Мастер не оставил завещания. Для Козимы, чьи дети – все пятеро – были рождены в законном браке с Гансом фон Бюловом, это представляло серьезную проблему. В ее собственных правах никто не сомневался, но из детей на наследство отца мог претендовать только Зигфрид, которого крестили и зарегистрировали уже после того, как его мать вступила в брак с Рихардом Вагнером, в результате чего он и получил фамилию Вагнер. Однако время рождения будущего хозяина байройтского предприятия могло поставить его права под сомнение. А Изольда и Ева так или иначе носили в девичестве фамилию фон Бюлов, так что их происхождение до конца оставалось спорным; никто не сомневался, чьи они дочери на самом деле, но юридически они оставались детьми первого мужа матери. Так что Козиме грозила участь вдовы без наследников. Это прекрасно осознавала как она сама, так и ее главный советник по всем деловым вопросам.
Еще в юности Адольф фон Гросс – родившийся в 1845 году сын табачного фабриканта и члена городского магистрата города Бамберга в Верхней Франконии – обнаружил замечательные организационные способности и занял видное положение в одном из банков Марселя. Однако уже через четыре года, когда в воздухе запахло войной между Германией и Францией, он поспешил вернуться на родину, где для него нашлось место в банкирском доме Фридриха Фойстеля в Байройте; он сумел добиться такого доверия своего патрона, что тот не только поручил ему вести финансовые дела Байройтского фестиваля, но и дал согласие на брак молодого сотрудника со своей дочерью. Гросс сразу стал не только финансовым директором, без которого в Ванфриде не принимали ни одного решения по важным для фестивалей вопросам, но также близким другом семьи. После смерти Вагнера оказалось, что без его помощи не удастся навести порядок ни в лишившемся хозяина Ванфриде, ни в нуждавшемся в твердом руководителе Доме торжественных представлений.
Впрочем, весной 1883-го, когда Адольфу фон Гроссу нужно было наладить жизнь в семье Козимы и заняться организацией фестивалей после смерти их учредителя, это не имело особого значения: в том году фестиваль должен был стать повторением предыдущего, основные исполнители, включая капельмейстера Германа Леви, были утверждены еще самим Вагнером, и никому не пришло бы в голову что-то менять. Но прозорливый финансовый директор хорошо представлял себе трудности, которые возникнут в дальнейшем. Прежде всего следовало опасаться разбросанных по всей империи вагнеровских обществ, которые уже были готовы взять руководство фестивалем в свои руки. Им следовало предъявить в качестве наследницы не только вдову, но и будущего руководителя фестивалей, при котором она могла пока выполнять функции регентши, утвердив таким образом династический принцип руководства. Это соответствовало как интересам самой Козимы, так и планам Адольфа фон Гросса, сохранявшего в этом случае всю полноту финансовой и административной власти.
Однако состояние, в котором пребывала Козима, внушало окружающим сильные опасения. Безутешная вдова не вдавалась ни в какие проблемы, не хотела ни с кем иметь дело. Одевшись в траур, она проводила время в одиночестве или в общении с детьми, в лучшем случае отдавала самые необходимые распоряжения прислуге. Обосновывая свою позицию, она ссылалась на волю покойного мужа, якобы желавшего, чтобы распространением его посмертной славы занимались его друзья. Такая позиция была, безусловно, чрезвычайно удобна. Но при этом создавалось впечатление, что вдова не обращает внимания как раз на настоятельные советы самых близких друзей, в том числе Мальвиды фон Мейзенбуг, не оставлявшей семью своими заботами и уверявшей Козиму в том, что никто, кроме нее, не в силах сохранить верный дух байройтского дела, пока Зигфрид не сможет поддерживать его сам. Тем не менее, отойдя на время от дел (а налаженное Адольфом фон Гроссом и учениками Мастера предприятие могло какое-то время функционировать без ее участия), она получила передышку и имела возможность с достоинством переживать свое вдовье положение, не спеша обдумывая планы на будущее. Однако ее ближайший советник не желал терять времени даром и настоял, чтобы она уполномочила его на переговоры с ее первым мужем: он должен был уговорить Ганса фон Бюлова подписать отречение от прав отцовства по отношению к Зигфриду ради подтверждения отцовских прав Вагнера. Трудно сказать, какие доводы нашел искушенный юрист и финансист, но после смерти Бюлова его вторая вдова рассказывала, что во время своего визита к ее покойному мужу Гросс доставил тому немало мучений этим унизительным требованием. Так или иначе, тем самым удалось закрепить действовавший на протяжении многих десятилетий династический байройтский принцип, и Зигфрид уже мог быть уверен, что именно он – наследник всего предприятия.
Родившийся на рассвете 6 июня 1869 года на вилле Трибшен, Зигфрид провел, как и его отец, первые годы своей жизни преимущественно в женском окружении. На фотографии пятилетнего мальчика в компании четырех сестер у него довольно унылый вид – очевидно, его воля подавлялась не только авторитарными родителями. Если отец рос и формировался в среде дворовой детворы и друзей-гимназистов, то сыну были обеспечены оранжерейные условия домашнего воспитания и обучения сначала в Трибшене, а потом в Ванфриде, что не способствовало свободному развитию волевых качеств и стремления к самостоятельности. По-видимому, следствием этого и стало его увлечение внешним антуражем церковного богослужения и игрой в театр (но не лицедейством). Кроме того, если его отец наслаждался в детстве почти безграничной свободой, поскольку отчим Гейер был в постоянных разъездах, а мать не имела возможности уделять достаточно внимания многочисленным детям, то сам Фиди рос под пристальным наблюдением обоих родителей, чьи взгляды на воспитание сына существенно различались в силу особенностей тех условий, в которых они росли сами. Так как читателю уже кое-что известно о детстве Рихарда Вагнера, следует рассказать о том, как росла и воспитывалась Козима.
Ее родители были типичной романтической парой: она – прожившая несколько лет в несчастливом браке и уже имевшая дочь парижская аристократка, носившая фамилию и титул мужа, полковника графа д’Агу; он – пианист-виртуоз родом из Венгрии, ставший к тому времени идолом парижских салонов автор сложнейших фортепианных пьес, фактически создатель новой фортепианной школы. Франц Лист был моложе своей подруги Мари д’Агу на пять лет, и за два года до рождения Козимы, во время их пребывания в Женеве, у них родилась дочь Бландина-Рашель. А через два года после Козимы на свет появился, теперь уже в Риме, сын Даниэль. Сама же будущая хозяйка байройтского предприятия родилась 24 декабря 1837 года в городке Комо на берегу одноименного озера в Северной Италии. Всех детей Франц и Мари оставляли на попечение кормилиц по месту их рождения, и только через несколько лет сестры и брат собрались в Париже, где их воспитывала как могла вызванная из Венгрии мать Листа. Впрочем, если говорить о воспитательнице, оказавшей наиболее сильное воздействие на характер и жизненные воззрения Козимы, то ею стала выписанная из России по настоянию новой подруги Листа княгини Сайн-Витгенштейн мадам Луиза Аделаида Патерси ди Фоссомброне. Ко времени ее появления в Париже мадам было 72 года, и, как пишут биографы, за время поездки из Санкт-Петербурга в Париж вышколенная гувернантка ни разу не прилегла и просидела всю дорогу вытянувшись в струнку, поскольку считала неприличным облокотиться о подушку. Это была идеальная воспитательница для будущей величественной хозяйки Байройта. Заболевшей в дороге мадам Патерси пришлось сделать остановку в Веймаре у Листа, где она жила в замке Альтенбург и получала указания по воспитанию детей у их отца и княгини Сайн-Витгенштейн. Для них было особенно важно оградить подрастающее поколение от влияния посвятившей себя литературной деятельности матери и не допускать ее встреч с детьми. Матери Листа пришлось переехать в маленькую квартирку на улице Пентивр, оставив все свое домашнее хозяйство, в том числе библиотеку сына, гувернантке, которая отныне воспитывала детей вместе со своей незамужней сестрой, парижанкой Тома́ де Сен-Мар (Thomas de Saint-Mars). Обе они были осколками старой французской аристократии и испытывали непреодолимое презрение к новой буржуазии. Избегавшего появляться в Париже отца Козима не видела с 1844 по 1853 год, когда Лист явился перед своими детьми в сопровождении учеников, почитателей и друзей, среди которых был и Рихард Вагнер. Таким образом, в самый важный период становления характера девушки ее главной наставницей была мадам Патерси; отцу она посылала письменные отчеты о своих успехах в учебе (в том числе в игре на фортепиано), а в ответ приходили родительские наставления и благословения. Разумеется, дети получили самое строгое католическое воспитание. От них требовалось слепое повиновение и послушание духовным наставникам, которые, по словам мадам Патерси, в любом случае действуют им во благо – даже если слова их проповедей остаются непонятными. Вдобавок гувернантка настоятельно рекомендовала руководствоваться учением богослова XV века, видного представителя так называемого нового благочестия (devotio moderna) Фомы Кемпийского, изложенным в его трактате Подражание Христу. Собственно говоря, ничего нового в этом благочестии не было, а суть представленного в виде многословных рассуждений учения сводилась к категориям «покаяния» и «самоотречения». Детям необходимо было усвоить, что «…наше умиротворение в этой убогой жизни состоит скорее в унижающем нас страдании, чем в избавлении от страданий», а также: «Величайшее умиротворение получит тот, кто умеет лучше всех страдать». Козима отлично усвоила эти максимы, и они помогли ей выдержать годы семейной жизни с подверженным вспышкам гнева Гансом фон Бюловом, а потом привыкнуть к особому стилю жизни Рихарда Вагнера, когда она уже в зрелом возрасте воспринимала лютеранские ценности и вживалась в формируемый ее вторым мужем его собственный миф. Результатом стала выросшая из этого мифа своеобразная религия байройтского круга.
Ясно, что взгляды на воспитание сына у выросших в столь разных условиях родителей тоже сильно различались. По мнению отца, Зигфрид должен был научиться противостоять превратностям судьбы, а это было немыслимо без активного общения со сверстниками. В этом Вагнера убедило общение с благодетелем Людвигом II, которого он считал, несмотря на расточаемую им монарху лесть, чуть ли не слабоумным. Главной же целью воспитания было, по мнению отца, разъяснение ребенку смысла внушаемых ему идеалов и развитие в нем отвращения ко всему низменному. Очевидно, что это в какой-то мере удалось Генриху фон Штейну, однако после смерти Вагнера воспитание сына оказалось всецело в руках матери, старавшейся в первую очередь оградить ребенка от дурного окружения. К счастью, подросток проявил свой характер, заявив, что хочет быть «как все», так что Козиме пришлось отчасти пойти ему навстречу и отдать с осени в гимназию, а уже назначенного ему в воспитатели Карла Фридриха Глазенаппа попросили остаться в Риге, где тот продолжил работу над биографией теперь уже покойного Вагнера. В качестве товарища, который мог бы оказать на подростка Фиди благотворное влияние, в Ванфриде поселили юного Хайнеля фон дер Плассенбурга. Этот образцовый ученик был сыном священника и приходился дальней родней жене фон Гросса Мари. В первый год обучения в гимназии Зигфриду пришлось довольно нелегко, поскольку программа отличалась от той, по которой он учился у Штейна, и он не мог порадовать мать своими отметками. В частности, обнаружилось слабое знание им Ветхого Завета, и этот пробел в его образовании взялся устранить преподаватель основ религии, а директор Гроссман лично занялся с Зигфридом литературой, знакомя его с творчеством боготворимых им Фридриха Клопштока и Людвига Тика. Очевидно, осиротевший наследник байройтского престола находился на особом положении, и результаты столь плотной опеки его учителями не заставили себя ждать – на будущий год он был уже одним из первых по всем предметам.
Тем временем нужно было заняться подготовкой следующего фестиваля. В распоряжении музыкального руководителя Германа Леви оставались почти все бывшие соратники покойного Мастера, за исключением Иосифа Рубинштейна. Покинувший в октябре прошлого года Вагнеров в Венеции музыкант не захотел после смерти своего идола возвращаться в Байройт, в течение какого-то времени гастролировал в качестве пианиста, а в августе 1884 года специально поехал в Трибшен, чтобы там застрелиться. Но при Леви оставались работавшие с Вагнером музыкальные ассистенты Франц Фишер, Феликс Мотль и Генрих Поргес, а также хормейстер Юлиус Книзе. Будучи руководителем певческого объединения во Франкфурте, Книзе еще в 1876 году принял участие в первом фестивале в качестве молодого хориста, а при подготовке премьеры Парсифаля выполнял функции хормейстера. Антисемитизм этого человека был притчей во языцех. Про него говорили, что даже для проведения отпуска он выбирает места, где нет евреев. В письмах из Байройта, адресованных жене, Книзе порочил Леви, обвиняя его в том, что тот не понимает исполняемой им музыки, воспринимая ее чисто поверхностно, – и это при том, что музыкальный дар великого дирижера не ставил под сомнение сам Вагнер. Книзе обвинял мюнхенского генералмузикдиректора также в том, что тот пытается, пользуясь неопытностью дочерей Козимы, завлечь их в свои сети, и даже опускался до личных выпадов, свидетельствовавших о его физической неприязни к Леви, – например, сравнивал его голос с голосом погонщика осла. Враждебное отношение к музыкальному руководителю фестиваля выходило у Книзе за чисто семейные рамки и было связано, в частности, с его далекоидущими честолюбивыми планами. Разумеется, в Байройте он не мог претендовать на роль дирижера или даже коррепетитора – тут первым на очереди был руководитель Баденской придворной капеллы в Карлсруэ Феликс Мотль, – однако хормейстер, обладавший отличным чутьем на хороших исполнителей и знавший требования, предъявляемые в Байройте к вокалу, также рассчитывал занять там одно из самых видных мест. В качестве союзника в реализации своего плана он выбрал главного редактора и издателя бюллетеня Байройтские листки Ганса фон Вольцогена. После смерти учредившего это издание Вагнера у Вольцогена появились основания волноваться за свое будущее, так как по поводу того, продолжит ли выпуск бюллетеня Козима, не было никакой ясности. Для укрепления своего положения два антисемита выпустили обращение с резким осуждением Леви как музыкального руководителя, включавшее план спасения фестиваля из трех пунктов: 1. Руководство Байройтским фестивалем должны взять в свои руки Франц Лист в качестве художественного руководителя и Ганс фон Бюлов в качестве главного дирижера. 2. В Байройте следует основать школу формирования стиля, бо́льшую часть работы в которой готов был взять на себя Книзе. 3. Организационный совет фестиваля должен передать решение всех художественных вопросов комиссии, состоящей из самых авторитетных лиц, зарекомендовавших себя на предыдущих фестивалях. Разумеется, Книзе был готов не только возглавить школу формирования стиля, но и войти в художественный совет. Этот план был передан организационному совету фестиваля и Козиме, однако его невыполнимость стала очевидна сразу. У перешагнувшего семидесятилетний рубеж Листа не было никакого желания занять пост руководителя; не желавший сотрудничать со своей бывшей женой Ганс фон Бюлов также ответил отказом. Вопрос же о создании школы на повестке дня пока не стоял – такая идея возникла еще у самого Вагнера, но для повторения в ближайшие два года уже готовой постановки Парсифаля школа пока не требовалась. Одновременно хормейстер проводил среди исполнителей направленную против Леви подрывную работу. А тот, приезжая для проведения репетиций летом 1883 года, об этом даже не догадывался. Он оставался в неведении также на протяжении всего фестиваля, и только осенью ему открыли глаза Даниэла и помолвленный с ней технический директор Дома торжественных представлений Фриц Брандт. Возмущенный Леви потребовал, чтобы интригана отстранили от работы, справедливо полагая, что тот и сам должен понять невозможность сотрудничества с человеком, которого он считает неспособным к музыкальному руководству. Однако это как раз не входило в планы его противника, и тот был вынужден просить прощения. Козима предпочла не раздувать ставший всеобщим достоянием скандал и спустила это дело на тормозах.
В вопросах художественного руководства Козиме приходилось полагаться на троих верных ей и готовых беззаветно служить памяти покойного Мастера выдающихся музыкантов. Каждый из них имел свои преимущества и недостатки с точки зрения закрепления созданного Вагнером мифа и его развития в условиях байройтского предприятия. Первый из них – старый и преданный друг семьи Ганс Рихтер – имел несомненные заслуги как перед творчеством композитора, так и перед его семьей: достаточно вспомнить деятельность Рихтера в Мюнхене, когда он, выполняя волю Мастера, восстал против постановки в придворном оперном театре Золота Рейна без учета предъявляемых им требований. Однако, в отличие от находившихся в относительной близости к Байройту Леви (в Мюнхене) и Мотля (в Карлсруэ), Ганс Рихтер проводил много времени в Вене (в частности, в 1883 году он руководил венской премьерой Тристана и Изольды) и в Лондоне, где он в 1879 году возглавил оркестровые фестивальные концерты. К тому же он довольно настороженно относился в байройтскому кругу – возможно, свою роль сыграло недовольство Вагнера его работой с фестивальным оркестром в 1876 году. Тем не менее, учитывая его былые заслуги перед творчеством мужа и преданность семье, Козима никогда не отвергала старого друга и поддерживала с ним связь до конца его жизни. Самый младший из этой троицы, Феликс Мотль, уже успел зарекомендовать себя в качестве талантливого капельмейстера и исполнителя вагнеровских музыкальных драм в Карлсруэ; вдобавок он обратил на себя особое внимание Мастера, будучи наиболее даровитым из всех музыкальных ассистентов, набиравшихся опыта в Доме торжественных представлений. Он хорошо представлял свое особое положение и теперь старался завоевать расположение Козимы. Родившийся в 1839 году в городе Гиссене, сын раввина Герман Леви был из них самым старшим и самым заслуженным: помимо того, что высокие достоинства его трактовок музыкальных драм, в первую очередь Парсифаля на фестивале 1883 года, признавал сам Мастер, мюнхенский генералмузикдиректор пользовался непререкаемым авторитетом как исполнитель произведений самых разных стилей – от Глюка и Моцарта до Брамса, Брукнера, Корнелиуса, Берлиоза, Гуно и даже молодого Рихарда Штрауса. Вдобавок к концу жизни Леви получил известность как переводчик (он, в частности, переводил на немецкий язык Анатоля Франса и либретто итальянских опер Моцарта), а также издатель Собрания рассказов и сказок Гёте и книги Мысли из произведений Гёте. Все знавшие этого человека неизменно отмечали его доброжелательное отношение ко всем, с кем ему приходилось иметь дело. Единственным «недостатком» дирижера было его еврейское происхождение, и это обстоятельство создавало напряженность не только в его отношениях с такими явными врагами, как Юлиус Книзе, но и в общении с Козимой. Его еврейство использовали преследовавшие свои карьерные цели приближенные хозяйки байройтского предприятия, знавшие о ее неприязненном отношении к иудеям. Таким образом, антисемитские настроения байройтского круга, где евреи занимали обособленное положение, способствовали сплочению остальных его членов, дальнейшей разработке ими вагнеровского мифа, а с течением времени и формированию особой религии, не допускавшей свободного толкования ее канонов. Сам же Леви, несмотря на постоянные интриги, которые плели вокруг него, старался убедить как своих близких, так и самого себя в необычайном благолепии царившей в Байройте атмосферы. Своему отцу он писал, что составил вместе с Мотлем и Рихтером «что-то вроде художественной директории», что у него с Мотлем братские отношения, что госпожа Вагнер им бесконечно доверяет и что их совместная работа – «небесное блаженство на земле».
Фестиваль 1883 года, проведенный в уже опробованном формате, прошел вполне успешно, а с учетом исправления сделанных во время первых исполнений Парсифаля ошибок даже лучше, чем предполагалось, и можно было рассчитывать на его повторение в 1884 году. Однако нужно было подумать о программах фестивалей более отдаленного будущего. После финансового краха постановки тетралогии на первом фестивале о ее возобновлении в ближайшие годы страшно было подумать. Поэтому все еще остававшаяся в тени, но уже проводившая с ближним окружением консультации Козима решила в дальнейшем повторять представления Парсифаля, добавляя к ним каждый раз еще по одной драме. Осенью 1883 года она предложила поставить в 1885-м наряду с Парсифалем также Тристана и Изольду, в 1886-м – Летучего Голландца, в 1887-м – Лоэнгрина, в 1888-м – Тангейзера, а в 1889-м – Мейстерзингеров. Не зная, как подступиться к тетралогии, и опасаясь повторного провала, она решила с ней пока не спешить. Этот план, получивший одобрение как «художественной директории», так и коммерческого директора Гросса, был выполнен лишь в общих чертах. Перед тем как приступить к его реализации, опытный финансист Гросс предложил для снижения финансовых рисков делать время от времени перерывы в проведении фестивалей. Вопрос был только в том, устраивать ли их через год или через два года на третий. Первые два перерыва были сделаны в 1885 и 1887 годах, а после того, как финансовый директор убедился в стабильном положении предприятия, перерывы стали устраивать после проведения двух фестивалей подряд; этот принцип соблюдался вплоть до Первой мировой войны, а после вызванного ею десятилетнего перерыва – до прихода к власти национал-социалистов.
Избегавшая появления на публике Козима не стала выходить из тени и во время репетиций к фестивалю 1884 года. Она не знала, как отнесутся исполнители к ее вмешательству в творческий процесс, поэтому решила оставаться для них невидимой. Для этого она сделала за кулисами выгородку из черных штор, откуда сквозь прорези следила за происходящим на сцене и передавала через служителя записки со своими указаниями дирижеру и постановщику. При этом Леви находил, что «эти замечания были настолько верными и прозорливыми, содержали такие важные разъяснения, касающиеся дикции и фразировки», что он в короткий срок «усвоил больше, чем за двадцать лет… дирижерской практики». Поскольку это слова из его письма отцу, которого он подробно информировал о своей деятельности в Байройте и о царившей там атмосфере, у нас нет оснований сомневаться в их искренности, если только Леви не старался успокоить родителя, представлявшего себе, какие нравы царят в вотчине Вагнера. Впрочем, художественное чутье Козимы не вызывало сомнений и у других участников постановок.
Между тем вагнеровские общества не собирались ограничиваться сбором средств для поддержки фестивалей и на собравшемся в июле 1884 года съезде объявили о решении учредить Международный фонд Рихарда Вагнера с предоставлением ему права участия в принятии решений по всем художественным и финансовым вопросам. Это могло положить конец единоличной власти вдовы Мастера, поэтому уже прочно державшая в своих руках бразды правления Козима не стала реагировать на эти претензии, поручив Гроссу разбираться с обществами. Блестящий юрист предпринял настолько энергичные меры, что на состоявшемся меньше чем через год внеочередном съезде речь о вмешательстве «патронов» в финансовую и художественную деятельность байройтского предприятия уже не шла. Теперь их функции ограничивались материальной поддержкой фестивалей и повышением их престижа в мире.
Несмотря на возражения своего отца, молодой честолюбец Генри Тоде не отступился от своего решения войти в семью Вагнер. В марте 1884 года Адольф фон Гросс в ответ на запрос Тоде-старшего направил отчет о правовом и финансовом положении дочерей Козимы, пожелав адресату, чтобы выбор его сына оказался удачным во всех отношениях. Однако у вдовы Вагнера были совершенно другие планы относительно будущего дочери. Во-первых, она надеялась, что дочь хотя бы частично искупит ее вину перед Гансом фон Бюловом и уделит ему немного внимания; во-вторых, она заметила возникшую симпатию между Даниэлой и молодым техническим директором Дома торжественных представлений Фрицем Брандтом и рассудила, что, женившись на Лулу, он мог бы стать еще одним верным членом байройтского круга, а Даниэла – остаться при матери. Такой вариант устраивал и Бюлова, успевшего подружиться с потенциальным женихом еще в Мюнхене. Получив радостное известие от Козимы, Бюлов чуть не обезумел от счастья и тут же передал новость своей второй жене Мари, попросив ее оповестить как можно скорее всех знакомых. Свое послание он подписал: «Твой потерявший голову от радости Ганс ф. Бюлов». Однако все случилось не так, как предполагали родители Даниэлы. Ведь это было довольно странное существо. Возможно, если бы она не была внучкой великого композитора и дочерью знаменитого дирижера и пианиста, ей вообще не довелось бы выйти замуж – настолько мало ее увлекало мужское общество. Это была необычная девушка с самоуглубленным взглядом, смуглой кожей (из-за чего она получила домашнее прозвище «мавр») и глазами разного цвета (один серо-голубой, другой – карий). Ей передались по наследству музыкальные таланты деда и отца, и многие считали, что Даниэла могла бы стать великолепной пианисткой, если бы вопреки воле родителей получила систематическое образование. Кроме того, в дальнейшем она читала лекции о творчестве Вагнера, обнаружив ко всему прочему педагогические способности и аналитический дар музыковеда. Безоговорочно следуя всем требованиям, которые ей предъявляли Рихард Вагнер и Козима, Лулу старалась быть еще большей «вагнерианкой», чем ее приемный отец. Из всех детей Козимы она единственная унаследовала готовность матери к самоотречению и была, что называется, «синим чулком»; она действовала не так, как ей хотелось, а «выполняла свое жизненное предназначение» и в этом смысле идеально соответствовала принципам, изложенным в книге Фомы Кемпийского Подражание Христу. Чего она не унаследовала от матери, так это женской эмоциональности – трудно себе представить, чтобы Лулу, влюбившись, была способна на романтическое приключение, какое пережила ее мать в Берлине, о чем Вагнер написал в Моей жизни. Теперь же наступила пора выходить замуж, и ей пришлось разрываться между двумя женихами, по-видимому не зная, кому отдать предпочтение. Когда Брандт понял, что его помолвка сладилась исключительно по настоянию Козимы, он, не зная как поступить в этой неприятной для него ситуации, обратился к Бюлову. Тот посчитал, что всему виной легкомыслие его дочери, унаследованное, естественно, от матери. Поэтому Бюлов настоял, чтобы жених немедленно отказался от столь ветреной невесты. Он предупредил несостоявшегося зятя, что в противном случае тот может стать жертвой «обеих ветвей проклятого семейства». При этом Бюлов имел в виду, что его собственные родители также были никуда не годными, аморальными людьми. Брандт так и поступил, нанеся тем самым неслыханное оскорбление Козиме. В результате он впал в немилость, и доступ в Дом торжественных представлений, не говоря уже о Ванфриде, был ему отныне закрыт.
Между тем Генри Тоде вел осаду своей возлюбленной по правилам, выработанным в кругах эстетствующих интеллектуалов: писал ей нежные письма и посвящал романтические стихи. В создавшейся ситуации у Даниэлы не было никакого выбора. Хотя девушка не испытывала каких-либо романтических чувств, она все же ответила на предложение согласием. Ее мать была не против этого брака, поскольку рассчитывала, что будущий профессор-искусствовед, став членом байройтского круга, сможет сослужить семье хорошую службу, способствуя распространению художественных идей Вагнера в академических кругах. Тем не менее, давая дочери согласие, она сделала массу оговорок: «если д-р Тоде тебе приятен, если ты пребываешь в согласии со своими чувствами, и если он испытывает к тебе серьезную симпатию… при условии, что тебя удовлетворяют и сулят беззаботную жизнь прочие обстоятельства: семья, внешнее окружение». В то время как родители молодых, как, впрочем, и они сами, испытывали некоторую неуверенность и пребывали в растерянности, прознавшая о «сговоре» берлинская приятельница Вагнеров, покровительствовавшая Даниэле графиня и вдова недавно умершего министра двора Мария фон Шлейниц пришла в такой восторг, что тут же сообщила об этой сенсации прессе; вскоре после визита Даниэлы в Берлин, где ее жених возглавлял редакцию художественного журнала, в газете Berliner Börsen-Courier появилось сообщение о помолвке. Явившейся перед родителями жениха Даниэле пришлось пережить сильное разочарование: те приняли ее с холодной вежливостью и сразу дали понять, что не одобряют выбор сына. Они пытались воспрепятствовать браку, ссылаясь на то, что Генри еще не созрел для супружеской жизни, что молодые недостаточно хорошо знают друг друга и т. п. Однако в сложившихся обстоятельствах двадцативосьмилетний доктор искусствоведения Генри Тоде не хотел выглядеть неразумным мальчишкой, и ему уже ничего не оставалось, кроме как настаивать на своем. Свадьбу оттягивали, насколько это было возможно. Козима с дочерью нанесли визит родителям Генри только в феврале 1886 года. Обе стороны, как и следовало ожидать, остались друг другом недовольны. Аффектированные манеры вступившей в права наследства байройтским предприятием величественной дамы, которую почитали представители не только культурного истеблишмента, но и высшей аристократии, не могли не вызвать раздражения деловитых бюргеров, определявших авторитет тех, с кем им приходилось иметь дело, размером их банковского счета. Тем не менее в июне состоялось бракосочетание: не питавшие друг к другу никаких чувств и успевшие обнаружить серьезные расхождения во взглядах на искусство молодые люди заключили союз, который в последующие годы принес им немало разочарований.
Безрадостным было и состоявшееся 4 июля 1886 года церковное венчание, которое отмечали вечером в Ванфриде. За столом не было ни родителей жениха, ни отца невесты. По понятным причинам Ганс фон Бюлов проигнорировал свадьбу старшей дочери, так же как за три года до того он пренебрег свадьбой Бландины. Тогда он счел слишком легкомысленным выбор Бландиной сицилийского аристократа, которого считал пустейшим человеком и называл «граф Зеро», и к тому же не захотел встречаться с переживавшим свой высший триумф Вагнером. Теперь же его терзала обида за несостоявшийся брак Даниэлы с симпатичным ему Брандтом. Зато приехал Лист. Однако он пробыл недолго и через несколько дней поспешил откланяться – было очевидно, что старик тоже не в восторге от этого брака и не одобряет выбор Даниэлы и Козимы. Почетное место за столом занял назначенный музыкальным руководителем постановки Тристана и Изольды Феликс Мотль; присутствовал также новый ассистент Леви, молодой австриец Феликс фон Вайнгартнер. Таким образом, если не считать самих супругов, ответственность за этот брак легла исключительно на благословившую его Козиму. И она постаралась создать зятю, который, как она надеялась, станет пропагандистом вагнеровских идей и апостолом формируемой в Ванфриде религии, все условия для успешной карьеры. В дальнейшем она сделала все возможное, чтобы он получил одну из самых влиятельных и престижных в академических кругах Германии кафедру истории искусств Гейдельбергского университета. Пока же ему предстояло вступить в должность экстраординарного профессора по той же специальности в Бонне. Во время свадебного путешествия молодожены посетили Люцерн, где Даниэла провела свои детские годы, и собирались по дороге встретиться в Аугсбурге с Бюловом, однако у Даниэлы начались такие мучительные желудочные спазмы, что ее молодому мужу пришлось сообщить тестю об отказе молодоженов от визита. Историки семьи Вагнер сходятся на том, что супруги были настолько несовместимы психологически и физически, что вообще не могли вступать в интимные отношения. Во всяком случае, после первых попыток к сближению, вызвавших у жены нервные судороги, Генри Тоде спал с ней по совету врачей раздельно, и брак остался бездетным. Трудно сказать, как удалось бы Даниэле прожить десятки лет в таком положении, если бы не усвоенная ею из трактата Фомы Кемпийского идея самоотречения. А ее супруг решал возникшую проблему на свой мужской лад.
В связи с поступавшими из Мюнхена тревожными вестями в Байройте пришлось снова серьезно задуматься над будущим фестивалей. В 1885 году, когда в проведении фестивалей был сделан перерыв и шла напряженная работа по подготовке следующих постановок, здоровье и душевное состояние баварского короля стало вызывать обоснованные опасения. Еще в сентябре было получено письмо Людвига II, где он заверял вдову Мастера в своей готовности и дальше оказывать покровительство фестивалю, а в январе 1886 года пришло известие, что король пытался покончить с собой, из-за чего в июне его на основании медицинского заключения объявили недееспособным. В качестве регента был назначен его дядя Луитпольд. А 13 июня 1886 года низложенный король утонул при невыясненных обстоятельствах в Штарнбергском озере вместе с составившим заключение о его недееспособности врачом Бернгардом фон Гудденом. По некоторым сведениям, Людвига застрелили, а тело выбросили в озеро. Через три недели состоялась свадьба Генри и Даниэлы Тоде, а в конце августа Адольф фон Гросс, Козима и уже выполнявшая при ней обязанности секретаря Ева отправились в Мюнхен, чтобы прозондировать почву насчет перспектив поддержки Байройта в условиях наступившего регентского правления. Там их заверили в неизменной преданности королевского дома делу Байройта и в том, что сотрудничество будет продолжено.
В начале лета, еще до начала репетиций, в Байройте появился молодой музыкант, которого можно было вскоре увидеть скромно сидящим за свадебным столом после венчания Даниэлы и Генри Тоде. Это свидетельствовало о том, что Феликс фон Вайнгартнер сразу приглянулся Козиме – было очевидно, что родившийся в далматинском городе Цара (ныне Задар, Хорватия) и выросший в Граце юноша намечался ею в качестве кандидата в байройтский круг. После обучения в Грацской консерватории он продолжил образование в Лейпциге и завершил его у Листа в Веймаре, где в 1884 году состоялась премьера его первой оперы Шакунтала. В начале 1886 года он представил в Мюнхене свою новую оперу Малавика, во время репетиций которой состоялось его знакомство с Германом Леви, пригласившим его поработать ассистентом в Байройте. Вайнгартнер буквально влюбился в этого дирижера и великолепно написал о нем в своих мемуарах. У него укрепились дружеские отношения и с бывшим старше его семью годами Феликсом Мотлем, которого он знал со времени премьеры Валькирии в Карлсруэ в 1883 году. Козима также сразу отметила Вайнгартнера и стала приглашать его в Ванфрид, где он пользоваться популярностью у ее детей, в первую очередь у Евы. Казалось, что в Байройте ему будут обеспечены самый теплый прием и все условия для дальнейшей карьеры. Получив наилучшие отзывы своей художественной директории о молодом капельмейстере, Козима предложила ему оставить работу в других местах и полностью сосредоточиться на фестивальной деятельности. Вайнгартнер действительно сделал блестящую карьеру дирижера: руководил мюнхенским Кайм-оркестром (предшественником Мюнхенского филармонического) и стал преемником Густава Малера в Венской придворной опере, однако как раз в оказавшем ему радушный прием Ванфриде он чувствовал себя с некоторых пор неуютно – в своих мемуарах он писал, что его особенно возмущало насмешливое, доходящее до совершенной бестактности отношение Козимы и ее дочерей к боготворимому им Герману Леви. В один из вечеров, когда над маститым дирижером уже откровенно издевались, а на одно из его замечаний кто-то из детей воскликнул: «Ах, Леви, вы говорите сущую чушь», Вайнгартнер спросил его, как он позволяет так с собой обращаться, а тот стушевался и не сразу нашелся что ответить. Когда же они остались наедине, Леви пояснил свое поведение, хрипло и неуверенно заметив: «Тебе, разумеется, легко так говорить в этом доме, тебе – арийцу!» Молодой музыкант уже понял, что в Байройте ему не ужиться, однако набрался мужества и решил поговорить по этому поводу с самой Козимой. Когда они как-то возвращались вдвоем после репетиции, он высказался в защиту достоинства уважаемого маэстро, на что величественная дама безапелляционно заметила, «что между арийской и иудейской кровью не может быть никаких уз». По-видимому, она рассчитывала, что для увещевания неразумного юнца достаточно ее авторитета. Однако у того нашлось достаточно доводов для возражения. Тогда Козима просто закончила неприятный разговор, заметив с холодным спокойствием: «В этом вопросе мы с вами никогда не придем к взаимопониманию, дорогой Вайнгартнер». Получив вскоре приглашение известного дирижера Эрнста фон Шуха поработать с ним в Дрездене, где тот занимал должность первого капельмейстера придворной оперы (через три года Шух стал там генералмузикдиректором), молодой байройтский ассистент тут же объявил вдове Мастера, что отказывается продолжать работу в Байройте. Та, разумеется, не собиралась его задерживать, но ее самолюбие все же было задето, и она с иронией в голосе спросила, на что он, собственно говоря, рассчитывает в Дрездене. Услышав в ответ, что он собирается обогатить свой опыт и найти возможность для продолжения карьеры, она заметила: «Если вы здесь такой возможности для себя не видите, то прощайте». После этого фестиваля он в Байройте не появлялся. Однако в лице Козимы и оказывавшего ей в то время всемерную поддержку Мотля он нажил себе двух могущественных врагов. Впоследствии Козима отмечала в переписке со своим любимцем, что Вайнгартнер, безусловно, талантлив, но у него «холодный, бессердечный, „ландшафтный“ талант». При этом она явно намекала на еврейское происхождение молодого ассистента, поскольку он был родом из населенного преимущественно евреями городка в Далмации. Следует заметить, что дружившие в молодости Зигфрид Вагнер и Рихард Штраус также до некоторых пор разделяли обычное для Ванфрида пренебрежительное отношение к евреям. В одном из писем другу Зигфрид сообщил о том, как он ловко перефразировал призыв главного героя Риенци, заменив слова «Положитесь на меня, трибуна» («Baut fest auf mich, den Tribunen») на «Положитесь на меня, еврейскую свинью» («Baut fest auf mich, den Saujuden»). Однако в зрелом возрасте он вспоминал о Леви с необычайной теплотой: «Пока мы были детьми, мы не испытывали к Леви никаких симпатий. Мы смогли оценить по достоинству его уникальные свойства, только достигнув зрелого возраста. Больше всего нам нравились его уютные застолья на четвертом этаже дома по улице Аркоштрассе. У него бывали в гостях особые, высокодуховные европейцы. Не было ни одной интеллектуальной темы, которая бы там не обсуждалась. Там смеялись, дискутировали, иногда вволю бранились, но неизменно пребывали в прекрасном настроении. Леви проявлял интерес к каждому из нас в отдельности, учитывая наши индивидуальные особенности. В художественных кругах Мюнхена он распространял мои архитектурные проекты, и я никогда не забуду, с каким рвением он принимал участие в постановке Медвежьей шкуры в Мюнхене».
Вопреки опасениям фестиваль 1886 года, включавший помимо Парсифаля также Тристана и Изольду, прошел вполне успешно. Последняя опера уже давно шла в Мюнхене, и у исполнителей не было того страха, какой испытывали двенадцатью годами раньше участники спектакля в Вене. Постановка в целом себя оправдала, премьера была встречена бурными аплодисментами. Для Козимы стало приятным событием присутствие на фестивале будущего императора Вильгельма II, прибывшего в сопровождении ее старого знакомого графа Филиппа цу Ойленбург-Гертефельда. Его родители дружили с супругами Гансом и Козимой фон Бюлов, его мать играла с Козимой на рояле в четыре руки. В апреле того года граф познакомился с кронпринцем на собрании охотников, а незадолго до фестиваля они сдружились на курорте Бад-Райхенхалль, где граф играл высокородному другу на рояле и пел для него «нордические баллады» собственного сочинения, после чего их отношения вышли далеко за рамки чисто дружеских. Парочка посетила представления обеих драм, и от всего увиденного и услышанного будущий император пришел в такой восторг, что выразил надежду на превращение Байройта в национальную святыню рейха, своего рода немецкий Олимп. У Козимы появилась надежда на осуществление мечты ее покойного мужа об эстетическом обновлении страны и на то, что фестивали наконец получат государственную поддержку.
Не менее важным событием мог бы стать приезд Листа. Однако его визит сразу не задался и даже стал помехой для проведения фестивальных торжеств. По дороге из Люксембурга семидесятипятилетний старик простудился и смог присутствовать только на открывшем фестиваль представлении Парсифаля и одном представлении Тристана. После этого он слег, и его посещали только ученики, в том числе Феликс Вайнгартнер и Лина Шмальхаузен, оставившая дневниковые записи о последних днях учителя. Вскоре у Листа началось воспаление легких, поднялась высокая температура, и следующие пять дней он пребывал в состоянии агонии. Козима хотела бы обеспечить ему достойный уход, однако толпившиеся вокруг отца ученики вызывали ее раздражение; байройтскому цирюльнику Шнапауфу, нанятому в качестве слуги еще Вагнером, она велела не пускать к отцу никого, включая кормившую Листа бульоном (больше он ничего не ел) Лину Шмальхаузен, не говоря уже о Вайнгартнере. Слуга больного Мишка (Miska) выполнял при нем обязанности сиделки. Сама же Козима проводила все дни на фестивале, а по вечерам была занята на бесконечных приемах. О том, что происходило потом в доме по соседству с Ванфридом, где поселился Лист и куда приходила ночевать Козима, известно из записок Лины, сидевшей неподалеку в кустах и наблюдавшей за домом, из открытого окна которого доносились крики умирающего. Поздно вечером накануне смерти Листа Лина видела, как вернувшаяся из Дома торжественных представлений Козима прошла в свою комнату, не заглянув к отцу, – по-видимому, тот уже уснул. Однако среди ночи он стал задыхаться, кричать, и к нему вызвали доктора Ландграфа, который дал ему успокоительное средство, после чего Лист снова уснул. На следующий день, 31 июля, Ландграф пришел со своим коллегой, доктором Фляйшером, но они уже не могли ничем помочь умирающему. Инъекцией камфорного масла удалось продлить агонию на какое-то время, но за несколько минут до полуночи больной испустил дух на руках подоспевшей дочери. Она, по всеобщему мнению, нанесла покойному аббату неслыханное оскорбление, не позаботившись о его последнем причастии. О том, чтобы перенести покойного в Ванфрид, поначалу не было и речи. Поскольку стояла сильная жара, труп стал быстро разлагаться, и хозяева дома пригрозили вызвать полицию, если его срочно не заберут. Тогда останки Франца Листа увезли на садовой тележке. На право похоронить у себя знаменитого композитора претендовали великий герцог Карл Александр фон Саксен-Веймар-Айзенах и будапештский филиал ордена францисканцев, претензии которого поддержала княгиня фон Сайн-Витгенштейн. Однако решающее слово оставалось за Козимой, а она распорядилась похоронить отца на кладбище Байройта. В день похорон, 3 августа, набежали тучи, но все-таки покойного успели предать земле до начала дождя. На следующий день в церкви состоялась заупокойная служба, во время которой читались традиционные молитвы и звучали обычные литургические песнопения. Антон Брукнер импровизировал на органе на темы из Парсифаля. Все были удивлены, что он не включил в свою импровизацию ни одной темы из произведений покойного. На вопрос учеников, как это могло случиться, тот возразил, что они должны были сами представить ему такие темы, но не сделали этого. После смерти Листа на Доме торжественных представлений даже не приспустили флаги, не дали и концерта памяти покойного, что вызвало разочарование многих присутствовавших на фестивале, включая Вайнгартнера; именно тогда состоялся упомянутый выше разговор между ним и Козимой.
В качестве надгробия над могилой Листа едва вышедший из подросткового возраста Зигфрид предложил установить часовню по его собственному проекту, основанному на архитектуре венецианской церкви Санта-Мария деи Мираколи в стиле раннего итальянского Возрождения. Это никак не устраивало Козиму, готовившую сына к поприщу хранителя отцовского наследия. Чтобы доказать ему несовершенство предложенного им памятника, Козиме пришлось сформировать авторитетную комиссию, куда вошли несколько отцов города, молодой боннский профессор Генри Тоде и Павел Жуковский. Им удалось убедить Фиди, что его вариант уступает проекту часовни, который предложил рекомендованный Козиме Францем фон Ленбахом скульптор Габриэль Зайферт. Зигфрид и сам признал этот проект «более простым и умиротворяющим». Козима воспользовалась провалом сына, который сама же организовала, чтобы еще раз настоятельно рекомендовать ему как следует поучиться музыке у Мотля – дескать, тогда значительно усовершенствуется и его архитектура. Однако в тот раз Фиди пропустил материнский совет мимо ушей, а часовню на могиле Листа поставили все же по проекту Зайферта.
Хотя фестиваль 1886 года оказался безубыточным, постановка Тристана и Изольды, воспроизведенная Козимой по образцу мюнхенского спектакля 1865 года, в создании которого участвовали оба ее мужа, оказалась не столь успешной, как прижившийся на байройтской сцене Парсифаль. Поэтому осмотрительному Адольфу фон Гроссу пришлось потратить немало усилий, чтобы убедить рвавшуюся к новым достижениям Козиму сделать в 1887 году еще один перерыв и перенести очередную новую постановку – Нюрнбергских мейстерзингеров – на 1888 год. Гросс, разумеется, напомнил хозяйке предприятия и про одно из представлений Тристана, на которое было продано всего двенадцать билетов. Поэтому на следующем совещании с Леви и Мотлем, состоявшемся в начале года в Карлсруэ, ей пришлось сообщить директории об очередной паузе и переносе фестиваля. При этом она попросила своих советников правильно понять причины, вынуждающие ее сделать перерыв, и «проявить оптимизм и мужество».
В феврале Козима поехала проведать супругов Тоде в Бонн, где смогла отдохнуть телом и душой после всех треволнений предыдущего года. Быть может, если бы она осознала, какой брачный союз возник по ее благословению, ее душа не была бы так безмятежна. По дороге домой она совсем расслабилась и позволила себе хлебнуть лишнего из фирменной плоской фляжки, называемой во Франконии боксбойтель, после чего прикорнула и проехала ближайшую в то время к Байройту станцию Шильда, где ее должны были встретить Изольда и Зигфрид. По приезде, в письме Даниэле, она обрисовала случившееся так: «Я возвратилась на Итаку в полусонном состоянии и меня можно было бы уподобить Ною». Однако возможности расслабиться у нее уже не было – следовало браться за подготовку очередного фестиваля, а поскольку междугородной телефонной связи в то время не существовало, для переговоров с певцами, дирижерами, оркестрантами и театральными интендантами приходилось давать телеграммы или писать письма, на что у нее уходило все время. Хористов набирал получивший прощение Книзе, который ревностно исполнял свои обязанности и изъездил в поисках подходящих кандидатур всю страну. Основных солистов набирали главным образом по рекомендациям главных советников Козимы в театрах Мюнхена, Берлина, Гамбурга, Дрездена, Лейпцига, Мангейма, Карлсруэ и Вены.
Примером того, какими качествами должны были обладать кандидаты в соответствии с требованиями, предъявляемыми к ним в Байройте, может послужить случай молодой певицы из Мангейма Цецилии Мохор, приглашенной в 1887 году на роль Евы в Мейстерзингерах. Ее карьера началась всего лишь годом раньше, но певица уже успела зарекомендовать себя в партии Елизаветы в Тангейзере. Для прослушивания в Байройте ее рекомендовал Вайнгартнер, оценивший как внешнюю привлекательность этой певицы из Словении, так и ее вокальные данные. Прослушав ее, Мотль спросил мнение о ней Козимы, а та выразила сомнение в ее арийском происхождении и предположила, что она «крещеная иудейка». Хотя величественная дама допускала возможность выступления евреев в ролях, наделенных еврейскими коннотациями (Альберих, Миме, Бекмессер, Кундри), исполнительница главной партии музыкальной драмы, в которой Вагнер наиболее отчетливо выразил национально-державную идею, должна была иметь безупречное происхождение и не вызывать у зрителя никаких подозрений. Окончательное решение отказать Цецилии Мохор Козима приняла после того, как та порекомендовала пригласить для исполнения партии Бекмессера лейпцигского певца Альберта Гольдберга – явного еврея. Тут хозяйке фестиваля почудилось, что ее предприятие хотят превратить в еврейскую лавочку. И Козима последовательно выдерживала взятую линию. В дальнейшем отвергнутая в качестве Евы певица выступила в Байройте только один раз – в 1892 году в партии Кундри. Никаких реальных подтверждений ее еврейского происхождения не обнаружилось.
Разумеется, Козима прекрасно сознавала, что ее бывший муж Ганс фон Бюлов был и остался одним из лучших исполнителей Вагнера и его выступление в Доме торжественных представлений могло бы пойти на пользу ее предприятию. Однако он не смог бы заставить себя там выступить не только из-за душевной травмы, нанесенной ему в мюнхенский период, но и из-за последующих расхождений во взглядах со своими дочерьми по мере их взросления. И дело было не только в том, что они выбрали себе неудачных, с его точки зрения, мужей. Теперь он с горечью обнаружил, что даже оставшаяся в Германии Даниэла, с которой у него могло бы быть множество точек соприкосновения, насквозь пропиталась байройтской идеологией и готова фанатично служить вагнеровскому культу. Непонимание и насмешки дочери вызывали также его робкие попытки заинтересовать ее творчеством Брамса. В одном из его писем 1887 года второй жене можно прочесть: «В моей дочери глубоко укоренился односторонний упорный фанатизм: она не хочет ничего слышать о Брамсе, и ее с этого ни на йоту не сдвинешь. – Чтобы на нее смогло снизойти просветление, нужны годы, я уже до этого не доживу. Повсюду – лишь готовность затеять войну!» А также: «В сердцах моих детей для меня не находится ни малейшего прибежища. Для них я всего лишь докучливый родственник; на первом же месте – отправление языческого байройтского культа: Вольцоген, Штейн (недавно умерший и постоянно оплакиваемый), Леви, Рихтер, Мотль и даже Зейдль – все эти персонажи важнее так называемого отца, ренегата и почитателя „заклятого врага“ (!!!) Брамса… Все встают на колени перед основателем новой религии, потому что рассматривают гениального композитора только в этом качестве. Это подразумевается во всех беседах, даже если об этом прямо не говорят… Какое душевное страдание!» Бюлов несправедлив только по отношению к Леви, который был одним из лучших исполнителей Брамса и вообще, как говорилось выше, отличался необычайной широтой музыкальных интересов. Что же касается «новой религии», то Бюлов писал о том, что было уже совершенно очевидно для всех, кто соприкасался с окружением Козимы: с помощью байройтских апостолов она превращала вагнеровский миф в религию. И тут, как могло бы показаться, ей блеснул луч надежды: ко времени проведения фестиваля 1888 года новым германским императором стал Вильгельм II. Его дед, Вильгельм I, умер в апреле в возрасте девяносто одного года, а через девяносто девять дней, когда уже начались репетиции к следующему фестивалю, от опухоли головного мозга скончался пятидесятисемилетний Фридрих III – сын Вильгельма I и отец Вильгельма II. Одним из приближенных нового императора, уже третьего за этот год, стал добрый знакомый Козимы и восторженный поклонник творчества ее покойного мужа граф (впоследствии князь) Филипп цу Ойленбург-Гертефельд.
Адольф фон Гросс, банкир, первый финансовый директор байройтского предприятия и советник семьи по всем деловым вопросам
Хозяйка холма с детьми и зятем: Зигфрид, граф Бьяджо Гравина, Бландина, Даниэла, Изольда, Ева, Козима (последняя в ряду)
Поначалу надежда Козимы на поддержку дела Вагнера новым императором казалась вполне обоснованной. Хотя из-за официального объявленного траура Вильгельм II не смог посетить фестиваль, на котором Ганс Рихтер дирижировал фестивальной премьерой Мейстерзингеров, а Мотль заменил заболевшего Леви в Парсифале, уже через несколько дней после смерти Фридриха III граф Ойленбург отправил своей байройтской подруге послание, выразив готовность и дальше способствовать процветанию ее предприятия и сожаление по поводу того, что «смерть императора Фридриха помешала нашему почитаемому государю посетить фестиваль». Чтобы смягчить горечь разочарования устроителей байройтского торжества, новый император прислал в качестве своего представителя давнишнего друга Оскара фон Хелиуса. Этот блестящий офицер, композитор-любитель и страстный почитатель творчества Мастера, бывший к тому же членом вагнеровского объединения в Потсдаме, явился не один, а в составе целой делегации офицеров и духового ансамбля лейб-гусарского полка. Прибывшие 25 июля музыканты первым делом исполнили во дворе виллы Ванфрид хорал Jesus, meine Zuversicht («Иисус – моя вера»). Потом они дали в холле виллы концерт, во время которого прозвучали Гогенфридбергский марш Фридриха Великого, «Заклинание огня» из Валькирии, соната итальянского композитора XVI–XVII веков Джованни Габриели и написанный Вагнером в 1871 году по случаю победы во Франко-прусской войне Императорский марш. Тем самым новый император отдал должное творчеству Вагнера и обнаружил собственные музыкальные пристрастия. Чтобы, как говорится, «ковать железо, пока горячо», сразу после окончания фестиваля Козима отправила Вильгельму II письмо, где пыталась убедить его стать покровителем фестивалей, ловко напомнив ему о прежних обещаниях: «Милостивые слова Вашего величества отозвались в моей душе божественным зовом. И обливаясь горячими слезами, я прославляла и благодарила в своем одиночестве, в которое так глубоко погружены я и мое дело, Господа за снизошедшую к нам с высочайших вершин столь необходимую нам помощь». Козима также рассчитывала на то, что в условиях, когда еще только формировались державные символы Германского рейха (не было ни гимна, ни государственного знамени), фестивали смогут стать его художественным символом. Для усиления воздействия на императора она написала также баварскому принцу-регенту Луитпольду, попросив его поддержать ее обращение. Чуть позже она предложила баварскому правителю перенести резиденцию Общества Рихарда Вагнера из Мюнхена в Потсдам, то есть сделать его одним из важных общественных институтов Пруссии. Скорее всего, Козима надеялась, что в Мюнхене будут рады избавиться от доставшейся в наследство от короля обременительной обязанности опекать фестивали, а шансы на поддержку ее предприятия имперскими властями возрастут. Если вдову Вагнера убедил в этом ее друг Ойленбург, то они оба просчитались: фестивали не удалось закрепить в качестве национального праздника и сделать немецким Олимпом. Козима и ее друг не приняли во внимание такого важного политического игрока, как канцлер Бисмарк.
Прежде всего, в отличие от укрепления военной мощи державы, поддержка культуры не входила в число приоритетов руководителя кабинета министров. Кроме того, с самых первых лет образования рейха он с подозрением относился к проекту Вагнера, справедливо опасаясь, что он окажется еще более затратным, чем предполагали его авторы; это подтвердили последующие события, связанные со строительством Дома торжественных представлений и покрытием дефицита от первого фестиваля и существенно отяготившие баварскую казну. У Бисмарка были и личные причины для подозрительного отношения к наследникам Вагнера. Он знал, что Козима – близкая подруга вдовы его злейшего врага, министра двора Вильгельма I графа фон Шлейница, да и ее дружба с презираемым им графом фон Ойленбургом, об особых отношениях которого с Вильгельмом II ему было хорошо известно, не добавляла симпатий к байройтскому семейству. Но были причины и политического характера: с 1866 года, то есть с тех пор как Бавария выступила в качестве противника Пруссии на стороне Австрии, с ней старались не ссориться – все же это была самая большая по площади и экономически развитая земля рейха, а покровительство императора байройтскому предприятию, которое было до тех пор чисто баварским проектом, могло бы испортить отношение ее правителей к руководству рейха. Не найдя никаких доводов, чтобы возразить своему канцлеру, молодой император вынужден был с ним согласиться. Продолжая всех уверять в своей приверженности делу Байройта и признавая на словах его важность, он одновременно дал знать принцу-регенту, что покровительство фестивалям по-прежнему остается за Баварией.
В чем он был полностью солидарен с обитателями виллы Ванфрид, так это в неприязни к евреям. Еще будучи принцем он продемонстрировал свою преданность идеям придворного проповедника Адольфа Штёккера и в 1885 году резко возражал против его увольнения. Он продолжал поддерживать его общественно-политическую деятельность, и в конце ноября 1887 года единомышленник принца, заместитель начальника генерального штаба Альфред фон Вальдерзее организовал у себя дома их встречу, во время которой молодой принц, меньше чем через год ставший императором, заверил проповедника в поддержке его берлинской миссии и призвал к тому же присутствовавших на встрече высокопоставленных военных и политиков. Об этом демарше наследника стало известно Бисмарку, в результате чего их отношения были сильно испорчены. Полагают, что расхождения в их взглядах по еврейскому вопросу стали одной из причин отставки канцлера в 1890 году. Однако в интересах соблюдения общественного согласия императору пришлось после вступления на престол смягчить свою позицию по еврейскому вопросу, по крайней мере в публичных высказываниях.
Помимо обеспечения покровительства фестивалям со стороны императора Козима собиралась решить в Берлине еще две задачи: добиться назначения своего друга Ойленбурга генеральным интендантом императорских оперных театров и устроить на должность генералмузикдиректора придворной оперы Феликса Мотля – это само по себе могло бы усилить ее могущество в музыкальном мире Германии. Кроме того, ей хотелось бы организовать в Берлинском университете кафедру «вагнероведения» во главе со своим зятем Генри Тоде. От масштабности и количества задач, поставленных перед ним его старой знакомой, у графа Ойленбурга голова шла кругом, тем более что он прекрасно понимал их невыполнимость, и ему нужно было как-то объяснить это докучливой даме. Против перевода Мотля в придворную оперу категорически возражал сам генеральный интендант граф Болько фон Хохберг, у которого сложилось довольно скверное мнение о трактовке Парсифаля руководителем придворной капеллы в Карлсруэ на фестивале 1888 года. Это мнение разделяли многие видные музыканты, в том числе общавшийся с Хохбергом Вайнгартнер. Чтобы угодить своей хозяйке, Мотль старался сделать сцену богослужения в святилище Грааля как можно более величественной, чересчур затянув темп, однако таким образом он лишь поставил исполнение на грань дурного вкуса. Свое отношение к такой трактовке мистерии Вагнера Вайнгартнер высказал в письме Леви: «Созданное таким образом впечатление пришлось не по вкусу госпоже Вагнер и плохо на нее повлияло. Все же очень печально, что эта великая женщина не может обуздать свое тщеславие и, стремясь создать нечто величественное, в свойственной ей манере отравляет то святое, что она трепетно хотела бы сохранить нетронутым». Когда во время фестиваля Ойленбург обнаружил, что Козима к тому же прочит его на место Хохберга, он пришел в отчаяние – удовлетворить все ее желания не было никакой возможности, тем более что он знал, насколько прочно положение берлинского интенданта и как тому благоволит император. Хохберг и в самом деле оставался на своей должности до 1902 года. Идею же создания в Берлинском университете кафедры вагнеровской эстетики искушенный царедворец считал «сущим вздором», хотя и не решался сказать об этом Козиме прямо.
Если графу Ойленбургу и не удалось оправдать ожидания Козимы, надеявшейся добиться имперской поддержки фестивалей и удовлетворения прочих своих амбиций, то при подготовке фестиваля 1889 года он проявил необычайное рвение и похвальную распорядительность. В связи с ожидавшимся визитом как императора Вильгельма II, так и регента Луитпольда Баварского этот фестиваль стали именовать «королевскими и императорскими днями». Естественно, для их успешного проведения необходимо было провести большую подготовительную работу; все удалось устроить наилучшим образом благодаря совместным усилиям сотрудников Дома торжественных представлений, берлинского и мюнхенского дворов и графа Ойленбурга. На этот раз фестиваль должен был стать смотром достижений за время, прошедшее после смерти Мастера. Было решено представить все три драмы, шедшие с 1882 года, – ставшего визитной карточкой Байройта Парсифаля под управлением Германа Леви, Тристана под управлением отличившегося в этой постановке Феликса Мотля и вызвавших за год до того бурный восторг публики Мейстерзингеров под управлением Ганса Рихтера. Последний спектакль должен был доставить императору особое удовольствие. Присутствие высоких гостей обеспечило заполнение зрительного зала на первых представлениях, причем билеты, стоившие 20 марок, перепродавали за пятьдесят. В соответствии с договоренностью между монархами первым 16 августа прибыл баварский регент. В тот же день фестивальный оркестр под управлением Леви дал в его честь концерт в Новом замке; прозвучали Юбилейная увертюра Вебера и гимн Баварии, в исполнении которого участвовали солисты и хор фестиваля. Принц-регент раздал несколько орденов и удостоил особого отличия Леви, вручив ему усыпанную драгоценными камнями серебряную дирижерскую палочку. Явно завидовавший своему старшему коллеге Мотль писал: «Леви как ужасный, вертлявый еврей!» Впрочем, он не пожалел и баварского принца-регента, походя отметив, что тот «по своему нраву, внешности, походке и речи – тупой, грубый скот». На следующий день, 17 августа, прибыл Вильгельм II, устроивший в том же Новом замке прием для почетных гостей. При появлении монарха оркестр под управлением Мотля заиграл Императорский гимн, сочиненный самим капельмейстером. Потом прозвучал Императорский марш Рихарда Вагнера. Поскольку у империи еще не было собственного гимна, хор спел «Слава, слава императору». Кайзер также вручил ордена. Все три дирижера получили по прусскому ордену Короны III степени; тем самым было в какой-то мере удовлетворено тщеславие Мотля. На этот раз капельмейстер записал в дневнике: «Прием императора в замке. От меня вокальное приветствие в си-бемоль мажоре. Императорский марш. Император производит великолепное впечатление. У него милый, светлый и ясный взгляд, и он полностью отказался от манер конюха, которые я имел случай подметить еще в 1886 году. Рядом с ним регент выглядел как задница рядом с прекрасным лицом». Потом в течение двух вечеров подряд давали Парсифаля и Мейстерзингеров; на следующий день Вильгельм II посетил богослужение в протестантской церкви, а Луитпольд – в католической, и в тот же день оба отбыли. С тех пор император больше не посетил ни одного фестиваля – все его возвышенные речи о превращении Байройта в национальную святыню оказались чистым позерством. И все же его присутствие сделало байройтские торжественные представление одним из самых престижных летних мероприятий великосветской публики и обеспечило устроителям надежные доходы на долгие годы.
Вместе с тем, наблюдая за гостями и устроителями фестиваля, самые прозорливые гости отмечали сгущавшийся год от года псевдорелигиозный чад, создаваемый в результате эксплуатации вагнеровского мифа, но уже не имеющий к нему никакого отношения. Посетившая фестиваль 1889 года ученица Брамса Элизабет фон Герцогенберг отметила: «Такие люди ходят на Парсифаля, как католики в Страстную пятницу ко Гробу Господню, они относятся к этому как к богослужению… вся компания пребывает в неестественном состоянии повышенного истерического возбуждения – и каждый втайне лелеет под одеждой свои стигматы. Говорю Вам, вся эта история скверно пахнет – как непроветриваемая церковь или мясной прилавок летом: потоки крови и курение фимиама, дурманящая чувственность с выражением серьезной святости; немыслимые в других областях искусства тяжесть и высокопарность давят, угнетают и перехватывают дыхание». Разумеется, это можно трактовать как слишком резкое высказывание убежденной «браминки», однако нельзя не признать, что госпожа фон Герцогенберг была во многом права.
В сгущавшемся чаду всеобщего благоговения можно было не разглядеть одного из будущих апостолов байройтской религии – посетившего фестиваль вместе со своей женой Анной англичанина Хьюстона Стюарта Чемберлена, которого Вагнер не заметил в толпе прочих почитателей на фестивале 1882 года, когда тот прибыл в Байройт впервые. Чтобы понять стремление неофита стать адептом формирующейся религии, необходимо познакомиться с его прошлым – с тем, как происходило становление его личности. Родившийся 9 сентября 1855 года младший сын высокородного английского адмирала после безвременной смерти своей матери-француженки рос у бабки в Версале. Когда ему исполнилось одиннадцать лет, отец вернул его на родину, опасаясь, что сын потеряет с ней связь. Отцовские опасения до некоторой степени оправдались. Мальчик уже говорил по-французски лучше, чем по-английски, так что учеба в английской школе доставляла ему неимоверные страдания, отношения с одноклассниками не складывались. Он часто хворал, и для лечения заболевания дыхательных путей врачи посоветовали отправиться на континент. Лучше всего ему подходил климат Швейцарии, поэтому свое путешествие в сопровождении тетки Гарриет он начал с Монтрё; они посетили также Канны и Флоренцию. Обладая одинаковой склонностью к гуманитарным и естественным наукам, он все же сначала выбрал биологию и поступил в Женевский университет, который окончил со степенью бакалавра. Юноша готовился получить и докторскую степень – он начал проводить исследования осмотического давления в клетках корней растений и даже подготовил статью под названием Исследование восхождения растительных соков, однако внезапно забросил науку и занялся маклерской биржевой деятельностью в Париже. Статью он все же опубликовал в 1897 году и после этого всю жизнь считался естествоиспытателем, но диссертацию так и не защитил. После поражения в войне с Германией французские биржи лихорадило, и при определенном умении и везении на них можно было быстро разбогатеть. Однако неопытному финансисту явно не повезло, и он сразу же разорился. Выручила его та же тетка Гарриет, и в дальнейшем он по-прежнему жил за счет своей английской родни. Его старший брат, Гарри, пошел по стопам отца и сделал военную карьеру, а второй брат, Бэзил, стал профессором японской истории и филологии и до конца жизни проработал в Токийском университете. Хьюстон же так и остался человеком без корней и без определенного образования. В дальнейшем он черпал знания из книг, которые читал без разбора. В оставшейся после его смерти библиотеке, насчитывавшей двенадцать тысяч томов, можно встретить полные собрания сочинений Гёте и Лютера, Шекспира и Вальтера Скотта, с ними соседствуют Вольтер и Бальзак, Гюго и Мериме, Готье и Мопассан. Все книги европейских авторов он читал в оригинале. Он вдумчиво изучал также Историю шумерского искусства, отдавал должное Тибетской книге мертвых и трехтомному руководству по иудаизму эпохи Христа (разумеется, в немецком переводе). С таким багажом знаний ему был открыт путь в социологию, культурологию, философию и религиоведение, чем он, освободившись от финансовых забот, занимался всю жизнь. Германофилом он стал, побывав со своей теткой в 1870 году на рейнландском курорте Бад-Эмс. Там пятнадцатилетний отрок с восторгом наблюдал за отправкой на фронт солдат и внимал военным оркестрам. Его интерес к немецкому языку и немецкой культуре подогревали занятия с частным педагогом-немцем. Чего он боялся как огня, так это службы в армии, поэтому не торопился возвращаться на родину. Во время отдыха зимой 1874 года на Французской Ривьере он познакомился с бывшей десятью годами старше него дочерью адвоката из Бреслау Анной Хорст и в 1878 году женился на ней, несмотря на протесты своей семьи. Ко времени второго посещения фестиваля он был уже не только убежденным германофилом и вагнерианцем, но зарекомендовал себя также в качестве вдумчивого исследователя и пропагандиста творчества байройтского Мастера, опубликовав о нем статью в учрежденном с напарниками парижском журнале La Revue Wagnérienne; за первой статьей последовал еще ряд публикаций на ту же тему. Так что во время состоявшейся незадолго до фестиваля 1888 года встречи с Козимой в Лейпциге ему уже было что представить, и она обратила на него внимание. Впоследствии Ганс фон Вольцоген писал, что в результате этой встречи Чемберлен «вступил в узкий байройтский круг, живя при этом в отдалении». Год спустя он действительно переехал в Вену и жил там до переселения в Байройт в 1908 году после женитьбы на дочери Козимы Еве. Но в 1888-м еще никто не мог предположить, что для судеб обитателей Ванфрида и дальнейшей истории байройтского предприятия эта встреча станет даже более важной, чем визит императора.
По рекомендации фон Гросса в 1890 году в проведении фестивалей снова сочли разумным сделать перерыв. Осенью Козима отдохнула с супругами Гравина и их сыном Манфредо в Рива-дель-Гарда на севере Италии, а потом приступила к подготовке следующего фестиваля – прослушивала предлагаемых ей певцов и проводила традиционные совещания с Леви и Мотлем. Между собой они решили, что в 1891 году следует представить наряду с Парсифалем и Тристаном также Тангейзера. Неудача с проектом часовни, который Зигфрид предложил в качестве надгробия своего деда, не обескуражила юношу, и он продолжал настаивать на получении архитектурного образования. В качестве учебного заведения он выбрал Шарлоттенбургскую техническую школу в Берлине. Однако, уступив настоятельным советам матери, боявшейся, что его музыкальные способности в результате не получат развития, он предварительно все же отправился во Франкфурт, где Генри Тоде возглавлял Городской художественный музей. Там он жил у супругов Тоде и ездил по два-три раза в неделю в Майнц, где брал уроки у Хумпердинка, получившего место в издательстве Шотта. Композитор, связанный с Байройтом со времени самого первого фестиваля, писал тогда свою знаменитую оперу Гензель и Гретель и при этом не только учил Зигфрида контрапункту и инструментовке, но и стал для него настоящим наставником – посещал с ним концерты, разбирал партитуры Мендельсона, Шумана и молодого Рихарда Штрауса, а также рекомендованных Козимой французских композиторов Мегюля, Гретри, Буальдьё и Керубини. В то время Зигфрид сочинил песню Вечер на море на слова мужа своей сестры. Кроме того, в качестве учебных заданий он занимался инструментовкой пьес Листа. От занятий с Хумпердинком остались также эскизы четырехголосного хора Stabat Mater и незаконченный квартет с вариациями на тему баховского хорала O Haupt voll Blut und Wunden («О, голова в крови и ранах»); впоследствии Зигфрид Вагнер использовал ее в нескольких своих операх. Помногу общаясь с супругами Тоде, он проникся их заносчивым антисемитизмом, вполне в духе своих родителей с пренебрежением отзывался о Франции и разделял мнение Козимы, заявившей как-то, что «Париж – это только вонь и грязь». Стосковавшись по сыну и дочери, Козима приехала к ним во Франкфурт на Рождество и провела там праздничные дни, а на обратном пути заехала в Карлсруэ погостить у Мотля.
Франкфуртский дом супругов Тоде, где жил Зигфрид, можно рассматривать как «малый Ванфрид»: там поддерживали и культивировали все традиции байройтского круга, в том числе ксенофобские, так что сын Мастера вполне мог бы стать достойным продолжателем мифа своего отца, который тот так и не успел скорректировать в конце своей жизни. Во всяком случае, в первые месяцы своего пребывания у сестры Даниэлы и ее мужа он писал сестре Бландине в Италию вполне в байройтском духе: «Здешнее еврейство задушило в зародыше все германские ростки, и на местной сцене получают широкое распространение лишь самые печальные продукты франко-семитского мира». Однако там у Зигфрида появился товарищ, оказавший на него прямо противоположное воздействие. Бывший двумя годами старше него англичанин Клемент Харрис совершенствовал во Франкфурте свое фортепианное мастерство у перешагнувшей семидесятилетний рубеж Клары Шуман. Выходец из семьи богатого судовладельца был необычайно одаренным художником и музыкантом. Он не скрывал своих гомосексуальных наклонностей, и в Англии у него уже была связь с Оскаром Уайльдом. Поэтому нет ничего удивительного в том, что со времени первой же встречи Зигфрида с Клементом в доме банкира и покровителя искусств Эдуарда Шпейера у них возникло страстное духовное и физическое влечение друг к другу. Дата их знакомства зафиксирована записью в дневнике Клемента от 12 декабря 1889 года: «Там был также сын гиганта. Мы долго говорили о Вагнере. Внешне он похож на своего отца, но у него не такая мужественная голова». В изданных в 1937 году в Лондоне воспоминаниях Шпейер писал, что друзья каждую неделю посещали его салон, причем Зигфрид «с радостью принимал участие во всех развлечениях, вызывая всеобщее восхищение, переодевшись, к примеру, прима-балериной». Свое увлечение подобными забавами Вагнер-младший вполне мог бы объяснить наследственностью – в венецианском палаццо Вендрамин его отец тоже порой пускался в пляс под аккомпанемент своего тестя Листа. Сомнительно, однако, чтобы Вагнер-старший надевал балетную пачку. Освободившись в какой-то мере от давления идеологии Ванфрида, Зигфрид вскоре после знакомства с Харрисом писал Бландине о своих планах съездить с ним на пару недель в Шотландию, чтобы «…бродяжничать, купаться и размышлять в Фингаловой пещере о Мендельсоне». Однако эта поездка не состоялась. По настоянию матери Зигфриду пришлось принять участие в подготовке фестиваля 1891 года – годом раньше в Доме торжественных представлений провели электрическое освещение, поэтому возникла необходимость опробовать новое осветительное оборудование. Хумпердинк был необычайно доволен успехами Зигфрида за год обучения и заверил Козиму, что ее сын «овладел всеми элементами теории музыки и в состоянии продолжить свое образование в этой области без посторонней помощи».
Восхищение Козимы во время подготовки фестиваля 1891 года вызвал взятый по рекомендации Бюлова и сменивший строптивого Вайнгартнера новый молодой ассистент Рихард Штраус. Посетивший вместе с участвовавшим в премьере Парсифаля отцом-валторнистом Байройт еще в 1882 году и, в отличие от своего отца, бывший страстным поклонника творчества Мастера молодой музыкант служил третьим капельмейстером придворной оперы в Мюнхене и успел поработать у Бюлова в его знаменитой Майнингенской капелле. Штраус покорил величественную даму не только своим дирижерским талантом, позволявшим надеяться на то, что со временем он сможет стать одним из руководителей фестивального оркестра, то также своими манерами и почтительным отношением к памяти Мастера. Неплохие отношения сложились у него и с бывшим четырьмя годами моложе него Зигфридом, которому он пригодился в качестве эпизодического музыкального наставника. У Козимы даже возникла мысль принять Штрауса в семью, женив этого славного молодого человека на Еве, однако тут ей пришлось разочароваться – Штраус был без ума от выступившей на том фестивале в роли Елизаветы в Тангейзере Паулины де Аны и женился на ней спустя три года. Натянутые отношения у него сложились только с Леви: Штраус оказался в Байройте независимо от мюнхенского генералмузикдиректора и видел, что ухода Леви с нетерпением ждут не только Мотль и Книзе, но и Козима, которая испытывала по отношению к нему сильное, уже почти нескрываемое раздражение.
В конце 1890 года Зигфрид поступил на архитектурный факультет Шарлоттенбургской технической школы, но проучился там всего один семестр – до начала подготовки к фестивалю 1891 года. О том, чему и как он там учился, не осталось почти никаких сведений, зато известно, что он продолжал самостоятельно заниматься музыкой (в феврале он писал Хумпердинку, что оркестровал Венгерскую рапсодию № 5 Листа), много общался с первым мужем матери и часто посещал его концерты. Стоило сыну оказаться в Берлине, как у Козимы также нашлось множество предлогов для поездок туда. Она готовила посмертное издание трудов воспитателя ее сына фон Штейна и посещала в придворной опере спектакли Тангейзера, стараясь составить себе представление о будущем сценическом воплощении драмы в Байройте. За время обучения в Берлине Зигфрид два раза ездил в Веймар, в том числе на Пасху. Там он слушал ораторию своего деда Христос под управлением Рихарда Штрауса, и дирижерское искусство молодого маэстро привело его в восхищение. Их знакомство продолжилось на фестивале, когда Зигфрид, как уже было сказано, воспользовался случаем, чтобы поучиться у старшего товарища. В Веймаре у студента-архитектора появился еще один молодой друг – обладатель приличного баритона и страстный почитатель творчества Вагнера граф фон Гётцен, с которым он вскоре стал жить во время своей учебы в Карлсруэ. Естественно, что между графом и Клементом Харрисом возникло соперничество за благосклонность их общего приятеля.
Не завершив семестр в университете, Зигфрид в сопровождении Харриса вернулся в июне в Байройт. В Ванфриде обаятельного и необычайно талантливого англичанина приняли весьма милостиво. Во время подготовки фестиваля он помогал Козиме вести англоязычную корреспонденцию и вместе с обитателями виллы принимал наиболее видных гостей из Англии. На представлениях он сидел в семейной ложе. Рядом с ним посадили еще одного почетного гостя – соборного проповедника Штёккера, в котором Харрис сразу признал «величайшего антисемита нашего времени». Представления Тангейзера в парижской редакции под управлением Феликса Мотля, с участием молодой певицы Элизы Виборг в партии Елизаветы имели огромный успех, а сам фестиваль стал очередным триумфом Козимы.
Альянс Козимы Вагнер и Германа Леви нельзя не признать довольно странным: хозяйка фестиваля и хотела бы избавиться от этого еврея, у которого она не обнаруживала ни одного еврейского недостатка, но никак не находила для этого достаточно веского предлога. Хорошо осознававший это и чувствовавший, что отношение к нему в Байройте становится все более и более враждебным, Леви послал ей после окончания фестиваля отчаянное письмо, которое невозможно читать без волнения: «Я совершенно отчетливо ощущаю, что мои плечи уже слишком слабы как для выполнения тех обязанностей, которые на меня возложены в Байройте, так и для того, что мне там приходится терпеть; я ранен и болен, я мечтаю о покое. Об этом я Вас прошу и заклинаю: избавьте меня от этого затруднения! Вы часто говорили и в шутку, и всерьез, что я – ваш крест, который Вы должны нести до самого конца. Но когда же наступит конец? Почему бы ему не настать сегодня?» Козима не снизошла до объяснений по поводу открытого обвинения как ее, так и ее окружения в издевательствах и ответила с истинно царственным величием. Прежде всего она сослалась на волю Мастера и заявила, что не имеет права отстранить Леви от назначенной ему службы. Помимо этого, она чисто по-женски напомнила о своих собственных страданиях и призвала следовать ее примеру: «…разве мы не научились воспринимать жизнь как рану, которую излечат только смерть или раскаяние?» Тогда Леви уже прямо указал ей на то, что она воспринимает «все его существо» как «нечто враждебное и мешающее» ее окружению. Таким образом, он почти открыто упрекнул ее в антисемитизме. От искушенного дипломата Козимы он услышал призыв: «Проявите ко мне такое же великодушие, какое я проявляю к Вам – давайте же попробуем возобновить наши отношения». Он сдался и отозвал свое прошение об отставке. После этого он выступил на фестивалях 1892 и 1894 годов.
Концертмейстером байройтского оркестра был еще один известный музыкант еврейского происхождения – скрипач Арнольд Розе, сидевший за первым пультом оркестра Венской придворной оперы и, соответственно, Венского филармонического оркестра. Бог знает, кому пришла в голову идея еще в 1889 году привлечь на фестиваль, который почтили своим присутствием император и баварский принц-регент, оркестранта, получившего признание также в качестве солиста-виртуоза и примариуса созданного им квартета. Однако, несмотря на сомнения в его способности передать должным образом «нежность и разнообразие всех нюансов», высказанные готовившим тогда постановку Мейстерзингеров (а в 1891 году – Тангейзера) Мотлем, никто, как и в случае с Леви, не решился взять на себя ответственность отвести его кандидатуру, и Розе выступал еще на фестивалях 1892, 1894 и 1896 годов. Даже потакавший во всем Козиме Адольф фон Гросс только разводил руками: «Итак, снова Розе! Ну, да ради бога! Ведь он очень основателен, и Рихтер будет вполне доволен».
При подготовке фестиваля 1891 года произошло еще одно недоразумение с назначением на одну из главных ролей этнически «неподходящей» исполнительницы. На этот раз речь шла об одной из ведущих певиц придворной капеллы Карлсруэ Паулине Майак (Mailhac). Она родилась в семье венского портного в 1858 году, с детства увлекалась пением и выступала в церковных концертах. После завершения образования в австрийской столице она пела в театрах Вюрцбурга, Кёнигсберга и Майнца, а в 1883 году ее взяли в придворный театр Карлсруэ, где молодая певица стала исполнять ведущие вагнеровские партии. Мотль ценил ее необычайно высоко и впоследствии даже утверждал, что без нее не состоялись бы ни его знаменитая постановка Троянцев Берлиоза, ни многие вагнеровские постановки. Вполне естественно, что Козима Вагнер обратила на певицу внимание и прослушала ее во время своих посещений театра в 1887 и 1889 годах в партиях Ортруды в Лоэнгрине и Брюнгильды. Поскольку Козима во всем доверяла Мотлю, она все же решилась пригласить Майак на партию Кундри, хотя и упрекнула Мотля в том, что он «с давних пор питает слабость к еврейкам». Да и юный Зигфрид не упускал возможности позубоскалить над своим учителем, в шутку предполагая, что тот в конце концов женится на еврейке. Источником слухов о еврейском происхождении Майак был главный хранитель байройтских традиций Ганс фон Вольцоген, уверявший, что певицу зовут на самом деле Ребекка Леви. Ее отец действительно носил фамилию Ребека, но он на протяжении долгого времени был портным папской нунциатуры в Вене, а шить церковные облачения еврею никто бы не доверил. Паулина Ребека взяла в качестве сценического псевдонима французскую фамилию матери, и это было в порядке вещей. Настаивать же на предоставлении ведущих партий (даже «неарийской» партии Кундри) в Байройте своей примадонне Мотль не решался, поскольку было известно о его любовной связи с Майак. Все же она выступила на фестивалях 1891 и 1892 годов в партиях Кундри в Парсифале и Венеры в Тангейзере, а на фестивале 1894 года – в партиях Венеры и «неарийки» Ортруды в Лоэнгрине. На этом ее байройтская карьера завершилась. В 1896 году давали только Кольцо, и ее даже прочили в исполнительницы партии Зиглинды, но дело кончилось тем, что Книзе получил от своей начальницы указание найти ей замену, поскольку «…при восприятии мадам М<айак> невозможно преодолеть впечатление от ее ориентальной физиономии и французского пафоса». Из-за проблем с голосом Паулина Майак довольно рано завершила карьеру, но подозрение в еврействе тянулось за ней до конца жизни. С 1901 года она жила с матерью и тремя сестрами в баварском Бургхаузене на пенсию и доходы от маленького земельного участка. Ей удалось пережить нацизм, и она умерла 9 марта 1946 года.
Вдохновленный на фестивалях последних лет искусством Мотля, Зигфрид решил поучиться у генералмузикдиректора Баденской придворной капеллы дирижерскому мастерству, поскольку, как он писал много лет спустя в своих мемуарах, трактовки Мотля все больше и больше разжигали его «стремление овладеть музыкальной профессией». К тому же, обучаясь у Мотля в Карлсруэ, Зигфрид мог продолжить свое архитектурное образование в тамошнем Политехникуме, поэтому осенью 1891 он поселился в столице великого герцогства Баденского у своего нового знакомого фон Гётцена и приступил к обучению двум профессиям. Как и во время его пребывания в Берлине, Козима не оставляла сына заботами – на этот раз поводом для ее прибытия в Карлсруэ стала осуществленная Мотлем на сцене придворной оперы постановка оратории Листа Легенда о святой Елизавете. Дочь Листа, уже приобретшая некоторый опыт в постановках музыкальных драм своего покойного мужа на байройтской сцене, оказала большую помощь в организации этого хлопотного дела. В нем взялся поучаствовать и Клемент Харрис, восхищавшийся организационными талантами матери своего приятеля, но не разделявший ее антисемитских взглядов; таким образом он получил возможность часто навещать своего друга, которого явно ревновал к жившему с ним фон Гётцену. Однако постоянные метания между Франкфуртом и Карлсруэ и волнения за судьбу отношений с Зигфридом сильно расшатали нервную систему этого утонченного музыканта, поэта и художника, и он постоянно думал о возможности дальнейшего сближения со своим другом. Будучи на каникулах в Лондоне, он уговорил своего отца дать ему возможность совершить вместе с сыном Рихарда Вагнера длительное морское путешествие в Юго-Восточную Азию, которое позволило бы ему привести в порядок нервную систему. Это предложение с радостью воспринял и сам Зигфрид. В конце декабря Козима писала графине фон Шлейниц: «Фиди принял приглашение отправиться в путешествие, которое в любом случае считает обретением свободы». Она, разумеется, старалась убедить себя в том, что путешествие не может представлять опасности для ее сына, поскольку иначе отец его приятеля не отпустил бы своего. Тем не менее Козима продолжала паниковать и уже после отъезда Фиди выдумывала разные планы его защиты от возможных опасностей (больше всего она боялась коварства французов), в том числе через посольство Германии, чем сильно досаждала Адольфу фон Гроссу. Единственным утешением было получение в качестве рождественского подарка новых сочинений Зигфрида – он не прекращал своих музыкальных занятий, и оставалась надежда, что сын станет хранителем и продолжателем байройтского дела.
Прослушав в Карлсруэ в середине января Фантастическую симфонию Берлиоза под управлением Мотля, Зигфрид отправился в Англию, заехав по дороге Париж, где также посетил симфонический концерт. На лондонском вокзале Черинг-Кросс его встретил Клемент Харрис; родители, братья и сестры приятеля устроили дорогому гостю радушный прием. В тот же день ему показали пароход «Уэйкфилд», на котором друзьям предстояло провести несколько месяцев. За десять дней пребывания в Лондоне Зигфрид посетил с семьей Харриса представление Гамлета и побывал вместе с Клементом в гостях у Оскара Уайльда. Поскольку «Уэйкфилду» еще предстояло грузиться в Уэльсе, друзья, дабы избежать участия в этой скучной процедуре, заранее отправились в путь на пароходе «Шеффилд», чтобы пересесть на свое судно уже в Гибралтаре. Это дало им возможность осмотреть архитектурно-парковый ансамбль Альгамбра в Гранаде. Его великолепие произвело на путешественников потрясающее впечатление. Готовивший себя к архитектурному поприщу молодой Вагнер писал домой: «Какая там погибла великая культура, а на ее месте теперь заимствованный иезуитский стиль – бессердечный и фанатичный». Помимо путевого дневника, отрывки из которого вошли в изданные после смерти Зигфрида Воспоминания, от этой поездки осталось множество акварелей, впоследствии украсивших комнаты построенного им рядом с Ванфридом «холостяцкого дома». Наряду с общением с другом, зарисовками, ведением дневника и писанием писем, много времени занимало чтение. За время поездки он прочел Религию и философию Центральной Азии Гобино, Французскую революцию Карлейля, Происхождение человека Дарвина, многие произведения Шекспира, Клейста, Толстого, Флобера и Бальзака, а также перечитал Фауста Гёте.
Главным результатом поездки стало принятое Зигфридом решение оставить занятия архитектурой и полностью посвятить себя музыке. Вполне возможно, что к этому его побудил пример друга, работавшего на пароходе над симфонической поэмой Потерянный рай, однако в своих воспоминаниях Зигфрид ссылается на услышанные им 4 апреля 1892 года звуки Страстей по Иоанну, доносившиеся из окон какого-то здания в то время, когда они находились на берегу: «Меня пробрала дрожь, мы стояли как зачарованные и не верили своим ушам; но мы не ошиблись, потому что, подойдя ближе, заметили, что наверху проходила репетиция к Пасхе, или, вернее сказать, к Страстной пятнице. Это был один из хоралов, который я слышал у Книзе… Произведенное на нас впечатление было необычайно сильным; исконно религиозные звучания… оказались столь впечатляющими, что все остальное перестало для нас существовать, и мы были вынуждены признать, что настолько мощное воздействие мог оказать только этот музыкальный гений». В китайском Кантоне (ныне Гуанчжоу) путешественникам пришлось пережить потрясение, оставившее неизгладимый след в их юных душах. Они приняли приглашение посетить тюрьму, в которой совершались казни. Наиболее сильное впечатление на них произвели устройства для приведения приговоров в исполнение: «Пройдя длинным безлюдным коридором, мы дошли до круглого отверстия в стене, куда просовывают помещенных в узкий канал узников. В тот момент, когда они оказываются снаружи, их плоть разрывает опускающееся сверху острие ножа… О, если бы наш гид меня предупредил! Однако он был грубым представителем всего это кошмара и спокойно прогуливался среди наглядных свидетельств жестоких пыток, поэтому я притворился, что с любопытством его слушаю!.. Самое ужасное во всей этой мерзости заключается в том, что она продолжается – да, сегодня же после обеда должна состояться очередная резня, и наш гид настоятельно просил меня на нее прийти». Они видели и приговоренных к смертной казни женщин: «Бледная, красивая молодая женщина, да, красивая, я таких редко встречал в Китае, напомнившая мне изображения старых мадонн кисти Фра Анджелико и Джотто, сидела там за столом в окружении еще шести женщин, бывших, как я узнал, детоубийцами… Когда мы только вошли, она смотрела вниз, а потом подняла свой испуганный и вопросительный взгляд на меня, как бы желая знать, буду ли я интересоваться, в чем ее вина. Потом она отвела свой взгляд в сторону и с принужденной улыбкой присоединилась к попрошайничеству остальных похожих на ведьм женщин, которые клянчили милостыню, пока мы осматривали другие помещения». Возможно, вследствие пережитого Зигфридом шока позднее в его творчестве утвердились мотивы кобольдов и умерщвленных младенцев (оперы Кобольд, Царство черных лебедей). Посетив на обратном пути также Филиппины и Сингапур, друзья добрались до Порт-Саида, где Зигфрид пересел на пароход, доставивший его в Неаполь; оттуда он на поезде доехал до Байройта, тогда как Клемент Харрис продолжил свой путь до Англии на том же «Уэйкфилде».
Зигфриду и в самом деле нужно было торопиться – он едва успевал в Байройт к самому началу репетиций, а ведь там недоучившемуся дофину предстояло выступить в качестве коррепетитора и музыкально-сценического ассистента под руководством Юлиуса Книзе, который работал с солистами еще при подготовке премьеры Парсифаля, то есть пользовался указаниями самого Рихарда Вагнера. Фактически мать и сын пошли на сделку: он согласился под ее давлением стать наследником семейного предприятия и с этой целью посвятить себя освоению режиссерского и дирижерского ремесла, а она делала все возможное для того, чтобы сформировать в глазах общественности, прежде всего своего собственного окружения, образ гениального наследника Мастера. И первым шагом на этом пути стало создание школы байройтского стиля, идея которой была высказана еще самим Рихардом Вагнером, а потом реанимирована пытавшимся занять ведущие позиции в Доме торжественных представлений Книзе. Руководителем школы стала, разумеется, сама Козима, а первый ученик школы, ради которого все и затевалось, занял место ее заместителя. Таким образом, Зигфрид, как и многие другие дети высокопоставленных родителей, совмещал процесс восхождения к высотам власти с постижением основ функционирования фестивального предприятия и его художественных принципов. К чести Зигфрида следует сказать, что под руководством Мотля, Леви и Рихтера он добросовестно освоил дирижерское искусство и стал верным продолжателем заложенных Жуковским традиций байройтской сценографии. На фестивале 1896 года двадцатисемилетний наследник вполне достойно продирижировал первой после смерти отца постановкой Кольца нибелунга. Вдобавок он не только усовершенствовал сценографию байройтских постановок, но и внес в нее элементы эстетики отвергнутого Козимой швейцарского художника-сценографа Адольфа Аппиа, которую по-настоящему смог освоить только его сын Виланд после Второй мировой войны, когда отца уже давно не было в живых.
Открывая в 1892 школу байройтского стиля, ее соруководитель и одновременно первый ученик выступил с возвышенной речью, в которой, в частности, провозгласил: «…после того как Байройтские фестивали получили, начиная с премьеры Парсифаля, непрерывное развитие, в результате которого спустя десять лет ставятся уже четыре произведения – Парсифаль, Тристан, Мейстерзингеры и Тангейзер, – у руководства и администрации появилось желание использовать ставшие столь действенными достижения на пользу некоторого количества прилежных тружеников на ниве искусства; таким образом, из Байройта раздался призыв, которому вы, дамы и господа, сочли нужным последовать». Впрочем, этот призыв был обращен далеко не ко всем «труженикам на ниве искусства». В письме Юлиусу Книзе Козима открыто призывала энтузиаста создания школы: «У нас теперь Германский рейх еврейской нации. Поэтому хотелось бы принимать представителей всех национальностей, за исключением „привилегированной“». Адресату был хорошо понятен ее эвфемизм. В своей речи Зигфрид остановился также на общих, отнюдь не специфически байройтских требованиях к вокалистам, согласно которым «певец, используя свои голосовые возможности, должен быть в состоянии непосредственно, жизненно, убедительно и с чувством передать душевные волнения своего персонажа». Основной целью обучения он видел «установление духовной связи с Мастером», а также достижение составляющего основу байройтского стиля «художественного единства». В заключение он сказал то, что его слушатели прекрасно сознавали и без него: «Наконец, но не в последнюю очередь, для достижения верного исполнения произведений Мастера и его предшественников вам следует разучивать и репетировать свои партии в байройтском духе». Однако результаты обучения на этих курсах высшего мастерства оказались скромными. Из тех, кто прослушал вступительную речь Зигфрида, впоследствии на фестивале выступили только двое: в Кольце 1896 года Алоис Бургшталлер исполнил роль Зигфрида, а Ганс Бройер – роль Миме.
С самого начала продвижения сына вверх по байройтской карьерной лестнице Козиме пришлось формировать его идеальный образ. В то же время она не могла не знать о его противоестественных сексуальных наклонностях, тем более что после возвращения из морского путешествия у него уже не было постоянного партнера, и он предпринимал многократные поездки в Берлин, во время которых имел случайные связи, – в огромном городе он мог пускаться неузнанным в рискованные авантюры с сомнительными личностями, которых в имперской столице развелось видимо-невидимо. Дело в том, что согласно параграфу 175 тогдашнего уголовного законодательства «противоестественный разврат» между мужчинами карался тюремным заключением на срок до шести месяцев; в результате ищущие приключений господа становились жертвами вымогателей, и Зигфрид, судя по всему, не был исключением. Во всяком случае, наряду с выделением Фиди средств на личные нужды Адольфу фон Гроссу пришлось завести в байройтском бюджете дополнительную статью расходов: приходилось платить сомнительным друзьям за молчание и полюбовно договариваться с полицией. Впрочем, еще в 1970-х годах старожилы Байройта припоминали слухи, которые ходили на рубеже веков о приключениях Зигфрида не только в Берлине, но и в местном городском парке.
В декабре 1892 года состоялся дирижерский дебют Зигфрида вне Байройта: начинающего капельмейстера пригласили провести в Лейпциге концерт с военным ансамблем. Поскольку, по словам Рихарда Штрауса, к которому дебютант обратился за сведениями об этом музыкальном коллективе, оркестр «не отличался особой утонченностью», пришлось отказаться от включения в концерт Зигфрид-идиллии и ограничиться другими произведениями деда и отца – симфоническими поэмами Листа Прелюды и Тассо и увертюрой к Летучему Голландцу. Молодой дирижер отдал должное и творчеству своего учителя Хумпердинка, исполнив Мечтательную пантомиму из только что завершенной оперы Гензель и Гретель.
В начале девяностых годов в Гамбурге работали два выдающихся дирижера. В 1887 году, на склоне лет, там поселился Ганс фон Бюлов, руководивший местными филармоническими концертами, а находившегося в начале своей блестящей карьеры Густава Малера в 1892 году пригласили в качестве генералмузикдиректора городского оперного театра, который в то время уступал в Германии только придворным театрам Берлина и Мюнхена. Выступив еще в 1891 году в качестве приглашенного дирижера в Гамбургской опере, Малер произвел настолько сильное впечатление, что Бюлов преподнес молодому музыканту лавровый венок, увитый лентой с надписью: «Пигмалиону Гамбургской оперы – Ганс фон Бюлов». Он считал, что своим искусством гость реанимировал пришедший в упадок театр. Этот венок висел в спальне Малера на протяжении всего времени его пребывания в Гамбурге. Искусство Малера восхищало не только Бюлова. Посетив в 1892 году Гамбург, где готовилось представление Евгения Онегина, Чайковский писал про тридцатидвухлетнего дирижера: «Здесь капельмейстер не какой-нибудь средней руки, а просто гениальный, который горит желанием провести премьеру». Убедившись в том, что продирижировать своей оперой ему самому лучше не удастся, он уступил эту честь младшему коллеге.
По словам Малера, во время посещения им концертов Бюлова в Гамбурге тот всячески пытался его «…отличить при всем честном народе»: «При каждом удобном случае он со мной кокетничает (я сижу в первом ряду). – Он берет с пульта и протягивает мне партитуру неизвестного произведения, чтобы я мог по ней следить во время исполнения. – Едва увидев меня, он демонстративно отвешивает мне глубокий поклон! Иногда он обращается ко мне с подиума и т. д.». Трудно сказать, было ли такое поведение выражением подлинного восхищения или чистым ёрничеством и проявлением той присущей Бюлову эксцентричности, которая с годами только усиливалась. Ясно только, что искусство Малера-дирижера не оставило его равнодушным. Совсем иначе он отнесся к Малеру-композитору. Как-то в конце 1891 года Малер показал ему первую часть своей Второй симфонии, имевшей подзаголовок Тризна. Бюлов попросил проиграть ее на рояле. Мельком взглянув на Бюлова во время исполнения, композитор с ужасом обнаружил, что тот сидит, закрыв руками уши. Хотевшему уже прекратить это мучение Малеру все-таки пришлось продолжить игру, наблюдая время от времени за странным поведением своего слушателя. Под конец тот вынес свое безапелляционное суждение: «Если это все еще музыка, тогда я в музыке уже ничего не понимаю». Впрочем, в то время музыку Малера понимали немногие; что же касается оценки его таланта интерпретатора вагнеровских драм таким специалистом по творчеству Вагнера, как Бюлов, то она дорогого стоила, и его восторженные отзывы не могли остаться не услышанными в Байройте. Так оно и случилось, тем более что в Гамбурге Малер прославился именно чутким прочтением партитур Вагнера, а также точным выбором исполнителей и мастерской работой с ними на репетициях. Козима и в самом деле вскоре обратилась к нему за помощью. Однако Феликс Мотль писал еще в 1887 году: «Многие люди рассказывали мне о его одаренности, но он, к сожалению, еврей!» Поэтому отношение к нему в Байройте было с самого начало настороженным.
13 февраля 1894 года, в двенадцатую годовщину смерти Рихарда Вагнера, в Ванфриде получили телеграмму с известием о смерти Ганса фон Бюлова. Знаменитый пианист и дирижер, ученик Листа и непревзойденный исполнитель произведений Вагнера, которому Чайковский посвятил свой Первый фортепианный концерт, умер накануне в Каире, куда он отправился лечиться по совету Рихарда Штрауса. Бюлов лечился всю жизнь от головных болей, которые стали, по-видимому, следствием перенесенного в детстве менингита, и, поскольку никакие средства ему не помогали, он соглашался на самые безумные операции. Под конец жизни некий врач выпилил ему часть носовой перегородки и протравил гайморову пазуху трихлоруксусной кислотой. Поскольку и это пыточное лечение не помогло, оставалось только сменить климат на более теплый. Наиболее доступным местом с сухим и теплым климатом был Египет. Однако по прибытии на место Бюлов был уже при смерти и через несколько дней скончался. Изменив своему мужу, хотя и нелюбимому, Козима до самой смерти испытывала муки совести и даже наставляла своих детей быть для Ганса утешением и стараться тем самым искупить ее грех. По-видимому, ее увещевания подействовали только на Даниэлу, которая, как мы знаем, лучше всех усвоила идеи трактата Фомы Кемпийского. На какое-то время неплохие отношения сложились у Бюлова и с Зигфридом, однако это был всего лишь тандем маэстро и неофита. На похороны бывшего мужа Козима не поехала, поскольку не захотела встречаться с его второй женой. Байройтское семейство было представлено супругами Тоде и Зигфридом.
На фестивале 1894 года в Доме торжественных представлений впервые поставили Лоэнгрина. Кроме того, Леви в последний раз дирижировал Парсифалем, а тридцатилетнему Рихарду Штраусу доверили Тангейзера. Зигфрид участвовал в постановке Лоэнгрина под управлением Мотля. Он не только ставил мизансцены, но и подменял певцов, проговаривая за них текст и набираясь режиссерского опыта. Но когда оркестровые репетиции были уже в самом разгаре, Козима дала сыну возможность опробовать себя и в качестве дирижера. Когда Мотлю якобы пришлось отлучиться по неотложным делам, она представила оркестру Фиди, выразив при этом сожаление по поводу отсутствия музыкального руководителя постановки, – тогда-то сын Мастера впервые взмахнул дирижерской палочкой в оркестровой яме Дома торжественных представлений. После того как он провел репетицию третьего действия, оркестранты экспромтом исполнили в честь дебютанта туш – главным образом для того, чтобы доставить удовольствие хозяйке предприятия. Верная Ванфриду пресса на все лады расхваливала эту постановку, а вставший в оппозицию Вайнгартнер снова раскритиковал звучание оркестра. Как и в Парсифале 1888 года, когда Мотль в стремлении добиться большей «святости» невероятно затягивал темпы, теперь, по мнению его оппонента, «…оркестр звучал глухо и непривлекательно. Преобладал… и тянулся бесконечными навязчивыми нитями „байройтский темп“ – словно кошмарный паук плетет свою паутину». В результате это произведение тогда впервые показалось Вайнгартнеру скучным. Он также нашел, что «…в чем-то постановка была произвольна, в чем-то прямо противоречила предписаниям Вагнера». Вайнгартнера также неприятно резанул иностранный акцент некоторых исполнителей, прежде всего исполнившей партию Эльзы американской певицы Лилиан Нордики, чье выступление, по выражению Козимы, стало «триумфом заграницы». В том, что вдова Вагнера приглашала зарубежных певцов, не было ничего удивительного. Фестиваль приобретал все бо́льшую международную славу, привлекая толстосумов из-за океана, которым было приятно услышать и увидеть своих соотечественников на столь престижной немецкой сцене. В частности, в 1894 году всех шокировал визит девятнадцатилетней дочери богатейшего семейства из Бостона Хелен Кэрол, которая прибыла в сопровождении целой свиты друзей и прислуги и, не найдя для себя подходящих апартаментов в гостинице, сняла целый замок Фантази, что обошлось ей в 6000 марок. В целом же ее родителям пришлось выложить за поездку порядка 100 000 марок, причем доля стоимости билетов на представления для всей компании была весьма незначительна. Естественно, подобные визиты способствовали не только процветанию фестиваля, но и пополняли городскую казну и благотворно сказывались на инфраструктуре Байройта. Поэтому запросы зарубежных гостей нельзя было не учитывать.
Ставивший во главу угла исключительно художественные соображения Вайнгартнер считал такую политику хозяйки фестиваля предательством немецких интересов, а Козима Вагнер, для которой процветание ее предприятия означало прежде всего финансовую эффективность, была готова поступиться своими национальными чувствами (которые у нее уже давно были чисто немецкими) и сделать фестиваль интернациональным – ведь она даже допускала выступления ненавидимых ею евреев. К середине 1890-х годов могущество Козимы было настолько велико, что она могла позволить себе любые действия, в том числе способные вызвать общественное возмущение.
Такой скандал случился и во время фестиваля 1894 года. Вместо того чтобы отдать заболевшего ньюфаундленда в ветеринарную клинику, Козима пригласила к нему своего домашнего врача Генриха Ландграфа и потребовала, чтобы тот сделал назначенную им операцию в городской больнице. Самое удивительное заключается в том, что врач не нашел в себе сил ей отказать. Операцию собаки Вагнеров в больнице, где своей очереди дожидались обычные пациенты, скрыть не удалось, и левая пресса подняла страшный шум. К ответу призвали, разумеется, не Козиму, которая настояла на операции животного в больничных условиях, а врача, написавшего в объяснении городскому совету, что проводил научный эксперимент, разумеется с соблюдением всех правил антисептики. Однако спасти Ландграфа от увольнения удалось только в результате вмешательства использовавшей все свои связи вдовы Вагнера. Врач тогда отделался строгим выговором за «грубое злоупотребление больницей как городским учреждением». Как и в случае с развитием мифа Вагнера, постепенно превращавшегося в байройтскую религию, пресловутая любовь к живности (достаточно вспомнить перезахоронение Вагнером в 1866 году в Женеве сдохшей в его отсутствие любимой собаки) вылилась в противоестественный культ животных; в Ванфриде его не только не скрывали, но всячески выставляли напоказ. В частности, Козима писала бургомистру Теодору Мункеру: «Вряд ли есть что-то такое, что разделяет людей больше, чем их отношение к животным и взгляды на эту проблему. Это отношение в моем доме я бы назвала религиозным». Вопросы происхождения собачьих пород и их ценности занимали значительное место в ее переписке с жившим в то время в Вене Чемберленом, который считался знатоком собак и использовал это свое увлечение для поддержания добрых отношений с Вагнерами. Он считал ньюфаундлендов совершенно особой собачьей расой и писал по этому поводу Козиме: «Итак, эта раса, называемая „истинными ньюфаундлендами“, возникла, несомненно, в результате скрещивания, скорее всего многократного». Его расовая теория отличалась от теории Гобино тем, что француз ценил превыше всего расовую чистоту, а более продвинутому Чемберлену представлялось, что особо ценные расы, в том числе арийская, возникают в результате какого-то счастливого смешивания. В этом он находил полную поддержку своего адресата: очевидно, Козима Вагнер также полагала, что «истинные ньюфаундленды» заслуживают к себе особенно чуткого отношения.
После фестиваля Зигфрид продолжил свою деятельность капельмейстера. Отзывы о его искусстве были довольно противоречивыми, однако знаменитая фамилия делала его концерты весьма любопытными для публики, а критики не упускали возможности высказаться по поводу его искусства. В ноябре 1894 года Зигфрид дирижировал оркестром в Куинс-холле – недавно открытом лондонском концертном зале, куда его пригласили по рекомендации Ганса Рихтера. Помимо этого давнего друга семьи на концерте присутствовал Бернард Шоу. В то время сорокалетний драматург еще не мог зарабатывать на жизнь творчеством (до создания Пигмалиона оставалось более полутора десятка лет), и ему приходилось подрабатывать музыкально-критическими статьями. Он был известен как страстный вагнерианец, и его репортажи из Байройта пользовались популярностью. Шоу довольно рано обнаружил, что «уже возникло порочное стремление превратить байройтский Дом торжественных представлений в храм мертвых традиций, а не в арену для животворных порывов… Но жизнь еще теплится в этом организме: выпадают минуты, когда дух Мастера вдохновляет марионеток, и действие начинает загораться подлинной жизнью. В последнем акте, от начала музыки Страстной пятницы, после сцены, в которой Кундри омывает Парсифалю ноги и отирает их своими волосами… на исполнителей снизошел священный огонь, и спектакль до самого конца произвел глубочайшее впечатление». Впрочем, убедившись, что уставшим от политики читателям газет доставляют удовольствие его язвительные замечания, репортер не упускал возможности отметить и явные технические упущения: «В прошлое воскресенье Парсифаль дополнительно пострадал от господина Грюнинга, исполнившего чечетку при появлении Клингзора со священным копьем. Правда, этот танец вовсе не был эксцентричной выходкой – просто Парсифалю оказалось крайне необходимо освободить свою щиколотку от опутавшей ее веревки, при помощи которой до него должно было долететь брошенное волшебное копье». Или: «Но взгляните на холщовые декорации и безвкусную софу, которую вместе с возлежащей на ней мадам Матерной тащат по сцене на глазах у зрителей; на пар, выбивающийся из котла под сценой и наполняющий театр запахами прачечной и гуттаперчевых подмышников… на бессмысленные нарушения концепции самого Вагнера, когда в первом действии Гурнеманц и Парсифаль покидают сцену, в то время как вся панорама декораций движется (ведь исчезновение двух людей, шествие которых следовало показать передвижением декораций, приводит к абсурду, ибо зрителям чудится: не то деревья гуляют по сцене, не то вращается весь зрительный зал)». Что касается рецензии на концерт в Куинс-холле, то Шоу явно решил на всякий случай грубо польстить будущему руководителю фестивалей: «По сравнению с этим молодым человеком мы все просто старые зануды; он обладает не только совершенным пониманием поэтической составляющей музыки своего отца и деда – в некотором смысле даже менее беспокойным и печальным, чем у самих композиторов, – но также врожденной чуткостью и в лучшем смысле этого слова неистощимым мужским терпением, из которого проистекает – также в лучшем смысле этого слова – женская чувственная восприимчивость… По самым осторожным подсчетам, в своем величии Зигфрид Вагнер в шестьсот раз перевешивает Уильяма Казинса, сэра Майкла Косту, Карла Розу и Огюста Вианези, вместе взятых, даже если вместе с ними положить на ту же чашу весов еще д-ра Маккензи, д-ра Стэнфорда, м-ра Коуэна, сэра Артура Салливена, м-ра Рэндэггера и синьора Бевиньяни… Было отрадно видеть, как он извлекает все лучшее из каждого инструменталиста, не выставляя себя при этом, как Рихтер, главнокомандующим армии и не бросаясь на штурм, как Мотль; он просто дает оркестру достаточно времени, чтобы тот шел с ним в ногу и доверял без робости и смущения его интерпретации». Говоря о перевешивании в шестьсот раз, критик явно теряет чувство меры и переходит на чистую болтовню. Да и сравнения начинающего дирижера с маститыми Рихтером и Мотлем могут вызвать оторопь. Все же можно с большой степенью достоверности предположить, что концерт прошел вполне успешно – иначе предметом насмешек мог бы стать сам Шоу. Зигфрид хотел бы также выступить в Париже, но Козима категорически запретила ему концертировать в ненавистной ей французской столице, где за тридцать пять лет до того устроили обструкцию Тангейзеру. С ее точки зрения, куда престижнее было приглашение дать концерт в замке великой герцогини Шверинской. В январе 1895 года Зигфрид дирижировал также в Берлине, и этот концерт почтила своим присутствием императрица, удостоившая сына Мастера аудиенции, во время которой с похвалой отозвалась о его трактовках Восьмой симфонии Бетховена, увертюры к Мейстерзингерам и песен Листа с оркестровым сопровождением.
Но самое большое удовольствие в тот год Зигфриду доставило выступление в Риме, организованное уже перешагнувшей семидесятилетний рубеж Мальвидой фон Мейзенбуг, которая испытывала к байройтскому наследнику почти материнские чувства. Концерт прошел с огромным успехом, увертюру к Тангейзеру даже пришлось повторить на бис. Пригласившая Зигфрида пожилая дама сняла для него отдельную квартиру, так что гастролер смог приятно провести время в итальянской столице, почти ежедневно общаясь со старой подругой семьи. К тому времени он уже неплохо владел итальянским языком и не утратил интереса к архитектуре итальянского Возрождения; неудивительно, что эта поездка стала для него незабываемой. Влияние отличавшейся либеральными взглядами и не страдавшей фамильным вагнеровским антисемитизмом Мальвиды фон Мейзенбуг оказалось в высшей степени благотворным. В своих воспоминаниях Зигфрид отметил: «Во время моего последнего пребывания в Риме я имел счастливую возможность много общаться с этой дамой, столь богатой душой и сердцем. Я жил неподалеку от нее и от Колизея и ежедневно заходил к ней. Совместные чтения побуждали к долгим беседам; мы вместе читали Фукидида, Платона и других греческих авторов». Однако по возвращении в Ванфрид старые предрассудки снова взяли верх, и в своем письме он уже с насмешкой вспоминает евреев, с которыми ему пришлось общаться в Риме: «Слава защитнице всех колен Израилевых! Как идут дела у вашего возлюбленного Шмуля? Нашла ли ты еще каких-нибудь угнетенных среди представителей этого рода?.. Я уже побаиваюсь, что ты и меня считаешь его тайным представителем, – по этому поводу я могу тебе торжественно сообщить, что это вовсе не так, что <на еврея> я похож только носом». Особенно сильное раздражение вызвал у него сын кантора из Бреслау художник Ойген Шпиро, имевший неосторожность покритиковать исполнение гостем симфонической поэмы Листа Тассо: «…добрый Шпиро является „типичным представителем“. – Он с такой ненавистью пишет в музыкальном еженедельнике о Тассо, что я уже готов выразить ему надлежащим образом свое мнение. Но к чему это? Чем это может помочь? Ведь этих евреев не изменишь». Затем Венский филармонический оркестр дал под руководством сына Вагнера благотворительный концерт в пользу больничной кассы оркестра придворной оперы. Спрос на билеты был настолько велик, что пришлось устраивать открытую репетицию. 6 июня 1895 года приобретавший известность дирижер дал еще один концерт в Лондоне, в котором наряду со вступлением к Золоту Рейна, увертюрой к Вольному стрелку Вебера и Восьмой симфонией Бетховена впервые прозвучала его собственная симфоническая поэма Тоска, где вставший на путь музыкально-поэтического творчества автор зафиксировал свое тогдашнее жизненное кредо словами Шиллера: «Хоть боги не дают залога, / Отважный, верь в себя и знай: / Лишь чудом одолев дорогу, / Ты попадешь в чудесный край» (перевод Р. Нудельмана). В Германии Зигфрид Вагнер исполнил это произведение только один раз – в мюнхенском зале Одеон 10 января 1896 года. В дальнейшем концертные программы Зигфрида Вагнера строились чаще всего по одному и тому же «семейному» принципу: отрывки из опер отца, симфонические поэмы деда и что-то из собственных сочинений – чаще всего симфонические отрывки из опер. Он часто включал в свои программы и Восьмую симфонию Бетховена.
Постановка Кольца на фестивале 1896 года была насущной необходимостью. После премьеры тетралогии на самом первом фестивале прошло двадцать лет, и за это время в Байройте были поставлены все вошедшие впоследствии в канонический фестивальный репертуар музыкальные драмы Вагнера, за исключением Летучего Голландца, – по-видимому, тогда еще было неясно, можно ли отнести эту оперу к зрелому творчеству Мастера. Для постановки Кольца была и более веская причина: в Доме торжественных представлений должен был наконец состояться дебют уже успевшего приобрести международную известность Зигфрида, для которого исполнение всего цикла могло бы стать самым лучшим подтверждением творческой зрелости. Получив основательную подготовку под руководством Феликса Мотля, с которым он, в частности, тщательно проработал партитуру тетралогии, Зигфрид чувствовал себя достаточно уверенно, к тому же он имел возможность следить за работой байройтских корифеев Леви и Рихтера, не говоря уже о молодом Рихарде Штраусе, однако в вопросах режиссуры ему пришлось во многом поступиться своими устремлениями, так как здесь Козима считала себя непререкаемым авторитетом и хранительницей традиций покойного мужа. Поскольку декорации премьерной постановки Кольца продали Анджело Нойману, их пришлось воссоздать, руководствуясь двадцатилетней традицией; принципы Адольфа Аппиа Зигфриду удалось использовать, и то лишь при создании отдельных элементов сценического оформления, уже в процессе корректировки готовой постановки на последующих фестивалях. Приглашенный Козимой художник по костюмам Ганс Тома одел исполнителей в стилизованные под древнегерманские и в то же время псевдоисторические одежды. На первых порах Зигфриду пришлось с этим смириться. Ему было поручено провести на фестивале генеральную репетицию и четвертое представление тетралогии. Первым и пятым дирижировал капельмейстер первого фестиваля Ганс Рихтер, а вторым и третьим – Феликс Мотль. В своих мемуарах Зигфрид Вагнер писал: «Когда я встал за пульт над мистической бездной – подо мной был огромный оркестр, а передо мной темная глубина Рейна, – у меня началось головокружение. Слава богу, я знал партитуру наизусть, так что в тот момент у меня не было надобности заглядывать в нее помутившимся взором. Вскоре это возбуждение ослабло, и я почувствовал над собой благословляющую руку, которая защитила меня в решающую минуту». Дебют и в самом деле прошел вполне успешно. На фестивале присутствовал Густав Малер, который проводил лето на своей летней даче в Австрии на озере Аттерзее и прервал работу над Третьей симфонией ради посещения фестиваля. По поводу дирижерского таланта дебютанта он писал его матери: «Я могу лишь еще раз выразить свое изумление и радостное восхищение тем, как ему удается выполнять свою задачу без какой бы то ни было „рутины“. Потому что подобное возможно только в результате объединения „дара“ с „естественностью“ исполнения. Это, очевидно, высшее осознание своей миссии и победная вера в ее необходимость: как раз то, что лучше всего назвать „Божьим даром“, – и таких людей именуют „божественно одаренными“». Было ли восхищение великого дирижера искренним или он просто хотел польстить хозяевам байройтского предприятия в расчете на то, что его туда когда-нибудь пригласят? Во всяком случае, помимо лестного отзыва об искусстве наследника Козимы у Малера была перед ней еще одна совершенно неоспоримая заслуга: по ее просьбе он в Гамбурге подготовил к выступлению в этой постановке Кольца исполнителя партии Зигфрида – молодого тенора голландского происхождения Вилли Бирренковена. В тот год Козима по достоинству оценила заслуги Малера, ему предоставили место в семейной ложе, и Малер писал исполнявшей при нем обязанности экономки сестре Юстине, что он почти каждый день посещает дом Вагнеров, где ему оказывают самый сердечный прием. Во время встреч в Ванфриде Козима дала ему еще одно поручение – подготовить для выступления на следующем фестивале в партии Кундри приму Гамбургской оперы Анну фон Мильденбург. По-видимому, Козима знала, что, помимо всего прочего, генералмузикдиректор гамбургского театра состоит с певицей в интимных отношениях, и была уверена, что он выполнит ее просьбу. Она не ошиблась, и в дальнейшем Анна фон Мильденбург была одной из лучших исполнительниц этой партии. Однако стать свидетелем ее триумфа в Доме торжественных представлений Малеру уже не довелось – получив назначение на должность главного дирижера (а впоследствии и директора) Венской придворной оперы, он должен был в то время неотлучно находиться в австрийской метрополии.
Исполнительница партии Брюнгильды занята в трех представлениях каждого цикла, то есть, если считать генеральные репетиции, восемнадцать вечеров в течение месяца. Очевидно, что это практически непосильная нагрузка для одной певицы. Поэтому для успешного проведения фестиваля было необходимо найти как минимум двух певиц высочайшего класса. Выступившая в нескольких партиях второго плана еще на первом фестивале Лилли Леман (в то время Вагнер еще не решился доверить главную партию драматического сопрано двадцатидвухлетней певице) была на этот раз вне конкуренции. Леман родилась в 1848 году в Вюрцбурге; ее мать, Мария Терезия Лёв, была певицей и арфисткой, ее отец, Карл Август Леман, – певцом. К огромной досаде Козимы Вагнер, она была еврейкой, но в данном случае с этим неприятным обстоятельством пришлось смириться. С другой стороны, самой певице пришлось еще в подростковом возрасте стать жертвой антисемитской травли, когда толпа швыряла камни в окна квартиры, где она жила с матерью и сестрой, и пыталась устроить у них погром. После успешного выступления на фестивале 1876 года она освоила почти все главные вагнеровские партии и пела на ведущих европейских сценах: в Стокгольме (Эльза в Лоэнгрине и Елизавета в Тангейзере), в Берлинской придворной опере (Венера в Тангейзере, Зиглинда, Фрика и Брюнгильда в Кольце), в лондонском театре Ковент-Гарден (Изольда). Ее популярности способствовал также скандал, связанный с пощечиной, которую певица дала в 1880 году главному редактору газеты, опубликовавшей о ней ложные сведения, причем инцидент произошел в редакторском кабинете. Восхищение ее поведением выразил даже император Вильгельм II, однако антисемитская пресса расценила это происшествие как наглую еврейскую выходку. Еще в 1885 году Козима пригласила Леман выступить на фестивале 1886 года в роли Изольды, но в последний момент передумала и решила, что Брангены с нее достаточно. Возмущенная Леман, у которой к тому времени уже был подписан контракт с Метрополитен-оперой, вообще отказалась петь в Байройте и следующие пять лет проработала в США. Для расторжения ее договора и возвращения в Берлинскую придворную оперу потребовалось вмешательство императора. Получив приглашение выступить на фестивале 1896 года в партии Брюнгильды, Лилли Леман потребовала, чтобы ей дали возможность спеть во всех пяти представлениях тетралогии с возможной заменой в отдельных спектаклях. Но хозяйка фестиваля и тут не пошла ей навстречу, и в первом, самом престижном спектакле выступила другая знаменитая исполнительница этой партии, шведка Эллен Гульбрансон, которая к тому же была значительно моложе. В результате отношения Лилли Леман с Козимой были окончательно испорчены. Окружение Козимы выразило недовольство ее исполнением, что сказалось и на отзывах прессы. Мотль нашел его «ужасным», и даже Рихард Штраус отозвался о ней как о «старой еврейской бабушке без актерского дарования и без следа какого-либо чувства». Судя по всему, в то время он еще рассчитывал продолжить свои выступления в Байройте. Однако вскоре стало известно, что в письме своей невесте Паулине де Ане Штраус охарактеризовал Байройт как «самый большой из всех свинарников», а дирижерскую манеру Зигфрида в Кольце назвал «жалкой», хотя прослушанные им спектакли вел не Зигфрид Вагнер, а Ганс Рихтер. К тому же после симфонических поэм Штрауса Дон Жуан, Смерть и просветление и Тиль Уленшпигель, а также после оперы Гунтрам на его собственное либретто Козима почувствовала в нем конкурента своего сына и перестала приглашать его в качестве дирижера.
Еще весной 1895 года Зигфриду пришло письмо от Даниэлы из Гейдельберга, где Генри Тоде стараниями Козимы получил наконец должность профессора в местном университете. Из этого послания Зигфрид узнал об отказе Хумпердинка от намерения написать оперу по сказке братьев Гримм Медвежья шкура, так что у ее брата, который, как она знала, собирается наконец сочинить оперу, появилась возможность воспользоваться этим сюжетом. Проблема заключалась в том, что легкомысленный Хумпердинк подал ту же идею своему свояку Герману Ветте, взявшемуся сочинить либретто для его близкого друга Арнольда Мендельсона. Таким образом, две оперы на один и тот же сюжет появились с интервалом всего в один год. Преимущество Зигфрида заключалось в унаследованном им от отца таланте сочинять текст и музыку одновременно. Вдобавок ему пришла в голову счастливая идея совместить сказочный сюжет о солдате, продавшем душу дьяволу, с историей Тридцатилетней войны, что, по его словам, позволило создать «реалистическую основу для фантастического сюжета». Что касается конкуренции с другим композитором, то в своем открытом письме, которое перепечатали многие издания, он предположил, что «обе Медвежьи шкуры будут мирно представлены свету, и вместо нездорового соперничества возникнет художественное состязание, что пойдет только на пользу обоим сочинениям». Поначалу возникла даже аллюзия на Фауста Гёте. Во всяком случае, в первом варианте либретто имел место диалог: «Дьявол. Есть, впрочем, просьба у меня: / Обычаям старинным следуй / И каплю крови мне отдай! / Ганс. Ах! Выпусти меня! / Ведь я не доктор Фауст – / Мне можно доверять!» Однако впоследствии автор все же решил остаться в рамках народно-исторического жанра. Над либретто своей первой оперы Зигфрид работал до самого фестиваля 1896 года и продолжил после его завершения.
На этом фестивале присутствовал также Клемент Харрис, который по совету Даниэлы Тоде начал было учиться в Гейдельберге у профессора музыки Филиппа Вольфрума. При этом он и без того приобрел в Англии славу даровитого композитора и почитался там почти наравне с Эдуардом Элгаром. Но вскоре после фестиваля Харрис исчез, а потом выяснилось, что он по примеру Байрона уехал в Грецию, чтобы поддержать там восставшее против османского владычества население. Первым делом он отправился на остров Корфу, собрал на собственные средства отряд наемников, с которым уже на материке участвовал в прорыве турецкого фронта. После этого война распалась на множество отдельных стычек, и во время одной из них герой был тяжело ранен. После этого романтика кончилась и началась суровая действительность – нанятые им повстанцы разбежались, а тяжелораненого Харриса добил из жалости какой-то турецкий солдат. Как выяснилось впоследствии, это произошло 22 мая 1897 года. Создается впечатление, что гибель друга стала самой большой потерей в жизни Зигфрида. Во всяком случае, уже через четверть века он сочинил симфоническую поэму Счастье, которую посвятил его памяти и по иронии судьбы собирался представить в Мюнхене как раз во время нацистского Пивного путча 1923 года. Несмотря на тяжелую потерю, на фестивале 1897 года Зигфрид снова успешно дирижировал Кольцом попеременно с Гансом Рихтером. После неудачного, по мнению многих экспертов, выступления Феликса Мотля в 1888 году последний предпринял еще одну попытку продирижировать Парсифалем. Скорее всего, повторное выступление снова оказалось неудачным, поскольку Парсифаля он больше на фестивалях не исполнял.
Когда претензии не соответствуют реальным возможностям человека, его жизнь превращается в ад не только для него самого, но и для его близких. Выйдя замуж за графа и блестящего офицера, Бландина фон Бюлов прожила чудовищные четырнадцать лет в сицилийской провинции со своим амбициозным и психически неуравновешенным мужем – причем с годами эти его скверные качества только усиливались. Бьяджо Гравина сразу вышел в отставку, и супругам пришлось жить на причитающуюся мужу часть семейной ренты и ничтожное жалованье, которое выплачивал ему унаследовавший все имение старший брат. Когда было прожито приданое жены, ему приходилось для поддержания в ее глазах своего авторитета постоянно влезать в долги, но отдавать их у него не было возможности. Козима была бы не против материально поддержать свою дочь и внуков, но содержать безалаберного и претенциозного зятя у нее не было никакого желания. Она несколько раз посылала в Палермо Адольфа фон Гросса – лучшего финансового консультанта из всех возможных. Но то, что было само собой разумеющимся в бюргерской среде Верхней Франконии, никак не приживалось в сицилийской аристократической семье. Чтобы сохранить разваливающееся семейство, Козима попыталась воздействовать на сицилийские власти по дипломатическим каналам, и по ее просьбе Людвиг II поручил своему министру Кристофу фон Крайльсгейму заняться трудоустройством зятя Козимы. Министр, в свою очередь, поручил баварскому послу в Неаполе ходатайствовать перед королевским правительством «о получении должности инспектора или управляющего складами табачного ведомства в Палермо» для графа Гравины и просить королевское правительство и прежде всего министра Мальяно сделать все возможное, чтобы удовлетворить прошение графа Гравины». Однако «табачное ведомство», будучи консорциумом нескольких частных предприятий, министру не подчинялось и не собиралось устраивать у себя синекуру известному бездельнику. Бландина ни за что не смогла бы выдержать столь кошмарное существование, если бы не впитанные с молоком матери жизненные принципы (возможно, отчасти те, что содержались в трактате Фомы Кемпийского) и не постоянные советы Мальвиды фон Мейзенбуг, с которой она поддерживала переписку и которой бесконечно доверяла. Хорошо знавшая местные традиции подруга семьи писала Бландине через пять лет после ее свадьбы, когда мучительно переживаемое Козимой замужество дочери было уже близко к полному краху: «Будь разумна и соблюдай спокойствие в общении с мужем, будь с ним любезна, иди ему навстречу в мелочах и оставайся твердой, но не резкой в главном. Не докучай ему упреками и не выражай свое пренебрежение его родственникам и землякам (мне кажется, что он к этому очень чувствителен); старайся нравиться ему, не прибегая к самоуничижению, по возможности не возражай, когда он раздражен, и старайся успокоить его, взывая к любви и разуму». Это были прекрасные советы, и Бландина старалась им следовать, но супружеская жизнь так и не наладилась.
У супругов было четверо детей. Первым в июне 1883 года появился на свет сын Манфредо, в сентябре 1886-го родилась единственная дочь Мария, а в октябре 1890-го – Джильберто. Самый младший, Гвидо, родился незадолго до семейной катастрофы в феврале 1896 года. В 1892 году Бьяджо купил в родной Рамакке у старшего брата полуразвалившееся здание, некогда служившее для собраний местных капуцинов, подремонтировал его и назвал «Вилла Бландина». Это жилище стало слабым утешением для бывшей на грани отчаяния жены, а у Козимы оно вызвало лишь саркастическую усмешку. После этого муж погрузился в тяжелую депрессию, а жена, воспользовавшись первым же удобным случаем, сбежала из Рамакки в Палермо. В 1896 году она съездила с детьми в Байройт и неплохо провела там время. После фестиваля Зигфрид устроил шуточное детское представление, в котором сын Книзе Вальтер изображал Зигфрида, а десятилетняя Мария Гравина – медведя. Сознавая, что возвращение в Сицилию не сулит ее дочери ничего хорошего, Козима задержала ее с детьми в Байройте, а сама затеяла переписку с зятем, требовавшим возвращения жены в Рамакку. Отслеживавший ситуацию Адольф фон Гросс в начале сентября писал: «Боюсь, что надежды больше нет – врачи тоже считают, что положение отчаянное, но только не могут сказать, когда наступит конец: это может произойти внезапно, а может через несколько недель». Развязка наступила довольно быстро: 14 сентября 1897 года полностью разорившийся и отчаявшийся вернуть жену Бьяджо Гравина застрелился. Вырученных от продажи виллы в Рамакке денег не хватило даже для оплаты оставшихся после его смерти долгов, и остальную часть снова оплатил Ванфрид. Несмотря на отчаянные уговоры матери, Бландина не захотела оставаться в Байройте и переселилась во Флоренцию, где постаралась дать детям приличное образование. Остаток жизни она просуществовала на средства, которые высылала ей Козима.
Супруги Тоде быстро смирились с тем, что их союз будет выглядеть брачным чисто внешне и у них никогда не будет ни детей, ни интимной близости. Карьера Генри определялась не только полученным им образованием, но во многом также намерениями Козимы, желавшей иметь в своем семейном кругу профессора-искусствоведа. Защитив диссертацию по эстетике итальянского Возрождения и поработав сначала ординарным профессором в Бонне, а потом директором музея во Франкфурте, Тоде в результате приложенных тещей огромных усилий получил в 1893 году профессорскую должность в Гейдельбергском университете, где расширил сферу своих научных интересов и стал публиковать труды, посвященные швейцарскому художнику Арнольду Бёклину и корифею немецкого Ренессанса Альбрехту Дюреру. С первого же учебного семестра он включил в свои учебные программы также лекции по эстетике Рихарда Вагнера. Если к этому добавить, что он был замечательным оратором и много и охотно разъезжал по всей стране с лекциями, становится понятно, почему Козима Вагнер не могла нарадоваться на своего зятя: лучшего пропагандиста идей Мастера в академической среде, а также среди деятелей культуры трудно было себе представить. К тому же он обладал импозантной внешностью европейского денди, изящно и модно одевался, держался с достоинством высокообразованного интеллектуала и в общении с деятелями искусства подчеркивал свою профессорскую неприступность. В чем-то он был похож на Зигфрида Вагнера; во всяком случае, он старался занять в академических кругах ту же нишу, которую тот занимал в музыкальном и театральном мире. Даниэла с юных лет старалась во всем следовать указаниям матери, в том числе делать все возможное, чтобы как-то смягчить тяжелые последствия материнской супружеской измены и стать утешением для Ганса фон Бюлова; с другой стороны, всем своим поведением Даниэла подтверждала, что она истинная дочь вырастившего ее Рихарда Вагнера – даже более истинная, чем его родные дети. Тем не менее, выйдя замуж и не обретя подлинного счастья, она изо всех сил пыталась выдать свой брак с Генри Тоде за солидный супружеский союз двух интеллектуалов. В какой-то мере она и ее супруг взаимно дополняли друг друга и пользовались уважением друзей и близких как просвещенные и общительные представители академических и художественных кругов. Разумеется, для того чтобы вести тот образ жизни, к которому они привыкли в родительских домах, зарплаты Генри не хватало, поэтому в дальнейшем его отец ежемесячно присылал им по 5000 марок и еще столько же они получали от Козимы. В 1892 году, то есть незадолго до получения Генри должности профессора в Гейдельберге, супруги Тоде арендовали на берегу озера Гарда в северной Италии усадьбу с приличным летним домом. Вилла Карначчо стала излюбленным местом их летнего отдыха, и, когда она была вскоре выставлена на продажу, супруги не преминули ее выкупить. Там у Даниэлы было значительно больше забот, чем в городской квартире в Гейдельберге, и она смогла на какое-то время отвлечься от доставлявшего ей немало душевных мук противоестественного сосуществования с практически посторонним ей мужчиной.
Затевая в 1877 году издание бюллетеня Байройтские листки, Вагнер рассматривал его не в качестве идеологического издания, а только как сборник информационных материалов для членов патронажных объединений. Поэтому через некоторое время он и сам оказался в некоторой растерянности, не зная, как использовать издание дальше. Однако назначенный им редактором бюллетеня Ганс фон Вольцоген проявил изрядную изворотливость, и после смерти Мастера Байройтские листки стали выходить с подзаголовком «Немецкий журнал духовного наследия Рихарда Вагнера», превратившись на самом деле в идеологический орган, который был так необходим Козиме для превращения байройтского круга в квазирелигиозную общину. Родившийся в 1848 году в Потсдаме Ганс фон Вольцоген был внуком знаменитого прусского архитектора Карла Фридриха Шинкеля и с юных лет отличался как глубокой религиозностью, так и преданностью творчеству Вагнера. Оба эти качества оказались весьма кстати при формировании Козимой байройтской религии, которая хотя и рассматривалась ее апостолами в качестве результата развития учения Мастера (в действительности скорее его мифологии), но уже не имела к его идеям никакого отношения. Свойственный Вагнеру «эмоциональный» антисемитизм, бывший составной частью его мифа о преследовании гения еврейскими завистниками и еврейской прессой, а также о его собственном предназначении как спасителя немецкого искусства от пагубного еврейского влияния, превращался на глазах в воинствующую юдофобию, знамя которой Ганс фон Вольцоген высоко держал на протяжении многих десятилетий – за это время прекратила свое существование кайзеровская Германия и была уничтожена Веймарская республика. Он продолжал выпускать бюллетень первые пять лет после прихода к власти национал-социалистов; Байройтские листки перестали выходить только после смерти Вольцогена в 1938 году. Он сам опубликовал свыше четырехсот статей и отредактировал свыше двадцати тысяч страниц текстов, авторы которых, в большинстве своем консерваторы и расисты, выставляли себя защитниками немецкого искусства. Те немногие авторы, которые публиковались у него по неведению (по одной статье там выпустили, к примеру, Альберт Швейцер и Ромен Роллан), сразу обнаруживали, в какую компанию они попали, и в дальнейшем держались от «листков» подальше. Метаморфоза, происшедшая с изданием после смерти его учредителя, вполне закономерна. Если Вагнер, имевший печальный опыт вмешательства в вопросы государственного устройства в Саксонии и Баварии, не преследовал своими публикациями никаких политических целей и видел свою задачу в возрождении немецкого искусства, то авторы, вдохновляемые после его смерти Вольцогеном, открыто ставили во главу угла политический расизм и антисемитизм. Резко порицавший Вагнера пресловутый муж Элизабет Ницше Бернгард Фёрстер, который разработал проект создания расово чистой колонии «Новая Германия» в Парагвае, успел опубликовать в бюллетене до своей смерти в 1889 году дюжину статей; около полусотни статей прислал основатель немецкого Общества Гобино Людвиг Шеман. Перед приходом к власти национал-социалистов и во время нацистского правления дело пошло еще успешнее. Один из главных нацистских музыковедов Карл Грунски, сотрудничавший с Вольцогеном в 1920–1930-х годах, написал на полученные редакцией антисемитские материалы около двух сотен рецензий, в основном положительных. Основным недостатком издания были его жалкие тиражи, составлявшие не более пятисот экземпляров (при жизни Вагнера – порядка тысячи семисот экземпляров). Бюллетень не пользовался значительным спросом, и его рассылали главным образом членам поддерживавших байройтское предприятие вагнеровских обществ.
Для усиления влияния байройтской религии требовался идеолог покрепче Вольцогена. Таковым оказался Хьюстон Стюарт Чемберлен. Через два года после первого фестиваля молодой вагнерианец и учредитель парижского издания La Revue Wagnérienne послал Вольцогену свою статью, но был высокомерно отвергнут – издатель Байройтских листков полагал, что понять суть произведений Вагнера может только немец, поэтому не стал даже вчитываться в то, что написал живущий во Франции англичанин, хотя бы и владеющий немецким в совершенстве. После того как тот смог завоевать доверие Козимы, опубликовав в мае 1888 года в дрезденской газете Sächsische Landeszeitung статью Художественная благодарность, где речь шла о взаимоотношениях Вагнера и Листа, отношение к нему в Ванфриде существенно изменилось. Еще больше ему удалось укрепить свой авторитет противодействием так называемой «афере Прегера». Живший в Англии немецкий музыковед и писатель Фердинанд Прегер встречался с Вагнером во время его гастролей в Лондоне в 1855 году и опубликовал незадолго до своей смерти книгу воспоминаний Вагнер, каким я его знал, содержавшую множество эпизодов анекдотического характера. В ней автор не только привел примеры таких слабостей Мастера, как «инфантильные, мелочные взрывы ярости» и чреватая расстройством желудка привычка жадно поглощать пищу, но и более существенные пороки, включая скверное обращение с первой женой, – между тем в Байройте предпочитали подчеркивать недостатки самой Минны. Кроме того, в книге уделялось особое внимание участию Вагнера в революции 1849 года, по поводу чего первый биограф Мастера Глазенапп получил от Козимы особые указания. Описание революционной деятельности Вагнера вызвало особую ярость вдовы. В опубликованной в июле 1893 года статье Чемберлен выразил сомнение в достоверности приведенных Прегером фактов. Покойный уже не мог ему ответить, но и у самого критика не было никаких доказательств, кроме указаний на несоответствие стиля цитируемых в книге писем Вагнера подлинному эпистолярному стилю композитора. Для получения более достоверных источников Чемберлен специально съездил в Англию, где он, вообще говоря, старался лишний раз не появляться; там он каким-то образом обеспечил себе доступ к хранившимся в поместье вагнерианца лорда Дисарта оригиналам писем Вагнера Прегеру и, тайно работая по ночам, снял с них копии. В опубликованной в начале 1894 года следующей статье он уже смог доказать недобросовестность публикации покойного с документами в руках. Несмотря на проделанную Чемберленом разоблачительную работу, книга оставалась в продаже, а скандал только усилил читательский интерес к ней. Следует также отметить, что и сама Козима была не вполне добросовестна в отношении наследия покойного мужа. В частности, при подготовке в 1911 году издания Моей жизни она меняла многие фразы – например, в приведенном в прологе берлинском эпизоде ее объяснения с будущим мужем («На этот раз нам было не до шуток…»), – не говоря уже о том, что она сожгла сотни писем Фридриха Ницше, Петера Корнелиуса и Матильды Везендонк. После смерти Козимы ее дочь Ева сожгла бо́льшую часть переписки матери с Вагнером и вымарала или заклеила значительную часть текста в так называемой «Коричневой книге». Но основным фальсификатором высказываний и идей Мастера стал, разумеется, Чемберлен.
Главным вкладом Чемберлена в создание безукоризненного образа Рихарда Вагнера была написанная по просьбе Козимы «краткая» биография. Необходимость ее появления была связана с тем, что шеститомник Глазенаппа мало кто мог осилить. В ней Чемберлен отметил революционную роль Мастера как художника, но замолчал его участие в Дрезденском восстании. Все финансовые скандалы Вагнера он объявил выдумкой враждебной прессы, а супружескую измену Козимы обосновал «высоким призванием» ее и Вагнера. Он свел к минимуму влияние Минны на творчество Вагнера, а о роли Матильды Везендонк вообще не упоминал. Все это, разумеется, не могло не способствовать его авторитету в глазах Козимы. Однако главный труд будущего идеолога байройтского семейства был впереди. В 1894 году живший в Вене Чемберлен познакомился через Германа Леви с издателем Гуго Брукманом, который подыскивал автора для создания фундаментального труда по истории основных течений в культуре второй половины XIX века. Автору проекта хотелось также, чтобы в этом трактате содержался идеологический обзор современной культуры. Чемберлен подошел к решению поставленной перед ним задачи со всей серьезностью и представил к началу 1896 года план издания «из трех частей, 16 разделов и примерно 60 глав», в котором собирался раскрыть эту тему. Своими мыслями он поделился в пространном письме Козиме, где заодно привел набросок оглавления. Письмо нашло в ее душе самый горячий отклик, и она поддержала амбициозный проект своего друга, чей авторитет вырос в ее глазах еще больше: «Я в полном восторге от господина Брукмана, и я также полагаю, что Вы, в отличие от большинства ученых, обладаете собственной скорой манерой приобретения того, в чем Вы нуждаетесь, ведь Вы – упорядоченный дух». Насчет «скорой манеры» она как в воду глядела. Трактат Основы XIX века появился на свет уже в 1899 году – двухтомное тысячестраничное издание было подготовлено за три года. В процессе работы над этой книгой Чемберлен поддерживал связь с хозяйкой байройтского предприятия, делился с ней своими затруднениями, просил совета и сообщал о собственных достижениях. Она же проявила к его работе огромный интерес, рекомендовала литературу, обсуждала основные тезисы и старалась по мере сил воодушевить своего друга. Изданный в двух томах, этот трактат выдержал до 1944 года тридцать изданий. Выпущенное в 1906 году дешевое издание разошлось за две недели.
Написанная ярким, доходчивым языком, книга Чемберлена производила внешнее впечатление глубокой исторической, социокультурной и даже естественно-научной разработки и была доступна пониманию любого более или менее образованного обывателя той эпохи. Не углубляясь в философские дебри, автор давал простые ответы на самые сложные вопросы, так что любому прочитавшему эту книгу гимназисту казалось, что он заметно продвинулся в понимании поставленных в ней проблем. При этом Чемберлен не придумал ничего нового, а просто свел все проблемы истории, политики и культуры к расовому противостоянию. Появление высшей арийской расы, представителей которой автор называл то индоевропейцами, то северными народами, то тевтонами, то германцами, он рассматривал как непостижимый результат смешения прочих рас, ставших носителями культуры еще в античные времена. Вот что он писал по поводу формирования здоровой расы: «Образованному человеку достаточно взглянуть на чудо, происходящее в результате отбора, – например, на то, как в результате последовательного исключения неполноценных экземпляров появляется скаковая лошадь, породистая такса или пышная хризантема, – чтобы признать, что нечто подобное можно использовать для улучшения человеческой породы». Кроме того, он доказывал необходимость избавляться от слабых детей, как «это предписывали мудрые законы древних греков, римлян и германцев», – ведь именно так поступали «в суровые времена, когда выжить могли только самые сильные мужчины и выносливые женщины». По его мнению, сформированной таким образом расе арийцев резко противостоит семитская раса, которая во все времена выступала в качестве разрушителя культуры. Таким образом, он рассматривал историю как титаническое сражение между этими двумя основными силами, и ему не пришлось особенно далеко ходить за примерами. Так, Древняя Греция была уничтожена будто бы под семитским воздействием. В результате смешения основного населения с семитами из отдаленных провинций распалась Римская империя. А вся история христианства – это история противостояния семитскому влиянию, возникшему в результате нежелания иудеев смириться с зарождением и распространением во всем мире учения Христа, в чьем арийском происхождении Чемберлен не сомневался. Отстаивая этот тезис, автор пускался в невнятные рассуждения о том, что Христос происходил не из Иудеи, а из Галилеи, где евреи селились довольно редко. К тому же он был носителем добра, а иудеи, как известно, по своей природе злы. Вполне естественно, что здесь нашла отражение вспыхнувшая у него во время пребывания в Вене ненависть к местным евреям. В других местах, где ему доводилось жить, учиться и работать, роль евреев его как-то мало занимала, а в Дрездене он даже протестовал против несправедливого к ним отношения. Однако в многонациональной метрополии на Дунае, где ему сразу же бросилось в глаза огромное количество резко выделявшихся среди местного населения евреев, прежде всего восточноевропейских, его взгляды на еврейскую проблему существенно изменились – тем более что там было особенно заметно их несоразмерно большое число в университете и других учебных заведениях (например, среди студентов медицинского факультета чуть ли не каждый второй был евреем – при том, что доля евреев среди населения столицы в целом была невелика). Они также играли видную роль в тамошней музыкальной жизни еще задолго до воцарения в Венской придворной опере легендарного Густава Малера.
В принципе, Вена наилучшим образом подошла для проживания успевшего немало поездить по Европе и многому научиться космополита. Его обставленная солидной мебелью и заваленная книгами квартира производила впечатление профессорской, хотя ее владелец не имел ученой степени и не преподавал ни в одном из учебных заведений, а его теоретические труды не вызывали до поры до времени никакого отклика в академической среде. Он был мыслителем-одиночкой и привлечь к себе внимание мог только публикацией солидной монографии, способной найти широкий отклик в сердцах европейских интеллектуалов. Приняв и реализовав предложение издателя Брукмана, он, можно сказать, вытянул счастливый лотерейный билет, позволивший ему стать одним из видных мыслителей рубежа веков и по прошествии нескольких лет занять ведущее положение среди апостолов байройтской религии. Прочитав его книгу, Козима Вагнер с восторгом писала Чемберлену: «Ваша книга… станет новым поворотным пунктом. Вы первый, кто осмелился сказать правду о том, что еврей – существенный фактор нашей теперешней культуры, и вследствие этого необходимо выяснить, кто он такой. Вольцоген прекрасно сказал: „До сих пор верили, что библейская история хорошо известна, теперь же я обнаружил, что ничего не знал“». В результате Гансу фон Вольцогену пришлось признать превосходство находившегося пока в Вене нового члена-корреспондента академии Козимы – куда ему, с его малотиражными Байройтскими листками, было до Чемберлена!
Живя в Вене на широкую ногу, Чемберлен мог пользоваться всеми благами этой европейской метрополии – посещать театры, музеи и библиотеки, участвовать в политических дискуссиях, которые вели посетители многочисленных кофеен. Рослый, импозантный мужчина с глазами навыкате (язвительные дочки Козимы Бландина и Изольда прозвали его «пучеглазым») повсюду находил радушный прием, и к его высказываниям прислушивались. Заключенный им брачный союз с Анной Хорст основывался на общности интересов, и первые десять – пятнадцать лет супружества Чемберлены были вполне счастливы – довольно редкий случай, когда жена старше своего мужа почти на десять лет. В 1891 году, то есть еще до того, как супруги осели в Вене, они совершили длительное конное путешествие по балканским странам, во время которого будущий теоретик расизма начал вникать в суть расовых различий применительно к тамошней ситуации. Он, например, особо выделял среди южнославянских народов светловолосых сербов, прочих же считал вырожденцами. К тому времени, когда поступило предложение Брукмана, он был уже вполне сформировавшимся расистом, и изложенный в его двухтомнике историко-культурологический обзор имел солидную основу в виде его собственных наблюдений. После публикации книги Чемберлена одним из самых преданных его почитателей стал Вильгельм II. Можно предположить, что восхищение монарха было вызвано, в частности, английским происхождением автора – ведь германский император был внуком королевы Виктории, чья дочь вышла замуж за его отца Фридриха III, просидевшего на троне всего три месяца. Вильгельма II восхищала военно-морская мощь Англии, и одним из самых волнующих впечатлений его юности стало участие в параде английской морской пехоты, которым дала ему покомандовать бабушка. Поэтому вполне возможно, что происхождение писателя-германофила из семьи британского адмирала стало для него наилучшей рекомендацией. Император читал и перечитывал его книгу, рекомендовал ее своим знакомым и даже цитировал близко к тексту целые отрывки. Неудивительно, что вскоре между автором бестселлера и германским кайзером завязалась переписка, в которой они прославляли друг друга в не менее восторженных выражениях, чем это некогда делали Рихард Вагнер и Людвиг II Баварский, – Вильгельм II был хорошо известен как краснобай и пустослов. Поздравляя автора с Новым, 1901 годом, он восклицал: «Господь послал немецкому народу Вашу книгу, а мне – лично Вас». Признав в том же письме, что по прочтении книги ему показалось недостаточным полученное им образование, император объяснил и причину своего восхищения: «Тут пришли Вы и одним разом внесли порядок в неразбериху и свет во тьму. Показали цель, к которой нужно стремиться и ради которой следует трудиться. Дали объяснение смутным предчувствиям, указали путь, которым нужно следовать на благо немцев и тем самым на благо всего человечества!» Для выражения своего восхищения Чемберленом у него впоследствии появились и более важные поводы.
Хотя Малер оказал Козиме важные услуги, она его так и не пригласила в Байройт – при том, что в качестве вагнеровского дирижера он был в то время вне конкуренции. Более того, когда в 1896 году встал вопрос о смене главного дирижера в Венской придворной опере, она выставила в качестве главного соперника Малера своего любимца Феликса Мотля. К тому времени музыкальный руководитель главного оперного театра Вены Вильгельм Ян, возглавлявший его оркестр с 1881 года, уже состарился, часто болел, а самое главное – плохо видел, так что новые произведения ему сначала проигрывали, после чего он исполнял их наизусть. Ян вез на себе весь итальянский и французский репертуар, а немецкий взял на себя служивший в театре вторым капельмейстером Ганс Рихтер. Но Рихтеру было пятьдесят три года, а интенданту венских театров и курирующим их придворным структурам хотелось бы иметь более молодого музыкального руководителя. Кроме того, Рихтер считался чисто вагнеровским дирижером, много выступал в концертах и был слишком тесно связан с Байройтом – а на это в Вене также смотрели довольно косо. В конечном счете именно «байройтский след» не позволил Мотлю занять искомую музыкальную должность в Вене, на которую Козима Вагнер пыталась его устроить, используя самых влиятельных знакомых. Хотя историю назначения Малера на высший в Европе (а по тем временам и во всем мире) музыкальный пост самым тщательным образом изучали многие исследователи, лежавшая в ее основе интрига так и не была окончательно раскрыта: слишком большую роль сыграли личные связи и неформальные взаимоотношения в венских придворных кругах и музыкальном мире.
Не вызывает сомнения, что решающую роль в назначении Малера сыграла невероятная настойчивость, проявленная двумя женщинами – его ближайшей знакомой и верной подругой Натали Бауэр-Лехнер, которая наравне с сестрой Малера Юстиной оказывала ему поддержку во многих делах вплоть до его женитьбы, и отставной примадонной придворной оперы Розой Папир. Выступавшая там с 1881 по 1891 год в ведущих партиях меццо-сопрано, певица успела очаровать многих влиятельных лиц, в том числе придворного советника доктора Эдуарда Влассака – начальника канцелярии генерального интендантства императорских театров Вены; именно он держал в своих руках все нити руководства этим ведомством и в совершенстве знал все подспудные течения, определявшие кадровую политику венского двора. Но самое главное – ему безгранично доверял генеральный интендант придворных театров барон Йозеф фон Безежни (Bezezny), который представлял кандидатов на занятие должности музыкального руководителя оперы (а в перспективе – и ее директора) ответственному за культуру при венском дворе второму гофмейстеру князю Монтенуово. Под влиянием всех этих людей, определявших культурную политику государства, в пользу кандидатуры Малера удалось склонить и первого гофмейстера императора князя Рудольфа фон унд цу Лихтенштейна – представителя того самого рода, которому после Первой мировой войны удалось превратить свое имение Вадуц в микрогосударство на границе Австрии и Швейцарии. Разумеется, сыграло свою роль также мнение лиц, не носивших столь громкие фамилии, но обладавших огромным влиянием в артистической и академической среде. В их числе был занимавший скромную должность библиотекаря в австрийском рейхсрате друг студенческой молодости Малера Зигфрид Липинер, автор поэмы Освобожденный Прометей, которого высоко ценил Фридрих Ницше и даже принимал в 1876 году в Байройте сам Рихард Вагнер (правда, эта встреча не имела для обоих далекоидущих последствий). Немаловажное значение имело мнение хорошо знавшего Малера по работе в Будапештской опере и посещавшего его оперные представления в Гамбурге композитора Карла Гольдмарка, который за четверть века до того приобрел популярность благодаря своей опере Царица Савская. Сыграло свою роль также мнение поддержавшего кандидатуру Малера музыковеда Людвига Карпата, автора статей в газете Neues Wiener Tagblatt. Подробности назначения Малера музыкальным руководителем Венской придворной оперы стали известны во многом благодаря мемуарам Карпата Встреча с гением. Свое мнение в пользу кандидатуры Малера высказал глава венской гильдии критиков и антивагнеровской коалиции Эдуард Ганслик. В самый решительный момент, когда чаши весов Малера и Мотля были практически уравновешены, он направил в генеральное интендантство письмо, где, в частности, говорилось: «…это не мое личное дело, но дело всех почитателей оперного искусства. Как мне недавно стало известно, решение об отставке Яна уже принято. В качестве возможных претендентов на эту должность называют Мотля и Малера. За этим может скрываться одна неприятность в том случае – по моему скромному рассуждению, – если директором станет Мотль. Из его деятельности в Карлсруэ известно, что он любит и исполняет только Вагнера и его ярых сторонников немецкого и французского происхождения… Малер же, напротив, мог бы вдохнуть в нашу оперу новую жизнь, не причинив вреда ее классическим традициям». Наконец, всем был известен в высший степени благоприятный отзыв Иоганнеса Брамса, посетившего 16 декабря 1890 года представление Дон Жуана, которым Малер дирижировал в Будапеште (с Лилли Леман в роли Донны Анны). Оценить искусство Малера в Венской опере Брамсу уже не довелось – он умер 3 апреля 1897 года, за день до подписания дирижером предварительного договора.
Однако в начале года казалось, что назначение Малера не состоится. В феврале уже подавший прошение об отставке с должности руководителя Гамбургской оперы Малер в панике писал Розе Папир, что Мотль, как ему кажется, опережает его на целый корпус. Но к началу апреля решение было все же принято в пользу Малера, и решающую роль сыграл, по-видимому, довод Ганслика о чрезмерном пристрастии Мотля к творчеству Вагнера. Тут он был не совсем прав, поскольку Малер был не менее страстным поклонником байройтского мастера, чем Мотль.
Назначение Малера было беспрецедентным событием – до тех пор ни один придворный оперный театр Европы не принимал на должность музыкального руководителя еврея, хотя бы и крещеного. Да и крестился Малер незадолго до того в Гамбурге, уже предвидя свое назначение. Едва он успел взмахнуть дирижерской палочкой, как газета Reichspost написала: «В нашем номере от 10 апреля мы опубликовали заметку о личности недавно назначенного дирижера оперы Малера. Тогда у нас было слабое представление о происхождении виновника торжества, в связи с чем мы воздержались от какой-либо информации, за исключением голых фактов, касающихся этого природного еврея… Еврейская пресса радуется, наблюдая, как лесть, которой она сейчас окутывает своего идола, не смывается дождем фактов, как только Малер начинает еврействовать за дирижерским пультом». Символично, что на следующий день после подписания договора с Малером император утвердил указ о назначении бургомистром Вены известного антисемита Карла Люгера, чью кандидатуру он ранее неоднократно отклонял.
Провести у себя премьеру первой оперы сына Рихарда Вагнера стремились театры нескольких городов, в том числе Вены (Густав Малер), Карлсруэ (Феликс Мотль) и Мюнхена (Герман Леви). Однако Зигфрид и Козима отдали предпочтение столице Баварии, имевшей самые большие заслуги перед творчеством Мастера, – ведь именно там прошли премьеры Тристана и Изольды и Нюрнбергских мейстерзингеров, а также Золота Рейна и Валькирии (пусть вопреки воле автора). До поры до времени там, разумеется, не ставился предназначенный исключительно для Байройта Парсифаль. Переговоры с интендантством в Мюнхене вел Адольф фон Гросс, а Козима обсуждала художественные проблемы, преследуя цели долгосрочного сотрудничества Байройта с придворной оперой Мюнхена. Со сценическим воплощением оперы Зигфрида у мюнхенского интенданта не было проблем, поскольку автор представил ему подробный постановочный план. Свой вклад внесла и сестра Зигфрида Изольда, уже успевшая зарекомендовать себя в качестве талантливого художника по костюмам в постановке Тристана и Изольды на Зеленом холме. В Мюнхене она представила эскизы фигур действующих лиц, которые использовал при разработке своих костюмов художник Йозеф Флюгген. К огромному неудовольствию Зигфрида, театр принял только две декорации из шести запланированных и представленных им в эскизах. В целях экономии вместо остальных декораций использовали уже готовое сценическое оформление других постановок. Зато к музыкальной части у автора не было никаких претензий. Переживавший как никто за успех премьеры Герман Леви пристально наблюдал за репетициями, которые проводил второй придворный капельмейстер Франц Фишер, поскольку сам генералмузикдиректор по состоянию здоровья уже не мог дирижировать оперой продолжительностью в четыре с лишним часа. На последних репетициях присутствовал также Зигфрид. Через много лет он писал в своих воспоминаниях, как в одном особенно понравившемся Леви месте из второго действия тот поцеловал его в лоб. Автор остался доволен и вокалистами, выступившими на премьере 22 января 1899 года.
Через неделю премьеру Медвежьей шкуры давали в Новом городском театре Лейпцига, а в конце марта – в Гамбургской опере и Венской придворной опере. Успевший хорошо изучить вкусы венской публики Малер сделал существенные сокращения и сам продирижировал премьерой и несколькими последующими спектаклями. Прежде всего он удалил из финала несколько эпизодов, которые, по его мнению, только затягивали действие; он также купировал молитву главной героини из третьего акта. Как бы то ни было, выпавший на долю венской премьеры успех не мог не доставить Зигфриду огромного удовольствия. Публика вызывала его на поклон после каждого действия, а после окончания спектакля даже восемнадцать раз – аплодисменты прекратились только после того, как опустился железный занавес. Автора продолжали приветствовать и после его появления в вестибюле, а когда он садился на площади в карету, полиции пришлось принять меры, чтобы восторженная толпа расступилась и дала возможность композитору уехать. В декабре того же года Зигфрид Вагнер дирижировал в Вене семью представлениями оперы сам. Он хотел, чтобы оперу давали без сокращений, но это потребовало бы многочисленных дополнительных репетиций и, соответственно, больших затрат, на которые дирекция никак не могла пойти. Огромное недовольство автора вызвало и то, что по каким-то непонятным ему соображениям доходы от представлений, которыми он дирижировал, не пошли, как он просил, в пользу пенсионного фонда. Чтобы успокоить раздосадованного композитора и дирижера, Малеру даже пришлось принести ему письменное извинение: «Дорогой господин Вагнер! Я, как и Вы, пришел в ярость. Эти проявления махрового бюрократизма должны самым наглядным образом продемонстрировать Вам то, от чего так страдаю и я. Прошу Вас, не отравляйте себе из-за этого такой прекрасный вечер! Подумайте о том, что сегодня вся Вена испытывает к нам любовь и благодарность, что все мы на гребне успеха, и я должен снова благодарить судьбу за пережитую мною радость. Пишу в спешке, сохраняйте мужество! Ваш Густав Малер». При этом Малер остался доволен режиссерским талантом Зигфрида и сразу предложил ему выступить в Вене в качестве постановщика. Присутствовавший при этом разговоре Людвиг Карпат писал впоследствии в своих воспоминаниях, что реплика Малера прозвучала, «разумеется, шутливо, но имела широкий отклик, поскольку способствовала распространению мнения о Зигфриде Вагнере как о значительном режиссере».
Возможно, в результате сотрудничества Малера с Зигфридом Вагнером в Байройте могли бы в самом деле открыться новые возможности в области интерпретации музыкальных драм Рихарда Вагнера. Но несмотря на огромные достижения Малера в Гамбурге и Вене, в Байройт его так и не пригласили. После этого премьера Медвежьей шкуры состоялась 7 апреля в оперном театре Готы, 21 мая – в придворном театре Карлсруэ, 31 мая – в пражском Новом немецком театре и, наконец, 11 июня – в оперном театре Франкфурта. В общей сложности опера была исполнена до конца сезона семьдесят семь раз.
С начала 1890-х годов в Мюнхене вынашивали планы создания собственного вагнеровского театра, аналогичного Дому торжественных представлений в Байройте. Идея, судя по всему, принадлежала интенданту придворной оперы Эрнсту фон Поссарту, драматическому актеру и режиссеру, прославившемуся в качестве энтузиаста творчества Вагнера и постановщика его музыкальных драм на мюнхенской сцене. Имевшая солидный опыт строительства театральных зданий фирма «Хельман» получила от баварского принца-регента соответствующее задание и занялась проектированием и строительством конкурирующего фестивального театра, положив в основу проекта идею Готфрида Земпера и уже готовое здание на Зеленом холме в Байройте – бо́льшую часть зрительного зала должен был занимать амфитеатр на тысячу с лишним мест. Таким его и спроектировал архитектор Макс Литтман. Почувствовав, что монополии Байройта на духовное наследие Рихарда Вагнера грозит опасность, а доходы от постановки его музыкальных драм придется делить с Мюнхеном, считавшая себя единственной наследницей Мастера Козима обратилась к блюстителю баварского престола с решительным протестом, аргументируя его тем, что создание подобного театра «противоречит намерению Мастера во всех смыслах, и более того, оно ему враждебно». Однако столица Баварии тоже имела несомненные заслуги перед покойным – в конце концов, реализация байройтского проекта была в значительной мере профинансирована за счет королевской казны, и в последние два десятилетия Рихард Вагнер мог спокойно завершить свои грандиозные проекты (от Нюрнбергских мейстерзингеров до Кольца нибелунга и Парсифаля) только благодаря поддержке баварского короля. Таким образом, Поссарту ничто не мешало продолжить гнуть свою линию, и новый вагнеровский театр был открыт в Мюнхене 21 августа 1901 года торжественным представлением Мейстерзингеров.
Куда более важной проблемой для Козимы стал пересмотр законодательства об авторских правах, которого наследница Вагнера добивалась с конца девяностых годов. Она надеялась, что ее влияния будет достаточно для того, чтобы добиться в бундестаге продления срока охраны авторских прав наследников с тридцати до пятидесяти лет, и это позволит байройтскому семейству получать отчисления от сборов с вагнеровских постановок и после 1913 года, когда со дня смерти Вагнера пройдет тридцать лет. Еще одна опасность, поджидавшая Козиму, была связана со стремлением Поссарта исполнить в Мюнхене как можно скорее также Парсифаля, которого в Ванфриде считали единоличной собственностью семьи. Чтобы предотвратить исполнение торжественной мистерии в других местах, вдова Мастера решила действовать через неофициального представителя императора в Байройте Рихарда фон Хелиуса, сообщив ему, что надеется на соответствующие прямые указания Вильгельма II консервативной фракции в парламенте. При этом, по ее словам, со своей стороны она сделала все возможное: «Адольф Гросс был у господ из Министерства юстиции, я писала тогдашнему канцлеру князю Гогенлоэ, и везде нам подавали благоприятные надежды». В своем стремлении добиться желаемого результата она прибегала к самым сильным средствам воздействия на придворного, открыто демонстрируя консерватизм своих политических взглядов: «Это голосование я воспринимаю как нарыв на теле империи, где скопились все самые вредные соки. Найдется ли смелый хирург, способный произвести операцию, необходимость которой совершенно очевидна любому здравомыслящему человеку? Удивительно, что Бисмарк оставил нам в наследство этот образчик французской демагогии, через который никогда не пробьется голос немецкого народа».
Как и следовало ожидать, во время первого слушания проекта закона депутаты направили его на рассмотрение профильного комитета, который отнесся к нему на удивление доброжелательно. Однако во время состоявшегося уже во второй половине апреля второго слушания с резким протестом выступил представитель Либеральной народной партии Ойген Рихтер – острый полемист и авторитетный политик, к чьему голосу прислушивались не только единомышленники, но и противники из правоконсервативного лагеря и из числа левых оппозиционеров, в том числе социал-демократов. И это выступление сразу же изменило настроение в зале заседаний. Оратор высказался не только против продления срока охраны авторских прав, но и – для усиления эффекта – за его сокращение: «Это право ничем не обосновано и имеет своей подоплекой исключительно коммерческие интересы Байройта; приняв такое решение, мы лишь искусственно продлим его действие». Его тут же поддержал депутат от социалистов Генрих Диц, заявивший, что одна известная семья «пытается повлиять на законодательный процесс». Это был сильный аргумент, который часто используется в законодательной практике для отвода заявляемых претензий, и Диц не преминул пустить его в ход, добавив при этом: «В конце концов, упомянутой семье нельзя ставить вину то, что она хочет узаконить свои привилегии… Почему же эта семья не может сказать: да, моя уважаемая нация, покойный Рихард Вагнер создал так много необычайно прекрасных и добрых произведений, что для его семьи можно было бы продлить получение дохода еще на 20 лет? Если мы примем закон, это будет означать не больше и не меньше как подарок семье Вагнер в размере, быть может, миллиона марок, и я полагаю, что рейхстаг не может оказывать такую поддержку». Тут уже пришлось оправдываться ответственному за прохождения закона в бундестаге имперскому секретарю Министерства юстиции доктору Рудольфу Нибердингу, заявившему, что он, во-первых, не знаком с семьей Вагнер и, во-вторых, что семья не оказывала никакого воздействия на парламентскую процедуру. Доктор явно покривил душой, поскольку было хорошо известно, что Адольф фон Гросс вел активную работу среди чиновников Министерства юстиции. Таким образом, выступления Рихтера и Дица убедили депутатов, что они рассматривают вопрос о дорогом подарке семье Вагнер, которая пользовалась уважением далеко не у всех политиков. Поэтому, когда слово взял представитель консервативной имперской партии Отто Арендт, призвавший «поддержать театр Вагнера на протяжении более длительного времени», его уже почти никто слушал: вопрос был снят с повестки дня, и за это решение проголосовали сто двадцать три депутата из двухсот тридцати.
Следует добавить, что в последний момент к депутатам обратилась с письмом Козима Вагнер, и на этот раз она была куда дипломатичнее, чем в своем письме Рихарду фон Хелиусу. Она, например, утверждала, что ее семья вовсе не хочет влиять на ход рассмотрения дела в парламенте, а лишь выражает волю Рихарда Вагнера, согласно которой его театр «должен находиться на холме и в Байройте, и только там следует исполнять сценическую мистерию Парсифаль»; по ее словам, таково завещание Мастера немецкой нации, и она надеется, что «несправедливость будет исправлена и величайшего мастера удостоят чести, исполнив его последнюю волю». Однако подмена собственных материальных интересов интересами нации была слишком очевидна даже благоволившим Козиме депутатам, поэтому ее страстное обращение оставили без внимания. После этого Козима сделала отчаянную попытку обратиться к общественности, в частности к религиозным кругам. В письме знакомому пастору она выразила надежду «пробудить у святого сообщества желание встать на защиту сценической мистерии Парсифаль и не отдавать это возвышенное духовное сочинение на произвол обычных театров». А Ганс фон Вольцоген по ее указанию опубликовал в своем малотиражном издании воззвание к народу.
Свое обращение к бундестагу Козима распространила среди общественности, пытаясь привлечь на свою сторону также придворные круги и аристократию, хотя по прошествии более десятка лет после воцарения Вильгельма II она должна была бы знать, что на его возвышенные речи не стоит обращать особого внимания. Так случилось и на этот раз. В ответ на страстную просьбу, обращенную к графу Ойленбургу: «Для меня имело бы огромное значение, если бы на мое письмо обратил свое благосклонное внимание наш всемилостивейший император», она получила в октябре 1901 года переданное Вильгельмом через Чемберлена заверение, что «его самая определенная и непреклонная воля» заключается в том, чтобы «Парсифаля никогда не исполняли ни на какой другой сцене». Как и за двенадцать лет до того, заявление императора оказалось пустыми словами. По конституции он не имел права накладывать вето на решения парламента, и ему осталось только утвердить закон об охране авторских прав в том виде, в каком он был принят. Самое же главное заключалось в том, что вопросы литературы и искусства его вообще мало интересовали, и Козима не могла этого не знать. Например, в письме рейхсканцлеру Бернгарду фон Бюлову она как-то осторожно заметила: «Как человек император мне очень симпатичен, но для того, чтобы объяснить ему хотя бы основы искусства, мне потребовалось бы провести с ним три года на необитаемом острове». С ней был вполне согласен и успевший неплохо узнать Вильгельма II за последнее время Чемберлен, который как-то признался своей будущей теще: «Он мне часто говорил, что не обладает философскими познаниями и не проявляет к ним интереса; вероятно, то же относится и к естественным наукам». Всю эту возню музыкальный критик Пауль Чорлих назвал «Парсифаломанией», определив ее как «idée fixe, установленную Вагнером и Байройтом раз и навсегда».
К четвертьвековому юбилею Байройтских фестивалей, в 1901 году, издатель Кристиан Заммет выпустил плакат с лицами героев премьеры Парсифаля Германа Леви, Павла Жуковского и Карла Брандта в китчевых медальонах-виньетках. Над ними в самом верху листа господствовало изображение «создателя музыкального Олимпа» Рихарда Вагнера, пониже фигурировало лицо занимавшего теперь ведущие позиции среди вагнеровских капельмейстеров Зигфрида Вагнера, а слева и справа от него – лица патриархов фестивального движения Ганса Рихтера (дирижировал в 1901 году Кольцом на пару с Зигфридом Вагнером) и Феликса Мотля (дирижировал тогда же Летучим Голландцем). Еще ниже были размещены портреты менее значительных по тому времени капельмейстеров: Карла Мука, дебютировавшего на фестивале 1901 года в качестве дирижера Парсифаля, Франца Фишера, выступавшего в Парсифале на пару с Леви в 1882, 1883, 1884 и 1889 годах, и Рихарда Штрауса, который дирижировал Тангейзером в 1894 году. В нижнем углу плаката приютилась виньетка с портретом молодого ассистента Франца Байдлера – неслыханная честь для появившегося в Доме торжественных представлений двадцатидевятилетнего музыканта из Швейцарии, которого явно прочили в ведущие исполнители.
Франц Филипп Байдлер родился 29 марта 1872 года в кантоне Ааргау, в расположенном на Рейне городке Кайзерштуль. Через три года семья переселилась в административный центр кантона Санкт-Галлен, монастырский городок с тем же названием, где у родителей матери Франца была собственная аптека, и там мальчик получил вполне приличное образование в главной школе кантона. Под руководством родственницы по линии матери он также учился с детства игре на фортепиано и в дальнейшем усовершенствовал свое искусство под руководством музикдиректора Санкт-Галлена Пауля Мюллера и автора учебника Элементарная теория преподавания музыки и пения Густава Бальдамуса. Молодой музыкант пошел по стопам учителей и продолжил образование сначала в Веймаре, где он брал уроки фортепиано у Карла Мюллера-Гартунга, а потом в Лейпцигской консерватории у Бруно Цвинчера, Заломона Ядассона и Карла Райнеке. Тогда же он стал страстным поклонником творчества Вагнера, и это обстоятельство, наряду с лестными отзывами Бруно Цвинчера, принял во внимание Юлиус Книзе, пристально следивший за талантливыми учащимися высших музыкальных заведений Германии. Он пригласил молодого выпускника для преподавания в своей школе формирования байройтского стиля; параллельно Байдлер выполнял обязанности музыкального ассистента и коррепетитора, ему также поручали выписывать исполнителям квитанции на получение гонораров. Байдлер быстро освоил байройтский репертуар, приобрел авторитет среди тамошних капельмейстеров и подружился с Зигфридом. Однако его карьера не была бы такой стремительной, если бы не симпатия Изольды.
Тридцатипятилетней дочери Вагнера и внучке Листа уже давно следовало выйти замуж, но своенравная красотка не торопилась и подыскивала себе партию получше, чем у ее сестер. Если ее менее привлекательная внешне, но более практичная сестра Ева не торопилась с замужеством, поскольку видела свое жизненное предназначение в верном служении матери в качестве ее секретаря, то Изольда считала себя до поры до времени завидной невестой. Однако к концу 1890-х стало ясно, что карьера художника по костюмам у нее не состоится, да и количество завидных женихов, желавших породниться с пресловутым байройтским семейством, пошло на убыль. Поэтому высокий, осанистый и к тому же обладавший несомненным музыкальным талантом молодой человек с пышными усами показался ей вполне подходящей партией, хотя и был моложе нее на семь лет. Вполне возможно, что Козиме хотелось бы, чтобы Изольда нашла себе более престижного жениха, но в сложившейся ситуации особенно возражать не стала, рассудив, что сможет, если постарается, сама сделать из Байдлера капельмейстера мирового класса. Однако она сознавала всю меру своей ответственности и прежде, чем поручать ему выступления на Зеленом холме, сочла полезным дать ему возможность опробовать свои силы в других местах. С этой целью она обратилась прежде всего к Мотлю, но тот, судя по письму Козимы («Мне очень жаль, что Байдлер не сможет выступить сначала у Вас, но обстоятельства сильнее нас… я была бы Вам очень благодарна, если бы в случае запроса <на должность капельмейстера> Вы высказали по этому поводу свои соображения»), не нашел Байдлеру места в Карлсруэ. В надежде, что ей не откажет Малер, она обратилась и к нему: «Я думаю, что друг Шёнайх сообщил Вам о помолвке моей дочери Изольды, но мне важно также сообщить Вам об этом самой. Мой будущий зять – молодой дельный музыкант, который работает у нас уже на протяжении нескольких лет, и я надеюсь обрести в его лице надежную опору. Если Вам нужно будет взять себе ассистента или дирижера-волонтера, то я была бы рада прислать его на некоторое время к Вам». В конечном итоге Байдлер успешно выступал как в Байройте, так и в других местах, в том числе в России, Англии и Испании, однако его карьера оказалась далеко не такой блестящей, как на это рассчитывала его теща и как надеялись он сам и Изольда.
Бракосочетание Франца Байдлера и Изольды состоялось в Байройте 20 декабря 1900 года; при этом молодая жена автоматически получила швейцарское гражданство. Она была внесена в регистрационную книгу магистрата Санкт-Галлена как «Изольда Йозефа Людовика, урожденная фон Бюлов», однако, что удивительно, в качестве ее родителей были записаны Рихард Вагнер и Козима Лист. По-видимому, Рихарда Вагнера записали отцом на основании собственного признания новой гражданки Конфедерации. Оказав своему зятю явную милость, Козима одновременно установила границы этой милости, сообщив ему: «Поскольку супругу следует заботиться о домашнем хозяйстве, ты будешь ежемесячно получать от Адольфа фон Гросса 800 марок, это в общей сложности рента Лольди и твое жалованье». Одновременно она встроила Байдлера в иерархическую систему байройтского предприятия, о чем свидетельствует появление его портрета на рекламном плакате. При этом главенствующие позиции должен был по-прежнему занимать уже зарекомендовавший себя в качестве дирижера и постановщика ее сын, а дальнейшая карьера зятя зависела от его художественных достижений и способности вписаться в созданную Козимой конструкцию. Супруги сами сделали первый шаг по укреплению своего положения в вагнеровском клане: 16 октября 1901 года родился первый внук Рихарда Вагнера Франц Вильгельм Байдлер. Его крестным отцом стал Зигфрид, и на протяжении полутора десятка лет Байдлер-младший оставался наряду с Зигфридом единственным прямым наследником Рихарда Вагнера. С учетом того, что утвержденный Козимой династический принцип наследования байройтского предприятия уже не подвергался сомнению, это было немаловажное обстоятельство: Ева все еще не вышла замуж, а перспектива появления детей у Зигфрида, с учетом его сексуальных наклонностей, выглядела пока довольно сомнительной. Супруги Байдлер поселились в арендованной городской усадьбе (так называемом Кольмдорфском замке) под Байройтом, и в первые два года супружества их отношения с Козимой хотя и не доходили до резкого противостояния (мелкие недоразумения случались постоянно, поскольку Изольда и ее супруг были по своей натуре людьми независимыми, а авторитет Вильгельма год от года укреплялся), но становились все более и более напряженными.
К осени 1899 года у Зигфрида было готово новое либретто, на этот раз комической оперы. Заодно ему хотелось поэкспериментировать с оркестровым аппаратом, и он принялся изучать партитуры Роберта Шумана, которого в период учебы у Хумпердинка во Франкфурте не особенно ценил. В этом нет ничего удивительного: он упорно выискивал в оркестровке Шумана действительные или мнимые дефекты. Что касается сюжета оперы Герцог-вертопрах, то в нем можно обнаружить ряд точек соприкосновения с Нюрнбергскими мейстерзингерами его отца. В опере Зигфрида тоже происходит состязание, но не в искусстве пения, а в беге через лес, однако здесь влюбленная героиня, в отличие от Евы Погнер не связанная обязательствами по воле отца, смело берет судьбу в свои руки и действует на свой страх и риск. Так что различий в сюжетах значительно больше, чем точек соприкосновения. К тому же, чтобы не было никаких ассоциаций с Нюрнбергом, автор определил место действия как «место посреди Германии», хотя и его современникам, и потомкам было совершенно ясно, что он подразумевает Байройт; согласно установившейся традиции впоследствии все сценографы изображали на заднике сцены колокольню байройтской городской церкви. Самое интересное, что в либретто этой оперы есть нечто общее с сюжетом созданной тогда же оперы Рихарда Штрауса Погасшие огни. Зигфрид начал работать над партитурой сразу после Рождества 1899 года в Риме, где он снял роскошную квартиру на площади Испании и проводил значительную часть времени в богемной компании двоих молодых художников – скульптора Георга Кольбе и живописца и графика Отто Грейнера, с которыми вел искусствоведческие и мировоззренческие дискуссии и совершал прогулки по окрестным горам. Не исключено, что в результате наблюдений за их работой с обнаженными натурщицами у него тогда же пробудился интерес к противоположному полу. Зигфрид не оставлял своим вниманием и Мальвиду фон Мейзенбуг, которую год спустя выдвинули на соискание Нобелевской премии по литературе. Он читал ей либретто своей новой оперы, и она находила, что оно прекрасно и без музыки: «Мой Фиди, тебе нет надобности писать к этому музыку. Ты должен дать это исполнить в качестве театральной пьесы!»
Чуть позже Зигфрид проявил интерес к прекрасной половине человечества уже дома. В Байройте появилась молодая дама Элизабет Доротея, вышедшая за год до того замуж за пастора местной лютеранской церкви Карла Вильгельма Айгна. У пятидесятилетнего вдовца было пятеро детей, и Элизабет успела родить ему шестого – сына Роберта. Однако она не смогла устоять перед обходительным и деликатным, хотя и несколько женственным, сыном великого композитора, который к тому же и сам выглядел необычайно импозантно, появляясь на репетициях в оркестровой яме, куда он иной раз предоставлял возможность заглянуть своей возлюбленной. Когда ее беременность стала очевидна, Зигфридом овладела паника, и он попросту сбежал в Монтрё. Поселившись в тамошнем «Гранд-отеле», он рассылал своим близким отчаянные письма; видимо, до тех пор он и сам не верил в свою способность иметь детей и не связывал акты любви с деторождением, так что теперь, получив наглядное подтверждение этой связи, он пережил психологический шок. Павлу Жуковскому Зигфрид писал: «Дорогой дядюшка Паулюс! О боже, только бы быть свободным! – Ни от кого не зависеть. Ориентироваться исключительно на собственный нюх! Слава богу, мне есть чем прикрыть лицо, потому что мучительно сознавать, что теперь любой может меня узнать. Это невыносимо! Твой верный Фиди». Он послал записку и сестре Даниэле: «Я так боюсь. – Если бы только женщины знали, какой они неиссякаемый источник страданий». Очевидно, к этим переживаниям добавились жуткие воспоминания о посещении тюрьмы в Кантоне с ее орудиями казней и об общении с приговоренными женщинами – убийцами детей. И хотя в данном случае скандала удалось избежать, поскольку Зигфрид, как и две его сестры, сам был плодом незаконной любви, а пастор предпочел не предавать дело огласке и признал сына соседа за своего, у Зигфрида на всю жизнь остался болезненный интерес к умерщвленным младенцам и существам, в которых, согласно народным поверьям, вселяются их души, – кобольдам, курцбольдам и т. п. Они стали персонажами некоторых его опер. Что касается Вальтера Айгна, то он по иронии судьбы оказался единственным из детей Зигфрида, унаследовавшим его музыкальные способности. В Ванфриде ни на день не упускали из виду его успехи на музыкальном поприще, и старая Козима иногда приглашала внука в гости. В Мюнхенской академии музыки он посещал классы композиции и дирижирования. На Байройтском фестивале 1924 года Зигфрид ангажировал своего побочного сына в качестве коррепетитора и музыкального ассистента, и тот продолжал выполнять эти функции до 1931 года. Впоследствии вдова Зигфрида Винифред, испытывавшая к пасынку явную неприязнь, его больше не приглашала, и только в 1952 году его единокровный брат Виланд исправил эту несправедливость, пригласив Вальтера коррепетитором при постановке Кольца. Вальтер Айгн выполнял эту обязанность в Байройте до 1957 года и, кроме того, сотрудничал с Виландом в «зимнем Байройте» – Штутгартском оперном театре.
Как и в случае с Медвежьей шкурой, право на премьеру было отдано Мюнхенской придворной опере. Лейпциг с нетерпением ждал своей очереди и, можно сказать, дышал Мюнхену в спину, однако Вагнеры почли за лучшее не портить отношения с мюнхенским интендантом Поссартом и администрацией принца-регента – тем более что баварские власти не уставали выказывать свое почтение байройтскому семейству, продолжая воплощать собственные планы в отношении музыкальных драм Вагнера-отца. Все же в баварской столице уже завершалось строительство альтернативного дома торжественных представлений, и до его открытия оставалось ровно пять месяцев. Первое представление Герцога-вертопраха назначили на 23 марта 1901 года. Отношение к премьере второй оперы Вагнера-сына было неоднозначным, поскольку в ее содержании усматривали революционные призывы. Комедия открывается сценой народного бунта против отправки герцогом своей армии в счет уплаты накопившихся у него долгов на службу английскому королю. Однако в процессе развития оперного действия конфликт разрешается путем пересмотра монархом стиля своего правления и превращения его в «слугу народа». В принципе «политически корректное» по тем временам решение проблемы государственной власти вполне соответствовало взглядам все еще «умеренного революционера» Рихарда Вагнера, изложенным в его ранней работе Как относятся республиканские устремления к королевству?; Вагнер написал ее в мае 1848 года, то есть за год до революционных событий в Дрездене. Однако вне зависимости от господствовавших в публике настроений провал премьеры был связан в первую очередь с небрежной постановкой и плохо разученными партиями. Капельдинерам удалось погасить заранее подготовленный (как и за сорок лет до того на парижских представлениях Тангейзера) скандал – обнаружилось, например, что часть премьерной публики явилась в театр с трещотками, – но общее неблагоприятное впечатление сохранилось надолго, и его не могли исправить отмеченные критикой интересные мелодические и гармонические новшества. Поскольку после премьеры разгорелась ожесточенная общественная дискуссия, в ходе которой особое значение приобрел вопрос об обострении отношений между вагнеровским семейством и мюнхенскими властями, Зигфрид решил выступить по этому поводу со статьей в газете Berliner Lokal-Anzeiger, где отмел все предположения об их ухудшении и выразил свою благодарность театральной дирекции за подготовку премьеры его оперы. Одновременно он объяснил недоразумения, связанные с ее неоднократными переносами: «…я хотел бы отметить, что между интендантом фон Поссартом и мной нет никакой вражды, что он оценил художественную ценность моей оперы и что премьеру неоднократно переносили по не зависящим от него причинам». Он также опроверг слухи о предполагаемом присвоении ему дворянского титула: «О том, что меня собираются возвести в дворянское достоинство, я узнал только из газетных сообщений. Ни я, ни моя семья не предприняли ни малейшего шага, оправдывающего такого рода утверждения». Что касается отношения семьи Вагнер к новому фестивальному театру в Мюнхене, то Зигфрид вполне откровенно признался, что оно у байройтского семейства пока окончательно не сложилось, но продолжает оставаться настороженным: «Однако распространились сообщения о том, что я должен сочинить марш к открытию Театра принца-регента (Prinzregententheater); это, разумеется, не соответствует истине, тем более что ни я, ни моя мать еще не заняли определенной позиции (за или против) в отношении этой новой вагнеровской сцены». В следующем сезоне Герцога-вертопраха исполнили в Мюнхене пять раз и больше не возобновляли. По-видимому, композитор допустил большую ошибку, сделав между премьерами двух опер в одном и том же театре всего лишь годовой интервал. В этом смысле к нему можно было бы применить ироническое замечание экономки Куни к хозяйской дочери Остерлинде, в которую влюбился герцог: «Ты возомнила, что прочно нахлобучила на голову корону!»
На фестивале 1901 года Зигфрид наконец впервые в Байройте поставил Летучего Голландца – таким образом, к началу XX века на фестивалях были представлены все музыкальные драмы, которые сам Мастер посчитал достойными сцены Дома торжественных представлений. Исполнителей подбирала Козима, уже успевшая отработать некоторые эпизоды в рамках школы формирования байройтского стиля, – на такую кропотливую и отнимающую массу сил работу у ее сына, занятого подготовкой премьеры Герцога-вертопраха в Мюнхене и уже трудившегося над либретто новой оперы, не оставалось времени. Практически без его участия изготовил декорации и художник Макс Брюкнер, принявший все же во внимание пожелания постановщика выполнить их в скандинавском духе и к тому же с элементами уже достаточно популярного импрессионизма, в данном случае английского, поскольку Зигфрид ориентировался на стиль любимого им Тёрнера. Этого удалось достичь прежде всего благодаря использованию перед задником сцены полупрозрачного занавеса, за которым возникали корабль-призрак и вполне реальный корабль Даланда. К тому же довольно таинственно выглядел и сам Голландец на палубе корабля, выплывавшего из рассеивающихся туч. Обо всем этом с восторгом писал критик Людвиг Карпат. Но, зная скептическое отношение к импрессионизму самого Рихарда Вагнера (достаточно вспомнить его язвительное высказывание по поводу портрета кисти Ренуара), можно предположить, что такая сценография вряд ли привела бы его в восторг. Постановка как таковая получила неоднозначную оценку. Больше всего публике и критикам пришлась по душе работа Зигфрида с хором, однако многим бросилось в глаза несоответствие между героической, местами чересчур напыщенной актерской стилистикой, выработанной у исполнителей под руководством Козимы, и фантастическим импрессионизмом, легшим в основу постановки Зигфрида.
Еще до начала фестиваля, весной 1901 года, Зигфрид начал работу над либретто своей третьей оперы. Это не сказка на сюжет, привязанный к конкретным историческим событиям, как Медвежья шкура, и не комическая опера, как Герцог-вертопрах, а фантастическая драма о труппе актеров-кобольдов. В конце апреля автор писал своей матери из Берлина, что в ней «…есть слезы» – и добавил: «Я сам от этого робею». В опере есть также персонаж – старый Экхарт, – которого можно смело уподобить Гурнеманцу из Парсифаля. Он и хранитель традиций, и добрый волшебник с ограниченными возможностями, подаривший главной героине Верене волшебный камень, который нельзя терять и следует защищать от зависти посторонних, поскольку он волшебным образом соединит ее с любимым человеком. Помимо Гурнеманца этот образ явно вдохновлен фигурой старейшего и неизменного персонажа байройтского круга Ганса фон Вольцогена – ко времени создания Кобольда некогда моложавый издатель Байройтских листков превратился в пятидесятипятилетнего благообразного и седовласого мужа с пышной шевелюрой и висячими усами – таким его облик сохранялся на протяжении еще почти сорока лет.
В 1902 году в Доме торжественных представлений повторили программу предыдущего фестиваля. Кольцо снова должны были дать два раза – под управлением Зигфрида и Ганса Рихтера. Однако уже в июле ветеран фестиваля предложил младшему коллеге взять на себя оба цикла: «Благодаря твоему темпераментному и в то же время уверенному руководству все идет как нельзя лучше, и мы можем рассчитывать на блестящее исполнение. Итак, дирижируй и первым циклом. Пожалуйста! Я хорошо понимаю, что моя просьба не вызовет кривотолков в Ванфриде и мне поверят, если я скажу, что мною движут исключительная вера в Байройт и самые верные, искренние и дружеские чувства к тебе и к Трибшену-Ванфриду… Дай мне, намного превосходящему тебя по возрасту коллеге, возможность хоть раз спокойно посмотреть и послушать Кольцо в Байройте». Официально считается, что на фестивале выступили оба, но на самом деле Рихтер сделал в тот год передышку – достигший шестидесятилетнего возраста заслуженный дирижер мог себе ее позволить. После фестиваля Зигфрид отдыхал в Люцерне и Венеции, где начал работать над либретто своей четвертой оперы, хотя почти весь следующий год ушел у него на завершение Кобольда. К Рождеству у него уже было почти готово либретто оперы Весельчак – плутовской драмы, действие которой происходит в X веке во Франконии. С тех пор его творческий процесс разворачивается по одному и тому же сценарию: прежде чем завершить очередную оперу, он создает текст следующей, отчасти повторяя действия своего отца, с той разницей, что цикличность творчества сына носит более размеренный характер, а его проекты менее амбициозны; хотя в них также отражаются его собственные переживания и жизненные коллизии, они лишены тех эмоциональных взрывов и нравственных исканий, которые служили импульсами для создания музыкальных драм его отцу.
В качестве места для премьеры Кобольда был выбран Гамбург: после двух премьер в Мюнхене, одна из которых оказалась не совсем удачной, появляться там, выдержав короткую паузу, с еще одной новой оперой было бы неразумно, а в имперском Берлине творчество Вагнера-младшего, снискавшего устойчивую репутацию бледной тени своего отца, уже не вызывало былого энтузиазма. Так что выбор был сделан вполне разумно, но творчество Зигфрида стало понемногу приобретать провинциальный характер. Если Рихард Вагнер завоевывал свою репутацию сначала в захолустном Магдебурге, а потом его музыкальные драмы победно шествовали через Дрезден и Веймар до Берлина, Мюнхена и Вены, то постановки опер Зигфрида, поначалу с нетерпением ожидаемые в Вене и Мюнхене, постепенно сместились в театры менее значительных городов, и вокруг премьер не было прежнего ажиотажа. Репетиции в Гамбурге начались осенью 1903 года, а в самом конце года композитор поехал туда для их завершения. Большинство солистов было ему знакомо по фестивалям в Байройте; кроме того, он имел возможность подобрать вместе с прибывшей в Гамбург матерью исполнителей для следующих фестивалей. Премьера состоялась 29 января 1904 года под руководством Карла Гилле, который уже с успехом дирижировал в Гамбурге постановками Медвежьей шкуры и Герцога-вертопраха. На этот раз берлинский критик Карл Кребс отметил, что «оркестр (под управлением господина Гилле) звучит довольно грубо, бо́льшая часть солистов – не выше посредственного уровня». Возможно, на втором представлении звучание было значительно лучше, поскольку им дирижировал сам автор. Впоследствии Зигфрид традиционно предоставлял местным дирижерам право взять на себя первый спектакль, а сам чаще всего дирижировал вторым. Постановщик Феликс Эрль старался во всем угодить Зигфриду и действовал в полном соответствии с авторским постановочным планом. Однако в целях экономии из костюмерной мастерской театра взяли готовые костюмы, в том числе хламиду Гурнеманца из старой постановки Парсифаля, использованную теперь в качестве одежды старого Экхарта; реалистичность костюмов резко контрастировала с мистико-символическим содержанием оперы. Тот же Кребс писал: «Вполне возможно, что постановку готовили особенно тщательно, но она получилась весьма средней». В принципе благосклонно относившийся к творчеству Зигфрида Вагнера критик Фердинанд Пфоль отметил, что по своей невнятности Кобольд даже превосходит Трубадура Верди: если трудности восприятия Трубадура возникают из-за того, что бо́льшая часть действия происходит между разыгрываемыми сценами или за сценой, а в тексте об этом сказано совсем немного, то в Кобольде на сцену вынесено не более того, что происходит во внутреннем мире персонажей, чьи рассуждения имеют чаще всего символический смысл, а их особая значимость подразумевается сама собой. По мнению критика, воссоздаваемые по ходу действия настроения «находят слабый отклик у зрителей и служат лишь дополнением к зрительному восприятию». Что касается исполнительской манеры Зигфрида Вагнера, то он, по мнению Пфоля, «…обладает самым главными для оперного дирижера качествами – чувством сцены, способностью соизмерять оркестровые эффекты с драматическими акцентами и добиваться полного согласования сценического действия и звучания оркестра». Гамбургские оркестранты тепло встретили Зигфрида, исполнив туш уже при его первом появлении во время репетиции. Публика также радушно приняла байройтского гостя; его вызывали после каждого действия, а по окончании спектакля автора и дирижера завалили букетами и венками. В том же сезоне оперу поставили в городских театрах Бреслау и Эльберфельда, а также в Новом городском театре Кёльна. В следующих сезонах Кобольд шел в Праге, Вене, Граце и Карлсруэ.
Открытие в Мюнхене альтернативного вагнеровского театра было не единственным огорчением Вагнеров в первые годы нового столетия. Еще одним ударом, постигшим байройтское семейство, стало открытие без его ведома и согласия памятника Рихарду Вагнеру в Берлине, приуроченное к юбилеям композитора: в 1903 году отмечали девяностолетие со дня его рождения и двадцатую годовщину смерти. Мероприятие оказалось особенно болезненным для вдовы Мастера, поскольку, как ей стало известно, оно планировалось в тайне от байройтского семейства с 1898 года. Его инициатором стал быстро разбогатевший предприниматель и профессиональный певец Людвиг Лейхнер. Он родился в 1836 году в Майнце, получил образование в Вене и выступал в оперных театрах Кёльна, Кёнигсберга, Магдебурга, Вюрцбурга и Штеттина. Искусство Лейхнера знал и ценил сам Рихард Вагнер, восхищавшийся, в частности, его трактовкой образа Ганса Сакса. Разбогател же этот баритон, одновременно изучавший фармацевтику в берлинском Университете Фридриха-Вильгельма, благодаря изобретению не содержащего свинца косметического тонального крема, производством которого он занимался с первой половины семидесятых годов на собственной парфюмерной фабрике. Сочетание художественных наклонностей и успешной предпринимательской деятельности сделало из него видного мецената. Выдвинув идею установки памятника Вагнеру, Лейхнер возглавил оргкомитет по проведению этого торжественного мероприятия, в который включил своих наиболее видных единомышленников. В числе энтузиастов оказался и император Вильгельм II, не только одобривший эту идею, но и предложивший собственные эскизы и поправки к проекту памятника, разработанному известным скульптором Густавом Эберлейном. Самым же обидным для Козимы и Зигфрида стало то, что в оргкомитет по приглашению его председателя согласились вступить Ганс Рихтер и Феликс Мотль, которые до тех пор считались верными вассалами Байройта.
Торжество начали планировать с конца 1902 года, а открытие, где предполагалось присутствие императорской семьи, высшей аристократии и знаменитостей со всей Германии и из-за рубежа, назначили на 1 октября 1903-го. К этому событию приурочили четырехдневные празднества, в рамках которых планировалось провести несколько исторических концертов. Кроме того, в здании рейхстага должны были дать гала-концерт, для которого композитору и дирижеру Фрицу Фольбаху заказали торжественную кантату для хора и духового оркестра. Для берлинской знати был запланирован большой банкет в известном увеселительном комплексе Винтергартен, а для академической публики – музыковедческий конгресс.
О своих планах оргкомитет своевременно известил бургомистра Байройта Теодора Мункера – еще в 1898 году к нему обратились с «Призывом к строительству в Берлине памятника Рихарду Вагнеру», однако он по каким-то причинам не поставил сразу же в известность Вагнеров. Узнавшая об этом слишком поздно и потому оказавшаяся как бы не у дел Козима с возмущением писала 28 ноября 1902 года советнику кабинета министров Бодо фон Кнезебеку: «Мне стало известно, что своими сочинениями будут представлены итальянец Масканьи и француз Массне, я также слышала, будто насчет всего этого распорядился обладающий денежными средствами производитель косметики». Кроме того, она поручила Генри Тоде выступить 13 февраля 1903 года в Берлинской филармонии с докладом на тему «Как немецкий народ будет чествовать Рихарда Вагнера?» и изложить в нем проект ее собственной программы проведения торжеств. Зять Козимы получил четкую установку: «Считаю, что нужно добиться, чтобы первое слово на этом празднестве принадлежало только тебе. Следует положить конец закулисной игре, которую вели до сих пор». В соответствии с выработанным Козимой и ее зятем планом в ходе юбилейных торжеств следовало как можно точнее воспроизвести процесс развития музыкальной драмы от античных времен до учреждения вагнеровского фестиваля в Байройте. При этом следовало исполнять не только произведения самого Мастера, но и шедевры наиболее почитаемых им композиторов, как-то: Ифигению в Авлиде Глюка, Волшебную флейту Моцарта, Вольного стрелка Вебера, а также симфонии Бетховена и мотеты Баха. В программу следовало включить и драматические произведения – Минну фон Барнхельм Лессинга, Орлеанскую деву Шиллера и Принца Фридриха Гомбургского Клейста. Из зарубежных драматургов нужно было представить Шекспира, а из композиторов – Луиджи Боккерини и Этьена Николя Мегюля. Поскольку у композиторов Голландии, Швеции и Дании Тоде не нашел произведений, достойных быть исполненными на юбилее Вагнера, он предложил ограничиться народными песнями и танцами этих стран. И, что особенно важно, на открытии памятника должны были выступить главные идеологи Байройта – Хьюстон Стюарт Чемберлен, Ганс фон Вольцоген и сам Генри Тоде. Людвига Лейхнера и членов комитета по организации празднования юбилея он даже не упомянул. Вполне естественно, что это вмешательство возмутило Лейхнера и его соратников. Однако хозяйка Байройта потребовала сверх того, чтобы свой протест выразили привлеченные в оргкомитет Ганс Рихтер и Феликс Мотль. «Могу ли я тебя попросить, чтобы ты выразил в письме комитету свое мнение и напомнил им о том, в честь кого они хотят устроить праздник? Спроси их, пожалуйста, какой музыкант может взять на себя сегодня смелость сочинить по этому поводу музыку? – писала она в середине января 1902 года Гансу Рихтеру, подразумевая Фрица Фольбаха. – И скажи, что такой праздник имеют право прославлять только величайшие мастера музыкального искусства и поэзии!» Не желая огорчать почитаемую им даму, Мотль вышел из состава оргкомитета и выступил в начале мая с заявлением, которое опубликовал в виде открытого письма в газете Deutsche Zeitung: «Мы все знаем, что Рихард Вагнер не нуждается ни в каких памятниках, что он сам себе воздвиг памятник, каковым является Дом торжественных представлений в Байройте, дальнейшее совершенствование которого является задачей немецкого народа». В том же номере газета опубликовала ответ Лейхнера: «Надо полагать, мы не хуже Вас понимаем дух Вагнера и разрабатываем праздничную церемонию таким образом, чтобы она носила истинно народный, а не беспредметный в своей фантасмагории характер, чтобы во всех своих частях она доносила до сознания немецкого народа истинное понимание величия Мастера». Он также отметил, что Вагнер принадлежит уже не Байройту и не историкам искусства (выпад в адрес Генри Тоде), а немецкому народу и всему миру. После этого произошло окончательное размежевание на друзей и противников Лейхнера и его оргкомитета. В сложном положении оказался только Мотль. Он, как и Рихтер, заявил было, что выходит из оргкомитета, однако его фамилия значилась во всех печатных материалах к юбилею, и исключить ее можно было, только выпустив новый тираж, разумеется за счет Мотля, что обошлось бы ему примерно в 10 000 марок, а на это он никак не мог пойти и не стал настаивать на своем исключении. Что же касается Фрица Фольбаха, то он предпочел не связываться с могущественной хозяйкой Зеленого холма и отозвал свою кантату.