Она, конечно же, понимала, кого он имеет в виду под «ним». Он всегда говорил о нем без имени, но так выделял голосом, что сразу делалось ясно, о ком речь.

– Почему «у него»? – не удерживалась, спрашивала она. – Он что, один там?

– Слава богу, что не один! А был бы один… но от него все идет, от кого еще! «Гласность», слово какое пустил. Надо было до такого додуматься! Что, чтобы обо всех этих катастрофах писать, народ пугать? Раньше ничего не происходило, что ли, думаешь? Не писали просто! Не писали, не знал никто ничего – и все спокойно. А теперь чуть что… на хрена весь этот шорох нужен?! Всегда все большие дела втихую делались, не хрена о них языком звенеть!

Альбину не задевали эти его высказывания. Как прежде вся его та, внедомашняя жизнь проходила для нее стороной, была ей чужда и неинтересна, так была чужда и сейчас, и если она задавала ему уточняющие вопросы, то лишь потому, что ее точило любопытство, как оценивают в том, внедомашнем мире «его».

– Цэрэушник он, не иначе, – наливая себе из бутылки новую рюмку, говорил муж. – Голову даю на отсечение, цэрэушник! Если бы нет, делал бы, что он делает? Кому это нужно, что он делает? Чтобы так трясло всех, с ног сносило? Никому, кроме ЦРУ!

Хорошенько огрузнув от коньяка, он, если сын уже спал, начинал домогаться ее. Большая его мясистая ладонь, забравшись под юбку и оттянув резинку трусов, сжимала ей ягодицы, раздвигала их, плотно приникала к промежности, и она, посопротивлявшись, но не очень долго, уступала ему – как стала делать последнее время. Желание тела было сильнее ее ненависти. Муж это последнее время много чаще и куда настойчивее, чем прежде, требовал от нее близости, – видимо, что-то в той системе, к которой он принадлежал, стало иначе, и прихватывать на стороне регулярно сделалось сложно. Но, уступая ему, она почти никогда не получала удовлетворения. Даже простого, физического, что было ей вполне доступно еще совсем недавно. Ей казалось, внутри нее ходит что-то неживое, словно бы пластилиновое, задыхаясь, скуля, едва не плача, впившись ногтями в мохнатые лопатки над собой, она пыталась пробиться к той знакомой, желанной судороге, которой жаждало тело, колотилась снизу о его тяжесть, будто о некую перегородку, мучительно пробивая ее, – и нечего не получилось, не выходило пробить, не могла пробиться!..

Излив в нее накопившийся в нем тягучий мужской секрет, разом отяжелев и обмякнув, он некоторое время продолжал лежать на ней, плюща ей живот, неумолимо сокращаясь своей пластилиновой плотью, в какой-то миг она переставала чувствовать в себе его присутствие, и он перекидывал ногу через ее бедро, и переваливался на постель рядом. После этого, полежав на спине минуту-другую, несмотря на то, что веки ему теперь должно вроде бы было слеплять сном, он снова возвращался к той своей, недомашней жизни:

– Критику ту же возьми. Историю нашу охаивать начинают. Это еще что такое? Народ плохо жил? Плохо жил, скажи мне?! Хлеб, сахар и маргарин все всегда имели! Так? Так! А что еще?! Кто-нибудь у нас с голоду умирал? Чего тогда эта критика?!

Тут он начинал ее уже раздражать. А может быть, сказывалось еще и ее неразрядившееся, уползающее обратно в себя, подобно улитке в свою раковину, плотское томление.

– Ладно, хватит тебе, завел одно и то же, как сорока Якова, – отпихивая обеими руками его большое жарко-мохнатое тело подальше от себя, враждебно говорила она. – Что с сыном делать, ну-ка вот скажи лучше? Что по этому поводу думаешь? Катится-катится, ну, как докатится?!

С младшим сыном действительно все обстояло плохо. Компания его по-прежнему была в тех, окраинных домах, и, следи за ним, не следи, он пропадал там с утра до ночи. Несколько раз вечерами снова приходил выпивши, в сломавшемся его, загустевшем голосе, когда Альбина принялась отчитывать его и он, перебив ее, закричал: «А уйду совсем, катитесь вы!» – звучала такая готовность сделать себе хоть как плохо, но по-своему, что она испугалась и отступила, и в итоге вышло, что он вытребовал себе право выпивать открыто и впредь. Поселковый участковый, кабинет которого находился в поссоветовском строении, в первой от входа комнате налево, как-то пришел к Альбине и, тяжело ворочаясь в своей милицейской сбруе, садясь на стуле то прямо, то боком, то закидывая ногу на ногу, то снимая, сказал ей: «Ты, слушай, не обижайся… мне бы тебе сто лет не говорить… но вроде как профилактическую беседу с тобой надо… ты мне после благодарна будешь. Насчет сына твоего беседа… знаешь, нет, с кем он околачивается? Там у кого брат, у кого дядька – все через лагерь прошли, там такая капелла подбирается… ты меня извини, конечно, но я должен предупредить. В городскую школу его переведи, что ли!..» Сын, однако, с нынешнего учебного года, как в свою пору старший, и без того учился не в поселковой, а в специальной городской школе, куда по утру съезжались дети и внуки всего руководящего круга, но оттуда друзей никого не завел и, только возвращался автобусом после уроков, бывало, и не зайдя домой, тут же лупил во все лопатки к своим окраинным дружкам.

Муж на ее требование придумать что-то касательно сына начинал тяжело дышать, воздух вырывался из его ноздрей с гневным шумом, и, мгновение-другое спустя, он говорил с яростью:

– А ты тут что смотришь? Я там целый день… мне спины не разогнуть! А ты рядом тут, проконтролировать не можешь? Телефон у тебя на столе для чего? Сын – это на тебе, это ты давай!

– «Ты», «ты»! – раздраженно отвечала ему она. – Растыкался! Не тыкай и не якай, понятно? Спины ему не разогнуть… – Знала она, как они там не разгибают спин. Всем бы так не разгибать. Нашел кому заправлять арапа. – Ты отец или не отец, ты кто?

Муж снова принимался грохотать какими-то гневными словами, но она больше не слушала его. Она выпустила закипевшее в ней, и сверх того ей ничего не было нужно. Что он мог придумать касательно сына. Ничего он не мог придумать. Прекрасно она это знала.

Незадолго до Нового года он неожиданно позвал ее смотреть какой-то фильм у них в конференц-зале. Никогда такого прежде не случалось. Всякие зарубежные фильмы, не попадавшие на обычный экран, там, в этом их конференц-зале показывали постоянно, но только им, кто там работал, и попасть со стороны, будь ты жена или еще кто, было сложно. А тут фильм был никакой не зарубежный, и кроме того, вроде как их даже заставляли прийти семейно. Словно бы некий особый смысл придавался фильму, особое, как бы государственное, общественное значение, и раз семья, согласно марксизму, являлась ячейкой общества, то было необходимо, чтобы фильм посмотрела не часть ячейки, а вся она целиком, во всяком случае, главной своей, взрослой составляющей.

Идти к нему на службу, сидеть там в его зале, провести вместе с ним целую уйму времени вне дома – ужасно ей этого не хотелось, но было любопытно, что за такой за фильм, на который едва не в обязательном порядке требуют явиться с женой, нарушая все прежние установившиеся правила, и она пошла.

Фильм был снят на широкой пленке, огромный экран разворачивал свое бутафорское действо, застилая все поле зрения, будто втягивая внутрь этой выдуманной, ненатуральной жизни, но и сам по себе фильм был сделан весьма искусно, заставлял смотреть себя, и едва не три часа его как пролетели. Женщина пекла невиданные, сказочные торты и выкапывала труп всевластного вельможи из могилы. Женщина была в давние времена девочкой и девочкой была свидетельницей прихода вельможи к власти, когда во время его «коронационной» речи прорвало трубу и оттуда ему в лицо ударила фонтаном вода. Женщина лишилась волей вельможи отца и матери и бегала на лесную биржу в поисках родительских посланий на спилах деревьев, доставленных голыми бревнами из дальних краев. «Эта дорога не ведет к храму», – сказала женщина в окно постучавшейся к ней старухе, – и фильм закончился.

Домой ехали вчетвером, – муж к себе в машину взял одного сослуживца, оказавшегося безлошадным: машина того нынче днем сломалась и была на ремонте. Муж по-хозяйски занял переднее сидение рядом с шофером, но всю дорогу просидел развернувшись, – они с сослуживцем, не замолкая, обсуждали картину. Картина им не понравилась. «Это что, она там труп из земли все время вытаскивает, а сын тот потом его с обрыва бросает – это нам с нашей историей так обойтись предлагают?!» – металлическим голосом, гневно вопрошал муж. «Да! Богохульствуют, и вроде как, по их, это хорошо. Давайте и вы за нами вслед богохульствуйте! – с таким же металлом и гневом отзывался его сослуживец. – И вообще все в одну кучу свалили: и кареты там, и судьи средневековые, и машины современные – полная каша!» – добавлял он через недолгую паузу. «Во, точно! Каша! – соглашался муж. – Напущено туману, бой в Крыму, все в дыму… да никакой правды жизни нет!»

Впрочем, больше всего им не понравилась не сама картина, а все, что было вокруг нее, вся эта ситуация с семейным просмотром, что придавало просмотру характер некой, не вполне понятной чрезвычайности. «Это ж не просто так!» – говорил сослуживец. – «Конечно, не просто так, то ж ты думаешь!» – соглашался муж. – «Это чье, интересно, распоряжение?» – спрашивал сослуживец. – «Хотел бы я знать! – отзывался муж. – Что, нашего, что ли? Мало похоже». – «На нашего не похоже. – Сослуживец понимал мужа с полуслова. – Если только ему указание было». – «Во, – подхватывал муж. – Именно. Уж что-нибудь вроде намека, толстого такого, наверняка». – «От этого все исходит, от этого!» – нажимая голосом на «этого», восклицал сослуживец, не решаясь при шофере впрямую произнести имя, а того и не требовалось, и так все было ясно, но если б шоферу вдруг захотелось настучать, то улик бы не имелось. «А и вообще! Что она все время с ним рядом?! – не заботясь о логике своего восклицания, вмешивалась жена сослуживца. – Что она все время хвостом, что она себя выставляет, кто она такая, чтоб так выставляться?!» Жена сослуживца сидела между мужем и Альбиной посередине сидения и, произнося свою разгневанную, безадресную внешне тираду, пригибалась к коленям, заглядывала Альбине в глаза, ища у нее поддержки.

Альбина не отвечала ей, только неопределенно пожимала плечами и улыбалась. Она вообще не участвовала в разговоре. И даже не особо прислушивалась к нему. Смотрела в окно машины, за окном летела зимняя белесая тьма, разжиженная огнями уличных фонарей, горевших окон в домах, и улыбалась. Она чувствовала себя счастливой. Так, словно это она сняла фильм, она организовала такой просмотр, – все все она сделала, все было делом ее рук. Странное было чувство, удивительное, даже смешное, пожалуй, но вот однако…

Сослуживец мужа жил рядом, на соседней улице. Они завезли его с женой, объехали квартал – и оказались у своего дома.

– Ты молодцом, не трепала языком, – одобрительно сказал муж, когда шли к калитке. – Не то что эта… клуша.

– Ну да… не трепала, – чтобы что-то ответить, сказала Альбина. И засмеялась.

Муж, разумеется, не понял ее смеха.

– Чего?

– А ничего – ответила она. Не объясняться же было с ним.

– Что «ничего»? – остановившись у калитки, заступил он ей дорогу. – Или совсем не соображаешь, для чего нам фильм показывали?

– И соображать не хочу – сказала она, обходя его и открывая калитку. – Еще мне об этом думать!

Она и действительно не хотела думать об этом. Не думалось – и не хотела заставлять себя. Зачем? Совершенно все это было ей ни к чему[16].

9

Казалось, ее качает на качелях. С этим чувством она обычно просыпалась по утрам. Она просыпалась – ее с бешеной скоростью несло по некоему пространству без тьмы, без света, без границ, открывала глаза – и движение стремительно и неудержимо затухало, оставляя лишь память о себе, но если случалось вновь провалиться в сон, новое пробуждение было отмечено этим же бешено-скорым движением в некоем пространстве, только теперь – и это она каким-то непонятным образом отчетливо осознавала – ее несло в другую сторону. Однако бывало, чувство качелей посещало ее и среди бела дня: вдруг в ней как бы замирало все, останавливалось, обрывалось – и в следующий миг приходило понимание, что это ее вынесло в крайнюю точку и сейчас понесет обратно.

В очередную их встречу с Ниной она поделилиась с ней этим своим удивительным, необычным ощущением. Шел первый месяц зимы, у нее еще не кончилось изумительное яблочно-черноплоднорябиновое сухое вино, которое она несколько последних лет делала осенью для себя – одну десятилитровую бутыль, – и они пили с Ниной из узких хрустальных бокалов нынче его.

Нина подняла бокал к глазам, посмотрела на нее через его изломанные, отливающие радугой грани, словно это могло позволить ей увидеть Альбину каким-то особенным образом, и опустила бокал обратно на стол. В глазах у Нины Альбина прочитала сочувствие и осуждение.

– До психдома себя довести решила, – сказала Нина. – Ей-богу, до психдома! Мне не веришь, посоветовалась бы еще с кем. Давай устроим тебе консультацию? Не кончаешь совсем, у организма никакой разрядки, что ж ты хочешь!

У нее уже был новый любовник, и она очень им гордилась, потому что столб у него был необыкновенно длинный, приходилось, чтобы тот не поранил ее внутри, держать его обеими руками. «Совершенно необыкновенные ощущения, знаешь, – говорила она. – Прямо амазонкой на коне себя чувствую»

– Этого я тебе не порекомендую, – развивая свою мысль, успокоила она Альбину. – С таким хороший опыт нужен, еще покалечит он тебя, я себе ввек не прощу. Я тебе другого найду, он тебя так сделает – обрыдаешься!

Альбина слушала ее и смеялась. Неиссякающий Нинин энтузиазм вызывал в ней восторг. Но и только. Этот странный качельный полет нисколько не пугал ее. В нем была некая естественность, необходимость, как если б то было ее внутреннее дыхание: вдох – выдох, вдох – выдох. И она не ради советов поделилась с Ниной этим своим ощущением, а просто сидели, говорили – и вот вспомнилось.

– Нет, – сказала она Нине, – отстань и не приставай больше, не хочу никаких твоих. Не интересно мне все это, ну, ей-богу, пойми. Не интересно, ничуть.

Она не лукавила, и в самом деле все было так. Единственное, что ей было теперь по-настоящему интересно, что ее увлекало, чем она жила, – это те события, которые в той или иной, большей или меньшей мере имели отношение к нему. Она стала теперь следить не просто за ним, за его выступлениями, всречами, перемещениями по стране, а за всем тем, что, происходя даже на громадном удалении от него, было, однако, так накрепко связано с его личностью, до того напрямую сявзано, что случившись, тотчас отзывалось на нем, да и любое его движение тоже тотчас отзывалось там, на громадном удалении. И каким-то неясным ей самой образом она тотчас знала при том, что действительно связано, а что нет. И тем же непонятным образом знала, какое событие в его пользу, а какое против, какое имеет как бы знак «плюс», а какое «минус», хотя объяснить смысл этих знаков было бы ей непосильно. И знала она еще, что неизбежно чередование знаков, «плюс» непременно должен смениться «минусом», как «минус» «плюсом», – неизбежно с тою же неукоснительностью, с какой качели, пройдя путь до одной мертвой точки, неменуемо последуют в своем движении к другой, и так до тех пор, пока не перестанут раскачиваться и не замрут вообще.

Но знание это жило в ней словно бы само по себе, отдельно и от воли ее, и от чувств, и когда, буквально на следующий день после просмотра того фильма, она услышала о волнениях, случившихся в столице одной из восточных республик, едва там сняли их главу, принадлежащего к местной национальности, и заменили другим, имевшим национальность иную, о раненых, доставленных в больницу, о десятках арестованных, отправленных в тюрьму ждать наказания, – все внутри нее ужаснулось, и сердце сжалось, будто его стиснуло ежовой, безжалостно-игольчатой лапой[17].

– Да ну вот, нашла себе заботу, думать еще об этом! – набросилась на нее Нина, когда Альбина объяснила, что ее сейчас волнует. – Их это дела, – указала она рукой на потолок, – пусть у них голова и болит. Пусть у них, тебе-то чего?!

– Да, как чего, – сказала Альбина. – Хуже ничего нет. Все, что угодно, только чтобы не это. Если начнут по крови делить друг друга, тогда все, конец, тогда не выйдет ничего.

– Что не выйдет? Что тебе нужно, чтоб вышло?

– То, ну что! Разве не понятно?

Она не могла ответить, что не выйдет. Она не понимала того сама, но, не понимая, видела: не выйдет! И почему, если видела это она, не видела Нина?

– Ой, брось, брось, умоляю тебя! – Нина поставила рубиново светящийся бокал на стол, замахала руками и приложила их к вискам. – Без нас разберутся, без нас! Кому нужно, тот пусть и разбирается, еще не хватало нам туда соваться!..

Но начало наступившего года оказалось спокойным. С нетерпеливостью распаленной гончей она вгрызалась по утрам на работе в свежепринесенные газеты, усаживалась, бросая все дела, по вечерам рядом с мужем у телевизора слушать новости, – и всю снежную, долгую, морозную зиму, практически, не было поводов для тревог и даже простого беспокойства, и весна, почти до исхода, до последних своих календарных дней, тоже протекала вполне тихо. Состоялось, пробурлило громадными шапками заголовков на первых страницах газет, обстоятельно-длинными, сурово-нахмуренными телевизионными интервью важное собрание самой высшей власти, назвалось, все в тех же заголовках и интервью, историческим – и кануло в лету[18]. На ядерном полигоне республики, чья столица полыхнула перед Новым годом пожаром уличных волнений, возобновились взрывы, которых не проводилось весь прошлый год, больше, чем год, – и будто не было в том никакого перерыва[19]. В одной из южных, кавказских республик приговорили к пятнадцати годам лишения свободы за торговлю высокими, хлебными должностями лицо из самых высоких властных структур, – и это уже было воспринято всеми вокруг как едва ли не обыденное, рядовое явление[20]. Война, в которой страна участвовала уже восьмой год, продолжалась, последнее время о ней стали писать и говорить по телевизору ощутимо больше, чем прежде, – но она была настолько привычна, настолько все сжились с нею, что никакого особого внимания на ее события никто уже не обращал[21]. Прилетела, покрасовалась с экранов телевизоров со своей неизменной сумочкой в руках, скрывая за ослепительной улыбкой истинный смысл своего визита, женщина-премьер-министр с окраинных, западных островов Европы, встретилась с ним, погворила о чем-то – и убыла обратно, оставив по себе всеобщее невнятное недоумение: зачем, собственно, она прилетела[22]?

Лихорадить начало с конца мая. Ее вдруг будто тряхнуло, – началось с этого. Шла домой на обеденный перерыв – узкой твердою тропкой, строчкой бегущей в острой зелени крепнущей травы вдоль тротуара, – и почудилось, кто-то сильно толкнул в спину и следом, не дав упасть, – в грудь, и она, взмахнув руками, балансируя, чтобы и в самом деле не упасть, остановилась. Голову кружило, в глазах потемнело, в ушах стоял звон. Как если б качели, двигаясь, на полном ходу вре́зались в неожиданно возникшее на их пути препятствие.

На следующий день в вечерней информационной программе по телевизору сообщили, что накануне с территории одной из Прибалтийских республик угнан самолет[23]. А на другой день пришло новое сообщение, по сравнению с которым предыдущее померкло и напрочь исчезло, как меркнет и исчезает свет электрической лампочки при грянувшем свете солнца. Некий спортивный самолет, принадлежащий стране недружественного военного блока, спокойно пересек границу и, никем и нигде не задержанный, пролетев едва не тысячу километров, все так же спокойно приземлился прямо на Красной площади в Москве[24]. Совсем где-то рядом с ним, отметило сознание Альбины.

Следствием этого грянувшего солнечного луча стало смещение со своего поста министра обороны[25]. Смешной остроклювый мальчик в светлых проволочных очках, со странной для его малого опыта умелостью посадивший самолет среди тесноты окружающих площадь зданий, избежавший ячеи проводов, натянутых над нею, – откуда он взялся? что вдруг ему втемяшилось в голову совершить этот дикий перелет, когда каждая минута веселого моторного тарахтенья его крылатого жучка над чужою землей должна была стать последней?

И все лето, и вся осень, до самых последних ее дней, до мороза и легшего снега, прошли для Альбины словно бы в некой тележной тряске по булыжной ухабистой мостовой. Такую, во всяком случае, ассоциацию вызывало в ней происходившее с нею. Встряхивало и подкидывало, мотало взад и вперед, нещадно болтало – можно было бы уподобить ее состояние и лихорадке, временами она даже ощущала в себе некий горячечный, болезненный жар. Городу, необъяснимо переименованному три года назад в честь очередного сановного лица, умершего на вершине власти, вернули его прежнее, исконное имя[26], – и у нее было чувство, что причастна к этому. Престарелый сановник, последний из старческого синклита, занимавшего вершину власти два предыдущих десятилетия, принял представителей народа, с непомерной жестокостью изгнанного без малого полвека назад со своего полуострова, где до того прожил века, обсуждал с ними возможность и способы возвращения, чего годы и годы никто на вершине не желал делать[27], – и она чувствовала себя причастной и к этому. Но ужас был в том, что, когда, несколько дней спустя, грузовой поезд на полном ходу врезался в пассажирский состав, что шел впереди, подмяв под себя, сплющив, искорежив несколько последних вагонов со спящими там людьми, превратив их живые тела в кровавые куски мяса с торчащими обломками костей[28], она была причастна и к этому ужасному крушению. Как была причастна к падению со своего головокружительного высокого поста человека, что вдруг ни с того ни с сего на заседании того заоблочного омоложенного синклита, к которому теперь принадлежал, взорвался обвинениями в адрес синклита, едва, по слухам не бранью[29], – словно это она потянула его за язык, подтолкнула в спину: давай! И была вскоре после того еще одна железнодорожная катастрофа – всего лишь с тремя погибшими[30], а спустя несколько дней, словно бы в некое зловещее назидание, – новая, подобная той, первой: грузовой состав врезался сзади в стоящий на станции пассажирский, прошив обезумевшим локомотивом хвостовой вагон насквозь, – снова превратив в кисельную слизь, перемолов в костяное крошево десятки и десятки людей…[31] и временами ей уже становилось не по силам больше жить в этом, терпеть это все в себе дальше, ей казалось, – лучше свихнуться, сойти с ума, чтобы не иметь к подобному отношения, а просыпаясь по утрам, слыша, как замирает стремительный качельный бег, обнаруживала в себе жуткое, вынимавшее душу отчаяние: а не просыпаться бы!

И лишь новая его встреча с тем, бывшим актером, происшедшая за тысячи километров, на земле этого бывшего актера, в столице его страны, опять незадолго до Нового года, лишь она принесла ей некоторое облегчение и примирила с собой: соглашение, подписанное на встрече, было чем-то немыслимым прежде, небывалым, грандиозным, – так, во всяком случае, писали газеты и говорили по телевизору, и там, по другую сторону земли, писали и говорили будто бы то же самое[32]. И еще писали и говорили: он произвел там на всех очень сильное впечатление. И ей это было как-то по-особенному приятно. Она испытывала словно бы материнскую гордость за него. Как если б он был ее сыном, оправдавшим потаеннейшие надежды и ожидания.

10

– Я думаю, вам все-таки нужно пройти диспансеризацию, – сказал врач. – Такая у вас прекрасная возможность профилактики, где вы еще найдете? и вы не пользуетесь!

– Что мне от этой диспансеризации, – Альбина начинала внутренне раздражаться. Вот из-за подобных вещей она и ненавидела эту привилегированную, недоступную ни для кого, кроме людей их положения, поликлинику мужа и обращалась сюда, если уж совсем подпирало. Тебе нужно всего лишь вытащить занозу из пальца, а вокруг тебя принимаются совершать всякие ритуальные танцы с лазерами, изображая самую сверхнеобыкновенную заботу. – Зачем мне диспансеризация? Что она даст? Я говорю, мне по утрам просыпаться не хочется, при чем здесь диспансеризация?

– Вы же грамотная женщина, сами понимаете, странно, чтоб я объяснял вам! Диспансеризация – проверка всего организма, это только во благо. А вдруг у вас с почками нелады, – должен и я знать, если лекарства назначать?

Врач был терпелив, благосклонен, как, впрочем, и все врачи этой всегда пустой поликлиники, он был мужчина, и Альбине это нравилось – что мужчина, женщине-врачу такой специализации она бы не доверяла и, пожалуй, не смогла бы раскрыться до конца, но оттого, что занозу ей собирались вытаскивать лазерами, она уже готова была оставить все как есть и пусть нарывает.

– Все у меня лады с почками, – сказала она, еще надеясь переспорить врача. – Было бы нелады, я бы что, не почувствовала?

– Совершенно необязательно, конечно, – кивнул врач.

Альбина, колеблясь. согласиться ли на требование врача и пройти через эту тягомотную, бездарную, бессмысленную процедуру обхода едва не всех поликлиничных кабинетов, после которой ее история болезни только распухнет еще на несколько страниц – и весь результат, или же послушаться чувства, плюнуть на все и пусть нарывает дальше, посидела некоторое время молча.

– И потом, – не дождавшись ее ответа, продолжил врач, – я, в конце концов, не могу вас лечить, раз в вашей карте нет отметки о диспансеризации. Я вас просто в любом случае должен отправить на нее. Раз в год положено. А вы, глядите, вы уже три года не можете сподобиться. А ведь вам, наверно, звонили, письма присылали?

– Не помню, – уже совсем раздраженно ответила Альбина. Хотя все она помнила: и звонили, и присылали.

Но эти его последние слова убедили ее: делать нечего, надо соглашаться. Может быть, ее почки и играли тут какую-то роль, но главное, не прошла диспансеризацию – не можешь лечиться. А она нуждалась в помощи, она уже едва справлялась с собой, – так плохо ей было от самой себя!

Хирург попалась женщина, которая была заклинена на геморрое. Она обязательно смотрела прямую кишку и в отличие от напарника, хирурга-мужчины, который мог посмотреть, а мог и не посмотреть – в зависимости от жалоб, производила осмотр не на боку, как он, а ставя на четвереньки, вот это-то, становиться на застеленной липкой полиэтиленовой пленкой кушетке в позу, которую она не могла переносить, которая была ужасна для нее, унизительна и тотчас напоминала о тех двух или трех случаях, когда муж все-таки заставил ее уступить, это-то для Альбины и было, может быть, нестерпимее всего в бессмысленной процедуре диспансеризации.

– Можно на боку? – умоляюще спросила она, стоя на коврике перед кушеткой в одних трусиках.

– Нет, ни в коем случае, – безжалостно, глядя мимо нее, сухо отозвалась хирург, стоя в готовности рядом с ней, с надетым на указательный палец резиновым напалечником. – На боку – это халтура! Опуститесь на локти, снимите трусы, прогните спину, – скомандовала она, когда Альбина была уже на кушетке.

Загрузка...