Слава Тебе, Господи, опять я в Святой Земле, слава Тебе! Дай Бог паки и паки ходить по улицам Иерусалима и улочкам Вифлеема, стоять на Фаворе, погружаться в Иордан, восходить на Сорокадневную гору… Дай Бог вновь посетить все навсегда любимые места Палестины.
И оживает во мне радостное и благодарное чувство – я в Святой Земле! Сердце счастливо, грудь вдыхает животворный воздух спасения.
Жизнь моя пошла на закат, и никуда мне уже больше не хочется, только на родину, в Вятку, и сюда, в святые пределы, которые прошли стопы Его.
Сижу в прохладном дворике монастыря Герасима Иорданского, слышу, как попугай вперемешку с арабскими и греческими словами кричит по-русски: «Слава Богу! Слава Богу!» Это, сказала монахиня, его русские паломники обучили. Сижу и думаю: жил я только в детстве и старости, остальное – суета сует. Солнечное счастье открытия Божиего мира вскоре, по мере взросления, затенилось заботами дня. И вот – как и не жил, а было только детство да этот приход в Святую Землю.
Да, так. Разве что-то значат наши дела, какие-то свершения по сравнению с безмерной величиной прихода в мир Христа? И что такое любые страдания по сравнению с Его крестным подвигом?
Попугай кричит: «Бай-бай, бай-бай! – И после паузы: – Слава Богу, слава Богу!»
Давно, в детском блокноте, записал я от деда слышанный им, в его детстве, духовный стих: «Наша жизнь словно вскрик, словно птицы полет и быстрее стрелы улетает вперед. И не думает ни о чем человек, что он скоро умрет и что мал его век». Была в нем строка: «Наша жизнь словно сон, но не вечно же спать!» – тогда не понятная. А все просто, главное – у Бога нет смерти. День кончины – это день рождения в жизнь вечную, так что смысл земной жизни – однажды проснуться в жизни вечной со спокойной душой.
И это осознание – главный подарок Святой Земли. А она – уже навсегда – основа моей жизни. Она для меня – синоним Святой Руси. И это я записываю во взрослом блокноте, во время краткого пребывания на том месте, где ночевало Святое Семейство, уходящее от царя Ирода в Египет.
О, сколько же всего я перечитал о Святой Земле! Вбирал в себя текст прежде всего как читатель, а иногда и как человек, который дерзает добавить что-то свое. И в этом случае по-хорошему завидовал всем: игумену Даниилу, Трифону Коробейникову, Григоровичу-Барскому, Муравьеву, Норову, Хитрово, Смышляеву, Скалону, Лисовому, Житеневу – в общем, всем. Ибо изумлялся их памяти, их системному подходу. Как они привлекали в труды такое количество дат, событий, фамилий? После них я и не посмел бы писать научный труд, у меня задача скромнее – передать те ощущения, которые испытывал, пребывая в святых пределах. Если Господь и раз, и два, и три привел тебя в Палестину, нельзя же быть скрягой, обладающим богатством и не хотящим делиться им с теми, кто не смог сам посетить святыни Востока.
Так их назову. Они велись в поездках, возвращались, уже исписанные, домой, лежали на столах и под столами, на подоконниках, даже забывались среди новых трудов и дней. Потом куда-то и вовсе исчезали. Но ведь звенела же в душе струна, натянутая меж сердцем и Святой Землей! Суета глушила ее, и я пугался, что струна оборвется. И тогда вспоминал о блокнотах, находил некоторые, и они воскрешали счастье испытанного присутствия в евангельском пространстве.
Видимо, для этого они и велись. Очень теперь жалею о потерях, особенно о записях корабельных паломничеств. Но хоть эти сохранились. Листаю их и думаю: надо выписывать из них главное.
Но все важно в Святой Земле, все! Вся она, единственная, в памяти сердца и зрения. Вылетает на взгорье автобус – и распахивается голубая страница Тивериады. Выезжает он из ущелья – и ты в Иудейской пустыне, в гостях у святых Георгия и Иоанна Хозевита, у Феодосия Великого и Саввы Освященного. Стоишь на Фаворе, у храма Преображения – и молишься, чтоб если забудет память зрения, то хотя бы память сердца сохранила эти всесветные просторы. Тут недалеко и Кана Галилейская; внизу, к озеру, Капернаум. А какой вид с горы Искушения, какой молитвенный простор! Виден Иерусалим, его главный опознавательный знак – Русская свеча-колокольня на Елеоне. К востоку – Иерихон, зеленые долины, Иордан. Мертвое море поблескивает слепым тусклым светом. Даже и Средиземное море проглядывает к северу. Тут враг нашего спасения предлагал Христу все царства мира, тут ему было сказано: «Отойди от меня, сатана!» Да везде великий трепет библейских событий. Погружаешься в Иордан – Боже мой, в реку крещения Спасителя! А Вифлеемская звезда, а Хеврон? Капернаум, Магдала. Источники, омывающие нас, грешных, явленные миру как милость небес: Божией Матери в Назарете и Горней, Иоанна Крестителя, Елисеевский, Силоамский, Марии Магдалины, Овчая купель. И ранние утренние, и поздневечерние, а то и ночные дороги Палестины: с севера на юг и с юга на север. Вдоль волн апостольского Средиземного моря или параллельно ночным прибрежным огням Иордании. И сердце то замирает, то бьется торопливей, и легкие вдыхают воздух вечности…
Как все запомнить, как передать? Да, записывал. Но попробуй успеть. С этой непрерывной повышенной нагрузкой на глаза и уши. «Посмотрите направо. Тут…» Да, надо записать. Но уже велят смотреть налево. Греческий храм, надо выходить, постоять на молебне, подать записочки, что-то купить для подарочков, а уже торопят, и опоздать нельзя. Ладно, вечером запишу. А как вечером? Когда приезжаешь на ночлег полуживой и хочется скорее хотя бы краткого сна. К шести на раннюю. А как же вечернее правило? А как же записи? Хотел же записать и то, и то, ведь забуду, ведь завтра снова огромный день. Огромный, как все дни здесь. Глаза слипаются, но рука упрямо еще что-то царапает. Утром разберу.
А утром и разобрать не могу, чего это вчера начертал. Но если сам плохо разбираю свой почерк, то кто его поймет? Вот помру, а помирать придется, и так все и пропадет? Пропадут вот эти записи вот в этих счастливых блокнотах. Счастливых тем, что были со мною в походах по Святой Земле.
Свежесть чувства глушится временем, и даже волевое усилие не может заставить память воскресить то состояние, которое было прожито в те мгновения. А в блокноте оно, пусть слабое, чувствуется.
То есть пришло время переводить рукописные каракули в печатные буквы. Запись во время события, пусть неуклюжая, торопливая, более скажет о событии, нежели крепость позднего ума.
Но еще: увы, ни дат, ни времени записей нет в блокнотах. И даже сам не понимаю, к какому месяцу или хотя бы году относится тот или иной блокнот или вот этот мятый клочок, исписанный и сверху вниз, и снизу вверх, и по диагонали. По большому счету и это не важно. Хватит того, что записи сделаны на стыке и столетий, и тысячелетий новой эры. Звучит, однако, громко. А как иначе? Новозаветные времена, летоисчисление начато от Рождества Христова, от Его прихода в мир для спасения грешников. Последняя милость Господа перед Страшным судом.
Начнем. Все оставляю так, как было записано. Единственное – буду для удобства восприятия дробить текст и иногда снабжать заголовками.
Святыньки… Так издавна называют иконы, маслице, веточки, камешки, водичку из Иордана и других святоземельских источников. И фотографии копятся, и записи. И как же много мы успеваем за срок пребывания здесь! Некоторые даже причащаются раза три-четыре за восемь дней. Еще бы – такие службы, в таких местах! У Гроба Господня на ночной литургии, у Вифлеемской звезды, у гробницы Божией Матери в Гефсимании, в Горненском монастыре, на Елеоне. Все это незабываемо, памятно до сладкой боли сердечной. Вот мы вернулись в любезное наше Отечество, а душа все там, там, где прошли стопы Его, там, где и мы, грешные, ступали в Его горячие следы, там, где сподобились причаститься Его Тела и Крови.
Но вот разбегаются из дома к новым хозяевам святыньки, заканчивается водичка, перестают источать запахи благоухания узелочки нитяных четок, высыхают и крошатся листочки и цветочки, собранные повсюду, и забывается уже место, где за ними нагнулся, только камешки честно несут службу памяти, да и то… Откуда вот этот, медово-желтый? Или этот, светло-серый, шероховатый? Из Вифании? С места вознесения? Из Лавры Саввы Освященного? Нет, скорее из Сорокадневного монастыря, он так помогает в Великий пост!
Фотографии – тоже хорошая память, но сам больше не буду снимать. Пробовал в одной поездке. Тогда еще не на цифру, на пленку. Исщелкал пленок десять по тридцать шесть кадров. Плохо, не резко, не в кадр, не корчил из себя фотохудожника, говорил: это моя записная книжка. И что? Только и заставил себя потом рассматривать снимки и соображать: а это где, а это кто, а с кем это я? А это какой монастырь? А эта улица в каком городе? А эта дорога куда пошла? Что за горы, что за люди? Конечно, хрестоматийные виды узнавались, но видов Иерусалима, Вифлеема, Назарета, Елеона напечатано такое количество многих тысяч (править стиль не буду), что куда я со своей самодеятельностью? То есть и снимки не получились, и записей не вел. Вдобавок это занятие оттягивало от молитв. Надо же точки съемки выбирать, да еще и сплошное расстройство: прицелился – тут облака пригасили солнце, тут в кадр кто-то въехал, тут под руку подтолкнули. Нет, уж если дерзаешь писать – пиши.
Но видывал я мастеров. Заболоцкий Анатолий. Едем с ним – Иордан, Иордания, гора Мохерос, дворец царя Ирода. Близко сумерки, водители нервничают, начальство торопит. «Где ваш товарищ?» Это мне, об Анатолии. А он установил технику, ждет, ждет, когда молодой мусульманский месяц коснется вершины дворца. «Толя, они сердятся. Пора, темно, по горам тяжело ехать». – «Десять минут». – «Толя, смирись». – «Ну если они не понимают, – возмущенно кричит Толя, – ты-то должен понимать!»
А как на Афоне? Тоже с ним. Вместе книгу делали. Я помогал ему таскать аппаратуру. Но не могу же я, как хвостик привязанный, ходить за ним. Отстал, чего-то зазевался, на что-то засмотрелся. Выскакивает из-за поворота, гневно: «Ты где ходишь?» – «Вот», – протягиваю аппаратуру. «Зачем она мне сейчас? Свет ушел!» Мастер, куда денешься.
Из серой, холодной Москвы, из заснеженного белого Подмосковья! Уже не обижают процедуры раздевания, разувания, просвечивания, даже и ощупывания. «В целях вашей безопасности». Интересно, когда улетаешь из Бен Гуриона, то мучают обысками гораздо меньше. Себя они гораздо энергичнее стараются обезопасить.
Взмыли над снегами, еще минут пятнадцать – и пошли над снегами уже облачными. Впервые, кажется, застал такой стремительный красный восход. Слева по горизонту красная граница меж облаками и небом расширялась и накаливалась, и набухала особенно сильно в одном месте; из него вдруг, как из домны, полился раскаленный металл, будто шла плавка. Металл отвердел и вылился в форму растущего шара. На него уже через десять секунд нельзя было смотреть. Хлопают шторки затемнения. Взлетели. Окна сразу замерзли. Минус пятьдесят два.
Навалили груду разноцветных тяжелых газет. Сплошь банкирские и актерские фото. А то уже и объединенные, актерско-банкиркие. Страницы залиты разномерными шрифтами: грабежи, насилия, кино о грабежах и насилиях, умножающее грабежи и насилия, спорт, разводы, растраты, постели, пошлость, похоть. Вранье политиков, дозированные вопли обездоленных. Все это сейчас в буквальном смысле летит над Россией. Знали бы русские березы, для чего растут, на что используют их тела – символы владычества белого царя. Давно хотел писать роман «Макулатура». Основа и основание – холмы, горы макулатуры, собираемой тогда пионерами и вывозимой на бумажные фабрики для переработки на новую. Которую опять используют и испоганят. Были бы в нем (романе) цитаты из завалов. А уже и неинтересно. Был же замысел в досвятоземельскую эпоху, то есть еще в допотопном моем состоянии. Хотя зря так говорить – в нашей семье отношение к Богу всегда было самое преклоненное. Дедушка по маме сидел в тюрьме за то, что отказался в Пасху работать. В доме всегда была икона, всегда яйца красили, на Рождество до полуночи спать не ложились, колядовали. И было ощущение радости. Хотя и церковь на кладбище сожгли, а другую переделали под клуб.
Стучат колесики по проходу, везут на тележке обед. Надо же – учтено – вегетарианский, пятница. Тут же лукавое подсовывание мяса, вроде бы и соевого, но мяса же. И программы раздали. Очень хорошая программа, да нет ночной службы у Гроба Господня. Но если будем жить близко к Старому городу, сбегаю самостоятельно.
Чего-то никак не настроюсь.
Занялся радостным делом – долго писал записки о упокоении и здравии. По опыту знаю, что посещение храмов всегда бегом-бегом, кого-то и забудешь вписать, потом расстраиваешься. Сколько же прошло предо мною усопших, родных и близких! Число их больше, чем живых. И все увеличивается число о упокоении.
Обед был зело силен, хоть и соевый. Но без питья, слава Богу. О, а как летали в навсегда прошедшие года! Умели летать, умели. Летишь это, бывало, с Солоухиным, Беловым, Распутиным, Айтматовым…
Вез однажды делегацию писателей в Магадан. Рейс все откладывали. Чем не повод для радости жизни? А над Таймыром – зона сложных метеорологических условий. Ил‐86 так швыряло, так валяло, так подпинывало сложными условиями, что привез делегацию в суровые места трезвехонькой. Спустилась делегация по трапу бледная и серьезная. Глядим друг на друга – живые. Так это же что? Так надо же выпить за спасение души, отпраздновать приземление. А как вы думаете?
Не отвлекайся! Море. Открылся берег – Святая Земля!
Корабль для паломничества предпочтительнее, время на нем идет степеннее, молитвы в море серьезнее. Помню, как корабль всегда рано утром причаливал к Хайфе. Иногда не сразу принимали или медлили израильские таможенники. Корабль тихо лежал в воде, а во весь горизонт стелилась ветхозаветная гора Кармил, и я уже мысленно поднимался в гору, бежал мимо несуразного, но большого строения бахаитов (религии для всех и ни для кого), входил в пещеру Ильи-пророка.
Ощущение, что летим тихо-тихо, как на планёре, зависли прямо. Берег белый и темно-зеленый, дальше – горы, перед ними – разновысокие здания. На море пусто. Слабое солнце ходит по нему светлыми пятнами. Вот усилилось. Круглые башни Тель-Авива прямо тычутся под днище. Стучат выпускаемые шасси.
Тепло. Солнце. Едем, восходя… не восходя (а ведь даже на коленях тут ползли) к Иерусалиму, восемьсот шестьдесят метров над уровнем моря. Все такое родное: тут Иисус Навин в Аелонской (Оленьей) долине – вот она! – остановил солнце, апостол Петр исцелил праведную Тавифу. То, что солнце остановилось по молитве святого, людей веры не удивляет. Объяснение чуда наукой говорит об атеизме такой науки. Уж какой из меня молитвенник, но видел же я, грешный, в Страстную Субботу 1998 года при схождении Благодатного огня, как луч солнца ходил по храму Воскресения Господня. То есть или солнце ходило в небесах, или планета качалась туда-сюда.
Родина Иосифа Аримафейского и Благоразумного разбойника. Вдали гора пророка Самуила, Рамалла. Ведь я, счастливый, и там был. Монастырь молчальников. И тут был. Вино молча продают. Пылит гигантский цементный завод. Израиль постоянно и как-то лихорадочно обстраивается. Не побываешь год – ничего себе: место то же, да все не то. То и у нас так, такая же лихорадка, особенно в сильно интернациональной Москве.
Эммаус. Лука и Клеопа, апостолы из семидесяти. Ведь они в ту же ночь, когда узнали Спасителя в преломлении хлеба и Он стал невидим, они тут же пошли обратно в Иерусалим. Шестьдесят стадий, легко ли. Это не в автобусе с кондиционером. Шестьдесят стадий. А слово-то какое! Это же не только мера длины, еще и ступень, и этап, и корень слова, напоминающего о малом стаде Христовом, которое в ту ночь, страха ради иудейска, было воистину малым.
Явление Христа апостолам на пути в Эммаус. Сербия. XIV в.
Культурный слой повышается (это гид говорит), но не радостно от этого, это вода уходит. Вообще о проблеме воды говорят они постоянно. И кто виноват, что высасывают на поливку Тивериадское море? Овощи и фрукты на экспорт. И пруды с рыбой надо постоянно доливать.
Миндаль. Интересно, что он не как, например, вишня, вначале не выкидывает листья, а цветет. Незабываемо – стрелы веток, наряженные в бело-красно-розовые цветы. Оливы темно-серебристые.
Молебен в миссии. Архимандрит Тихон (Зайцев) (ныне епископ). Рад сердечно. А я-то как рад! Вспомнили годы преподавания в Московской духовной академии. Отец Тихон всегда читал житие святого Зосимы в Неделю Марии Египетской. Тут уже четыре года.
Старый город. Обед. Сбегу! Как утерпеть – Гроб Господень рядом! А тут как сейчас заведут общую песнь многолетий всем начальникам. Не осуждаю, упаси Бог, меня же они и привезли из милости. Многая им лета!
Сбежал и счастлив. Все же рядом. Нью-гейт, Яффа-гейт, то есть и Новые ворота, и Яффские. Желтые, гладкие плиты под ногами. Обувь сама соскакивает с ног и прячется в пакет. По улице вниз и перед узорными воротами с решеткой вверху налево. Там тоже желтые плиты под ногами, но размера большего. Торговцев много, покупателей мало. Мир напуган террористами, едут сюда меньше обычного, но русских не запугать.
Торопился к храму. Помните меня, камни? Старый уже я стал, еще помню, как по вам, камни, цокали ослики, запряженные в узенькие тележки, нет их. Бегом вниз, тут направо, бегом дальше, камни под ногами исполинских размеров, метров сорок, всё! Господи, я у колонны, из которой вышел Благодатный огонь для православных, я у входа в храм, у Камня помазания. И на Голгофе! И везде почти один. Не рассказать.
В сам Гроб, в Кувуклию, очередь очень небольшая, и монах-грек не торопит. А то обычно они не церемонятся. Но и как сердиться? Такой бывает наплыв.
Запускают по четверо. Прошел на коленях внутрь. Как-то глохнешь, что ли, как-то отключается способность мыслить. Только судорожно просишь у Бога всего доброго родным и близким и торопливо, будто Господь и без меня не знает, перечисляешь их имена. И о России просишь, и за нее молишься. А вскоре уже просто лежишь горячим лбом на мраморе гладкой плиты. Восковые слезы свечей. Свечи белые.
И вышел, и обошел Кувуклию. И сейчас записываю и помню ее, такую родную, потемневшую от пламени миллионов свечей! Помню и всегда сидящего в часовне коптов маленького приветливого монаха. И гробницы Никодима и Аримафея. Да всё, всё! Но надо к делегации. И еще взлетел на Голгофу, и еще ощутил в глубине выемки, где стоял крест, холодный камень.
Отсутствия моего никто и не заметил. Когда пришел в храм со всеми, очередь уже стала изрядной. На Голгофе служили католики. Но они всегда дружно и недолго. Вот уже «Патер ностер», уже «Аве, Мария», кадят, дружно уходят. Молимся и мы, подвигаясь на коленях ко кресту.
Да, денежки на телефон летят как птички на юг. Но надо же было выразить счастье, что молился за родных и любимых у главного места Вселенной. Доллары тоже летят. Батюшкам кресты, два даже облицованы перламутром. Знаю, что надо торговаться, а не могу, противно. Хотя иногда возмущает заломленная цена. Противно, когда продавец, уже сойдясь на сумме, все-таки выморщивает еще сверх нее. Тем живет. А-а!
Гостиница та же, вроде и номер тот же, тот же вид на Елеон и Русскую свечу. Не утерпел, вечером – к Старому городу. Это же рядом. Перейти только мост над геенной, над Иосафатовой долиной. Так ревут стада гонимых скоростью машин, будто вот-вот все провалятся. Хотел обойти Старый город, не решился. Не успею, потом. Один раз обошел примерно за три часа, другой – за два. Можно и за полтора, но лучше всего, когда не спешишь. Такое счастье, даже в воспоминаниях.
Утром, конечно, помчался ко Гробу. Уже и Порог Судных Врат, перед которым еще можно было заступиться за осужденного, но никто не заступился за Христа. Теперь тут Александровское подворье, оно наше, отделывается.
В храме впервые через десять лет поднялся на место, где был в прошлом веке на схождении Благодатного огня. Как попал? Господь привел, другим не объяснить. Толпой армян, в которую затерло, вынесло на второй ярус. Да, тут стоял; тут, на полу, спали монашки, которых армянские стражи хотели выкинуть. И за меня схватились. Но опять же Господь. Будто Ангел Хранитель за меня спросил армянку Манану (имя ее я узнал потом) о судьбе одного писателя, который для армян – как для нас Пушкин. А я его знал. Манана меня зауважала и защитила. От выброса. И монахинь защитила по моей просьбе. Ибо они ждали огня уже сутки и заслужили милость Его получить. Да, вот тут стоял. Внизу полицейские лупили сильно напирающих и арабов, и армян, и коптов, да и греков. Крики, музыка, бой барабанов. Давка превышала утреннюю давку в опоздавшем автобусе раз в десять. «И сюда придет огонь?» – потрясенно думал не я один. Тогда же видел, и уже рассказывал, и повторю: видел, как по крыше Кувуклии ходил солнечный луч. То есть или вся земля наша колебалась в небесной тверди, или солнце качалось в небеси.
Потом еще и еще бывал на схождении огня и уже не удивлялся ничему. Тем более знал уже, что арабы скандируют хором то, с чем я очень согласен: «Наша вера правая, вера православная!» И уже приветствовал их: «Аль Масих кам!» То есть то же, что греческое «Христос Анести!». То есть то же, что наше «Христос Воскресе!». Воистину! Воистину! Воистину!
У Гроба – месса католиков. Принесли стулья, скамьи. Сидят, встают, громкий орган. Побежал к пещере Обре́тения Креста. Но орган доставал везде. То место справа от лестницы, откуда еще лет пятнадцать назад слышались страшные звуки (говорили: голоса грешников из ада), замуровано и облицовано белым мрамором. У Камня бичевания звуки органа стали тише и вскоре смолкли совсем. Но мне уже было пора уходить. Еще пробежал вдоль стен Старого города, но застрял в зарослях колючего вереска и продрался к тропинке. Ягодки голубенькие, мы такие в детстве ели, борясь с постоянным голодом. Собрал и букетик размером с мизинец.
Гид: «Сулейман Великолепный воздвиг стены вокруг Старого города, чем, собственно, и являлся Иерусалим. Под землей, под нами, прокопан ход к Иерихону».
Вопрос к гиду: «А что, все готово для восстановления храма Соломона?»
Гид: «Спасибо за доверие, но вопрос не ко мне. Продолжаю. Восстанут мертвые из гробов и соберутся в Кедронскую долину, переходящую в Иосафатову и идущую к Мертвому морю. Пророчество – лев ляжет рядом с ягненком. Наверное, заметили у дверей вашего отеля мраморную композицию – лев и ягненок? Это библейский сюжет. Сюда – монастырь ”Патер ностер“, сюда – греческой святой Пелагии».
Автобус опасно виляет. Гид: «Вот так. Здесь все водители – арабы и всех зовут Шумахеры. У нашего Али (Али поднимает руку и приветствует нас) дед был погонщик верблюдов, а внук погоняет автобус». Кто-то: «Автобус легче водить».
Гид обижен на перебивания, рассказывает о Саладдине, крестоносцах, храмовниках-тамплиерах: «Саладдин такой был усиленно благородный, он не разрушил строения, а их перепрофилировал».
Тяжело ездить с гидами-иудеями, всё-то они знают, всё-то они выведут в пользу израильтян. «У Аль-Аксы – мечеть в Старом городе, – был рыночный храм, из него Спаситель изгнал торгующих».
Лучше смотреть да молиться. Но иногда сам слух обостряется, когда что-то и у гида интересное. «Совет церквей рассматривал вопрос о Золотых воротах. Дебатировали – открыть их или оставить закрытыми. Ведь во Втором Пришествии Спаситель войдет именно через Золотые ворота. Мудрецы сказали: а что такое камни и кирпичи для Спасителя, он пройдет любые стены. Так и оставили».
Нет, кондиционер простудит любого. Свой перекроешь, продует соседским. Сосед отвернет краник струи в сторону – продует сзади.
Гид: «Беспокоить мертвых не есть хорошо. Открывают каменный гроб – скелет есть, мяса, прошу прощения, нет. Саркофаг в переводе – это поедающий мясо».
Еще надо учесть, что много евангельских событий произошло вне стен Старого города. Резиденция Каиафы, куда из Гефсимании привели преданного Иудой Христа, была там, где церковь апостола Петра. Ее легко узнать – на вершине сидит петушок в память о петушиных криках, обличивших отречение ученика от Учителя. Своей Крестной смертью в Риме ученик искупил вину краткого отречения.
Монахиня Екатерина разбирает елку, с радостью говорит об объединении Церквей. Помню, и меня весьма нелюбезно не пустили сюда. А в другой раз, наоборот, даже позвали в трапезную. Все от людей зависит. Начальники ссорятся, а нам-то что?
«Рожковое древо. Видели? Знаете? Иоанн Креститель питался. И мы с голоду не пропадем». Гид смеется.
Таинство Крещения бывало и в купели, наполненной оливковым маслом. Так его было много, мы же на Масличной (Елеонской) горе. Тут были давильни, маслобойни, давильня и есть в переводе – Гефсимания.
Церковь Филарета Милостивого, этого новозаветного Иова Многострадального. Хлеб белый, такой невесомый, но такой душистый и вкусный. А сами монахини рады ржаному хлебушку из России.
С годами все иначе. Что? Пугаюсь, что воспринимаю привычно, уже знаю, что́ и о че́м расскажет гид или сопровождающая монахиня. Но ведь почему-то же тянет и тянет сюда, такая магнитность в этих местах, такая радость бытия здесь. Сижу на тех же ступенях у гробницы Божией Матери, на которых сидел, в первый раз причастившись на ночной службе у Гроба. Та же широкая лестница, которая тогда, на Успение, была уставлена справа и слева белыми горящими свечами. Золотые, жаркие ленты сверху вниз – к гробнице. Только посередине дорога меж пылающих обочин. Деточки бегали среди огня. Монахи нещадно вырывали немного погоревшие свечи, ставили новые. Вверху, в ящики, было навалено столько свечей, что они вываливались через край. Помню, мне очень было жалко, что они послужили такой малый срок, я набрал почти целых, увез в Москву и потом при молитвах зажигал их.