того как попили кефир, отец Кати предложил немного прогуляться перед сном. За беседой на разные темы незаметно пробежало время. А в те годы жилые корпуса санаториев закрывались в полночь. В те годы ещё не был выстроен новый санаторский корпус, и генеральским считался тот, что расположен чуть ниже столовой. Он почти примыкал к старому приёмному отделению. Построенный давно и основательно, корпус был приземистым трёхэтажным, с широкими лоджиями, хорошо оборудованным парадным.
В более поздние годы и в более высоких званиях Теремрин не раз получал там номер. Но в капитанском звании жил он ещё в более простом корпусе. Катины же родители отдыхали в упомянутом генеральском корпусе. Впрочем, молодость не нуждается в особой чопорности и изысканности, молодость должна заботиться не о содержании номеров, а о содержании головы, не о внешней элитарности, а о внутренней. Ибо только внутреннее содержание человека может защитить его от дебилизации, зачастую следующей сразу за демобилизаций, то есть за увольнением в запас, в том числе и с высоких должностей.
Но вернёмся к нашему герою, оказавшемуся столь неожиданно и в столь приятном для него обществе. Прогуливаясь, дошли до корпуса, в котором жил Теремрин, и повернули назад. Пора было прощаться, но Теремрин отправился провожать Катю и её родителей, чтобы найти всё-таки возможность договориться о новой встрече.
Катя шла впереди, рядом со своей мамой, и Теремрин любовался её фигурой, её походкой. Он искал и не находил повода перевести разговор на нужную ему тему. Он пытался понять, как воспринят родителями Кати, но понять это было невозможно. Да и сам осознавал несерьёзность подобных попыток. Тоже вот – нашёлся жених. Вечер оттанцевал, и туда же.
Танцевальный вечер, прогулка после него вообще-то в санаторской жизни дело обычное и ни к чему не обязывающее. Но Теремрин, хоть и понимал это, хотел повернуть всё по-иному. Не оставила равнодушным его сердце столь внезапно возникшая на пути девушка, и о чём бы он ни говорил с её отцом, думал только о ней, и стремился понравиться её родителям только ради неё. Они уже остановились у входа в трёхэтажный корпус, а Теремрин так и не нашёл, как договориться о новой встрече с Катей. И вдруг, когда уже простились, и он с сожаление сделал первые шаги в сторону своего корпуса, Катя уже у самой двери обернулась и сказала:
– До встречи, Дима.
Этим она привела родителей в некоторое замешательство, но Теремрин тут же ответил:
– До завтра, – и быстро пошёл к своему корпусу.
По пути он снова думал о возрасте, о том, что он оказался между двумя поколениями. Маме было под сорок, дочери – восемнадцать, а ему – двадцать восемь. Отец выглядел постарше, хотя это могло быть обманчивым. Когда следующим утром Теремрин пришёл в столовую после процедур, они уже позавтракали. «Это даже лучше, – подумал он. – А то, право, и не знал бы как поступить. Подойти? Но не покажется ли это слишком навязчивым? Не подойти же – тоже неловко».
После завтрака он жил по уже заведённому распорядку – два круга по терренкуру, короткий отдых, приём минеральной воды и обед. Вот тут-то и нашёлся выход. Перед столовой продавали билеты в театр. Теремрин тогда ещё и понятия не имел, что в Пятигорске очень неплохой музыкальный театр, и что почти каждый отдыхающий хотя бы раз за срок путёвки бывал в нём, причём чаще всего почему-то именно на оперетте «Цыганский барон».
– Что у вас интересного? – поинтересовался Теремрин у женщины, торговавшей билетами.
– Всё интересно.
– А что посоветуете?
Ну и, конечно, ему посоветовали самую в то время популярную в Пятигорске оперетту:
– Сегодня в музыкальном театре оперетта «Цыганский барон».
Вспомнив, что вечером танцев нет, Теремрин решил, что театр – единственный повод для встречи.
– Пожалуйста, два билета, – попросил он, посчитав, что родителей приглашать не совсем удобно, а точнее даже совсем неудобно.
Билеты взял… Теперь надо было сделать следующий шаг. Он сел за столик и стал наблюдать за входом в зал столовой с лестницы, ведущей с первого этажа. Катя с родителями задерживались, и Теремрин, который обычно не сидел за обедом ни минуты лишней, удивил официантку тем, что на этот раз ел долго. Наконец, он дождался, и когда все трое только сели за столик, но ещё не успели взяться за столовые приборы, он подошёл, поздоровался и сказал:
– Разрешите пригласить вашу дочь сегодня вечером в театр на «Цыганского барона», – и положил на стол билеты.
Папа нахмурил брови, но мама мило улыбнулась и вопросительно посмотрела на супруга – в семье были порядок и дисциплина. Зато Катя выразила своё мнение по поводу приглашения более решительно.
– Ой, как хочется. Говорят, хорошая оперетта. Можно? – и с мольбой посмотрела на отца.
Разрешение было получено. Недаром говорят: неприятель ошеломлен – значит побеждён. А в данной деликатной ситуации родители были до некоторой степени противоборствующей стороной. Во всяком случае, по мнению Теремрина, такою должны были, если и не быть, то хотя бы казаться. Всё-таки доченьке только восемнадцать… А кто знает, каков он на самом деле, этот ухажёр. Он ведь, как потом выяснилось, и сам до конца этого не знал.
«Как же это было давно, и в то же время, кажется, совсем недавно», – подумал Теремрин, замедляя шаг перед крутым подъёмом от Провала к санаторию Кирова.
Он вспомнил, как они проходили здесь, по этому маршруту с ней вдвоём. Мысли постепенно вернулись к походу в театр. В тот вечер особенно завораживающе, даже волшебно пела арфа, удивительно мягко, волнующе шелестел фонтан «Каскад», горели неоновые вывески над крышами санаториев. Они с Катей спустились вниз по улице мимо санатория «Тарханы» и Дома-музея М.Ю. Лермонтова к парку «Цветник», яркому, торжественно-таинственному, залитому мерцающим светом из огромных окон Музыкальной галереи. Поющий фонтан уже включили, и мягкие плавные мелодии «победившего социализма» дарили особый душевный настрой и умиротворение, в отличие от раздражавших в годы развала навязчиво-наглых «обезьяньих ритмов» «победившей» демократии.
– Как красиво! Как красиво! – повторяла Катя, созерцая сотворенные с любовью и вкусом газоны, клумбы, аллеи. – Вот бы здесь просто побродить, посидеть на лавочке…
– Так в чём же дело … Обязательно придём… Хоть завтра…
– Нет, завтра танцы. Хочу танцевать, если, конечно, – молвила Катя, с надеждой глядя на него.
– Конечно, будем танцевать, – сказал Теремрин. – Завтра танцуем. А как только будет вечер без танцев, сразу сюда…
– Как же здесь здорово, а я и не знала. Мы просидели в санатории, и я об этой прелести даже не знала. Мы вообще только один раз ездили в Кисловодск. Там папин начальник отдыхает, а то бы и туда не съездили, – пожаловалась Катя. – А тут столько интересного…
– Ну а теперь мы с тобой всё обойдём и осмотрим, – пообещал Теремрин, едва скрывая радость.
Музыкальный театр поразил шумом торжественностью, блеском люстр, который отражался во множестве зеркал. В залах было что-то от старины, известной лишь по книжкам. Даже то, что среди зрителей было много знакомых лиц, придавало особый колорит.
– Здесь очень много отдыхающих из нашего санатория, – сказал Теремрин, ловя на себе осуждающие, а на Кате критические взгляды уже замеченных им прежде, если и не светских, то, во всяком случае, курортных львиц. Эти взгляды не раздражали, а напротив, забавляли его, потому что они с Катей были молоды, полны сил, потому что Катя была действительно красива, просто, на его взгляд, неотразима, и ему было особенно приятно видеть себя рядом с ней во множестве зеркал, обступающих со всех сторон. Он то брал её под руку, то осторожно и трепетно, обнимал за талию, словно ограждал от толпы.
Они отыскали свои места, сели, и Катя сказала:
– А здесь совсем неплохо, даже красиво.
Театр, в общем-то, довольно скромный и захолустный, наверное, показался ей в тот момент достойным даже столичного. В этом не было ничего удивительного. Одно дело идти в театр с родителями, с классом, даже и со школьным другом, другое – самостоятельно, да ещё с молодым человеком, офицером, с которым она уже начинала ощущать себя вовсе не девчонкой, пусть даже и красивой, что она, конечно, знала, а уже в каком-то новом, ещё незнакомом качестве. От её внимания, как и от внимания Теремрина, не укрывались придирчивые взгляды. Она видела, как смотрели на него женщины, и это только подзадоривало её, заставляло вести себя с ним более раскованно, чтобы показаться более к нему близкой, нежели на самом деле.
Гремела оперетта, гремело на весь зал: «Я – цыганский барон». Теремрин не следил за спектаклем, он был занят своими мыслями, он был рядом с совершеннейшим очарованием, и ему не хотелось, чтобы спектакль заканчивался вообще.
В антракте они ели мороженое и говорили обо всём и не о чём. Они чувствовали на себе, если и не всеобщее, то, во всяком случае, предпочтительное внимание большинства. И это было приятно и ему, и ей. Он уже знал, что она живёт в Москве, что отец её служит в госпитале, что он полковник медицинской службы, известный хирург. Вполне понятно, что в военном санатории – учреждении медицинском – они считались дорогими и почётными гостями. Он понял, откуда у Владимира Александровича волевые черты, властность и твёрдость руки – хирурги люди особого сорта. Воля, жесткость, твёрдость, властность – только у них столь удивительно сочетаются с сердечной добротой.
Снова гремела оперетта, снова летело в зал: «Я – цыганский барон!» – и снова Теремрин видел лишь её одну и думал лишь о ней одной.
Спектакль закончился, но впереди ещё был путь до санатория, путь вдвоём, по залитому мелодией поющего фонтана городу.
Они немного постояли у этого фонтана, глядя на разноцветные струи и слушая мелодии, в такт которым взлетали вверх эти струи.
Судьба не баловала Теремрина подобными встречами. Суворовское училище – казарма, общевойсковое училище – тоже казарма. Да и после выпуска из училища первое время жизнь командира взвода, по сути, мало отличалась всё от той же, казарменной. В то время строевые командиры находились на службе от подъёма до отбоя, и выходные дни у них были не часто. Точнее, не находились на службе, а работали с полной отдачей сил, а тот, кто работал на совесть, тот и по службе продвигался успешно. Мотострелковых дивизий было много, высоких должностей хватало не только блатным. Теремрин уже через год командовал ротой, ещё через два – стал начальником штаба батальона, а вскоре и комбатом. До прекрасного ли пола?
И вот такая встреча…
На улице было ещё людно. Вечер выдался тёплым, тихим. Они миновали знакомые уже «Тарханы», поднялись к проходной, за которой их встретили Катины родители.
Владимир Александрович поблагодарил за приглашение дочери в театр, Теремрин поблагодарил за то, что её доверили ему. Он так и не мог оценить их отношения к себе. Пока они просто отступали перед обстоятельствами. С чего бы вдруг запретить танцы, или, тем более, поход в театр?
Последующие два – три дня Катины родители присматривались к Дмитрию, по-прежнему не поощряя знакомства, но и не мешая ему, поскольку поводов мешать их встречам с Катей он не давал. Он продолжал развивать стремительное наступление, не давая возможности построить хоть какую-то оправданную оборону. А на разные инициативы был неистощим. То предлагал посмотреть музей, то подняться на Машук по канатной дороге, то послушать Эолову арфу, то посетить знаменитый Провал, то обойти Машук по терренкуру. Катю отпустили с ним даже в Кисловодск.
Над сутью их отношений они, скорее всего, не задумывались, а, может, и не считали нужным задумываться. Возможен и другой вариант – задумывались, но не показывали это. В конце концов, вреда их дочери никакого не было. Теремрин производил хорошее впечатление. Но для чего-то серьёзного Катя, по их мнению, просто была мала. Теремрин уже не раз побывал в их просторном двухкомнатном люксе – на чай приглашали. К нему уже даже привыкли нянечки, строго охранявшие вход от посторонних, и это тоже позднее послужило неожиданному повороту событий.
Только в печали дни тянутся медленно – в счастье они мелькают, подобно молнии. Чем ближе был отъезд, тем чаще Катя становилась задумчивой, грустной. Да и у Теремрина на душе кошки скребли, но он старался виду не подавать и её отводить от грустных мыслей.
Он её ни разу ещё даже не поцеловал, он обращался с ней с особым трепетом. О том, о чём думают в санаториях заядлые курортники, он не только не думал, но, даже представить себе не мог, что нечто подобное подумать мог в отношении Кати. Хотя относительно других женщин, до знакомства с Катей, такие планы имел.
Но… Судьба порою даёт нам такие испытания, устраивает такие повороты, которых мы и предположить не можем.
В канун их отъезда за Катиными родителями пришла машина из Кисловодска. Их пригласили на чей-то юбилей, и обещали привезти назад поздно.
Дмитрий и Катя долго гуляли после ужина по санаторским аллейкам. Катя была грустной. Они договорились, что обязательно будут писать друг другу…
Вдруг она оживилась и сказала:
– Папа приготовил Шампанское для прощального вечера, и, если они надолго задержатся на этом своём юбилее, мы можем отметить отъезд и без них.
У Теремрина возражений не было. Они беспрепятственно прошли мимо сидящей возле лестницы на стульчике сотрудницы, которая давно уже привыкла к Теремрину, поднялись на второй этаж и скоро оказались одни в номере.
– Давай всё-таки подождём твоих родителей, – сказал Теремрин, когда Катя поставила на стол бокалы.
– Боюсь, что до двенадцати не приедут, – ответила она, посмотрев на часы, – и тебе придётся уйти без Шампанского, а мы, – прибавила с озорством, – ещё и на брудершафт не пили, хоть и на «ты» перешли. У Теремрина на мгновение замерло, а затем быстро забилось сердце.
Катя села рядом, прильнула к нему, и личико стало печальным.
– Завтра уеду…
– Не навсегда же расстаёмся. Я часто бываю в Москве, да и вообще, возможно, переведусь, если со строевой службой решу расстаться, – стал успокаивать он.
Вдруг в дверь постучали. Катя побежала открывать, воскликнув:
– Наконец-то приехали.
Теремрин сидел так, что двери ему было не видно. Он не знал, что лучше – оставаться на месте или встать и выйти в холл. И снова случился лёгкий поворот в судьбе: словно какая-то сила удержала его на месте.
Катя открыла дверь, и он услышал женский голос:
– Звонил ваш папа. Просил передать, что их оставили до утра. И привезут к обеду, – и после короткой паузы последовал вопрос: – Вы одна?
Теремрин уже хотел встать, но его остановил твердый Катин голос:
– Да, да, конечно. Мой знакомый давно ушёл…
– Тогда спокойной ночи, – услышал Теремрин, и дверь закрылась.
Катя вернулась в комнату. Он встал и подошёл к ней.
– Не хочу расставаться, – сказала она.
– Я тоже не хочу… Но мы же обязательно встретимся.
Их губы нашли друг друга и без брудершафта. Он замирал от близости к ней, и она замирала от его прикосновений. Надо было уходить, но не мог оторваться от неё, да и понимал, что нелепо уходить, когда она сказала, что он давно ушёл. Что подумают? Теперь уже никто не мог войти к ним и помешать. Теремрин до мельчайших подробностей запомнил весь тот вечер, до таких подробностей, которые никогда бы не решился доверить бумаге. Не будем и мы делать этого. В ту ночь, быть может, нежданно для него и для неё случилось то, что порой случается между людьми до того благословленного Небом срока, когда это должно случиться. И у Кати это случилось впервые…
Корил ли он себя за это? Наверное, сказать так было бы не совсем честно. То, что произошло у них с Катей, ещё более утвердило его в решении сделать ей предложение, причём просить её руки, как это и полагается, у родителей. Но что-то там задержало их в Кисловодске, и они приехали, когда до отхода поезда оставалось совсем мало времени. Катина мама даже не заметила того изменения, которое не могло не произойти в дочери. Теремрин пришёл провожать их к автобусу, чтобы поехать на вокзал, но им подали санаторскую «Волгу». А в «Волге» из-за вещей оказалось слишком мало места, чтобы он мог поехать с ними. Да и почувствовал, что родители сочтут это лишним.
Даже не поцеловались они с Катей на прощанье. Правда, когда он помогал ей сесть на заднее сиденье, она успела украдкой чмокнуть его в щёку. Да и то мама, кажется, заметила и нахмурилась.
«Волга» рванулась с места, и судьба распорядилась так, что дорогое личико за стеклом машины, скрывшееся за поворотом, он увидел лишь через много лет, в скверике у источника…
Теремрин за воспоминаниями не заметил, как дошёл до места дуэли Лермонтова. Далее предстоял крутой подъём на отрог Машука, с которого открывался во всём своём величии пятиглавый Бештау. Впрочем, в тот день было не до любования природой. Теремрин шёл, нигде не задерживаясь. Зрело решение: надо поговорить с нею, обязательно поговорить. Было, о чём спросить. Так и осталось для него неясным, что же помешало им встретиться снова. Ведь он был уверен не только в силе своих чувств, он был уверен, что и у неё были к нему чувства, которые рядовыми не назовёшь. Или он ошибался? И волновал ещё один, может быть, даже более важный вопрос: тот, которым озадачил его Посохов.
На обеде Теремрин их не видел. Не было и Посохова, который ещё не вернулся из Кисловодска. После обеда Теремрин вновь отправился на терренкур. Надо было приводить себя в надлежащий вид после зимней кабинетной спячки.
Перед ужином он долго сидел в уголке скверика, надеясь увидеть Катю, а может быть и не только её … Не увидел. На ужине их снова не было. Теремрин не удержался и поинтересовался у официантки, куда делась семья, сидевшая за столиком у окна.
– Так они сразу после обеда уехали Московским поездом…
– Как уехали?
– Как уехали? – повторила официантка. – Путёвка кончилась, вот и уехали.
Теремрин вышел из столовой, и долго стоял, не зная, что делать, стоял на том самом месте, где когда-то покупал билеты в музыкальный театр. Потом пошёл в приёмное отделение и попросил найти в документах, что за семья только что завершила свой отдых. Пояснил, что, скорее всего, дружил с отцом той женщины, которую зовут Екатерина Владимировна, но что фамилии её по мужу не знает.
– Представляете, – говорил он, не слишком сочиняя. – Мельком увидел её вчера. Хотел подойти, да всё как-то не получилось, а сегодня узнал, что она уехала.
Ждать пришлось не долго.
– Вот-вот… Отдыхали втроём? Точно. Генерал Труворов, с женой и дочерью.
– Труворов?! – что-то очень далёкое слегка колыхнулось в его памяти, но он спросил не о том, что вспомнилось – это было бы нелепо; он поинтересовался: – Откуда они приехали?
– Из Группы Советских войск в Германии. Вот, войсковая часть номер…
Под номером войсковой части в ГСВГ могли скрываться, как соединения, так учреждения и штабы. Так что номер помочь не мог. Не писать же, в самом деле, письмо? Попадёт ли оно к ней в руки? Может попасть и к её мужу, а это совсем ни к чему.
Теремрин медленно поднялся к своему корпусу, остановился, раздумывая, что теперь делать. Почти сутки он жил тем, что было более десяти лет назад. Он подсчитал точно. Удивительно, что за эти сутки он ни разу не вспомнил о том, что тревожило его перед отпуском. Он оказался в положении тех игроков в волейбол, за которыми наблюдал накануне перед грозой. Он забыл обо всём, потому что не хотело помнить его сердце ни о чём другом, кроме того, что сейчас занимало всё его существо.
Но настала пора сказать несколько слов и о нём самом, чтобы в дальнейшем были более ясными и мотивы его поведения. Впервые он оказался здесь, в Пятигорском центральном военном санатории, когда стоял на перекрестке служебных и жизненных дорог. Обстоятельства заставляли уйти со строевой службы в журналистику, причём не просто в журналистику, а заняться историей. А это занятие привело, в конце концов, в соответствующее военно-научное учреждение. Но это случилось позднее – после того отпуска всё круто изменилось в его службе…
В его роду военными были дед и прадед по материнской линии. О прадеде он знал немного. Зато было ему известно, что дед прошёл на фронтах 1-й мировой войны от штабс-капитана до полковника, служил на Юго-Западном фронте, участвовал в знаменитом Брусиловском прорыве, знал также, что окончил дед Воронежский кадетский корпус и юнкерское училище.
Родом он был из центральной части России, из самых, так называемых, Чернозёмных мест. На берегу полноводной реки, притока Оки, в устье речушки Теремры, раскинулось живописное село Спасское. Там было имение его предков. От имения и от одного из великолепных храмов, даже следов не осталось. Храм же в центре села, на взгорке, как водится, в хрущёвские времена обратили в склад.
Из этого села были родом два прадеда, дед и бабушка Теремрина. Один прадед, офицер, рано вышел в отставку и жил в тех краях хлебосольным русским помещиком, занимаясь сельским хозяйством, водил дружбу с литературным миром Черноземья. Второй прадед был священником. Одну из дочерей его и посватал молодой офицер, дед Теремрина, часто наезжавший к отцу из корпуса – кадетом, из училища – юнкером, из полка – офицером. Когда и как он познакомился с дочерью священника, Теремрин не знал, знал только, что прадед, против обыкновений того времени, не противился браку своего сына с дочерью священника, красавицей Варенькой. Вскоре у них родился сын, а тут и грянула 1-я мировая. Вслед за ней налетела кровавым вихрём революция, и затерялись следы деда в жестоком водовороте.
Бабушка осталась в селе, вырастила сына. Прадед Теремрина был убит прямо в своей деревне. Прадед же, который был священником, и прабабушка тоже долго не прожили при новой власти. О них Теремрин почти ничего не знал. Когда же приезжал к бабушке в деревню, та иногда брала его с собой на сельское кладбище. Там, на небольшой лужайке, поросшей лишь редкой травою, прорывающейся к свету сквозь камни и щебень, бабушка становилась на колени, крестилась и плакала. Только щебень и остался от храма, который, по рассказам бабушки, был необыкновенно красивым. Под этим щебнем, видимо, и была могила родителей его бабушки. Дима молча стоял в сторонке, ощущая какую-то особую, непонятную ему важность момента.
Отец его, Николай Алексеевич, очень любил эти края. Часто проводил здесь отпуска, ходил на рыбалку с маленьким сыном, в лес за грибами. Правда, на кладбище он бывал редко, поскольку мало помнил тех, кого оплакивала его мама – бабушка Дмитрия. Место же, где под щебнем была могила, она узнавала по каким-то признакам, ей одной понятным.
Только много лет спустя Теремрин смог полностью понять и осознать всю чудовищность кровавой безбожной власти, которая лишила Русский народ истории, памяти предков, многих великолепных белокаменных храмов и церквушек, как бы оберегавших и хранивших целостность и покой этой единственной в целом свете Священной Земли. Но до полного понимания того, что произошло, было далеко даже в те годы, когда Теремрин, определив, наконец, свой жизненный путь, углубился в изучение величайшего прошлого Отечества. Полное понимание, или, по крайней мере, достаточно полное, приходило в борьбе со злом, с новой силой обрушившимся на Русь в эпоху ельцинизма. Но это уже предмет последующих глав. В громе и грохоте перестройки не каждый ещё мог разобрать черты будущего, не каждый мог прийти к пониманию прошлого. Ложь и клевета, которыми поливали страну с экранов телевизоров продажные репортёры, запутывали и лишали возможности, что-либо понять в бушующем потоке нечистот демократии. Теремрину было несколько легче разобраться во всём, поскольку отец его был видным историком твердой Державной ориентации.
Вот тот минимум информации об одном из главных героев романа, который автор считает необходимым сообщить читателю. Ну и, конечно, к этому необходимо добавить, что Теремрин приезжал в Пятигорский военный санаторий совсем не для занятий историей, и привлекали вовсе не книги из пыльных библиотек, а живые, волшебные книги, имя которым – «Женщины».
Он бы мог вспомнить не один эпизод из своей курортной летописи, но все они меркли по сравнению с тем, что случилось с Катей.
***
Алексей Посохов подошёл к Теремрину, в задумчивости стоявшему возле жилого корпуса, да так и не решившему, идти ли в номер, или отправиться на танцевальный вечер. О подготовке же к танцам красноречиво свидетельствовали шумные упражнения инструментального ансамбля, оглашавшего окрестности пока ещё бессвязными обрывками мелодий. Но эти, совершенно бессвязные обрывки, словно условные сигналы, настраивали на особое настроение, обещали что-то загадочное и волнующее, чем полны танцевальные вечера.
– Ну, что нового? – спросил Посохов. – Видел её?
– Уехали они…
– Уехали? Когда же это?
– Сегодня после обеда третьим поездом.
Фирменный поезд под номером три «Кавказ» уходил тогда примерно в пятнадцать-шестнадцать часов.
– Значит, сбежали раньше срока, – сделал вывод Посохов.
– Нет, – возразил Теремрин. – Они не сбежали. Я был в приёмном отделении, интересовался. Срок путёвки как раз сегодня закончился.
– Хоть что-то удалось узнать?
– Очень немногое, – ответил на Теремрин и рассказал, что выяснил в приёмном отделении.
– Да, действительно, даже письма не напишешь, – сказал Посохов. – Значит, не судьба.
Помолчали. И вдруг Посохов оживился.
– Ты видел объявление в клубе? Что за историк там выступает? Ты его знаешь? – спросил он с любопытством.
Хочешь сходить на лекцию?
– Фамилия меня заинтересовала. Кто этот Теремрин?
Дело в том, что в санаториях, зачастую, при знакомстве называют только имена, порой, совсем не интересуясь фамилиями, а потому не было ничего удивительного в том, что Посохов не знал, что перед ним именно тот самый Теремрин, который должен читать лекцию в клубе.
– И чем же тебя заинтересовала эта фамилия? – спросил Теремрин.
– А вот чем. Смотри, – сказал Посохов и протянул листок с приветствием кадет Русского Зарубежья по поводу организации в России первого Суворовского клуба.
За рубежом давно уже были созданы содружества выпускников русских кадетских корпусов, эвакуированных из России в годы революции и продолжавших там работу в послереволюционные годы.
Теремрин взял листок, прочитал текст, добрался до подписей, одна из которых заставила вздрогнуть:
«Теремрин Алексей Николаевич. Воронежский кадетский корпус».
– Вдруг да не однофамилец. Фамилия-то, прямо скажем, редкая.
– Теремрин, который будет проводить беседу, это я, – сказал Дмитрий.
Глава вторая
Сколько романов вспыхивает и затухает на курортах Кавказских минеральных вод, где даже сам воздух, словно напоён любовью, сколько сталкивается судеб, сколько раскалывается сердец! На приморских курортах немало времени занимает море. Забираться же в горы или шагать по терренкурам день напролёт может далеко не каждый. Вот и остаётся посвятить себя иным процедурам, которые в шутку именуются кустотерапией.
На следующий день после того, как полковник Теремрин прибыл в Пятигорский военный санаторий, из него уезжал майор Александр Синеусов. Они не были знакомы лично, хотя Синеусов много слышал о Теремрине, поскольку служил в крупном военном журнале, где тот нередко печатался. Судьба же распорядилась так, что они вскоре оказались связанными тонкой ниточкой через других людей, а если точнее, то опять же через вездесущий прекрасный пол.
На вокзал Синеусова провожала его курортная знакомая, с которой он провёл в Пятигорске немало приятных дней. Это была Ирина, молодая, очень привлекательная женщина в приталенном сиреневом сарафане, подчёркивающем её стройность. Ростом она была чуть ниже Синеусова и вполне под стать его плотно сбитой спортивной фигуре. Она была грустна, ведь его отпуск окончился, а её ещё был в самом разгаре. К поезду они приехали санаторским автобусом. Через туннель выбрались на узкую платформу, к которой в этот момент подошла электричка из Минеральных вод. С грохотом раздвинулись автоматические двери, стало людно, шумно, суетно, но через минуту-другую толпа схлынула, и на платформе остались лишь пассажиры дальнего поезда, до прибытия которого оставались считанные минуты.
Отъезд из санатория – дело суетное и, порой, невесёлое. Печаль расставания подступает постепенно, когда остаётся три дня, два дня, один день. Затем исчезает на время сборов и вновь накатывается уже на платформе, где приходит осознание уже очень скорой разлуки, музыку которой всё отчетливее отстукивают по рельсам колеса приближающегося поезда, отстукивают с каждой минутой всё громче, громче и громче…
Синеусов говорил какие-то обязательные, успокаивающие слова, а Ирина, подавленная и растерянная, слушала молча, не спуская с него своих печально-прекрасных карих глаз, в уголках которых уже накапливались прозрачные капельки слезинок. Синеусов не мог спокойно переносить её пронзающий сердце взгляд. Он отвернулся, чтобы ещё раз взглянуть на величественную громаду Машука, на здания военного санатория, хорошо видные с платформы. Ирина коснулась его плеча, и Синеусов, почувствовав это осторожное, трепетное прикосновение, повернулся к ней, решив, что вот сейчас, немедленно, должен открыть ей всё, что таил до сих пор. Он обязан был сделать это раньше, быть может, в самом начале их отношений, или, хотя бы перед самой их – назовем её решающей – встречей, оставившей сладкую боль в его сердце. Обязан был, но не решился…
– Ириша, – начал он. – Я хотел тебе сказать… Я должен тебе сказать…
Он не мог не заметить тревогу в её глазах и то, как она вся напряглась, насторожилась.
– Я хочу ещё раз тебе сказать, что всё было просто волшебно… Какие здесь места! Чудо. И всё связано с тобой. И ты у меня чудо.
Сказал, но понял, что Ирина разгадала его манёвр – она ведь ждала совсем других слов. Она попыталась улыбнуться, но улыбка получилась натянутой, щёчки по-детски вздрагивали. Вообще здесь, на платформе, в последние минуты перед расставанием, она вдруг чем-то изменилась, стала немножечко другой. Даже в движениях появилась нервозность. Впрочем, он отнёс это на счёт близкой разлуки. Он так ничего и не сказал, хотя и понимал, что должен сделать это. Он просто не знал, как и с чего начать.
И тут, с лёгким шумом катясь под уклон, из-за поворота показался поезд. Мягко урча, прокатился электровоз, подталкиваемый вагонами, проплыли мимо размашисто начертанные под окошками надписи «Кавказ» – первая, вторая, третья… Надпись на десятом вагоне оказалась прямо перед Синеусовым и Ириной.
– Скорый поезд «Кисловодск – Москва» прибыл на второй путь ко второй платформе, – продребезжал репродуктор.
Всё пришло в движение. Синеусов поцеловал Ирину и шагнул в вагон. Остановившись в тамбуре, он ещё раз посмотрел на неё, и в этот момент вагон слегка качнулся, словно отталкиваясь от платформы, вместе с которой Ирина и немногие другие провожающие сначала медленно, затем всё быстрее поплыли назад. А Синеусов невольно вспомнил слова из песни Юрия Визбора:
И потихонечку пятится трап от крыла,
Вот уж действительно пропасть меж нами легла.
Платформа оборвалась плавным скатом, и Ирина скрылась из глаз. Проходя по коридору к своему купе, Синеусов подумал: «Неужели пропасть окончательно разделила нас?»
Он любил путешествовать в спальных вагонах. В то время достаточно было чуть-чуть доплатить к воинскому требованию, и дорожные мытарства превращались в удовольствие. Служил Синеусов, как мы уже говорили, в Москве, в крупном военном журнале, а отношение к журналистам в советское время было весьма благоприятное. Да и понятно. Журналисты не лгали на страну, не издевались над трудностями. Не порочили великое прошлое. Всю мерзость и грязь клеветы, которой, говоря языком демократов, «стрясает бабло» желтая, демократическая пресса, подавляла господствующая идеология.
Чаще всего Синеусов оказывался в купе один, но на этот раз он вошёл почти одновременно с попутчиком. В спальный вагон вместе с ним села семья – муж, жена и девочка лет двенадцати. Одно купе заняли мама с дочкой, а отца семейства отправили в соседнее купе, где было, согласно билетам, третье их место. Попутчиков своих Синеусов много раз видел в санатории.
– Александр, – назвался он, занимая свой диван.
–Труворов, – послышалось в ответ и тут же последовало уточнение: – Труворов Сергей Николаевич.
Попутчик оказался весьма разговорчивым, что, на сей раз, было совсем не по душе Синеусову, которому в эти минуты хотелось побыть одному.
– Какая красавица вас провожала! Признаюсь, я просто залюбовался ею, – сказал Труворов. – В нашем военном нашли? Вы, как я заметил, в военном санатории отдыхали!?
– Нет, она из «Ленинских скал».
– Из нашего подшефного, стало быть. Так, кажется, санаторий «Ленинские скалы» окрестили?
Синеусов едва успевал отвечать. Впрочем, вопросы, которые задавал попутчик, почти не требовали ответа. Сергей Николаевич вёл себя так, будто пытался отвлечься от чего-то, сбросить груз мыслей, одолевавших его. Но опасения Синеусова, что не удастся побыть наедине со своими думами, оказались напрасными. Скоро попутчик ушёл в соседнее купе к жене и дочери, и Александр, взбив подушку, прилёг на диван. В дверном зеркале отражался Машук, ясно видна была антенна ретрансляционной станции, но канатную дорогу уже скрыл зелёный отрог горы. Чем-то родным веяло от этого пейзажа. Прежде Синеусов предпочитал отдыхать на море, но теперь увидел особую прелесть в горах Северного Кавказа.
В Пятигорском военном санатории редко кто из отдыхающих не становится заядлым танцором. Таких даже больше, нежели любителей терренкура. Но у Синеусова были свои причины для полного равнодушия к танцам. Он как-то уже привык считать, что оттанцевал и отгулял своё – слишком круто встряхнула его судьба несколько лет назад. В обыденной жизни ему было не до развлечений. В санатории же он исправно принимал назначенные ему процедуры, изредка прогуливался по небольшому отрезку терренкура, остальное же время проводил в своём небольшом одноместном номере, где на письменном столе постоянно стояла портативная пишущая машинка «Колибри» с постоянно же заряженным в неё листом бумаги. Эту машинку он всегда брал с собой, поскольку места она занимала очень мало. Он всё время что-то писал. Вот и в санатории пытался работать над повестью на тему, как тогда говорили, «современной армии».
И всё же, однажды, сосед по столу в столовой уговорил его пойти на танцы в «Ленинские скалы». Название это санаторий получил от скалы, на которой был высечен портрет известного деятеля, считавшегося (по оглашению) организатором кровавой смуты в России. (По умолчанию, главными были другие…). Впрочем, в те годы перестройка ещё только подкапывалась под подобные «скалы», и название санатория произносилось, если уже и не с благоговением, то пока ещё без издёвки в голосе…
Отправились они с соседом по столу в тот самый санаторий, хоть и имевший название, явно не поэтическое, но слывший подшефным военного, поскольку там отдыхали большею частью женщины. Поход оказался неудачным. Именно в тот день танцевальный вечер заменили концертом.
– Ну, вот, – совсем без огорчения сказал Синеусов. – Значит не судьба.
– Подожди, не спеши, – сказал его приятель. – Взгляни-ка, какие здесь лапушки ходят-бродят. Да вот хоть та, в платье светло-голубом.
– Да, пожалуй!
Девушка действительно была очень мила. Лёгкое светлое платье подчёркивало талию, и высокие стройные ноги.
– Подойди и пригласи к нам на вечер. Думаю, что концерт, который затеяли здесь, её тоже мало вдохновляет, – предложил приятель.
– Как это, подойди? – удивлённо переспросил Синеусов.
– Э-эх, учись у старых бойцов курортного фронта. Пошли.
Синеусов покорно последовал за товарищем. Тот извинился, раскланялся весьма галантно и витиевато заговорил:
– Как печально, что нас лишили возможности потанцевать с такими прелестными девушками. Но есть выход. Не соблаговолите ли принять наше приглашение и проследовать пешим маршем в клуб военного санатория?
– Спасибо за приглашение. Не соблаговолим, – ответила девушка, в светло-голубом платье.
Но тут она обратила внимание на Синеусва, которого в первую минуту не заметила, и сразу как-то преобразилась, лёгкий румянец коснулся щёк. Ответила уже более приветливым голосом:
– Впрочем, мы как раз обдумывали этот вопрос.
– Отлично. Этот добрый молодец встретит вас у входа в наш клуб, – сказал приятель и оставил Синеусова один на один с девушкой и её подругами.
Он, очевидно, полагал, что Александр продолжит разговор. Но не тут-то было.
– Ты что? – удивился приятель, когда Синеусов уже через минуту оказался с ним рядом.
– Так обо всём же договорились. Придут – придут, а коли, нет – так нет.
Минут за двадцать до начала танцев Синеусов подошёл к клубу. Девушек не было. Он некоторое время стоял в раздумье. Потом решил, что, всё-таки целесообразнее их встретить. Понравилась ему статная красавица в светло-голубом платье. Почувствовал, что и он приглянулся ей.
Ирина же, так звали девушку, лишь накануне приехала в санаторий. Поселили её в номер, где уже жила женщина не молодая и очень сварливая. Она сразу предупредила, чтоб никаких гостей в номере не было, и засыпала наставлениями. Узнав, что Ирина собралась на танцы в военный санаторий, высказалась неодобрительно:
– Бабники там одни…
Но Ирина, вспомнив доброе, внушающее доверие лицо молодого человека, приглашавшего её, не придала значения этому предостережению.
В санаториях компании формируются чаще всего по «местническим» принципам – соседи по номеру, соседи по столу, соседи по лечебным процедурам. Ирина получила приглашение, когда была с соседками по столу. С ними-то она и уговорилась пойти на танцы, а встретиться решили у нижнего корпуса санатория с негласным поэтично-грустным названием – «опавшие листья». Но соседки по столу не пришли. Ирина стояла в раздумье возле яркой клумбы, склоняясь к тому, что одной идти не совсем прилично. И вдруг увидела того самого молодого человека, что подходил к ней в клубе. Он торопливо поднимался по тротуару вдоль решетчатого забора военного санатория. Военный санаторий располагался ниже по склону, и верхние этажи его зданий были даже чуть ниже первого этажа «Опавших листьев».
«Неужели за мной?!» – подумала она, и сердце учащённо забилось.
Синеусов, между тем, перебежал улицу, и направился к клубу. Очевидно, он рассчитывал найти её на прежнем месте. Ирина была в замешательстве. Не идти же за ним. И вдруг он, обернувшись, увидел её. Остановился, лицо просветлело. В следующее мгновение он решительно направился к ней. Бывает же так: скрестятся взгляды, вспыхнут огоньки в сердцах двух совсем незнакомых людей и протянется, хоть тоненькая, но прочная ниточка. И тянет, тянет потом их навстречу друг другу какая-то неодолимая сила. Что тронуло её сердце, когда взглянула в глаза этому незнакомому молодому человеку? Если б спросил кто об этом, не смогла бы ответить наверняка. Добрые глаза? По-юношески восторженный взгляд? Одни только глаза – и то отличали его от других мужчин. Такой взгляд не раздражает – такой взгляд притягивает.
Ирина была молода, красива яркой и броской красотой. Редкий мужчина не оборачивался, когда она шла по улице. Не одно мальчишеское сердце было разбито её красотою в школе, не одно юношеское – в институте. Её же сердце оставалось спокойным и равнодушным к комплиментам. А вот теперь Ирина смотрела на этого молодого человека, и сама удивлялась. Ведь она его ещё совсем не знала. Но, вспоминая предупреждение соседки по номеру, одно могла сказать с уверенностью – «бабники» так не смотрят. Его приятель, что первым подошёл к ней в клубе, смотрел иначе. Он, казалось, раздевал глазами. Этот же молодой человек даже чуточку покраснел, глядя на неё.
– Вот я и пришёл за вами, – пояснил он. – Подумал, что сами вы вряд ли придёте.
– Попутчицы куда-то подевались, – подтвердила Ирина. – А одна я, конечно же, не пошла бы.
– Вот я и пришёл, – повторил молодой человек. – Давайте знакомиться. Александр, – представился он.
– Ирина, – назвалась она в ответ, и тут же предложила: – А может ну их – танцы. Погуляем по городу.
– С удовольствием… Тем более такой чудный вечер…
Было ещё светло, но жара уже спала, и в природе медленно наступало умиротворение, которое постепенно передавалось курорту.
Они, не спеша, пошли вниз по улице, пересекли территорию военного санатория. Говорили о пустяках, как обычно бывает в первые минуты знакомства. Затем все-таки тема нашлась сама собой: Синеусов коротко, – он и сам многого не знал, – поведал о санатории, указал на корпус, в котором жил. Говорить говорили, но первое время чувствовали некоторую скованность.
– Вы военный? – спросила Ирина.
– До мозга костей, – ответил он. – А вы, наверное, студентка?
– Не угадали… Преподаю историю в школе.
Они вышли на залитую светом площадку. Спиной к ним стоял памятник стремительно теряющего авторитет вождя, правее был мемориал, уже не охраняемый почётным караулом, то ли по причине позднего времени, то ли из-за пересмотра ценностей, содеянного перестройкой.
– Я ведь только вчера приехала, – сообщила Ирина.
– А прежде бывали здесь?
– Нет, не приходилось.
– Мне тоже не приходилось, – сказал Синеусов. – Но уже кое-что здесь узнал. Пойдёмте, покажу фонтан «Каскад».
От фонтана они повернули вниз, в центр города. Когда поравнялись с Домиком-музеем Лермонтова, Синеусов стал увлечённо рассказывать о поэте и его времени, о дуэли. Ирина многое знала, но слушала с удовольствием. Ей нравилась его манера говорить. Где-то внизу играла музыка.
– Что там? Танцевальная площадка? – поинтересовалась Ирина.
– Поющий фонтан, – пояснил Синеусов.
– Но там же танцуют, – сказала Ирина, кивнув на медленно передвигающиеся в такт музыки парочки.
– Это импровизация. И мы можем потанцевать.
– Нет-нет, лучше просто постоим, послушаем музыку.
Они остановились у гранитного парапета, за которым плескалась вода. Редкий гость Пятигорска не стоял здесь подолгу, думая о чём-то своём, сокровенном. Здесь ничего не менялось с годами – то же разноцветье струй, те же пленительные мелодии, хотя, быть может, уже и иных, нежели десяток лет назад, песен. Когда здесь бывали Теремрин с Катей, ещё звучала «Надежда», Синеусов с Ириной заслушивались «Горной Лавандой», а лет через десять, остались лишь «Три сосны на бугорочке», столь же лишённые всякого смысла, как и «Дым сигарет с ментолом». Демократизация искусства приводила к дебилизации текстов песен, но первое время сохранились ещё мелодии. «Просвещённая» же демократия «подарила» молодежи глубокомысленные, по мнению авторов, повторения под синтезатор: «Я беременна (10 раз), но это временно (10 раз)». «Ново- , а точнее псевдорусские» музыканты и слушатели сочли шедевром песни: «Жениха хотела, вот и залетела», а также особый, на их взгляд, «перл»: – «Поцелуй скорее же – встала я с горшка уже», в исполнении ансамбля «Руки в верх». Ну и, конечно, нельзя не упомянуть «балладу» о «заразе», отказавшей целых два раза. Видимо, отказала самому автору песни, вот он и ревел от возмущения…К счастью, Синеусов и Ирина не слышали у поющего фонтана столь омерзительных глупостей. Мягко разливающаяся музыка, словно доносила до них аромат горной лаванды. Да, менялись времена, менялись и поколения. Каждое поколение уносило с собой во времена грядущие свои любимые песни, о достоинствах и недостатках которых можно спорить, потому что они могли быть предметом спора, но не предметом, вызывающим отвращение. Это ныне певцы признаются на сцене: «Ты не слушай меня, я не слышу тебя, что поём – всё…». Возможно, я цитирую не точно, по словам, но совершенно точно по смыслу.
Да простит читатель за столь нелирическое отступление от того повествования, которое автор стремится, в меру своих сил, сделать лирическим. Когда пишешь о временах минувших, приходит само собою сравнение их со временами нынешними. Нет, не только ностальгией привлекают нас песни лет юности и молодости, оставленных нами далеко позади. Когда в будущем песни станут песнями, стихи стихами, а не набором пошлых фраз, как ныне, то у нас, мягко говоря, повзрослевших, эпоха песен о «беременных» и «залетевших» «заразах», о сидящих на горшке (именно так, а иначе рифма не получается) и ждущих поцелуя, уже не вызовет ностальгической грусти. Не вызовут той тёплой грусти, которую сегодня, порой, вызывают времена «Надежды» или «Горной лаванды».
Прозябание поэзии, литературы и искусства «на дне» трясины демократии несколько задержалось, но, верю, что ненадолго. Впрочем, вернёмся к играющему разноцветными струями поющему фонтану.
Лёгкий порыв ветра бросил мириады брызг, переливающихся в лучах прожекторов, и Синеусов, почти машинально, словно уберегая от этих брызг, обнял Ирину за плечи и тут же поспешно убрал руку. Уже стемнело, и парк «Цветник», на котором мы уже с вами побывали в иные времена вместе с Теремриным и Катей, озарился призрачным светом фонариков, спрятанных в живописных островках кустарника. От центральной аллейки разбегались аккуратные дорожки, вьющиеся средь газонов и клумб. Они вели к гроту «Дианы», камни которого помнили Лермонтова, бывавшего там с шумными компаниями, а далее – к старинной галерее, из которой лилась музыка, постепенно заглушающая музыку оставшегося позади фонтана.
Синеусов и Ирина поднялись по каскаду каменных лестниц к Академической галерее и остановились полюбоваться волшебным ночным пейзажем курортного города, раскинувшегося перед ними в долине. Линии разноцветных фонариков, которые одни лишь только теперь и обозначали «Цветник», погружённый во мрак ночи, выводили, словно огни посадочной полосы, на небольшую площадь, куда время от времени выскакивали из боковой улицы шумные трамваи, издавая колёсный скрежет на крутом повороте. Рельсы уносили их вдаль, к железнодорожному вокзалу. Всё это было внизу, а чуть выше площадки, на которой они стояли близ Лермонтовой галереи и грота Лермонтова, на отроге Машука, нежно и таинственно пела Эолова арфа, навевая особые, захватывающие грёзы.
Ирина прислушалась к этому непрерывному, лишь меняющему высоту звучания голосу арфы и вопросительно посмотрела на Синеусова.
– Это и есть знаменитая арфа, – пояснил он и уточнил: – Эолова арфа.
– А можно туда подняться?
– Конечно… Пойдёмте,– сказал Синеусов.
Они окунулись в темноту асфальтовой дорожки, кое-где, на крутизне, переходящей в каменные ступеньки и лишь в редких местах освещённой скрытыми в листве деревьев фонарями. На каменной площадке возвышалась старенькая, дореволюционной постройки башенка на постаменте, с колоннами по кругу. Немало повидала она на своём веку, и вихрей революционных, и вихрей, разбивающих сердца. На куполе этой башенки-павильончика, взамен украденной в годы революции настоящей, чудодейственно выполненной арфы, поющей от ветра, был установлен электронный прибор, о котором рассказывали экскурсоводы, но об устройстве которого вовсе не задумывались влюблённые парочки, вдохновляемые горным воздухом, полумраком и чарующей мелодией.
Синеусов не стал рассказывать о технической конструкции арфы, а, может, и сам не знал этих непоэтических подробностей. Он помог Ирине ступить на каменный постамент, и сам легко вспрыгнул на него, минуя ступеньки. На павильончик были наведены прожектора подсветки, позволяющие видеть её из самых дальних концов старого города. Синеусов пояснил, что арфа и орёл, скрытый в темноте, на отроге, за каскадной лестницей – символы Пятигорска.
– Как же хорошо, как удивительно хорошо здесь, – сказала Ирина.
– Мне тоже нравится, потому что я с вами рядом, – ответил он.
– Так спокойно на душе… Уходят все тревоги, – молвила она. – Стоять бы и слушать, слушать… Но время … В корпус ведь не пустят.
По лабиринту тенистых полуосвещённых тропок они выбрались на тротуар, миновали станцию канатной дороги и скоро оказались перед высоким зданием лечебного корпуса санатория «Ленинские скалы».
– Я могу вас увидеть завтра? – спросил Синеусов, когда они прощались у входа в корпус с более оптимистичным, нежели у нижнего корпуса, названием «Не всё ещё потеряно».
– Вы знаете, как называется этот корпус? – вместо ответа, смеясь, спросила Ирина.
– Знаю, – ответил Синеусов и прибавил с улыбкой: – Значит, не всё потеряно?
– Так подходите завтра на то же место после обеда, – предложила Ирина.
– Буду в пятнадцать ноль-ноль!
Он поклонился, взял её руку и быстро поднёс к губам. Затем резко повернулся и, не оборачиваясь, пошёл в сторону военного санатория. Верхняя проходная была уже закрыта. Синеусов легко взял заборчик перекатом, почувствовав позабытую юношескую удаль, и скоро уже был в своём номере, где сиротливо дожидалась впервые за отпуск брошенная на весь вечер пишущая машинка с дежурной страницей в каретке. Синеусов подвинул машинку, перечитал то, что написал утром, и фыркнул, проговорив: «Серая проза». Затем он решительно удалил лист из каретки, порвал его и, зарядив новый, стал быстро печатать, изливая жар своей души, который, касаясь бумаги, обращался в строчки, страницы, соединяясь постепенно в главу нового произведения, возможно, повести.
…Обо всём этом, и о своих ощущениях, и о том, что было у него с Ириной, и о том, о чём он знал из её рассказов, Синеусов вспоминал, лёжа на диване спального вагона. А поезд, отстояв у перрона станции Минеральные воды положенное время, вырвался, наконец, на простор.
Сосед по купе, приоткрыв дверь, предложил пойти попить чай вместе со всей его семьей, и Синеусов, поблагодарив, принял приглашение.
Сергей Николаевич и его супруга оказались людьми общительными. Звали супругу Екатериной Владимировной, а дочку – Леночкой.
– Какая же вас эффектная дама провожала! – сказала, обращаясь к Синеусову, Екатерина Владимировна.
– Мне она тоже нравится, – шутливо ответил он.
– Она местная? Я её раньше не видела…
– А я видела, – вставила Алёна и, обращаясь к Синеусову, пояснила: – Вы с ней гуляли по «Цветнику», когда мы шли в театр.
– Было дело… Где только не гуляли…
Принесли чай, и началась бесконечная дорожная трапеза, неспешная за неспешным разговором. Екатерина Владимировна иногда, казалось, теряла нить разговора и как-то необычно поглядывала на Синеусова. Потом вдруг, отвернувшись к окну, надолго замолчала. Синеусов не мог знать, что его прощание на платформе Пятигорского вокзала навеяло на неё воспоминания о том давнем отдыхе в Пятигорске, когда она познакомилась с Теремриным. Синеусов заметил, что Алена более похожа на мать, нежели на отца, можно даже было сказать, что на него она непохожа вовсе.
– Вы, конечно, офицер? – спросил Труворов. – А где служите?
– В военном журнале.
– А мой папа служит в Гэ Сэ Вэ Гэ… Генерал, – вставила Алёна.
Синеусов отметил, сколь привычно девочка назвала сокращенное наименование Группы Советских войск в Германии.
– Военным журналистом я стал недавно, – сказал он. – Ещё год назад командовал мотострелковой ротой, потому что окончил Московское высшее общевойсковое командное училище. А вы не кремлёвец?
– Нет, я окончил Ленинградское ВОКУ, в Петродворце, – ответил Труворов и с улыбкой прибавил: – Наше не уступает вашему пехотно-балетному.
– Пехотно-балетному? – переспросила Алёна, смеясь. – Это ещё что такое?
– На всех парадах, что бывают на Красной площади, в Москве, мы, кремлёвцы, тоже всегда лучшие, – с гордостью пояснил Синеусов. – Вот в шутку и зовут наше училище пехотно-балетным. Ведь успехи в строевой подготовке достигаются долгими тренировками.
Между тем, поезд стал замедлять ход, и скоро за окном потянулись станционные постройки. Когда показался узкий, приземистый асфальтовый перрон, Синеусов, поблагодарив хозяев купе за гостеприимство, пояснил, что хочет прогуляться.
Сергей Николаевич поднялся следом, спросив, у жены, что нужно купить?
– Бога ради, ничего не надо. Того, чем нас в дорогу снабдили друзья твои, не съесть до Москвы. Так что и вы, Александр, пожалуйста, приходите на помощь.
– Спасибо, обязательно помогу, – с улыбкой согласился он и вышел из купе.
Прогулка по платформе ему не очень-то была нужна. Просто хотелось побыть наедине со своими мыслями. Он для виду всё же вышел из вагона, но почти тут же вернулся в своё купе, прилёг на диван и вновь погрузился в воспоминания.
…Перед вторым свиданием с Ириной он сходил на рынок, выбрал там самый, на его взгляд, великолепный букет и точно в назначенный час занял выжидательную позицию в назначенном накануне месте. Ирина пришла без опоздания. День выдался жарким, и оделась она легко. На ней была алая блузка, подчёркивающая красивую грудь, и короткая юбочка, оттеняющая стройные высокие ноги, о которых говорят, что растут от плеч. Всё было столь ярко, гармонично и просто восхитительно, что, казалось, будто Ирина сошла со страницы журнала мод. Синеусов шагнул навстречу и с бесшабашной удалью опустился на одно колено, протягивая букет.
Она ответила, подобно Бунинской героине из «Чистого понедельника», мягко и ласково:
– Спасибо за цветы… Какой удивительный букет…
– Вы ярче и краше любого самого яркого цветка, – ответил Синеусов, поразившись неведомо откуда взявшемуся красноречию.
– Ну что вы, что вы, – слегка покраснев, возразила Ирина. – Я самая обыкновенная.
Но от глаз Синеусова не укрылось, что ей очень приятны его слова: румянец на щёчках, гармонировал с алой блузкой.
– Куда мы пойдём сегодня? – спросила Ирина, торопясь увести разговор от комплиментов, которые, как она не без основания предполагала, Синеусов был готов расточать бесконечно.
– Я обещал вам показать город.
– А можно я цветы дома оставлю? Вы не обидитесь? Мы же долго будем ходить. Они завянут, пока гуляем…
– Конечно … Я подожду здесь, на лавочке, в тени.
– Вы на «Провале» были? – Спросил Синеусов, когда Ирина вновь предстала перед ним. – Нет? С него и начнём.
И снова им пела арфа, почти не видная с тротуара, по которому они шли в сторону «Провала», и снова с высоты открывался в прогалинах зелени город, только не ночной, а залитый солнцем. «Провалом» именуется не только сам провал в склоне горы, открывший подземное озеро. Так в Пятигорске принято называть целый район, где сплошь санатории, санатории, санатории, выстроившиеся вдоль дороги, огибающей Машук по его склону, близ подножия. Сам же «Провал» превращён в одну из достопримечательностей Пятигорска. К подземному горному озеру с сероводородной минеральной водой, которая и вымыла пещеру, прорыли туннель, а в самом конце его сделали небольшую смотровую площадку на берегу озера.
Сначала Синеусов показал Ирине «Провал» из туннеля, затем они поднялись к самому провалу в склоне. Те, кто никогда не бывал в Пятигорске, не могут заметить случайной или умышленной ошибки в фильме «Двенадцать стульев». Там известные «предприниматели», далёкие предшественники «реформаторов»-ельциноидов, собирали деньги за вход вовсе не в тоннель провала, а к гроту, что находится прямо под Эоловой арфой. Справа – скала, слева – обрыв, отгороженный металлической оградой.
И сам «Провал», и подходы к нему выглядят совсем иначе. К самому же провалу в склоне никаких путей не подведено. Туда ведут тропки. Огорожено это место весьма непрезентабельным заборчиком. Синеусов и Ирина постояли у этого заборчика. А когда спускались вниз по крутой тропке, он впервые и, можно сказать, по исключительной необходимости, обнял её, снимая с высокого бруствера, ограждающего дорогу от оползней. Лишь на мгновение охватили его руки горячую, притягательную талию Ирины, но и этого было достаточно, чтобы не сразу прийти в себя и успокоиться. От «Провала» они вернулись к каскадной лестнице, спустились вниз и пошли через «Цветник» и центральную улицу, к которой он выводил, до самого городского парка, нешумного и малолюдного, но с традиционными колесом обозрения, каруселями и эстрадой.
Чтобы не тратить время на ужин, заглянули в маленькое кафе со сладким названием «Шоколадница». Теперь подобных заведений хоть пруд пруди, а когда-то они были своеобразной достопримечательностью лишь некоторых городов, в том числе и Пятигорска.
– Мы сегодня доберёмся, наконец, до танцплощадки? – спросил Синеусов.
– Мне, наверное, надо всё-таки переодеться. Публика у вас почтенная. Удобно ли мне, в таком виде? – спросила Ирина.
– На летней танцплощадке полумрак. Ничего страшного.
– И всё же я переоденусь…
Погода в Пятигорске переменчива. Весь день было жарко, и на небе – ни облачка, но к вечеру «Машук» надел шапку – так говорят местные жители, когда дождевые тучи седлают вершину горы. Примета простая – жди дождя. Но Синеусов ещё не знал местных примет. Они с Ириной поднялись на склон Машука к «Ленинским скалам», она быстро переоделась, но, когда они по пути в военный санаторий, миновали корпус с драматическим названием «Опавшие листья», на них упали вовсе не листья, а первые капли дождя. Не придав этому особого значения, они перешли дорогу и направились к верхней проходной военного санатория. И тут на них обрушился каскад воды.
– Ой, я теперь, как облезлая курица, – стремясь перекричать громовые раскаты и шум дождя, пожаловалась Ирина.
– Это вам не грозит. В смысле, может, и промокнете, но вы ещё краше под дождём.
Они бежали к проходной, а дождь хлестал всё сильнее и сильнее. Не останавливаясь перед потоком воды, преградившим им путь, Синеусов подхватил Ирину на руки и перенёс через этот поток. Она охнула от неожиданности, обхватила руками его шею и не разжала объятий даже тогда, когда он уже поставил её на ноги. Их губы оказались близко друг к другу, глаза смотрели в глаза. Они были одни под проливным дождём, хотя справа прятался в зелени трёхэтажный корпус, а слева белела санаторная столовая. Мгновение, другое… И горячий поцелуй, подобно молнии, озаряющей дождевую мглу и прорезающую своим светом стену дождя, соединил их горячие уста. Мгновение… И новый отрезвляющий шквал дождя возвратил их в действительность. Они не сразу сообразили, что надо было скорее бежать под крышу, их тела ещё были рядом, сильные, молодые, плотно облегаемые вымокшей до нитки одеждой.
– Бежим ко мне, – опомнившись, предложил Синеусов. – Скорее, скорее, а то простудитесь…
Они миновали санаторский клуб. Танцевального вечера не было слышно. С летней площадки всех распугал дождь, а в зимнем зале ещё не закончился ремонт.
Вот и жилой корпус, новый, многоэтажный, комфортабельный.
– Ой, что вы, я не пойду. Я здесь подожду, – испуганно заговорила Ирина.
– Ну, пойдёмте же… С вас вода ручьём течёт, – заметил Синеусов.
Лифт поднял их на пятый этаж, и ещё через минуту он распахнул дверь своего номера.
– А сосед? – спросила Ирина. – Неудобно как-то.
– Я живу один, – пояснил Синеусов.
Ирина вошла и огляделась. Комната была просторной, с двуспальной кроватью и тумбочками по бокам, с письменным столом у окна. В углу, на журнальном столике – телевизор. На столе – пишущая машинка.
Синеусов подошёл к столу и выдернул из каретки лист бумаги.
– Что-то секретное? – хитро спросила Ирина.
– Пока, да, – ответил Синеусов. – Но придёт время, и прочту.
Она всё ещё стояла посреди комнаты, потому что не могла сесть – и юбка, и кофточка были настолько мокрыми, что могло показаться, будто их только что изъяли из стиральной машины, в которой сломался отжим. Синеусов предложил Ирине пройти в ванную и подал чистое полотенце с дальнего края кровати.
– Спасибо… Вот только переодеться не во что.
Он открыл стенной шкаф и с улыбкой протянул спортивные шорты с рубашкой, пояснив, что ничего более подходящего, увы, нет.
Ирина скрылась в ванной, а он быстро достал из холодильника бутылку Шампанского, фрукты, шоколадку и всё это красиво, насколько мог успеть, разложил на письменном столе, предварительно убрав пишущую машинку. Ирина вошла в комнату, когда он уже завершал эту скромную сервировку стола. Он делал это настолько привычно и сноровисто, что она невольно подумала, причём не без сожаления, что, вероятно, подобное ему приходилось делать нередко.
– Прошу к столу, – пригласил Синеусов. – Нет-нет, садитесь на кровать. В кресле очень низко… Садитесь, садитесь, – прибавил он, предвосхищая возражения, – а я сяду на стул.
– Вам же будет не видно телевизор, – попыталась возразить она.
– И не нужно. Я буду смотреть только на вас.
Из телевизора, который в те годы стремительно обращался в бесноватый ящик, неслись обычные стенания по «преимуществам западного образа жизни». Губошлёпы из программы «Взгляд» шлепали о том, что, если в стране будет много очень богатых, в ней вовсе не останется бедных. И тогда все будут иметь возможность купить дачи, машины, ездить на вожделенный для «взглядовцев» Запад и, одним словом, удовлетворить все свои хотения. Это было время, когда люди, обманутые телевидением и жёлтой прессой, ещё верили бесноватым комментаторам и репортерам, принимая бесноватость за искренность.
– Что творится? Митинги, демонстрации, – с горечью сказала Ирина. – Не знаешь теперь, как историю преподавать. Тут один историк назвал Болотникова, Пугачева и декабристов чуть ли не врагами и бандитами. Читали? Кажется, Теремрин его фамилия.
– Да, да читал, – сказал Синеусов. – Он в нашем журнале часто публикуется.
– Так вы его знаете?
– Нет, познакомиться не довелось. Это ребята из отдела истории с ним знакомство водят. У нас по поводу его статей целые дебаты проходят. Старики, однажды, чуть не перессорились в курилке. Одни говорят, мол, на героев клевещет, другие – правду восстанавливает.
– А я, поскольку историю преподаю, должна знать, что говорить ребятам. Они ж от мира не изолированы: телевизор смотрят, радио слушают. Родители-то дома и журналы, и газеты обсуждают, – говорила Ирина.
– Да, много странного в нашей жизни, – резюмировал Синеусов. – Но не будем об этом сегодня. У нас отдых, прекрасные края, прекрасная погода и вы поразительно прекрасны.
– Да уж, погода, – вставила Ирина, снова стараясь увести разговор от обсуждения собственной персоны. – В чём домой теперь идти? В ваших шортах?
У Синеусова замерло сердце. Можно было понять это, как намёк на желание остаться у него, но он тут же отбросил эту мысль, понимая, что сказанное вряд ли можно истолковать подобным образом. Когда вы молоды, полны сил и энергии, а рядом с вами обворожительная молодая женщина, когда вы с нею одни в комфортабельном номере, где никто не может вам помешать, когда перед вами широкая и просторная кровать, какие мысли будут вертеться в голове у вас? Уж, наверное, не о целях и задачах перестройки. У Синеусова в голове образовался полный сумбур, и он никак не мог наладить хоть какой-то связный разговор. Дрожь проходила по телу, когда взгляд случайно падал на её полные коленки и на то, что выше них уходило под его же шорты, на красивые руки, на шею, на рассыпавшиеся по плечам роскошные волосы. Быть может, лет десять назад он бы сел рядом на кровать, попытался обнять… А там будь что будет. Теперь же он любовался ею, но не знал, как поступить, и чувствовал, что и она не знает, как ей вести себя с ним. Они, словно бы оказались на перекрестке дорог, и пути-дороги могли повести в любую сторону. Это было время, когда женщины ещё не продавались, открыто на улице, более скрытно в банях и массажных центрах, и совсем уже тайно, в так называемых элитных клубах. Это было время, когда мужчина должен был завоевать женщину не с помощью омерзительных зелёных бумажек, а только своим интеллектом. Это было время, когда в людях ещё сохранялось некоторое подобие благочестия. Я говорю, некоторое подобие, потому что это благочестие не основывалось на праведной вере, а держалось только на традициях предков, ещё не окончательно сокрушённых, и держалось из последних сил. Это было время, когда ещё сохранялось некоторое подобие стыдливости, когда соблюдалось таинство близости между мужчиной и женщиной. Всё это ещё не было той бессовестной формой взаимоотношений, которую впоследствии внедрила демократия. Это ведь именно демократы подразумевают под любовью не само высшее и светлое чувство, а физические упражнения в похоти. А по сравнению с этими упражнениями, всё то, что происходит в определённое природой время у животных, можно назвать верхом благочестия. В эпоху ельцинизма пошлость стала нормой поведения ельциноидов. И, быть может, кому-то из покупателей любви эпохи ельцинизма могло бы показаться удивительным, что молодой капитан, привлекательный для женщин, забивает голову нелепыми размышлениями. Впрочем, известна простая истина: мужчины делают дело, бизнесмены – деньги. Синеусов относился к мужчинам, которые делали дело, может, и не самое главное в стране, но дело, которое надо делать хорошо. Это главное в его жизни дело определяло и его отношение к женщинам.
Разговор об истории, который они начали, несмотря на очень и очень волнующую тему, был спасительным, разряжающим напряжение. И всё-таки эта тема уместнее была бы в другой обстановке. Они оказались в положении, когда мужчина и женщина, в глубине души, уже чувствуют необыкновенное единение. Но, не менее отчётливо ощущается и непреодолимый барьер, разделяющий их. Он, этот барьер, сдерживал и наших героев. Ведь сами по себе отношения между мужчиной и женщиной основаны на таинстве продолжения человеческого рода. И это таинство не терпит легковесности и легкомыслия.
Синеусов, разумеется, в тот момент вовсе не задумывался о столь высоком духовном смысле происходящего с ним, но подсознательно, на интуитивном уровне, относился к находившейся рядом Ирине, как к какому-то необыкновенному, божественному сосуду, который можно повредить дерзким прикосновением. И он не смел, повредить этот сосуд. Для того же, чтобы он мог прикоснуться к нему, для того, чтобы сделать шаг к тому, о чём не мог не думать как мужчина, будучи рядом с необыкновенной привлекательности женщиной, нужны были какие-то неожиданные, независящие от него обстоятельства. В отношениях с женщинами он был довольно безгрешен, отставая заметно от многих товарищей по службе, да и вообще многих мужчин его возраста, и других, более старших возрастов. Но на то были особые причины, речь о которых ещё пойдёт впереди. Если и случались встречи, он никогда не совершал подлости в отношениях с прекрасным полом, не совершал в силу своего воспитания, своих убеждений. И эти убеждения были достаточно сильны, хотя не имел он ещё в ту пору того стержня, которыё даёт единственно Православие, как не имели в ту пору этого стержня и многие другие. Потому-то благочестие того времени, даже основываясь на традициях предков, всё же было не слишком прочным. Синеусов несмел сделать очередного шага к сближению сам, но если бы Ирина сделала этот шаг, ничего сдерживающего уже не было бы.
Он даже ещё не открыл бутылку Шампанского, он всё ещё чувствовал себя скованно. Вдруг вспомнил, что и ему не худо переодеться, извинился, что оставляет Ирину на несколько минут, и вышел из комнаты, прикрыв за собою дверь. Быстро приняв душ, облачился во всё сухое и, уже собираясь выходить из ванны, коснулся её юбки. Она была ещё совсем сырой. Снова всколыхнулся рой мыслей – вряд ли могла одежда её достаточно подсохнуть. Вернувшись в комнату, наполнил бокалы и сказал: