Призвание


…Дождь не прекращается уже третий день. С утра чуть-чуть прояснилось, и я вышел пройтись по Ботаническому саду. Обычно по центральной аллее снуют матери и няни с детьми, торговцы развозят на тележках мороженое, студенты представляют для туристов живые статуи Ришелье, Генриха Четвертого или принца Конде. Но сегодня было тихо. Только слышалось то тут, то там, как на землю падают недозрелые каштаны. Я прогуливался по парку и вспоминал рассказы дяди и отца о детстве в родном городе. В этом самом парке юный Фредерик познакомился с мальчиком, который скоро стал его лучшим другом, с испанцем по имени Алонсо Диас. Отец Алонсо, моряк из города Виго, когда-то решил навсегда бросить якорь в ла-рошельской гавани. Он женился на бывшей прихожанке гугенотской церкви, которая приняла католичество. Жан-Мишель Декарт ворчал, если Фредерик просил разрешения пойти к Алонсо, но это была скорее дань приличиям и социальной роли, которую он был вынужден играть. Как вы помните, пастором он стал не по призванию и в душе был убежден, что различий между католичеством и реформатством гораздо меньше, чем между любой религией и современной наукой. Так что Фредерик после школы беспрепятственно играл с Алонсо и часто бывал у него дома, где на стол за обедом ставили кувшин напитка из разбавленного вина с мелко нарезанными фруктами с красивым названием «сангрия» (маленького пуританина немного шокировало, что его другу родители тоже наливали стакан). После обеда Мануэль Диас брал гитару и хриплым голосом пел баллады о жестоких маврах и неприступных красавицах Кастилии. Фредерик оказался очень восприимчив к иностранным языкам (может быть, из-за двуязычия, которое его окружало с раннего детства) и скоро стал все понимать. Во взрослые годы он помимо двух родных языков – французского и немецкого – из живых языков свободно говорил по-английски и немного хуже – по-испански.

Но я зачем-то вернулся назад, хотя детство Фредерика давно было позади. Начались годы студенчества.


В Париже ему пришлось нелегко. Стипендия, назначенная церковью, оказалась очень скромной. Помощи ждать было неоткуда – мать с младшими братом и сестрой кое-как вела дом и оплачивала детям школу на свою вдовью пенсию, рассчитывая, что старший сын скоро сам начнет ей помогать. Небольшое наследство после смерти доктора Картена из Потсдама (пережившего сына всего на год) лежало в неприкосновенности на самый черный день. Бабушка Амели скорее сшила бы Максу и Шарлотте тетрадки из старых счетов с чистой оборотной стороной, чем потратила бы из этого наследства хотя бы пфенниг на текущие расходы.

В университете Фредерик очень скоро стал одним из самых блестящих студентов. Это получилось не само собой. Он проводил куда больше времени в архивах и библиотеках, чем на студенческих пирушках, и, по его собственным словам, с живыми людьми общался в те годы реже, чем с мертвыми. Магистерскую диссертацию он написал о поэтах-гугенотах, а жизнь и творчество одного из них, Гийома Дю Барта, стали темой небольшого эссе, которое Фредерик представил на соискание академической премии. Он получил эту премию, оказавшись на голову выше своих конкурентов, и с этого момента о нем заговорили в научных кругах.

Жил он в пансионе для студентов реформатского вероисповедания, который содержали немолодой священник и его жена. Полуказарменный-полумонастырский распорядок этого заведения мало подходил тем, кто шел в университет за радостями студенческой жизни. Но Фредерик ведь был сыном Амалии Шендельс: он и не почувствовал никаких особенных притеснений. Привычка к дисциплине и методичному труду давно стала его второй натурой. Он умел делить свои интересы на главные и второстепенные и, если времени на все не хватало, вычеркивал второстепенное недрогнувшей рукой. Когда он не пропадал в библиотеках, то бегал по частным урокам или писал для колонки исторических курьезов в «Меркюр де Франс». Иногда он ходил в театры и на концерты. Веселых компаний не чурался, но времени на них тратил гораздо меньше, чем это обычно делают вырвавшиеся из родительского дома двадцатилетние юноши.

Что касается дел сердечных, они не числились в «главном». Здесь он, по собственному позднему признанию, отставал от товарищей. Фредерик до сих пор не мог забыть Элизу. Безнадежность своей любви он прекрасно сознавал. Но находить доступных девиц ему мешали робость и какое-то врожденное целомудрие. Он знал, что при своих честолюбивых планах ни в коем случае не должен жениться рано, и хранить невинность неизвестно докуда, конечно, не собирался. Однако и навязчивого стремления ее лишиться у него не было. Он не хотел, чтобы это произошло как попало и с кем попало. В результате «это» случилось с ним только в двадцать два года на третьем курсе университета, причем довольно неожиданно.

В их студенческой компании была одна девушка, чья-то сестра или кузина, дочь профессора химии из Политехнической школы. Звали ее Колетт Лефевр. Все приятели Фредерика были в нее немного влюблены. Колетт никого не выделяла, держала себя с ними ровно и по-товарищески. Так же вела она себя и с молодым Декартом, но очень быстро сложилось, что они стали проводить друг с другом много времени. Вместе обедали в дешевом студенческом кафе, вместе бродили по Лувру и Люксембургскому саду, вместе ходили к букинистам на набережную Сены и радовались, как дети, если удавалось прочитать что-нибудь, не покупая, быстро-быстро пролистывая страницы. Колетт даже иногда по воскресеньям ходила с Фредериком в протестантскую церковь Троицы на бульваре Клиши, поскучать, как она говорила, и скромно сидела там в уголке.

Эта дружба длилась довольно долго. Однажды в летний день в субботу разразился ливень с грозой. Фредерик остался в пансионе. Он с удовольствием «бездельничал» – читал какой-то модный роман. Обычно на беллетристику времени у него не оставалось. Вдруг распахнулась дверь, и в комнату влетела совершенно мокрая Колетт. Дождь застиг ее недалеко от пансиона. Женщин туда не пускали, но швейцар пожалел девушку и разрешил ей зайти обогреться. Молодой человек опешил, увидев ее на пороге своей комнаты, но потом заметил, в каком она состоянии. Он начал хлопотать: отдал Колетт все свои полотенца, зажег спиртовку, чтобы сварить ей кофе. Колетт сидела, опустив руки, и с нее текла вода. Фредерик неумело расстегнул на ней платье, чтобы вытереть мокрую спину. Неожиданно мадемуазель Лефевр обвила руками его шею и поцеловала – не по-дружески, а по-настоящему.

Они стали любовниками. У Колетт он был, конечно, не первым и, как он скоро убедился, не единственным. Вот здесь я должен остановиться и сказать о Фредерике очень важную вещь. Возможно, сам он был в отношениях скорее разрушителем, чем созидателем, не по злой воле, а просто потому, что своим временем, которое можно было потратить на работу, дорожил больше. Но за женщинами, которые ему нравились, он признавал ровно те же права разлюбить и уйти. Ему была почти не свойственна ревность. Никогда до конца не уверенный в себе и в своей мужской привлекательности, он был благодарен всем женщинам, удостоившим его вниманием, и принимал как должное, когда им начинало чего-то не хватать и они от него уходили. Они обычно тоже не держали обид, если уходил он сам. Все это будет позже… А пока в его жизни разворачивался сюжет, достойный современной лирической комедии из жизни студентов. Фредерик очень привязался к Колетт. Она была остроумна, смела и свободолюбива. Рядом с ней как будто отступали все его многочисленные заботы. Он чувствовал себя не бедным студентом, вынужденным много трудиться, нет, он был молод, верил в свои силы, и все испытания, которые сулило будущее, были ему нипочем. Когда они гуляли по Большим бульварам или сидели на галерке Одеона и ее рука пряталась в его руке, он таял от нежности.

Их отношения с перерывами тянулись почти два года. Потом Колетт вышла замуж за молодого, но перспективного политика (позднее, при Третьей республике, Менье-Сюлли несколько раз получал министерский портфель). Фредерик искренне пожелал счастья своей подруге: ведь сам он жениться пока не собирался, да и понимал, что профессор Политехнической школы не выдаст дочь за студента без состояния и гарантированной карьеры, будь он хоть трижды талантлив и умен.

Спустя некоторое время после свадьбы Колетт предприняла попытку возобновить их близкие отношения. Фредерик не сразу понял ее намеки, а когда до него наконец дошло, от смущения он чуть не провалился сквозь землю. Но смутился вовсе не потому, что оскорблена была его пуританская мораль, которая однозначно не допускала связи с замужней женщиной. Представьте себе, нет. Он беспокоился, что Колетт теперь сочтет его ханжой, а сама будет чувствовать себя с ним как блудница перед фарисеем из-за своей нелепой идеи, которая неизвестно почему пришла ей в голову. Он всю жизнь страдал от этой раздвоенности: сам придерживался правил, в которых был воспитан (и если ему приходилось от них отступать, долго потом себя морально казнил), но очень тщательно подбирал слова, боясь обидеть других людей своим кальвинистским нравственным ригоризмом. Колетт прекрасно его поняла и обратила все в шутку. Друзьями они остались на всю жизнь. Ее имя в моих записках вы не раз еще встретите.


После окончания магистратуры Фредерик должен был остаться в университете – некий именитый профессор брал его к себе на кафедру истории средних веков. Будущее казалось двадцатипятилетнему магистру Декарту ясным и предсказуемым, избранный путь должен был вести его только вперед и вверх, к собственным курсам, книгам, академическим наградам. Каково же было его разочарование, когда профессор под надуманным предлогом взял свое обещание назад! Истинные причины оказались банальнее некуда. Молодой ученый, не искушенный в интригах, умудрился нажить слишком много врагов. Магистерская диссертация, которую заметил и высоко оценил сам великий Мишле, статьи в научных журналах, разработанные курсы по истории XVI–XVII веков и по литературе Реформации, сочинение о «Гептамероне» Маргариты Наваррской, удостоенное большой золотой академической медали, – все это делало магистра Декарта слишком опасным конкурентом для тех, кто занимал свои места в университете без должных заслуг. Материалы, представленные к докторской диссертации, ученый совет признал слабыми и недостаточными, а поскольку защита откладывалась, место было отдано другому претенденту. Фредерик поступил на государственную службу по ведомству просвещения и был направлен учителем в крошечный городок Морьяк в Оверни, в глубине Центрального массива. И друзья, и недруги думали, что оттуда он уже не вернется. Провинция ломала еще и не таких.


Два года, проведенные в Морьяке, год в Ла-Рошели и возвращение в Париж – может быть, самая большая победа Фредерика Декарта. Никакой умственной жизни в Морьяке не было. Люди там пили, ели, спали, женились, рожали детей, производили вино, торговали, сплетничали. И больше ничего. Улицы были узенькие и тихие, как кладбищенские аллеи. За стеклами окон лежала коричневая пыль. Городок был зажат в горах, воздух там казался душным, глаза постоянно упирались в какую-нибудь стену. Дети в школе говорили на диалекте, которого Фредерик сначала вообще не понимал. Первое время, засыпая, он надеялся, что утром проснется и опять увидит свою милую сердцу полупустую комнату пансиона окнами на университетский сад. Но будили его лай собак, блеянье овец да выкрики пьяных возле кабака на площади. Он вставал, аккуратно заправлял кровать, ополаскивал тепловатой водой лицо и руки, надевал штопаный-перештопаный парижский сюртук и в ожидании, пока придет хозяйка и швырнет ему на стол завтрак (никакого уважения к «господину учителю», платящему за комнату всего три франка в неделю, у нее не было), зажигал свечу и с тяжелым вздохом садился за книги…

У меня нет сомнений, что девять из десяти оказавшихся на месте магистра Декарта не выдержали бы, спились. Или женились бы на какой-нибудь хорошенькой и свежей местной девице и зажили, как все. Он тоже едва не сломался. В Морьяке у него развилась клаустрофобия, ему постоянно не хватало воздуха. Он тосковал по океанскому простору, чистой линии горизонта, соленому ветру, порту, в котором день и ночь кипела жизнь. И по общине единоверцев, потому что в этом полностью католическом городе Фредерик был единственным протестантом. Эту проблему, впрочем, он решил довольно легко – стал по воскресеньям ездить в Клермон-Ферран, где была реформатская община и проводились богослужения. Отсутствие умственного труда, находок, открытий и, главное, людей, с которыми можно было обо всем этом говорить, – вот что стало для него самым страшным ударом. Здесь были только уроки французской истории детям лавочников и зажиточных крестьян, комната окнами на торговую площадь, унылые вечера, беспокойные сны и чувство, что все было напрасно, а жизнь, толком не успев начаться, сразу закончилась.

Но прошло несколько месяцев, и Фредерик «проснулся». Может быть, это история протестантской общины в Клермон-Ферране подбросила ему сюжет для размышлений. Он совершил почти невозможное, он буквально схватил себя за волосы, как герой одной немецкой сказки, и вытащил из болота. Сначала без желания Фредерик доставал свои записи и сидел над ними вечер за вечером, вымучивая мысль за мыслью – банальные, плоские, ничтожные. Но все же не сдавался. И вдруг заметил, что работа его снова захватывает, а за небольшим сюжетом брезжит интереснейшая тема. Скоро его было уже не узнать. Все вечера и свободные от уроков дни он проводил в библиотеках и архивах ближайших к Морьяку городов. За эти два года он успел собрать и обработать массу данных о событиях реформации и контрреформации в центральной Франции и на юго-западе, и они вошли в его фундаментальную работу об истории реформации во Франции.

Дело продвигалось медленно, но все-таки шло вперед. Ни на что другое, кроме уроков и научной работы, он своего времени не тратил, не бывал на учительских вечеринках и пикниках, не ходил в гости к коллегам, не заглядывал в питейные заведения, не ухаживал за девушками. Добродушные овернцы объясняли его чудачества тем, что он протестант, да еще и «парижанин». Впрочем, его не трогали, только втайне посмеивались и ждали, что «станет постарше – дурь сама пройдет». Ах, если бы они знали, чем жил этот серьезный, застегнутый на все пуговицы молодой человек! Хозяйка, наверное, сплетничала, сколько почты из Парижа получает ее странный жилец: и обычных писем, и бандеролей, а то и целых ящиков, набитых книгами. Магистр Декарт активно публиковал результаты своих исследований в научных журналах и переписывался с теми людьми из университетских кругов, которые сохранили к нему интерес. Пасхальные и летние каникулы проводил не дома, а в Париже – конечно, за работой. Только на Рождество приезжал в Ла-Рошель, к матери.

Награда ждала его там, где он и не думал ее найти. Магистр Декарт начал получать удовольствие от своей учительской работы. У него обнаружился талант говорить о сложном просто и понятно, но не лапидарно, объяснять логично и вместе с тем образно. Сыновья крестьян и лавочников на уроках смотрели на него, будто загипнотизированные, – такого они еще не слышали ни от кого и никогда. История из чего-то скучного, мертвого, безнадежно далекого превращалась в наполненный лицами и голосами, бесконечно разнообразный, увлекательный и при этом подчиненный строгим закономерностям круговорот жизни. История начинала иметь прямое отношение к ним самим. Даже безнадежные двоечники впервые пытались размышлять о личной, семейной и сословной чести, когда Фредерик давал им такую, например, тему сочинения: «“Герцогом быть не могу, бароном не хочу, я – Роган”. А ты кто такой и почему этим гордишься?» Фредерик был строгим учителем и не щадил бездельников. Но даже самый маленький проблеск любознательности у этих мальчиков вызывал в нем сильнейшее встречное движение – помочь, ободрить, не дать им утратить интерес к вещам и явлениям, знание которых не имело прямого отношения к их физической жизни и едва ли непосредственно помогло бы выручить больше денег за овощи и птицу на осенней ярмарке. У него определенно было призвание. Только оно и помогло ему продержаться в Морьяке целых два года.

Наверное, он продержался бы и больше, тем более что его исследование событий реформации и контрреформации в этом регионе было еще не закончено. Но его мать, брат и сестра бедствовали в Ла-Рошели, и он попросил перевода в родной город.


Пока он учился в Париже, мать почти не интересовалась его делами. Он, занятый своими заботами, тоже мало думал о том, как живет его семья. Фредерик знал, что мать нуждается, и с первого студенческого года содержал себя сам, а потом начал помогать – сначала крошечными суммами, потом, по мере роста заработков, все больше и больше. Но он не имел понятия, в каком душевном состоянии находилась госпожа Декарт. Амели была не из тех, кто жалуется. Между тем все было очень плохо.

В отличие от покойного пастора, его вдову в гугенотской общине не любили за надменность, замкнутость и тяжелый немецкий акцент. Все друзья Жана-Мишеля сразу после его похорон куда-то исчезли, и Амели осталась совсем одна. Только граф де Жанетон из уважения к Фредерику подходил к бывшей пасторше после богослужений, беседовал с ней, оказывал ей мелкие благодеяния – договаривался о бесплатных школьных обедах для Макса и Шарлотты, присылал им книги и билеты на концерты, словом, делал то, что она могла принять без ущерба для гордости. Амели никогда не любила ни Францию, ни французов, но терпела, стиснув зубы, – убежденная кальвинистка твердо знала, что на земле ей легкой жизни никто не обещал. И только когда их дом на улице Монкальм заново оценили и обложили гораздо более высоким налогом, чем раньше (видимо, кто-то позарился на земельный участок в хорошем районе), Амели сдалась. Она объявила старшему сыну, что продаст дом и выделит ему долю, а сама вместе с младшими детьми уедет в Потсдам.

Фредерик месяцами не бывал в Ла-Рошели, если приезжал, то лишь по родственному долгу. Казалось, место, где он родился, ничего уже для него не значит. Но от этого известия у него потемнело в глазах. С бумагой о переводе в лицей Колиньи и со всеми своими небольшими сбережениями он сел на поезд. Позже он корил себя за это, называл тщеславным дураком: «Я помчался спасать родовое гнездо, пыжась от самодовольства, что могу это сделать. Ни на секунду я не допустил мысли – а может, правильно было помочь матери повыгоднее продать этот дом и дать ей уехать обратно в Бранденбург, где она была бы счастливее?»

Дом был спасен, удалось даже слегка отремонтировать жилые комнаты, поменять прохудившиеся водосточные желоба и заново замостить дорожку от ворот до крыльца. Но в нежилой половине, куда вел отдельный вход, поселился запах тления. Фредерик расчистил себе там большую комнату с террасой, бывшую гостевую. Терраса выходила на запущенный уголок сада, и плети дикого винограда, свисавшие с крыши, наполняли его душу умиротворением. В Морьяке он так устал от своей тесной комнаты с низким потолком, что здесь упивался простором и свободой. После уроков он первые недели часами бродил по улицам, а то и просто брал плед, уходил к океану и лежал на берегу, читая или глядя на воду и на небо. Океан, скалы, пески, тростниковые заросли, старый маяк в порту и деревья, роняющие листья на чисто вымытую дождями мостовую, – от всего этого сладко замирало сердце. Знакомые места располагали к созерцательности.

После Морьяка служба в лицее Колиньи показалась ему синекурой. И он снова убедился, что может и любит учить. Дети в классах сидели совсем другие, многие были умны и развиты не по годам и плохих учителей раскусывали на раз-два. Но эти умники и спорщики тоже смотрели на него во все глаза и наперебой тянули руки, чтобы поразмышлять над его вопросами. Авторитет Максимилиана, который учился в этом же лицее, тут же вырос на порядок. Если старший брат после уроков дожидался его и они вместе шли домой, Максу казалось, что к его ногам привязали каучуковые шарики, и они сами подбрасывают его вверх на каждом шаге. Иногда Фредерик шел не домой, а в порт, где его друг Алонсо Диас работал механиком на верфи. Семнадцатилетний Макс обожал такие походы, потому что Алонсо разрешал ему спускаться в машинное отделение. Моего будущего отца навсегда заворожила слаженная работа машин, заставляющая судно держаться на воде и плыть в любую сторону по воле человека. Он решил стать инженером и после лицея поступил в Политехническую школу в Нанте. Фредерик убедил мать потратить на его образование наследство дедушки Картена. Когда Максимилиан вернулся с престижным дипломом и перед ним открылись двери, о которых семья не могла и мечтать, Амели признала, что это была хорошая инвестиция.

Фредерик немного раскаивался, что раньше почти не уделял внимания младшим брату и сестре. Между ними была большая разница в возрасте, в ранние годы это мешает общению – десять и двадцать не то же самое, что семнадцать и двадцать семь. Редкие ранние воспоминания о старшем брате у младших Декартов превращались в яркие проблески, вспыхивающие в памяти. Отец любил, например, вспоминать единственную за пять лет поездку в Париж, на которую согласилась Амели, чтобы проведать сына-студента. Они приехали в конце апреля – чудесное время в Париже – и неделю провели очень весело. Фредерик чувствовал себя волшебником, покупая брату и сестре на улице мороженое и бессчетные кульки засахаренных каштанов. Он показал им университет, сводил в Лувр и Французскую комедию, выбрав из мальчишеского озорства «Скупого» Мольера (дети хохотали, мать все представление сидела с поджатыми губами), а потом, специально для Амели, влез в расходы и абонировал хорошую ложу в Гранд-Опера. Там давали оперу Глюка «Орфей и Эвридика». Мать, от природы музыкальная, как большинство немцев, осталась очень довольна, хоть и нашла, что в этой опере все-таки слишком много французского легкомыслия. Обедать они ходили в самые дешевые рестораны, но Макс и Лотта все равно пищали от восторга, уплетая пышные омлеты и кофе с печеньем «мадлен». Фредерик уже успел забыть, что его мать заваривала кофейную гущу по нескольку раз, а сладости считала ловушкой дьявола.

Теперь старший брат старался возместить им годы, когда они жили в Ла-Рошели практически изгоями. Максимилиан с тех пор был о брате самого высокого мнения. Хотя в зрелые годы они ссорились по-крупному, отец всегда и все ему прощал. Наверное, его верность возникла и окрепла именно тогда, когда Фредерик внезапно стал одним из самых популярных молодых людей в Ла-Рошели и легко, словно играючи, вытащил семью из того состояния, в котором она прозябала после смерти отца. Гугенотская община снова распахнула им свои объятия. Злопамятная Амели вела себя сдержанно, но Фредерик не был свидетелем прошлых обид и ничего не хотел о них знать. В доме стали появляться гости, молодых Декартов начали приглашать на праздники и вечера. Не только Макс, Шарлотта тоже воспрянула духом, и все вдруг увидели, что она миловидная и веселая, не та унылая тень в перешитом платье матери, которая в церкви всегда сидела на дальней скамье и в свои семнадцать лет заранее готовилась к участи старой девы.

Фредерик тоже иногда ходил на эти вечера, и танцевал, и, наверное, не бегал от внимания девушек, но смотрел на все с легкой иронией. Все равно он не планировал оставаться в Ла-Рошели больше, чем на год. Он уже представил в университет свою докторскую диссертацию, которая была принята. В двадцать семь лет Фредерик чувствовал себя слишком взрослым, слишком искушенным, слишком закаленным бедностью и упорным трудом, чтобы сейчас, когда фортуна только-только повернулась к нему благосклонной стороной, расточать время на чепуху. Популярность была приятна, но излишнее внимание к его персоне слегка раздражало. Так или иначе, этот счастливый год на родине, за которым последовала череда других успешных и плодотворных лет, он запомнил навсегда.


Летом Фредерик уволился из лицея и уехал в Париж – разрабатывать курс, который ему предстояло читать в Королевском Коллеже (тогда он еще не назывался Коллеж де Франс7) с нового учебного года. В августе 1861 года он защитил докторскую диссертацию на своем материале о реформации и контрреформации в юго-западных и центральных областях Франции и в 28 лет стал доктором филологии и профессором – исполнение его студенческой мечты пришлось отложить всего на три года. В Коллеж де Франс он проработал до известных военных и революционных событий, о которых я, конечно, в свое время расскажу.

Это как раз были годы, когда Фредерик Декарт написал книги, объявленные позже классическими: «Историю Реформации во Франции», «Историю Фронды8», «Повседневную жизнь во времена Генриха IV», «Старый порядок и новое время». В Коллеж де Франс он пользовался большим авторитетом, хоть и не был так популярен, как Жюль Мишле, властитель дум предыдущего поколения. Его идеи были несвоевременны, парадоксальны, раздражали тем, что заставляли сомневаться в вещах, в те годы не подлежащих сомнению. За «развенчание Великой революции» его освистала тогдашняя прогрессивная научная общественность (в восьмидесятые годы за то же самое он чуть не был избран в Академию). Профессор Декарт мало обращал внимания на околонаучную суету – он просто жил и думал так, как считал нужным.


…Почему-то труднее всего мне представить его именно в эти годы. Мое воображение легко рисует его мальчиком, юношей, парижским студентом, молодым учителем в провинции. Но вот это его первое десятилетие в Коллеж де Франс остается для меня загадкой. Я, простой заурядный человек, для которого семья всегда была на первом месте, не могу до конца осознать и поверить, что годы от двадцати восьми до тридцати восьми, самый расцвет жизни, у него были заполнены почти исключительно работой. Можно предположить, что он торопился сделать как можно больше, с запасом, как будто знал, что «золотые шестидесятые» сменят «ужасные семидесятые». Но этот тезис хорош для «героической» биографии профессора Декарта. Если не задаваться целью переписать Шомелена и Берто, впору подумать – что еще было у него, кроме лекций, архивов, библиотек, рукописей? Что приносило ему чувство радости и полноты жизни? Ведь он был еще совсем молод. Жалею, что в свое время я подробнее его об этом не расспросил.

Наверное, его честолюбие наконец было удовлетворено. Он стал свободным, уважаемым человеком, более того, обеспеченным человеком, насколько это позволяло профессорское жалованье. Профессор Декарт снял просторную двухкомнатную квартиру на Левом берегу, недалеко от Коллежа, и обставил ее по своему вкусу: удобная, тщательно выбранная мебель, много света и воздуха (он всю жизнь любил высокие окна и потолки), много книг. Преподаватели Коллежа время от времени приглашали друг друга к себе домой на «суаре», чтобы за бокалом вина поговорить о чем-нибудь, кроме учебных курсов и студентов, или поиграть в карты. Профессор Декарт от этой обязанности тоже не уклонялся и даже научился играть в модный тогда винт – для него это была не такая большая жертва за то, чтобы чувствовать себя на равной ноге с коллегами. Но на светскую жизнь, как и раньше, много времени не тратил. Гораздо более важным он считал свое попечительство над одной из «народных школ» в предместье Парижа. Там он раз в неделю бесплатно вел уроки, и относился к этим обязанностям очень серьезно – всегда помнил о своих мальчиках в Морьяке, которым преподавал когда-то историю Франции.

Что еще я забыл? Главным интересом, как и прежде, оставалась наука. Полем его исследований была в те годы вся Франция, и он собрал для своей «Истории Реформации» невероятное количество данных, посетил множество архивов в разных частях страны. И помимо этой темы у него было столько идей, что времени не хватало перенести все на бумагу. Перед самой войной он провел год в Германии – вел исследования и читал лекции как приглашенный профессор в Гейдельберге. Конечно, нашел время выбраться и к своим родственникам, в первую очередь к кузену Эберхарду в Потсдам.


Ему шел четвертый десяток. Он все еще был один и не собирался в ближайшие годы менять свое гражданское состояние. Необременительные и скоротечные романы у него были – всего два или три за десять лет. Мне с трудом в это верится, но когда уже в начале нашего века он немного рассказывал о своей жизни в шестидесятые годы, кажется, у него не было причин преуменьшать то, что старые люди обычно норовят преувеличить. Он действительно не придавал большого значения этой стороне жизни и, во всяком случае, до 1866 года, ни в кого не был влюблен. Увлечен – но и только. Дольше всего длилась связь с некоей Эмили Меро. О ней я знаю только то, что она была молодая вдова, очутившаяся после смерти мужа в бедственном положении и ставшая хористкой в Опера Комик. Театр и тогда считался престижным, так что, по-видимому, актриса она была небесталанная. Но и ее он держал на расстоянии, и, когда молодая женщина намекнула, что готова покинуть сцену, если он на ней женится, Фредерик предпочел ее отпустить. Помимо всех других причин, по которым он до сих пор оставался одиноким, в его жизни произошла одна встреча, навсегда лишившая его покоя. В 1866 году его брат Максимилиан, мой будущий отец, окончил Нантскую Политехническую школу, получил диплом инженера и женился на девушке, с которой познакомился в Нанте, – на Клеманс Андрие, моей будущей матери.

Клеманс только что исполнилось восемнадцать, у нее были густые рыжие волосы, щеки, легко загорающиеся румянцем, и смешливые голубые глаза. Копия Элизы Шендельс, не такая утонченная, но более задорная, более живая… До конца жизни Фредерик испытывал к моей матери чувство не только родственной привязанности. И это чувство было взаимным. Я полностью уверен в том, что говорю, но я также знаю, что здесь нет ничего оскорбительного для их памяти.

Амели Декарт не приветствовала женитьбу сына на Клеманс Андрие, дочери простого рабочего-каменщика и к тому же по рождению католичке, хотя она перешла в реформатскую веру и пастор обвенчал ее с моим отцом в часовне Реколетт. Мать «одевалась, как мидинетка»9, употребляла просторечные слова и доводила Амели до белого каления своей «плебейской», по мнению той, привычкой обмакивать булочки в горячий шоколад. Свекровь свалила на нее всю тяжелую работу в доме и смотрела на нее как на существо, рангом не выше горничной. Слегка подобрела она лишь после рождения внука – моего брата Бертрана. Мать была хоть и женщина необразованная, но чуткая и гордая, жаловаться не хотела и ночами плакала в подушку. Отец ей совершенно не помогал, он вообще ничего вокруг не замечал. Он сразу же нашел хорошее место на судоверфи, выдвинулся в члены административного совета и отдавал работе все свое время. Защищал Клеми только Фредерик.

В те годы он довольно часто бывал в родном городе. Амели при нем затихала: теперь она побаивалась своего сына-профессора. Клеми сначала робела и дичилась, но скоро привыкла к тому, что Фредерик держал себя с ней как с благородной дамой – открывал перед ней двери, вставал, когда она входила. Стоило ему один раз увидеть у нее в руках ведро с углем, как он тут же нанял служанку и попытался оставить Максимилиану деньги для выплаты жалованья этой служанке, чтобы мать не вздумала ее рассчитать, когда он уедет, и опять взвалить обязанности таскать воду и уголь на Клеми. Отец, конечно, вспыхнул, заявил, что в состоянии сам оплачивать прислугу. Так или иначе, тяжелой работой Клеми больше никто не нагружал.

Фредерик всегда вовлекал ее в общий разговор и подчеркнуто уважительно выслушивал ее мнение, никогда не перебивал сам и не позволял перебивать другим. Вскоре уже никто не отваживался в его присутствии высмеивать манеру Клеми одеваться или ее речь. Другие заговаривали с ней лишь на хозяйственные темы, а он расспрашивал ее о детстве в Нанте, о школе, заставлял вспомнить книги, которые она когда-то читала. Ее ошибки в речи он поправлял мягко, почти незаметно, но так, что она сразу все понимала. Он привозил ей из Парижа новые книги, сначала выбирая попроще. Благодаря чтению вкус ее развился, она полюбила стихи, стала читать классические и современные романы, заговорила с мужем о том, не начать ли ей брать уроки музыки. Всего за год она превратилась в такую жену, которую молодому инженеру не стыдно было показать в обществе. И для бабушки Амели, и для Шарлотты, и даже для Максимилиана оказалось сюрпризом, что Клеми не глупа и не так уж проста.

В занятиях и разговорах Фредерик и Клеми проводили много времени наедине. Обмениваясь милыми воспоминаниями детства и юности, вместе смеясь над какими-нибудь домашними происшествиями, они оба, разумеется, ловили себя на том, что общество друг друга им приятно. Но профессор Декарт все время был настороже. Он держался с ней только как учитель, доброжелательно, заинтересованно и при этом корректно до предела. Ни разу он не позволил встать между ними неловкому слову или еще более неловкой паузе. Он предпочел бы лучше умереть, чем показать, что его интерес к Клеми, жене его брата, женщине вдвойне запретной и неприкосновенной, чем просто чужая жена, – не совсем уж невинный и бесполый.

Клеми, конечно, в полной мере испытала влияние его незаурядной личности. Я думаю, она спрашивала себя, почему брат ее мужа, доктор наук и профессор, человек, стоящий по сравнению с ней на недосягаемой высоте, тратит на нее столько времени. Она была натурой неиспорченной (так же как и Фредерик) и верила в его искреннее желание ей помочь (как это и было на самом деле), однако чувствовала, что, когда они остаются в комнате одни, в воздухе появляется предгрозовое напряжение. Мысли становятся яснее, слух и зрение острее, глаза блестят, по коже пробегает волнующий холодок, – ох, неспроста! Клеми, конечно, только ощущала это, разумом догадывалась смутно. Она не смела допустить и мысли, что ее учитель, друг, родственник и лучший за всю ее жизнь собеседник может быть в нее влюблен. Фредерик и сам не сразу догадался. Зато когда понял – резко, на грани невежливости отстранился («Если левый глаз тебя соблазняет, вырви его…»), ограничил свои визиты в Ла-Рошель Рождеством и Пасхой, а потом вообще уехал на год в Германию.


Через год после свадьбы мой отец наконец-то заметил, на каком положении в доме находится Клеми, и ему стало стыдно, что он так долго позволял сестре и матери унижать свою жену. Черная полоса для нее закончилась. Она не забыла Фредерика, но у нее появились другие заботы. В 1868 году родился Бертран. А в 1870-м началась франко-прусская война. Вся наша семья пострадала от нее, однако для профессора Декарта эта война обернулась трагедией.


Загрузка...