ДЕМИУРГ

Созвучия

«Созвездий зов – мистическая весть…»

Созвездий зов – мистическая весть,

веленье мысли, мчащее над сводом…

Всю нашу жизнь – сравню я с переводом,

а подлинник – его нам не прочесть.

Раскачивают древо города,

вся мощь Земли в стремительном их росте,

и Божество, играющее в кости,

дает нам шанс у смертного одра.

Но будущность – как гений на помосте,

и палачей бесчисленна орда.

В безлюдный мрак над вымершей равниной

пылала высь тоской невыносимой.

1971

«Клубился первозданно океан…»

Клубился первозданно океан,

и твердь дымилась огненною серой,

свиваясь в смерче с жуткой атмосферой.

И в шуме затаившихся лесов

все тот же гул, все тот же ураган,

смиренный ритмом солнечных часов.

Путь осенен. Но смысл его не дан.

О, ясность мысли, контуры программ!

Пред выбором чей мозг не изнемог,

когда так мал отпущенного срок!

Но случай слеп, а замысел упрям.

Так не похож пугающий итог

на вдохновенье изначальных строк!..

Путь высвечен. Но смысл его не дан.

1971

«Вечерний миг над речкой золотой…»

Моей матери Нине Аргутинской-Долгорукой

Вечерний миг над речкой золотой,

когда поля и рощи замирают,

и шум лесов, как медленный прибой,

доносится из северного края.

И слышу я, как голос молодой

звучит вокруг, и слезы набегают.

То голос матери – далекий и родной,

то звуки райские над миром пролетают.

О, Грузия! В тиши твоих долин

здесь девочка неслышно пробегала.

Я слышу шум дерев, стремящийся с вершин,

и рокот Терека из глубины Дарьяла.

За чьи грехи так рано ты ушла,

храня меня, как ангел мой печальный?

Мой ясный свет, мой разум и душа,

мой верный гений, друг многострадальный!

1972

«Как солнце в дымке золотой…»

Как солнце в дымке золотой,

так голос милый и печальный

мелькнет на миг – то звук прощальный.

И птичий легкий свист,

и тень в лазурных шторах,

и лиственных одежд невнятный сонный шорох.

«Прощай! – звучит. – Прощай!»

Чем дольше путь от отческого дома —

неразличимей и пустынней край.

Прощай, мой друг, душа моя влекома.

На поприще быв случаем избран,

сил благостных я исчерпал лишь малость,

и все протекшее отрочеством казалось.

И дом мне виделся, и давние картины,

и помнил я мелодию одну,

тот голос, милый мне, почти неуловимый,

когда сквозь дрему отходил ко сну.

1973

«Снова полночь и кругом…»

Снова полночь и кругом

Тишина – ни зги, ни стука.

Ах, о чем ты? Ни о чем.

Говор, говор, и колес

перебор неторопливый.

Ах, куда все унеслось?

Старый мельник молчаливый,

свет, трепещущий в окне.

Бой часов. Ужели мне?

Запах пряников и тмина,

скрип шагов и различимы

стрелки в крохотном окне.

Бой часов. Ужели мне?

1973

«В пространствах кипящих, меж звездами рея…»

В пространствах кипящих, меж звездами рея,

проносится молча комета Галлея.

И притчей, надеждой широт и экваторов,

все та же надежда в бессонных локаторах.

Как призрак, летящий межзвездною лодкой,

все ближе и ближе сиянье Когоутка.

Надежда и призрак. И руки «Скайлэба»

лелеют и гладят зовущее небо.

Надежда как Солнце! Ужель вероятий

нарушена вечность, табу и проклятий?!

И сказкой, прощеньем, томленьем былого

летит над Землею межзвездное слово.

И там, где влачили судьбу фарисеи,

межзвездное слово зовет и алеет.

Проносится ветер – могучий и свежий —

над лоном притихших пяти побережий.

Комета Галлея, сиянье Когоутка —

так млечною россыпью разум разоткан!

И пристально шарят тревожное небо

могучие руки другого «Скайлэба».

1973

«Милый мальчик, полуденный сон…»

В. Р.

Милый мальчик, полуденный сон

навевает беспечная лира;

все я вижу – не я ли в боа голубом,

тихий мальчик нездешний с глазами Шекспира?

Как ступаешь ты тихо, прозрачно, легко,

как твой лик по-сократовски строг и античен,

о, чьи мысли твое увенчали чело,

нерасчетливый, милый, земной Беатриче!

___

И слышу я, оставшийся в тумане, —

ступаешь ты по золотистым струнам;

так шум дождя, подобно древним рунам,

звучит в душе светлей и неустанней.

Два близнеца, два отрока, два сына,

так мы бежим, смеясь или играя.

О Судный день, где осень золотая

в багровой мгле закатного кармина!

1974

«Когда скорбей тяжелые рои…»

Когда скорбей тяжелые рои

дохнут из тьмы мне вьюгою кромешной,

придете ль вы с прощением сердешным,

о бедные прообразы мои?!

Минуты… Что ж, отмерены оне,

и видел я, как, медленно склоняясь,

скорбела ты, вся мыслью обо мне,

к траве моей листами прикасаясь.

Некрополь пышный, бедное кладбище,

кому взывают молча письмена?

Все ближе цель, которую мы ищем,

и горечь жизни выпита до дна.

Земные блага ценим мы едва,

зайдя сюда полуденной порою.

Внемли, внемли, как шепчется листва

с уже освобожденною душою.

Но тихо. Может быть – то ветер прошумит,

и мнилось мне – ты говоришь со мною.

Как странно здесь мечтать полуденной порою,

как ясно здесь – деревья и гранит.

1975

«Над панорамой синих вод…»

Над панорамой синих вод

увижу пурпурное небо.

Там – в глубине – смеясь и немо,

судьба кочевников зовет.

О, смерть – всегда ли расставанье?

И, в капле огненной биясь,

не та ли мощь и трепетанье —

души возвышенная связь?

И чья душа тогда очнется,

ступив звездою в хоровод,

когда волны последней взлет

меня томительно коснется?

1975

«В полночный час над книгой золотой…»

В полночный час над книгой золотой

сижу впотьмах, как бы привороженный

незримым миром, звуком окруженный.

Нисходит он, сияющий, двукрылый,

всю боль дневную в памяти стереть.

Так призрак вдруг, неслышимый и милый,

дарует сон, чтоб тихо умереть.

И, сном объят, легко, обвороженно,

протянет спящий мускулы свои

в воздушный свет, в летящие струи.

Он там уже – для странствия рожденный.

Мы протягиваем руки —

что нам в этом тихом звуке? —

будто сонные струи…

В тьме и призраке пещеры —

там невидимые сферы

мечут быстрые рои.

Просим мы: «Благослови!

Сыну дай неизреченно

силу, зрящую мгновенно

обитания Твои.

Что нам в звуке этом властном,

будто служим безучастно?

В час полуночный внемли!

Протяни свои нам руки,

будто мы с тобой в разлуке,

как небесные струи.

Там серебряный папирус,

звезд бессчетных сонм и клирос,

там Начало излучилось

в тайне Духа своего.

Разум дай нам, чтоб мгновенно,

меж пределов сокровенно

оглядеть все естество.

Этот шорох, зов тревожный!

Отстраняя ужас ложный,

дай нам миг, для душ возможный, —

Воскресенья своего!»

1975

Маг

Ельдосу Кемельбекову

– Боже великий, Тот!

Пуст Абидосский храм,

пали рабы и скот,

смерть подступает к нам.

Боже, я здесь один,

смерть на моих устах.

В желтом песке пустынь

братьев небесных прах.

Время, мой брат и враг,

твой невозвратен миг! —

Старый халдейский маг

смотрит в небесный лик.

– Боже! – вскричал он. – Здесь

сын умирает твой.

Душу мою вознесь

нашей двойной звездой!

Там, за двойной звездой,

в космосе вечен град.

Боже, пребудь со мной! —

Мещет усталый взгляд.

Вечен его завет:

«Братья – кто был рожден!»

Разум, Душа и Свет —

крылья его имен.

1975

«Воздушной, светлою струей…»

На день рождения моего отца

В.Ф. Сиверца ван Рейзема

Воздушной, светлою струей

играли облака,

и будто голос долетел

ко мне издалека.

И солнца луч озолотил

небесные струи,

и, с ним лиясь, я посетил

владения свои.

Прозрачный полог, и над ним

пылинок светлых рой,

и лик я видел золотой,

склоненный надо мной.

Меня лелеял и томил

все тот же странный сон:

как будто вновь я миру был

судьбою отнесен.

И видел я, к стене припав,

детей, отца и мать.

И, всей душой затрепетав,

я все ж не мог восстать.

Хотел подняться и войти,

незримым с ними быть.

И только тихое «прости»

успел я уловить.

1976

«Тот миг надежды угасимой!»

Тот миг надежды угасимой!

Зачем в соблазнах полноты,

блистая подлинностью мнимой,

цветут эфирные цветы?

И в чешуе, и в дымке звездной

не то ль томление огней

над бесконечной, жуткой бездной?!

О проблеск жизни! – «Panta rei!»1

Ужели дух твой охранен

двуоборотной, мчащей сферой —

душой, тоскующей без меры

от сотворения времен?!

1976

Знаменья

Зачем, ученый богослов,

возносишь гордую обиду?

Попробуй не подать и виду

у пошатнувшихся основ.

Какая там благая весть?

Возможно ль миропониманье,

когда уж нам без содроганья

не должно имя произнесть!

Что ж, убедительней изуст —

как в руки страждущих каменья?

Ужели мудрости знаменья

превыше истины искусств?!

1977

Вещество

Вещество, из которого сотканы сны,

где зеленые дебри и крылья наяд,

где четыре пространства открыться должны,

убежать, оглянуться, вернуться назад.

Где в садах золотистых ночных Гесперид

драгоценные формулы тихо цветут,

и, взбираясь по склону, как солнце в зенит,

обрывается вечность в созвездья минут.

Там окружности мчатся, и мчатся часы;

справедливость подъемля, вздымается знак,

и жемчужный Кефей голубые весы

непрестанно колеблет, скрываясь во мрак.

Это солнце ночное, сады Гесперид,

вещество, из которого сотканы сны,

где четыре пространства как тень пирамид,

как песчаная россыпь эфирной волны.

1977

Пустынник

Когда пустынник, смачивая губы,

глядится немо в бесконечный свод,

ему ли видится божественный Эрот,

колеблющий серебряные трубы?

О, не суди! Бесчисленно судимы,

во мглу отходят призраки мои,

и кружатся сознания рои.

Но Богом ли заветы исчислимы?

Пока что твердь во власти разрушений

и скорбью веет каждое число,

не обрати сомнение во зло

земною хитростью ненужных вычислений.

О, Флора, Глория, Природа! Вещий сон,

когда ручей лепечет «аллилуйя»,

Вселенная – во власти поцелуя…

Его ли нарекаем Божеством?

Так мальчик слышит, скорбно затаясь,

все тот же голос – тихий и призывный.

За этой дверью – грубой и массивной —

каким слезам откроем нашу связь?!

«Лес раздвигался медленной чредой…»

Лес раздвигался медленной чредой,

и в сонмах рощ сознание сквозило,

и вдоль границ Германии лесной

свои дружины размещал Аттила.

Достойный Варр, порукой ли отвага?

Разор в именьях. Пали сыновья.

Какая ждет губителей награда!

Беспечный Рим, о Лесбия моя!

Всмотрись, Луциллий, кто нас превозмог!

А этот шут острит до отвращенья.

Взошел Кефей, и спутал астролог.

Прощай и ты, эолово внушенье.

Прощай, звезда, что мнила и звала

листвой небес, и странника манила.

О, Лесбия, любовь моя, сестра,

ужель своих отступников простила?!

Твоих шелков, парчи твоей полог

не удержать в безжизненной ладони!

Вергилий бедный, кто нас превозмог?!

Триумф! Триумф! Аттила – в Пантеоне!

Прощай, сестра! Уходит Цинцинат,

бесстрашный Флакк и Муций незабвенный…

Какой-нибудь юродивый Вселенной

восславит свой бесславный плагиат.

1977

«Возлюбленной, милой…»

Возлюбленной, милой,

что зрит мое сердце,

ветку несу я

весны запоздалой.

Красный цветок мой

в прическе ее светозарной,

дымчатый пояс —

созвучий круженье.

Руки ее

умастят мое тело душисто,

губы ее

уж сплелися в печали предвечной.

Бог-Дионис,

покидаешь ты царство благое.

Голос возлюбленной слышу

над твердью земною.

1978

«Все лучшее, близкое – рядом…»

Все лучшее, близкое – рядом.

Покуда душа не звенит,

закрыты для скучного взгляда

и лес, и поля, и зенит.

Твоим ли словам я внимаю,

слетевшим однажды из уст,

все лучше я их понимаю,

как вижу терновника куст.

И слышу я волны и море,

и легкие травы твои,

и знаю – недолго, и вскоре

начнутся твои соловьи.

1978

«Куда, беспечные, летели…»

Куда, беспечные, летели

в простор небесно-голубой?

Нить обрывается. Друг мой,

как страшно мы осиротели.

Ах, это было так давно —

уже как день; ушел и скрылся,

напиток вещий превратился

в нечудотворное вино.

Быть может, там, среди лилей,

заметишь ты родного брата,

уж виден жертвенник Арбата

и ясен эллинский Ликей.

Все было здесь, у той черты,

в плену чарующих мгновений,

апофеоза песнопений

над трупом павшей красоты.

Зачем вы на алтарь святой

свой перстень бросили алмазный?

Здесь торг и хохот безобразный

над воспаленною толпой.

Звучит, звучит не умолкая

речь искаженная, чужая.

1978

«Вот крылья мысли. Разделить…»

Вот крылья мысли. Разделить

как можем мы цветущий локон?

И, сдав отброшенного кокон,

мы приобщаемся парить.

О, сферы чистых благолепий,

едва виднеется исток!

Ты – возведение во степень

и воскрешающий итог.

Из темной бездны топологий

сияет радужного нимб,

покуда сумрачные боги

влекутся в праздничный Олимп.

Когда судьба виртуобразна

и рок вращает вретено,

под всеми пытками соблазна

с о м н е н и е присуждено.

Из всех имен твоих, Природа,

одно лишь истинно – свобода!

1978

Эпсилон

Открывается новая грань:

«Берега Добродушной Надежды»,

и роскошныя пурпур-одежды —

словно маков гигантских гортань.

И корабль подготовлен к отплытью,

и налажены все паруса,

быть тому ли, иному событью —

предрешается в четверть часа.

На столе капитана блистает

неотрывным зиянием глаз,

будто птичек мелькающих стая, —

колыхающий разум компас.

Вот его отправляется стрелка,

вот уж падают крепы времен,

в недрах вакуума, как горелка,

рыщет в небе звезда Эпсилон.

И с мятежной улыбкой Астарты

дева странная стрелки ведет.

Вот уже разлинованы карты,

штурман спящий услышит расчет.

1978

«Жречествуют буквы…»

Жречествуют буквы,

обоюден меч,

не кощунствуй, друг мой, —

изначальна речь.

Колебимы чутко

плоскости весов,

не кляни беспутно

солнечных богов.

Впереди дружины

витязь на коне, —

медленно кружимы

в дыме и огне.

Но лицо открыто

вражеским стрелам,

в отдаленье свита —

заговоры там.

Полыхают грозы

в воздухе земли,

позади – обозы,

и закат в пыли.

Но с улыбкой ясной

голос прозвучит,

он рукою властной

призраки теснит.

Не глумись жестоко,

не гневи судьбы,

и глаза пророка

всколыхнут звезды.

Через бой суровый,

через вопль времен —

негасимо слово

и нетлен закон.

Но на торг площадный

у него запрет,

так во тьме исчадной

благородней свет.

И, беду исчислив,

ты уже не рад?

Так упадок мысли

возвещает ад,

приговор Вселенной,

помраченье звезд,

темноты растленной

безобразный рост.

Но в глуби сердечной

нам грядут судьбы

тьмы и света – вечной,

роковой борьбы.

1978

Имена

Есть имена – будто имени нет,

по которым, печалясь, исходят тоской.

Те имена, на которых запрет,

словно звезды цветут в непогоде ночной.

Есть имена – и гласит алфавит,

и страница укромный ведет разговор,

и призывно пророчество гордо горит,

и выносится в сердце тяжелый укор.

Есть имена – словно вещий почин,

есть имена – будто нет среди нас,

те имена, о которых молчим.

Каменистой тропою идет Фортинбрас.

Те имена, что берутся во храм,

их не выдаст ни дрожь, ни рука, ни висок,

что восходят как знаки к высоким мирам

и на землю сойдут, как исполнится срок.

1978

Поэт

Судьба поэзии – в поэте,

как бой столетий – в сей земле,

тех двадцати его двухлетий,

как мощь, явленная планете

и вновь простертая во мгле.

Но тьма суровая закрыла

небесный логос золотой,

молчат далекие светила,

но жизнь его благословила

своей пречистою слезой.

Ему предведомы мгновенья,

и в дни жестокой пустоты

он слышит тихие моленья

и золотые песнопенья,

и предвещающие сны.

Но лишь коснется ненароком

струны печальной и простой,

душа возносится потоком,

и в этом облаке далеком

уж ясен логос золотой.

1978

Романс

В кафе каком-нибудь, где улица видна,

а фонари подчеркивают бедность,

я примощусь у самого окна,

преодолев неловкость и надменность.

И в час глухой, когда закончен счет,

и тень совы парит над фолиантом,

далекий гость из темноты сойдет

в пустынный зал с седым официантом.

И в тайном свете этого огня

преобразятся чахлые растенья.

Зачем он здесь и смотрит на меня,

как будто я – его благословенье?

Он так знаком, высок и молчалив,

но лоб его уж пламенем охвачен,

как будто хор, минувшее простив,

уходит ввысь неумолимым плачем.

Где стол был яств, там тень моя легла,

отбрасывая юношеский локон,

как этот луч из темного окна

проходит зал – легко и одиноко.

1978

Офелия

Там лишь цветут бесконечные розы,

зори огней – на чужом берегу,

в белых полях неизведанной прозы

я от расспросов тебя сберегу.

Камень поросший, тенеты веселия,

рифмы беспечные, вас ли ловлю?

В тьме бесконечного – имя Офелия:

исповедаюсь, казнюсь и люблю.

Будто полями, дорогою белою,

юностью милою снова иду

с этой печалью и речью несмелою

к той, затерявшейся в темном саду.

Где вы, далекие годы веселия,

зори огней – на чужом берегу?

Словно звезда это имя – Офелия,

тайну безгрешную я сберегу.

1978

«Я не знаю, Тютчева судьба…»

Я не знаю, Тютчева судьба

надо мной спокойно просияет?

На меня, беспечного раба,

в полусонной лени замышляет?

Или рок начертится другой,

чтобы дни – размеренны и тихи —

мне пришли, как отзвук верстовой —

из песчаной памяти Плющихи.

Будем в тех песчинках мчать и мчать,

ожидать, покуда не случится,

целый век таиться и молчать,

чтобы так нежданно озариться.

В переулках выбранных цвести,

словно отблеск давнего заката,

и сказать спокойное «прости»

купине нетленного Арбата.

Там, где жизнь так видимо цвела

и слова возвышенно звучали,

там душа свободная плыла,

но ее судьбы не угадали.

1978

Совращение

Дирижер благородный

славит черную масть,

выступает свободно

вся подпольная власть.

Веет магией черной,

зреет темп увертюр,

и альты и валторны

в вихре тех авантюр.

Вторит первая скрипка

не за совесть – за страх,

и белеет улыбка

на тревожных устах.

Цвета черного кофе

там уж профиль мелькал,

господин Мефистофель

смотрит в зрительный зал.

Погашаются свечи,

высыпает за круг

вся подпольная нечисть

из трирем и фелуг.

Вся застольная свора,

перегарная власть,

и в глазах светофора

бьется красная страсть.

Словно молния, профиль

в дымном облаке грез,

господин Мефистофель

не бежит лакримоз.

И его музыканты

совращают слезой,

как его фолианты —

виртуозной игрой.

1978

Антихрист

Зачем твои страшные сказки?!

И просим мы тьму окрестить,

чтоб в звездную ночь без опаски

заветную книгу открыть.

Но падают гневные вихри,

и рвется заветная связь, —

приходит на царство Антихрист,

ночной и невидимый князь.

Является многоголовый,

рук у него миллион,

безжалостный, серый, суровый,

имя его – легион.

Как призрак земного бесцветья,

под тенью багровых знамен

он шествует тысячелетья,

имя его – легион.

Как сила пчелиная – улей,

энергией жалящих глаз,

свирепее огненных углей,

пронзает иконостас.

Когортами движутся мыши,

сметая священный кордон,

его ты покуда не слышишь,

но имя его – легион.

Когда же надежды затихли

и город отдался в полон, —

на царство восходит Антихрист,

и правит судьбой легион.

И стяг его пепельно-серый

колеблет безвольную тьму,

и смело ночные химеры

дома превращают в тюрьму.

И ходят ночные химеры

дозорами у очагов —

лоскутья бессмысленной веры

набросить на очи домов.

Но только заметят сиянье,

волненье божественных глаз, —

вся сила их темного знанья

как бы исчезает тотчас.

И, может, случится не скоро,

но, слушай, – звучит небосклон,

и вновь отразится во взорах

великая вера времен.

И мы пред Тобой преклонились,

наш солнечный радостный Бог,

и правдой Твоей озарились

бессчетные нити дорог.

И вот уж сияет с Фавора,

и вот отворяется дверь,

пусть это случится не скоро,

но это решится – теперь!

1978

Крылья

Там небо и плещет печальное море —

залив Зюдер Зее,

и мельницы-аисты сонными крыльями машут,

и, тихий мечтатель, гуляет и шествует

(или пришествует?) русский писатель.

Скорее, скорее – последняя редкость,

последняя редкость – русский писатель.

И крыльями машут лениво и тихо

все мельницы мира. Залив Зюдер Зее.

1978

Затмение

Закрывает черной мглой

мощно бьющее светило,

и, отхлынувши от Нила,

мрак нисходит гробовой.

В этой мгле поблекли вещи,

посох царственный померк,

и писец, как жалкий клерк,

пропадает. Сон зловещий.

И в дому полно теней,

что вещаешь – смерть иль голод?

Вот и жертвенник расколот,

словно глиняный балдей.

Слово молвить? У колонн

жрец вещает беззаконный

и вращает многотонный

всепланетный хронотрон.

1978

«Черные ветки дождя…»

Черные ветки дождя

никнут за нашим окном.

Вильям, вдали от тебя

долгим охвачен я сном.

Только не быть нам вдвоем,

вот и часы не спешат,

тих и покоен наш дом,

листья шуршат и шуршат.

Черные ветки дождя…

Чья ж это тень за окном?

Вильям, я здесь без тебя,

тих и покоен наш дом.

1978

«Веду я труд свой, будто затаясь…»

Веду я труд свой, будто затаясь,

неторопливо, но и непрестанно.

Я – в имени святого Иоанна,

кому дана божественного связь!

Полночных сфер дыхание услышь,

и лепеты, и возгласы дубрав,

я здесь стою, где огненная тишь,

беспамятство трудом своим поправ.

И вечен зов немеркнущих морей,

призыв души заоблачной пригубь —

бесценный дар, залог Кассиопей,

о, размышлений огненная глубь!

Кто наяву грядущее узрит,

созвездья роз и белых хризантем,

и мысли взлет – как бы метеорит

в туманных далях «Книги Перемен»

1978

«Милый мальчик – небесный цветок…»

Вильяму

Милый мальчик – небесный цветок,

ты неведомых далей заря,

будто голос, ты бьешься в висок

и цветешь посреди января.

Улыбнись поскорее, дай снова взглянуть,

неразумное сердце мое успокой,

так пустынен, печален и труден мой путь,

улыбнись, мой античный герой.

Что мы знаем, два путника, в ближних сердцах,

разнесенные ветром ненастной порой,

как созвездье, сияешь в пустых небесах,

мой двойник, мой бесстрашный герой.

1978

«Полночный град – строфа и монограмма…»

Полночный град – строфа и монограмма,

пустынный Марс, ты, родственник Земли,

гекзаметрам пылающим внемли.

Скользит ладья в каналы Амстердама.

Строфический порядок освещен,

о чем молчат уснувшие кварталы?

И площади, как царственные залы,

хранят присягу избранных имен.

Вот отложился ямбом поворот,

какой истомой арки прозвучали,

служитель очарованной печали,

возносишь ты и скрипку, и фагот.

Вот распустились огненные розы,

о град ночной – таинственная сень,

кромешной тьме не ведомы наркозы,

но ускользает мыслящая тень.

Там облака, как озаренье мысли,

над стогнами звучащими повисли.

1978

Видение

Церковь спит. За палисадом

по дороге столбовой

за шагающим отрядом

проезжает верховой.

Дымка горькая разлита

в зимнем сумраке квартир,

но смотри, уж бьет копытом

беспечальный конвоир.

Будто зелье и не злое,

но за дальнею чертой

реет пламя голубое

над поверженной золой.

Там уж вечная оплата,

скрип кибиток и оков,

грозный вопль газавата

всеземных материков.

И уж чудится спросонок

хохот, крики, балаган,

легкой шуткою бесенок

вынимает ятаган.

Бьет приветливо копытом,

уж теперь его не тронь,

в черной раме деловитый

сине-розовый огонь.

И знамена, и хоругви,

и прельщающий рожок.

Эй, не спи, погаснут угли,

знай помешивай, дружок.

1978

Страна

Посмотри – раскинулась высоко

в кущах звезд великая страна,

зовы, зовы братского истока,

есть у мира родина одна.

Как Лицей и дантовы терцины,

в дни трудов, рождений или тризн,

нам в судьбе уже предвозвестимы

берега далекие отчизн.

Все нам здесь – от солнечного следа,

все нам здесь – надежда и урок,

как чертеж бесстрашный Архимеда,

обагривший эллинский песок.

1978

«Уж вся заснежена Плющиха…»

Уж вся заснежена Плющиха

и зимний день почил в слезах,

ты помнишь дом – пустынно-тихо

в его нездешних этажах.

И в темноте очнутся речи,

и вот часы с надеждой бьют,

и мысли странно потекут,

но вспыхнут траурные свечи.

Тогда мелькающей чредой

начнутся странствия, и тени

взбегут на легкие ступени,

пренебрегая пустотой.

О чей же голос, столь знакомый,

в провалах блещущих зеркал?

Твой смех безжалостно-суровый,

как мотылек, затрепетал.

Лишь черный след на белоснежном

в прикосновении чужом.

Так две души – в тщете мятежной

уже не помнят о былом.

1979

Весна

В. Д.

Плещется море.

Ужели весна?

Будто – как цель —

нам природа ясна.

Празднуем тихо,

грезим ли вслух,

сколько в природе

веселых старух!

Птиц развеселых

и тех стариков,

ждущих, как вечность,

ее пустяков.

Бога восславим,

радость и свет!

Солнышко греет,

холода нет.

Так познается

природа сама:

вольность – весною

зимою – тюрьма.

1979

«О голос далекий…»

О голос далекий,

о чем ты поешь?

Кого заклинаешь,

тоскуешь и ждешь?

Обеты благие,

как скалы, тверды,

зачем ты стоишь

у грозящей воды?

И руки ее

расплетают венок,

и падает тихо

заветный цветок.

За веру благую

к ней волны нежны,

звучит аллилуйя,

и никнут валы.

1979

«Загадочный берег, отчизна…»

Загадочный берег, отчизна,

туманная нега моя,

в магический свет символизма

окутана наша ладья.

Стоят у руля капитаны,

незримо шумят паруса

в далекие гордые страны,

где в грезах текут небеса.

О мудрость ночного залива,

как парусник твой освещен!

Но бездна воды молчалива,

как черная пропасть времен.

И вахту несут капитаны,

когда ураганы и штиль,

незримы желанные страны

на тысячи солнечных миль.

Но будто огни семафора

мелькают в туманной дали —

как бы побережье Босфора

у края желанной Земли.

1979

«Друг мой далекий и верный…»

Друг мой далекий и верный,

годы идут не спеша.

– Господи милосердный, —

вдруг прошептала душа.

Тихи холмы и долины,

в лунном сиянье роса,

в белый туман уносимы

звонкие голоса.

Грузии давние звуки,

вот и Тюрингии речь,

повести нашей разлуки…

Дай мне, забывшись, прилечь.

1979

«Ну что ж, друзья, сочтем страданья…»

Ну что ж, друзья, сочтем страданья,

есть у судьбы удел иной:

нетленный парус – упованье —

в дали небесно-голубой.

Напрасно все грома и гневы

бросает грозный властелин,

свои тревожные напевы

воспоминаньям посвятим.

О, звуки тихи и согласны,

всеяликующий экстаз,

зачем не в юности прекрасной,

не в праздник жизни встретил вас?!

Не в светлый миг, до боли милый,

когда судьбу благословил,

и я, как Дант, певец счастливый,

в садах заоблачных бродил!

1981

«В этих рощах веселых…»

В этих рощах веселых

предгорий Парнаса

тихо ветви колышет

незримая фраза.

Небосвод вознесен

над ночными полями.

Вот уж ведомо, близко

могучее пламя.

Разливай осторожнее,

друг-виночерпий,

эти звуки и краски —

неподкупнее терний.

1981

«Я не в ответе за то, что оракула голос вещает…»

Я не в ответе за то, что оракула голос вещает.

Небо одно лишь за муки безумцев в ответе.

Рейте, летящие! Крылья расправьте, благие!

Еле влачащихся

Йорик отважный рассудит.

Здесь или там

Есть ли мера превыше созвучий?

Море одно неутешные хоры взмывает.

Ave Maria, gratia plena2– воля священна!

1982

Октава

«Если я мог бы возвышенно-просто…»

Если я мог бы возвышенно-просто,

выйдя на миг из обычного роста,

вам рассказать напряженно и тихо

протуберанец и солнечный вихрь.

Как нестерпимо, тоскливо для слуха

мечется мозг, покидаемый духом.

Будто на тайном полночном совете,

в зареве снов и за вьюгой кромешною

вы различали в изменчивом свете

образ далекий с улыбкой нездешнею…

Дух, устремившийся к звездному граду,

преодолеет любую преграду!

1960

«Весь этот мир…»

Весь этот мир —

покой необычайный…

В покоях светлых вазы горицвета,

шаг мой утопает, слышно

оцепенение веранды.

Я не бегу от вас.

Зеленый переплет настольной лампы

и лейки разговор

меня наполнят.

Ростки,

столь неожиданны для грядки и семян,

ладошками всплеснут.

Мир загудит.

И дождик,

неожиданными слезами разразившись,

над дальним краем тихо прошумит.

Случайная догадка

воплотится.

Тогда ты вспомнишь удивленно

тот мир, где светел горицвет,

и, может быть, уже на склоне дней

ты будешь вовлечен в движенье тех же сил

все тем же неизменным притяжением.

1963

«Не знаю я, кем буду в этот день…»

Не знаю я, кем буду в этот день —

в обычный день последнего отсчета.

Я буду сам, иль будет только тень

держать ответ за бывшего, кого-то?

Ну а тебя? … Не мучают тебя

больничный блеск и коридор молчащий,

твой голос собственный в кассетах ломких фраз?

Как будто ты – чужой, не настоящий,

а настоящий – упустил свой час.

Ей надоело, и она ушла,

тобою же оставлена – душа.

1963

«Слова так тяжелы…»

Слова так тяжелы.

Ненаписанного тайна!

И чувствовать – не знать,

предчувствовать невнятно.

Пусть улица течет, и коротка

не жизнь, а только память наша.

Течет, течет.

Но мучают тебя

шаги, и разговор случайный,

и маленький безоблачный цветок.

Течет, течет.

Так медленна вода,

и так стремительно неслышное движенье.

1963

«Спрячьте поглубже в Землю…»

Спрячьте поглубже в Землю,

в капсулы – вязь нейронов,

все ваши «не приемлю»

радиомикрофонов.

Потом установит Шлиман —

осколок стены лелея —

какими путями шли мы

в собственные Помпеи.

Даже пустяк – открытка —

все это будет важно.

Вытащено, открыто,

выставлено однажды.

1963

«О чем думают ночные птицы…»

О чем думают ночные птицы?

О тишине, похожей на пещеру,

на лабиринт с чердачными ходами?

Недвижны арки каменных улыбок.

Мосты парят…

И чьи-то мысли медленно текут.

Плывут река, созвездия, дома,

и донесет твой голос из тумана.

А ночь, струясь, кладет свои румяна

на облака и призраки фронтонов.

О, голоса межзвездных телефонов

ваш дальний блеск ловлю я неустанно!

1964

«Когда-нибудь и мы, старушка и старик…»

Н. Р.

Когда-нибудь и мы, старушка и старик,

боясь всего, привыкнув сторониться,

мы будем грустными глазами провожать

чужие нам, мелькающие лица.

Безумство слов, нахлынувших в язык,

каких-то мод, машин и наваждений,

старушка тихая и медленный старик,

отставшие от бега поколений.

С недоуменьем, глядя в апокриф,

и мы с тобой застынем в безучастье?

Я так люблю, когда ты, закурив,

вдруг вспыхнешь вся прямым отпором власти.

Когда нервически, рожденное в умах

столетий Герцена, предчувствий Огарева,

летело в их неумерших мирах

из уст твоих возвышенное слово.

1967

«Мы шли с Горацио…»

Мы шли с Горацио.

Ночным плащом укутан, мир буйный спал.

Пространства площадей,

громады заселенных скал

застыли в живописных позах,

но, знавший толк в ночных метаморфозах,

мой спутник вдруг задумчиво сказал:

«Твой путь южней средневековых мистик

и северней расчитанных путей.

Ведет компас – святой тысячелистник,

вобравший голоса нам дорогих людей.»

Выл ветер. На площадке черной

электомозг повизгивал, взывал.

Но там, над площадью, над областью Нагорной

лик новых лун вставал.

И женщина немеркнущего мира

подъемной силой вечного крыла

созвездиями Лебедя и Лиры

в слепой полет нас бережно несла.

1967

«Я жажду безотчетно темноты…»

Я жажду безотчетно темноты,

неясных сил, какого-то движенья —

глаза смежив, вдруг высветить черты,

мелькавшие в тумане умозренья.

И кажется при выдохе, что пуст

мой мозг, и зрелище души ничтожно,

и все, что упадет из рук моих и уст,

так откровенно праведно и ложно.

Но берег виден, и жилье в тумане,

и отягченный ношею прилив

опять живет,

чтоб глубины мотив,

измучившись, вдруг выплеснуть волнами.

1967

«В некий час пустующие ниши…»

В некий час пустующие ниши

призовут кочующие души.

Город грез из стен прозрачных вышел

и повис меж звездами и сушей,

будто мозг сверкающий. И тут же

перевернуты реальнейшие крыши,

и попробуй высчитать, где глубже,

где огни естественней и выше.

1967

Часы

Когда я решил проверить часы,

выверить как-то свой собственный час,

стрелки засуетились, как муравьи,

скрываясь от глаз.

Циферблат,

как замкнутый некий знак,

сверкал сквозь хрусталик и лак.

Я подумал, что это возможно. И что

мы носим в себе производные тел —

просеяны будто бы сквозь решето

дыханья и меты мыслительных стрел.

Дыханья и меты мыслительных стрел,

как связи вещей, окружающих нас,

как самый обычнейший уголь и мел,

хранящий огонь динозавровых глаз.

Я подумал, что в сумерках звездной глуши

какой-нибудь птеродактильный гад

носил, как детеныша, клетки души,

глаза превращая во взгляд.

И может быть, задыхаясь и мучаясь,

громадный и скользкий, оттачивал в семени,

вынашивал мой интеллект и живучесть,

погружаясь в пепельный вакуум времени.

Часовщик исследовал недра часов,

погружал во что-то блестящий ланцет…

Стрекотали колесики: тик-так, тик-так.

Был выправлен видимый стрелок разлад.

Как некий туманный и замкнутый знак

блистал и чернел на руке циферблат.

1967

Звезда

Есть среди звезд желанная звезда,

планета с неизбежными морями,

и там, светясь, парят сверхгорода,

и зев пространств пронизан голосами.

Быть может, в недрах Млечного Пути,

в какой-нибудь неведомой спирали,

туманности…

– И в этот град войти нам суждено.

– Едва ли. Вы не учли, что скорости удел

фотонами, их свойством ограничен.

– Но удержался ли единственный предел —

фантазии? Вселенной органичен

закон: что мыслимо – реально,

точней, реальным может стать.

И мы не знали, побежит ли вспять

в каком-нибудь участке провиденье,

и будем ли вне летоисчисленья

свой прежний сон, смущаясь, догонять.

Вот что хотелось на сегодня знать. —

Но здесь меня настигло возраженье:

– Ну вам-то что,

пусть существует где-то

туманная звезда.

Не рыбы вы, чтоб нынешним рискуя,

мчать нереститься.

Нет, и не птицы вы —

в глухую даль

с привычного гнезда стремиться.

Зачем вам дальняя звезда? —

Но тайный глас: «Переселиться!» —

нас заклинал.

Есть среди звезд Желанная Звезда!

1967

Римские элегии

I

Я помню все – тяжелая сова

огромным глазом медленно взирала,

качался лес, и отблеском металла

посверкивала жесткая трава.

Пиликала неведомая скрипка, дремал телец,

и путник утомленный,

и ветхий дом ладьей златооконной

врезался в ночь, как божеский резец.

Я плакал, спал, кружилась голова,

и стрелки сонные текли за кругом круг,

и демон ночи – черная сова —

всей мощью крыльев мчалась в Бежин луг.

II

Брат любимый, слышишь ты меня?

Маленький страдалец неутешен,

голый труп качается, повешен.

Весь уж Рим во власти забытья.

Ах, что заготовили – осталось,

выпитого – горестная малость,

нить судьбы – негаданно распалась.

Весь уж Рим во власти небытья.

III

Милый ангел,

тень моей подружки,

ты лежишь прозрачен и недвижим,

перышки сладчайшие разъяты,

горсткой пепла, пухом серебристым.

Кто же твой доносчик и убийца?

Аргус,

что смотрел ты в рот воды набравши?!

Верный ангел, друг мой ненаглядный.

Где твой взор, хваленный мерзкий Аргус?

IV

Вот повержен, распластан и смят,

милый птенчик как будто уснул,

красных бусинок порван ряд…

Где же друг твой, любимый Катулл?

Десять тысяч стадий меж нас пролегли,

десять тысяч стадий, дюн или ден,

десять тысяч страждущих к лику Земли,

милый птенчик канул, пал, убиен.

Где твой верный ангел, бедный Катулл?

Где твоя веселость, воля, жест?

Милый птенчик канул, почил, уснул,

волчьи стаи бродят Рима окрест…

V

Клио слепая, ты плачешь навзрыд?

Где твой Флавий Иосиф, где честный Тацит,

где же утро твое, где туманящий день?

Пал трепещущий птенчик, и ранен олень.

Поминания колокол – убиен, убиен,

окровавлено облако, порван шелковый лен.

1968

Церемониал

Глухо в городе. Подвал.

Освешенная котельня,

а над нею параллельно

звездно выстужен провал.

И печей гудящих рокот,

и рыдающий орган…

А слепцы давно уж в сборе,

и заполнен крематорий.

Что ж, идет церемониал.

«Это странно, – я сказал, —

я живой еще как будто».

Но оркестрик ликовал.

«Это просто идиотство —

положась на благородство,

даться в руки – и в подвал».

И хотел уйти я быстро,

силой вышвырнуть флейтиста

(тот, который уповал).

День безжалостный, постылый.

Я воскликнул: «Что ж ты, милый?»

Попытался, но не встал.

1968

«Неужели так жить, появляться на свет…»

Н. Р.

Неужели так жить, появляться на свет

на каких-то отмеренных семьдесят лет,

а потом, покидая свою наготу,

быть вколоченным намертво в черноту?

Но не это ужасно. Из двух половин

вдруг останется кто-то бесцельно, один.

Он потянется ночью в мою теплоту…

Но обрежутся руки о пустоту.

1968

«Мне приснился однажды – наверное – сон…»

Мне приснился однажды – наверное – сон.

Там белела доска и чернел телефон,

молоточки стучали по сфере ядра,

и тянулись ко мне, вглубь меня провода.

Я услышал: с орбиты сошел электрон,

я увидел волчком завихрившийся звон,

закорючка кривилась, и морщился знак,

и пространство смотрело в меня сквозь кулак.

Но, быть может, не здесь – за десятой звездой

напряженный, усталый, но Некто другой

весь ушел в расшифровку бессвязных речей

перекрестков искусства и Млечных Путей.

1968

«На страницах утренней «Star»…»

На страницах утренней «Star»3

встречу я собачонку Пифа;

и, покуда туманно и тихо,

благодушен Тверской бульвар.

Фонари отодвинуты в площадь.

Скорбный Пушкин, и рядом – аптека.

Что ж, живущему здесь от века

обитаемо все на ощупь.

Собачонка бежит, петляет,

а за мной господин наблюдает.

И лицо его так знакомо,

и черты его так покойны.

Это он, кавалер закона,

Бенкендорфа слуга достойный.

Вот идет он. Бульвар пустынный,

собачонка за ним ковыляет…

Будто мысли мои читает

философии друг старинный.

1969

«Расскажи мне сказку, что ли…»

Расскажи мне сказку, что ли,

про сосновый бор дремучий,

про дорогу в чистом поле

и про случай неминучий.

И про участь бедной девы,

что в изгнании томится,

повернешь коня налево —

королевские темницы.

А направо или прямо —

путь заказан и запретен,

за опушкой – волчьи ямы

и ловцов стальные сети.

Что-то сбудется в дороге,

быть ли раненым, убитым?

Витязь крестится в тревоге,

верный конь уж бьет копытом.

Дева ждет в чужой неволе,

замка высятся твердыни,

верный конь – умчался в поле,

витязь – крестится поныне.

1969

«Куда мы донесем свои инициалы…»

Куда мы донесем свои инициалы,

своих пожарищ где оставим след?

Но в будущих мирах мы все – провинциалы,

с усмешкой горькою непретворенных лет.

И поступью тяжелой и надменной,

равняя в строй машины и умы,

мы к вам всплывем с окраины Вселенной,

как осминог, поднявшийся из тьмы.

1969

«О где?!.. Откликнись!»

Н. Р.

О где?!.. Откликнись!

Я от тебя пространством отгорожен,

отринут, обездолен, обострожен.

Где голос твой, где запах твой и смех,

где каблучков звенящее стаккато,

где милых глаз небесный, тайный свет?

И душат слезы вдруг, как в юности когда-то.

Откликнись, друг! Беспечность слов

нам бесполезных рук не свяжет,

глагол возвышенный обяжет,

но крепок роковой засов!

Так бедный узник мечется по клети,

услышав вскрик призывный за стеной!

Что делать мне, услышав голос твой?

Откликнись, друг!..

1970

«Далекий колокола звон…»

Далекий колокола звон

звучал над башней городской,

где никнул уличный прибой.

Как непрестанный стон окон,

он ничего не означал.

Ах, не забыть, как он звучал!

И кто-то плакал надо мной

в стране – далекой и родной.

1972

«Благодарю учителей…»

Благодарю учителей

за все немыслимые муки,

за все искусства и науки,

за Царскосельский наш Лицей.

Тебя я славлю, Геттинген,

и Лейден славлю, и Сорбонну

за вольность нашу и свободу!

Сим победиша прах и тлен!

Чтоб вторил чувству дух христьянский,

разлей хмельное, Дионис,

и звоном чаш благословись,

как наш Денис, Денис гусарский.

Наставники мои, я вас

в заветной памяти лелею…

Но сердце, блага вожделея,

ведет свой собственный рассказ.

1972

«Раздвинь глухие шторы…»

Раздвинь глухие шторы

и лист багряный тронь,

в хитиновых узорах

там плещется огонь.

И лампы Аладдина

повернуто кольцо.

И ярко опалимы

и руки, и лицо.

Над безной хлорофилла

из вечной немоты

зеленые светила

нам блещут с высоты.

Там жизни вызов гордый,

пронзающий века,

и розовой аортой

пылают облака.

И жест ее отточен,

и взгляд ее упрям,

как этой звездной ночью —

багрян, багрян, багрян!

1971

Загрузка...