А вы, серебряного века,
Такие разные певцы,
Чьих строк серебряное эхо
Сквозь пограничные столбцы
Летело, по сердцам рассеясь.
И так захватывало дух,
И восклицалось: «Ходасевич!»,
«ИвАнов!» – выдыхалось вслух.
На что и как вы жили-были,
Какие боли, беды, были
Вмещались в ваши зеркала?
И родина или чужбина —
Кто бил точней из-за угла?
Вы все по тропке леденелой
Теперь ушли за горизонт —
Бесстрастный Блок,
Безумный Белый
И шляпой машущий Бальмонт.
И я черчу, сосредоточась,
Над Временем незримый мост
Среди великих одиночеств
К ночному блеску ваших звёзд.
Послушай: под кровом чердачным
Свет лампы ходил ходуном,
И ливень выплясывал смачно,
По жести стуча каблуком.
В каком-то безумном экстазе
Рвал ветер полночную мглу,
И души князей Эстерхази
Роптали, столпившись в углу.
Я спутала век. Одиноко
Мне было в храмине чужой,
И сломанный зонт однобоко
Топорщился рядом со мной.
Не мог он сдержать эту силу,
Угрюмо ущербность тая, —
Такой же, как я – однокрылый,
И лишний такой же, как я.
Галине Нерпиной
Обжигаясь, тая, умирая,
Бабочкой, стремящейся в огонь,
От любви и нежности сгорая,
Упадёшь ты на мою ладонь.
О восьмиконечная, резная,
Хрупкая, почти что неземная,
Падчерица вечной мерзлоты,
Как сбежать от стаи ты решилась,
Невесомой, как тебе кружилось,
Как тебе срывалось с высоты?
Сколько от дождя до снегопада
Странствовала ты, моя отрада,
Капелька, хрусталинка, душа?
Как смогла в перерожденье вечном
Сердце от распада уберечь ты,
Воздухом разреженным дыша?
Где ещё меж тем и этим светом
От земли взлетающие летом
И к земле летящие зимой
Вдруг сойдутся в точке изначальной
Два пути несхожих и случайных,
Два летящих встречно – твой и мой?
Яркой вспышкой, нестерпимой болью
Расставанье мне проколет грудь.
…Я боюсь пошевелить ладонью,
Чтобы эту близость не спугнуть.
В сумерках утренних на подмосковном шоссе
Там, где сугробы застыли, синея и горбясь,
Жду, замерзая, когда по моей полосе
В гору поднимется медленно сонный автобус.
Вот он покажется, тусклые пяля глаза,
Шумно вздохнёт и замедлит свой бег по привычке.
Возле меня остановят его тормоза.
Лязгнув и кашлянув, он заспешит к электричке.
Я отогреюсь среди полушубков и шуб,
Куревом и чесноком надышусь до тошно́ты.
Уши заложит мотора усталого шум,
Однообразно заспорит с кондукторшей кто-то.
Вечная книга зачитана будет до дыр.
Сумерки эти едва ли в ней главное смыли:
Как не реален и призрачен утренний мир,
Как не реален и призрачен ты в этом мире.
Хрупок ледок, по которому жизнь моя вновь
Утром легко к твоему устремляется взгляду…
Жалостью я называла когда-то любовь.
Нежностью – надо.
Зачем ты случайному зову
Навстречу рванулась, строка?
Здесь ветер гудит над Гудзоном,
Гоня по воде облака.
Вот так и тебя он погонит,
Срываясь внезапно на свист,
Подхватит, закружит, обронит,
Забудет, как высохший лист.
Вернись! Твой роман с ним не вечен,
Вам вместе не быть никогда.
Он лишь со скитаньем повенчан
И рвётся незнамо куда.
К бумаге его не приколешь,
У ветра – особый резон.
Ты хрупкою рифмой всего лишь
Заденешь свинцовый Гудзон.
В преддверье лета, в предвкушении сирени,
В высоких сумерках, где молча гибнут тени,
Где зверь готов смахнуть остатки лени
Ритмичными ударами хвоста;
Где в чащах спит голодный дух охоты,
Где так опасны рек водовороты
И дробная кукушкина икота
Отсчитывает годы неспроста, —
Там воздух над деревьями слоится,
Там всё острее проступают лица
Всех тех, кто так мучительно любим.
От нас совсем немного надо им:
Упоминанье имени, когда
На небе всходит первая звезда.
И, трогая свечи живое пламя,
Почувствовать, что нет границ меж нами.
Живём, не разнимая рук,
Благословляя боль объятья:
Очерчен заповедный круг
Еще до таинства зачатья.
В нём осязаем каждый звук,
Священны имена и даты,
И чем теснее этот круг,
Тем нестерпимее утраты.
И потому в пути, в дому,
В лихие дни, в ночные праздники
Я не отдам вас никому —
Земного круга соучастники.
Памяти Ольги Заботкиной, балерины Мариинского (Кировского) театра, актрисы (Катя Татаринова в фильме «Два капитана»)
Из сумрака запущенной квартиры,
Сквозь зеркала, сквозь стены, сквозь гардины
Он проступает – призрак, образ, дух
Той женщины – красавицы, танцорки,
Которой и партеры, и галёрки
Рукоплескали, не жалея рук.
В балетной стати, в чуть лукавом взгляде,
В испанском ли, в цыганском ли наряде —
Но всё же петербурженка во всём,
То сдержана, то вспыльчива, то вздорна.
И тайно кровь барона Бенкендорфа
Блуждала в ней и жгла своим огнём.
Наследница изысканных портретов,
Детдомовка, блокадница, балетом
Лишённая тепла, одна, как перст,
Она в любви искала лишь защиты.
Её мужчины были знамениты,
И каждый для неё был – тяжкий крест.
А может, всё же крылась в том причина,
Что с ней жесток был любящий мужчина
Затем, что он не понимал одно
И гневался на женщину напрасно:
Бывает так, что красота бесстрастна,
А разбудить – не всякому дано.
Памяти Риммы Казаковой
Всю жизнь – как по лезвию бритвы.
Назад отводя локотки,
Ломала привычные ритмы,
Ловила движенье строки.
И в страстном сражении с ложью,
Её угадав за версту,
Одна, без страховки, без лонжи
Искала свою высоту.
И жизнь свою неудержимо
Сжигала, пока не сожгла.
Любима была, нелюбима.
Но главное всё же – была.
Но главное – не изменила
Ни сути, ни цели своей.
И всех, кто обидел, – простила.
И всё раздала из вещей.
И там, у Святого порога,
От плоти освобождена,
– Грешна ли? – услышав от Бога,
Покорно ответит: – Грешна.
И прежде, чем снова вернётся,
Иные освоит пути.
А нам ещё только придётся
Всё это однажды пройти.
А нам ещё словом и взглядом
Искать на земле её след
И видеть, и чувствовать рядом
Живой и немеркнущий свет
Памяти Беллы Ахмадулиной
Иным елей на сердце – гром оваций.
Другим – в тиши плетение словес.
Но как стихам без голоса остаться,
Серебряного голоса небес?
Без – льдинкою царапавшего горло…
Без – тело распрямлявшего в струну…
Как он звучал торжественно и горько —
Я ни один с ним голос не сравню.
В нем были беззащитность и отвага,
И плачу я, наверно, оттого,
Что – вот стихи. Их стережёт бумага.
Но голос, голос! – не вернуть его.
Тамаре Жирмунской
Скупей улыбки, встречи реже,
Но всё же в сокровенный час
В кругу ровесников мы те же
И те же голоса у нас.
Мы пьём неспешными глотками
За то, что снова мы не врозь,
За лучшее, что было с нами,
За тайное, что не сбылось.
И блещут тосты, строки, взгляды,
И смех взрывается, звеня…
Лишь зажигать огня не надо.
Не надо зажигать огня.
Даниэлле
О это превращенье вечное:
Ещё не сброшен детства кокон,
Но бабочкой трепещет женщина
Во взгляде, в том, как вьётся локон.
Ещё и замкнутость и скованность,
И грусть, порой неодолимая,
Но видится сквозь замурованность
Та грация неповторимая,
Перед которой снег молитвенно
На землю падает усталую
И прикрывает нежно рытвины
Там, где её стопа ступала бы.
И я стою смущённо около,
И я смотрю, заворожённая,
Как крылья, влажные от кокона,
Расправленные, напряжённые,
Вот-вот свободою наполнятся,
Подхватятся её потоками,
И небом трепет их запомнится,
И звёздами, от нас далёкими.
И долго – в голосе ли, в жестах ли —
Пускай пребудет сокровенное:
То – изнутри – свеченье женское,
Во все столетия бесценное.
А в парке ночном, когда запахи листьев остры,
Меня окружают в молчании справа и слева
Сатир, проступивший в проломе дубовой коры,
И вросшая в ивовый ствол непорочная Дева.
Он рвётся к ней с дуба, спеленат, распят, одинок,
Запутавшись в космах, пробив древесину бесстыдством,
Весёлый Сатир, воплощенный соблазн и порок,
Пугающий Деву своим озорным первобытством.
Таинственно всё, что почти не реально на вид.
И жизнь многомерна, нам тьму превращений пророча.
Недаром под утро, потупившись, Дева молчит
И тёмный Сатир замирает лукаво до ночи.
Недаром так непредсказуемо сходятся в нас
И стыд, и порок, и гульба, и приверженность долгу.
Иначе зачем бы, зажёгшись в душе, не погас —
Огонь, без которого жить и темно, и без толку.
Иначе зачем бы жила в моём сердце вина
За всё, что случайно, к чему не подобрано слова,
За то, что до вдоха последнего обречена
Душа отзываться ночному запретному зову.
Выходит, что всю жизнь мы ждем убийства,
что следствие – лишь форма ожиданья,
и что преступник вовсе не преступник,
и что…
…и никто не знает, чья это была вина.
Просто воздух убийства в парадном заночевал.
Просто громко стучала о волнорез волна,
Просто чаечьи горла пронзительный ор порвал.
Впрочем, может быть, это отчаянья женский крик
По убитому, или страсти последний стон.
Всё сошлось в одно: Ялта. Сцена. Соблазн. Тупик.
И кровавый дрожит у страсти в руках пион.
Ну а там, где соблазн и страсть, там судьба – мишень.
Там случайно смерть из случайного бьёт ствола.
И какая разница, ночь это или день,
Если жизнь осталась, а страсть из неё ушла.
Там случайно всё: шахматист, капитан, Она.
Капитанский сын с парабеллумом. Не хотел…
На троих мужчин – выпадает одна вина,
Каждый – сам по себе.
Но один на троих прицел.
Кто из нас подспудно смерти своей не ждёт?
Кто идёт домой, подворотен не сторонясь?
И никто не знает, чья пуля его собьёт
И что между ним и убийцей всегда есть связь.
И за всеми словами, так резко рвущими слух,
Пантомима ломает и сводит за актом акт.
И не важно – чайка кричит
Или мечется Бродского дух.
Просто смерть бывает случайной.
И это факт.
Он лишь образ… Пустое место…
Когда на сцену вызван Ноль,
Сперва как плод воображенья,
Он так искусно входит в роль,
Что обнуляется мышленье.
И вот уже он не фантом —
Он ладно сбит и ладно скроен.
Он входит без стесненья в дом, —
А вслед за ним жильцов хоронят.
Его не распознать в лицо.
Изменчива его орбита.
Ноль – ёрник, и его лассо
Вкруг шеи вкрадчиво обвито.
И с ним вращение Земли
И звёзд небесное вращенье —
Всё чертит в воздухе ноли:
Ноль – Смерть. И тот же ноль – Движенье.
Живую душу взять – изволь!
(За мёртвые – в ответе Гоголь).
Пока летит в пролётке Ноль,
Дай мимо пролететь.
Не трогай —
Сшибёт. Погибнешь ни за грош.
А если и рванёшься следом,
Наткнёшься за углом на нож,
Застряв меж тем и этим светом.
Ни вера не спасёт, ни боль
За тех, кто жмётся у обочин,
И глянешь в зеркало – там Ноль
Подмигивает и хохочет.
Постой! Зачем входить туда, где множа страх,
Летучей мыши писк пронзительно-печален?
Ведь прошлое давно здесь превратилось в прах,
Лишь силуэт любви впечатан вглубь развалин.
Вглядись, здесь призрак жив того, кто был влеком
Сто лет назад сюда неутолимой страстью,
Полураскрытых губ кто целовал излом
И кто на стол швырял тузы в четыре масти.
Ты видишь, он пришел. Гляди, его рука
Зелёного сукна касается любовно.
И он спешит туда, где шелестят шелка,
Где тесно для двоих и дышится неровно.
Какою платит он безумною ценой,
Чтобы себя облечь давно истлевшей плотью,
И поцелуй вернуть глубокий, как глоток,
И снова умереть у страсти на излёте?
И снова стать травой среди шумящих трав,
Пока не вздыбит страсть над ним земную толщу.
И вновь лететь туда, где – смертью смерть поправ,
Где длится краткий миг иных столетий дольше
И, освещая свод, Луны сияет диск.
И призрак меж руин, как будто на арене.
Остановись! Оставь ему его каприз.
И пощади его – не тронь чужое Время!
Вмешаться в ход времён, переступить черту —
Смиримся, что не нам,
Что в гулком мирозданье
Не нам остановить мгновенье на лету,
Но издали смотреть и сдерживать дыханье.
Меж каньонов, карьеров, откосов сыпучих,
Где царапая дно, ветер гонит песок,
Где нависли жилища, как гнёзда, на кручах,
Где таинственной птицы звенит голосок;
Где нанизано небо на шпиль кипариса,
Где берёза роняет листву к декабрю,
Где листается книга цветочных капризов,
С лепестковым лепечущим лёгким «люблю» —
Там моя, не привыкшая к вечному лету,
Оживёт, отогреется, дрогнет душа,
Этот путь, это время и эту планету
В триединстве вобрать безоглядно спеша.
Я как будто забуду студёные ночи,
Нежность снега и вьюги настой колдовской,
Но окажется слишком короток и прочен
Поводок.
Он всегда у меня за спиной.
Потому и мечусь между тех, кто любимы,
Где две суши одним океаном свело…
В нашей жизни, наверное, всё совместимо.
Но у каждого – время и место своё.
И полнолуние, и тонкий плач койота,
И рвущийся с цепи у поворота
От запахов беснующийся пёс,
И тьма, что куст у дома поглотила,
И свет в окне, где тень твоя застыла,
И вырвавшийся, как из карантина,
Совы внезапно ухнувший вопрос —
Всё то, что было до сих пор ничейно,
Что не имело вроде бы значенья,
Вдруг обрело разгадку, смысл, свеченье:
Мир – это только наша плоть и кровь.
И мы – его бессмертье и движенье,
Его ядро, в котором исключенья