Знаменитый актер Валерий Гаркалин… Его путь к славе был очень долгим, еще более долгой была его жизнь с его любимой женой Катенькой, как он нежно ее называет. Много раз Катя спасала его с того света, доставала просто оттуда, спасала ему жизнь. А когда Гаркалин был спасен, умерла сама Катя, скоропостижно. Прошло уже много лет, но Гаркалин говорит, что не чувствует себя вдовцом и учится жить без нее. Что скрывалось за фасадом их семейного счастья? В чем Гаркалин винит себя? И что хотел бы исправить в своей судьбе, в судьбе Валерия Гаркалина?
– Как выяснилось, человеческая жизнь короткая, но меня учили классики, что время лечит. Это неправда. Я не могу забыть эти глаза, не могу забыть ничего, что связано с этими глазами. Каждый сантиметр нашей с ней жизни до сих пор во мне, живет полноценной жизнью и не собирается притупляться, со временем проходить.
Я до сих пор не знаю, где что в доме, не ориентируюсь. Иногда мысленно спрашиваю: «Катя, куда ты положила вот ту вещь?» Я продолжаю с ней вести диалог. Дом наполнен ею, дом наполнен ее смыслом.
Когда мы с Катей играли свадьбу, я дурачился, не придавал этому серьезного значения…
Вина всегда будет сопутствовать нам, каждому из нас, кто потеряет близкого человека, потому что это чувство приходит на смену чувству утраты. И эта вина очень расплывчата. Она не имеет конкретной причинно-следственной связи. Вина в том, что ты потерял этого человека, не уберег. И это ощущение, оно до сих пор во мне живет, я до сих пор винюсь. Ведь Катя же умерла от рака. Моя Катенька… ей никто не помог, и я в том числе. Катин рак был неизлечим, хотя, как известно, если вовремя спохватиться, то есть шанс выжить. Я понимал, что Катя больна, но я не знал, насколько серьезно, потому что в этот период я сам тяжело заболел.
Это случилось как раз на гастролях с Таней Васильевой и Сашей Феклистовым. Мы играли спектакль по пьесе Петра Гладилина «Ботинки на толстой подошве». И, играя, я вдруг понял, что теряю сознание, падаю, падаю, падаю, падаю. И Таня понимает, что что-то происходит непоправимое, и оттаскивает меня за сцену. И падаю я, значит, на сцену, меня оттаскивают, но я поднимаюсь и кричу: «Таня, куда ты тащишь меня, я еще монолог недосказал…» А она: «Тебе уже не надо играть». И Таня просто тащила меня за волосы. Меня тут же посадили в машину и увезли.
Это был обширный инфаркт передней стенки. А через полчаса, когда меня положили на операционный стол, случился второй обширный инфаркт, но уже задней стенки. Сердце разорвалось просто. И когда они начали делать стентирование, то есть расширять сосуды, то оторвался тромб. Он дошел до основания сердца, и я умер.
Если бы он вошел в само сердце, то я умер бы бесповоротно. Я перестал дышать, но врачи начали заводить мое сердце. И этими «утюгами» они меня заводили три или четыре раза. И в конце концов на третьей минуте я открыл глаза, к удивлению врачей. Они поняли, что произошло что-то невероятное. Один инфаркт должен был унести мою жизнь, следом второй, да еще и тромб. И вдруг я открываю глаза и говорю: «А в чем дело?» Как ни в чем не бывало, с разорванным сердцем… Очень искусительный момент рассказать какую-то красивую историю, вроде рассказов тех, кто пережил это. Я так хотел, чтобы был этот опыт. Мне так хотелось бы тоннель, чтобы архангелы пришли. Ничего этого не было. Мне так было обидно, что я умираю, а ничего рассказать толком не могу. Но скажу о самом главном, может быть, об этом мало кто говорит, потому что это трудно описать, – это напоминает любовь. Мы занимаемся поисками этого чувства, которое я пережил там. Мы ищем каждую секунду своей жизни и не находим, а там его океан, просто океан. Он обнимает, он живой. Самое потрясающее, что боли нет, и я вспомнил Экклезиаста – там есть замечательные слова: «И боли не будет, ибо она уже была». И вот я пережил этот момент с каким-то удивительным счастьем любви и что боли уже больше никогда не будет. Вообще жизнь – это сплошная боль – и физическая, и моральная, какая хотите. А там ее не будет, вот что я вам обещаю.
Я пережил два инфаркта с клинической смертью, с тромбом. Катя была рядом со мной, все ее силы и вся энергия были направлены на то, чтобы спасти мою жизнь. Теперь я уже знаю, что она тоже обследовалась и диагноз был поставлен, но мне об этом, конечно, никто не сказал. Я узнал уже незадолго до того, как Катя ушла из жизни, когда она уже была в реанимации, что у нее есть какое-то злокачественное образование, но раком никто не называл эту болезнь. То ли они меня щадили, то ли еще что-то, я не знаю. Я до сих пор в этом мало что понимаю и даже плохо помню, когда я стал подозревать что-то неладное. Единственное, за полгода до того, как случиться беде, я заметил в Кате едва уловимые изменения. Она стала худеть. Как мы этому радовались, ведь Катя всегда мечтала постройнеть. Когда она проходила, где было много мебели, и задевала эту мебель, я ей говорил: «Ты ведешь себя как „Бронепоезд 14–69“, потому что я, например, прежде чем где-либо пройти, задумываюсь: а пройду ли я там? А как у тебя, Катя?» Она отвечала: «А я не задаюсь таким вопросом, я думаю, что пройду». Я возражал: «Ну, знаешь, для таких случаев есть зеркало». Она не сдавалась: «Да, но в зеркале все врут». Я: «Почему?» – «Потому что там я блондинка с высокими ногами и пройти могу…» И поэтому, когда начался процесс похудания, то мы это восприняли как замечательную радость. Останется только покрасить волосы в белый цвет и – блондинка с высокими ногами. Конечно, это надо было принять за первый признак беды, а мы, точнее, я его не заметил. Теперь я уже знаю, что Катя скрыла от меня то, что скоро уйдет.
Катя ушла через полгода. У меня было такое чувство, что она очень сильно переживала то, что произошло с Валерой. Мне кажется, это была психосоматика. Катя так хотела, чтобы он жил, что отдала свою жизнь. Она тогда очень похорошела, похудела, превратилась в какую-то необыкновенную красавицу, но мы же не знали, что это онкология. Как будто бы Катя была счастлива от того, что с Валерой все хорошо. Вообще она была очень мудрой, была подспудным руководителем даже. У нее было потрясающее чувство юмора. Например, мы же соседи, и Катя была очень хлебосольная и любила покупать продукты. Тащила за собой такую тележку на колесиках, проходила, естественно, мимо моего подъезда, звонила мне, говорила: «Иришка, я здесь». И мы махали друг другу, я ей из окна говорю: «Заходи». Она говорит: «Нет, я не могу, я с тележкой, видишь, я должна Валерочку кормить». Она называла его «Валерик». Конечно, ее уход – это страшная трагедия. Я знаю, что Валере до сих пор очень плохо. Обычно много цветов нам дарят, и, если это другой город, не всегда есть возможность перевозить эти цветы в Москву. Мы раздариваем их людям, которые нас принимают. Валера всегда оставлял цветы и первое, что он делал, прямо с поезда ехал на кладбище, чтобы положить их Кате.
– Перед самой смертью она написала мне письмо, и в нем вся Катя. Прощаясь со мной, она написала: «Единственное, что я могу сказать, Валерик, ты всегда приносил мне только одну радость». И я счастлив, что я имел такую жену, которая, уходя из жизни, думала не о себе, а о любимом человеке.
Она скончалась 15 февраля, и впереди были праздники 8 Марта и 23 Февраля. А Катя страдала манией подарков. Она покупала пакетики, собирала туда какие-то безделушки – это Гале, это Оле, это Саше, это Пете. После ее смерти я находил эти пакетики в квартире…
Умерла Катя в больнице. Позвонили дочери Нике, и она еще полдня скрывала от меня. Все боялись за мое сердце. Представляете, Ника полдня жила вместе со мной и знала, что мамы нет. Она вообще прекрасная девочка. Ника – то самое яблочко, которое недалеко откатилось от яблоньки. Она очень просто сказала: «Мамы больше нет». Я почему-то ни тогда, ни сейчас не помню, чтобы я это предчувствовал.
У меня есть дочка, и это огромное счастье. В самом начале моей жизни с Катей лет шесть мы не были уверены, что сможем родить. То есть уже висел такой приговор, что ни Катя, ни я не дееспособны в этом смысле. И однажды я приехал с гастролей, она мне говорит, что очень плохо себя чувствует, что-то с желудком. И я сказал Кате: «Надо идти к врачу». Я, как сейчас помню, в Симферополе, набираю ее по телефону-автомату и говорю: «Катенька, ты была у врача?» Она: «Да, Валерик. Я беременна, понимаешь…» Я: «Катя, перестань, у меня осталось 15 копеек, а ты… Какая беременность? Что сказал врач?» Она: «Врач? Вот врач и сказал, что я беременна». Я: «Ты будешь долго издеваться надо мной? У меня больше монет вообще не остается». И вдруг «пик-пик-пик». Вот так я узнал о том, что у меня родится дочь. Мы назвали ее Никой только по одной причине: мое имя – отвратительное как отчество. Например, Сергей Валерьевич, пока произнесешь… И это Катина была идея придумать короткое имя, чтобы успеть выговорить отчество. Тогда мы придумали вот это: «Ника Валерьевна». Тем более что тогда это было модное имя. Я помню, тогда Неелова родила себе Нику.
Когда родилась дочка, я ушел в декрет, потому что понимал, что девочка растет, а я не вижу, как она это делает. Катя работала, и два года я находился в декретном отпуске. А потом я стал преподавать в ГИТИСе…
Кстати, сам я был нежеланным ребенком для отца. Там были очень сложные отношения с мамой. Отец вообще был очень красивым человеком. Но эта красота его и сгубила. Он женился на другой женщине, когда мама меня родила, но мама так любила папу, что все-таки вернула его… Отец по-своему меня любил… Но общался со мной сухо, практически никогда не хвалил. И ни о каких разговорах по душам у нас с ним не могло быть и речи. Вообще в ту эпоху, когда мы родились и жили, в советские времена, не было приличным выражать свои чувства. Наоборот, надо было тщательно их скрывать. Мамы не стало в 1994 году, буквально за год с небольшим до «Ширли-мырли».
Познакомились мы с Катей в Театре кукол Образцова. Она пришла туда работать педагогом-методистом, когда я был студентом Гнесинского училища. Сергей Владимирович Образцов позволил Леониду Абрамовичу Хаиту, моему учителю, набрать курс, где занятия проходили в стенах этого прославленного тогда театра под руководством самого Образцова.
Если бы нас поймали с поличным с тем, что преподавательница сожительствует со студентом… То Кате бы не поздоровилось, да и студенту тоже. Поэтому мы тщательно скрывали наш союз. И так как мы завтракали вместе, просыпались вместе и приходили в театр вместе, то мы решили, что, подойдя к зданию театра, Катя должна отойти чуть-чуть вперед, а сам я, якобы опаздывая на занятия, забегаю в театр. Мы продумали целый сценарий, душераздирающий фильм. Но как бы мы ни хотели, все равно жизнь делает свои более талантливые сценарные заявки, чем это может сделать человек.
Мы должны были подниматься оба на четвертый этаж на лифте. И когда мы в него заходили – это было просто каким-то роком, – там обязательно был кто-то еще. И здесь уже Катя проявляла чудеса актерского мастерства. Она не училась нигде этому, но она блистательно и очень убедительно говорила: «Здравствуйте, Валерий…», а я отвечал: «Здравствуйте, Екатерина Викторовна». Она: «На занятия?» Я: «Да, Екатерина Викторовна». И дальше она говорила: «Учитесь хорошо». И тут двери раскрывались и: «Спасибо, Екатерина Викторовна, за заботу», – отвечал я. Мы… увы, расходились. Потом вечером мы обсуждали это. Я возмущался: «Что ты несешь, Катя? „Учитесь хорошо!“». Но потом понимал, что она это делала все, так сказать, в целях конспирации…
Понимание, что можно больше не скрываться, пришло, когда я окончил училище и получил диплом. Тогда мы объявили о своей женитьбе. Третьего июня, как сейчас помню, мы расписались в московском загсе, а пятого июня я выехал в город Кемерово – поехал вместе с курсом в театр «Люди и куклы». Катя не могла бросить Театр Образцова, потому что она с трудом попала в него и очень любила то, чем она занималась там, но также сильно любила и меня… И ей надо было что-то делать. Тогда она попросила отпуск за свой счет на два месяца, на июль и на август, и отправилась туда, где проходили наши гастроли – по городам и весям Западной Сибири. Катя вместе с нами проделала этот путь. Так она вошла в историю нашего ансамбля «Люди и куклы» как «жена декабриста». После декабристок она вторая, кто повторил подвиг этих женщин.
Рано или поздно у кого-то всегда появляется человек. Он мог появиться и у Кати, он мог появиться и у меня. Я не хочу об этом вспоминать, надо просто не забывать, что за все придется платить.
У него был очень бурный роман на стороне. Он все со мной советовался и со всеми советовался, потому что уже ничего не соображал. Это уже была какая-то мания! Просто вот хватал людей, заволакивал к себе в гримерку и начинал рассказывать и спрашивать: «Ну она меня любит? Ну как ты думаешь…» Люди не понимали, о чем он говорит даже. И в конце концов эта девица пришла к Кате. Я думаю, что Катина болезнь и ее быстрый такой уход – это еще стресс сильнейший по женской линии. Я, например, тоже была влюблена в него по-настоящему, не только как в партнера. И у нас были отношения на грани, которые могли перерасти во что-то другое, но была Катя, и этим было все сказано.
– Я один справился, не подключал к этому Катю. Я думаю, что она мало что знала. У каждого своя судьба, и она не должна повторять другую. Каждый раз, когда я произношу фразу «сколько Катенька натерпелась от меня» – я имею в виду этот эпизод.
Вообще Кате нелегко пришлось со мной. Была история во время съемок фильма «Белые одежды». Это был период трудной работы над ролью, и приходилось сниматься очень и очень много. И, естественно, любовь к вечерним посиделкам, выпивкам, друзьям, которые были вокруг меня… Актеры были блистательные, но любители посидеть с горячительным.
Над картиной работали белорусские кинематографисты, и все основные съемки проходили на «Беларусьфильме»… Мы все время курсировали между Москвой, Минском и Петербургом. Я иногда приезжал и не понимал, в какой город я вообще прибыл… Однажды Кате нужно было передать мне билет, и мы улетали на гастроли в Варшаву с театром-студией «Человек». Но когда она проходила мимо группы веселых артистов, приехавших из Минска, среди которых был я, она меня не узнала. Так я выглядел, так я «снялся» хорошо. «Я видела тебя, мне казалось, что это ты, но, когда я стала подходить ближе к тебе, я поняла, что это не ты. Ты не можешь так выглядеть ужасающе». Есть люди, которым нельзя злоупотреблять, потому что такого человека трудно потом узнать. Вот таким был я в тот день.
Все с самого начала знали, что у Валеры есть Катя. Она была свидетелем всех наших успехов и неуспехов. Вообще если честно говорить, то Валеру сделала Катя. Она – это такой взгляд на жизнь, когда борешься с проблемами с улыбкой. И мне кажется, что Катя и Валерке этот взгляд привила. Она всегда была спокойной. Даже когда он выпивал, Катя мне однажды позвонила и говорит: «Клара, ты Валерушку сегодня видела?» Я говорю: «Да». Она: «А ты не знаешь, он как?» Я: «Ну, Катя, ты знаешь, мне кажется, что он сегодня немножко этого…» И мы его тогда искали и нашли рядом с ГИТИСом на скамеечке. Это была Катина боль. И я никогда не слышала, чтобы она на него орала.
– Сказать, что мы никогда не ссорились, – это было бы неправдой. Мы, конечно, ругались, и зачастую даже серьезно, основательно, как это бывает в нормальных человеческих отношениях. Просто Катя действительно никогда не повышала голос, у нее не было этой манеры. Она абсолютно тихо, спокойно могла выяснять отношения, хотя иногда это было пострашнее, чем если бы Катя кричала. Она не топала ногами, не била кулаками, но иногда могла так посмотреть – тихо и спокойно, улыбаясь, – что становилось жутко, стыдно. Хотелось уйти и встать в угол. Я ее в сердцах иногда называл «недобитая Сухомлинская», потому что Катя окончила Ленинский педагогический институт и много лет проработала педагогом. И она не то чтобы поучала, назидала, но так мягко учила жизни. Мне это нравилось.
Вообще впервые я сорвался с катушек в плане алкоголя после фильма «Катала», где я сыграл первую большую роль. Я снимался в этой картине уже взрослым человеком, мне там чуть ли не 50 лет… И вот все эти годы – во время «Каталы» и потом – все эти годы мне удавалось скрывать пристрастие к алкоголю от Кати.
Что греха таить, я – алкоголик. Это психическое расстройство. Алкоголизм – это не страсть к выпивке, это зависимость от нее. И есть люди, которым нельзя этого делать. Я это понял только после клинической смерти.
Через год после того, как якобы меня закодировали за какие-то бешеные деньги, Катя говорит: «Давай будем повторять эту кодировку, раз ты справился с этим?» Я говорю: «Катя, заплати мне, и я закодирую и тебя, и себя…» Эти кодировки полная туфта.
Но, кстати, в «Ширли-мырли» я совладал с зависимостью. Я был абсолютный, стопроцентный трезвенник. Эта роль у меня случилась тоже благодаря Кате. Дело в том, что Владимир Валентинович Меньшов, когда приступил к съемкам, первое время не очень был уверен в том, что он правильный сделал выбор, когда пригласил меня. Он с таким лицом смотрел на мои потуги актерские… И я Чуриковой однажды сказал: «Инна Михайловна, я чувствую, что меня Меньшов не любит. Понимаете, он меня не любит. Он меня снимает…» И вдруг она не выдержала и говорит: «Что ты тут сопли развесил? Иди и скажи ему, как мужик мужику». Я не знаю, что было в этой фразе, я выскочил из гримерки, и, на беду мою, по пустому коридору тогда не снимающего «Мосфильма» шел Меньшов, и я закричал ему: «Вы не любите меня!» А он замечательный в этом смысле партнер. Он упал на колени и пополз ко мне… И начал кричать: «Я люблю. Я люблю тебя». А я говорю: «Не любите!» – «Нет, люблю!» – «Нет, не любите меня!» – «Люблю». И это наблюдала Чурикова, она каталась по полу просто. И он, значит, потом в конце концов говорит: «Ну а в чем, скажи, ладно, если уж так начистоту, по-мужски, в чем должна выражаться моя любовь?» И я очень просто говорю, как меня учила Катя: «Вы Валерика не обижайте… Когда стоите у камеры, а Валерик играет, надо улыбаться…» И если бы у меня была возможность написать себе юному письмо, я бы сказал: «Дорогой Валера, ты счастливый человек – в твоей жизни была Катя!»