Посвящается А.А. Блоку
Блестящие ходят персоны,
повсюду фаянс и фарфор,
расписаны нежно плафоны,
музыка приветствует с хор.
А в окнах для взора угодный,
прилежно разбитый цветник.
В своем кабинете дородный
и статный сидит временщик.
В расшитом камзоле, при шпаге,
в андреевском ордене он.
Придворный, принесший бумаги,
отвесил глубокий поклон, —
Приветливый, ясный, речистый,
отдавшийся важным делам.
Сановник платочек душистый
кусает, прижавши к устам.
Докладам внимает он мудро,
Вдруг перстнем ударил о стол.
И с буклей посыпалась пудра
на золотом шитый камзол.
«Для вас, государь мой, не тайна,
что можете вы пострадать:
и вот я прошу чрезвычайно
сию неисправность изъять…»
Лицо утонуло средь кружев.
Кричит, раскрасневшись: «Ну что ж!..
Татищев, Шувалов, Бестужев —
у нас есть немало вельмож —
Коль вы не исправны, законы
блюсти я доверю другим…
Повсюду, повсюду препоны
моим начинаньям благим!..»
И, гневно поднявшись, отваги
исполненный, быстро исчез.
Блеснул его перстень и шпаги
украшенный пышно эфес.
Идет побледневший придворный…
Напудренный щеголь в лорнет
глядит – любопытный, притворный:
«Что с вами? Лица на вас нет…
В опале?.. Назначен Бестужев?»
Главу опустил – и молчит.
Вкруг море камзолов и кружев,
волнуясь, докучно шумит.
Блестящие ходят персоны,
музыка приветствует с хор,
окраскою нежной плафоны
ласкают пресыщенный взор.
Посвящается дорогой матери
Сияет роса на листочках.
И солнце над прудом горит.
Красавица с мушкой на щечках,
как пышная роза, сидит.
Любезная сердцу картина!
Вся в белых, сквозных кружевах,
мечтает под звук клавесина…
Горит в золотистых лучах
под вешнею лаской фортуны
и хмелью обвитый карниз,
и стены. Прекрасный и юный,
пред нею склонился маркиз
в привычно заученной роли,
в волнисто-седом парике,
в лазурно-атласном камзоле,
с малиновой розой в руке.
«Я вас обожаю, кузина!
Извольте цветок сей принять…»
Смеется под звук клавесина
и хочет кузину обнять.
Уже вдоль газонов росистых
туман бледно-белый ползет.
В волнах фиолетово-мглистых
луна золотая плывет.
Вельможа встречает гостью.
Он рад соседке.
Вертя драгоценною тростью,
стоит у беседки.
На белом атласе сапфиры.
На дочках – кисейные шарфы.
Подули зефиры —
воздушный аккорд
Эоловой арфы.
Любезен, но горд,
готовит изящный сонет
старик.
Глядит в глубь аллеи, приставив лорнет,
надев треуголку на белый парик.
Вот… негры вдали показались —
все в красном – лакеи…
Идет в глубь аллеи
по старому парку.
Под шепот алмазных фонтанов
проходят сквозь арку.
Вельможа идет для встречи.
Он снял треуголку.
Готовит любезные речи.
Шуршит от шелку.
Посвящается Эллису
Красавец Огюст,
на стол уронив табакерку,
задев этажерку,
обнявши подругу за талью, склонился
на бюст.
«Вы – радости, кои
Фортуна несла – далеки!..»
На клумбах левкои.
Над ними кружат мотыльки.
«Прости, мое щастье:
уйдет твой Огюст…»
Взирает на них без участья
холодный и мраморный бюст.
На бюсте сем глянец…
«Ах, щастье верну!..
Коль будет противник, его, как гишпанец,
с отвагою, шпагой проткну…
Ответишь в день оный,
коль, сердце, забудешь меня».
Сверкают попоны
лихого коня.
Вот свистнул по воздуху хлыстик.
Помчался
и вдаль улетел.
И к листику листик
прижался:
то хладный зефир прошумел.
«Ах, где ты, гишпанец мой храбрый?
Ах, где ты, Огюст?»
Забыта лежит табакерка…
Приходят зажечь канделябры…
В огнях этажерка
и мраморный бюст.
Посвящается А.А. Блоку
На столике зеркало, пудра, флаконы,
что держат в руках купидоны,
белила,
румяна…
Затянута туго корсетом,
в кисейном девица в ладоши забила,
вертясь пред своим туалетом:
«Ушла… И так рано!..
Заснет и уж нас не разгонит…
Ах, котик!..»
И к котику клонит
свой носик и ротик…
Щебечет другая
нежнее картинки:
«Ma chere, дорогая —
сережки, корсажи, ботинки!..
Уедем в Париж мы…
Там спросим о ценах…»
Блистают
им свечи.
Мелькают
на стенах
их фижмы
и букли, и плечи…
«Мы молоды были…
Мы тоже мечтали,
но кости заныли,
прощайте!..» —
старушка графиня сказала им басом…
И все восклицали:
«Нет, вы погадайте…»
И все приседали,
шуршали атласом…
«Ведь вас обучал Калиостро…»
– «Ну, карты давайте…»
Графиня гадает, и голос звучит ее трубный,
очами сверкает так остро:
«Вот трефы, вот бубны…»
На стенах портреты…
Столпились девицы с ужимками кошки.
Звенят их браслеты,
горят их сережки…
Трясется чепец, и колышатся лопасти кофты.
И голос звучит ее трубный:
«Беги женихов ты…
Любовь тебя свяжет и сетью опутает вервий.
Гаси сантимента сердечного жар ты…
Опять те же карты:
Вот бубны,
вот черви…»
Вопросы… Ответы…
И слушают чутко…
Взирают со стен равнодушно портреты…
Зажегся взор шустрый…
Темно в переходах
и жутко…
И в залах на сводах
погашены люстры…
И в горнице тени трепещут…
И шепчутся: «Тише,
вот папа
услышит, что дочки ладонями плещут,
что возятся ночью, как мыши,
и тешат свой норов…
Вот папа
пришлет к нам лакея «арапа».
Притихли, но поздно:
в дали коридоров
со светом в руках приближаются грозно…
Шатаются мраки…
Арапы идут и – о Боже! —
вот шарканье туфель доносится грубо,
смеются их черные рожи,
алеют их губы,
мелькают пунцовые фраки…
Красотка летит вдоль аллеи
в карете своей золоченой.
Стоят на запятках лакеи
в чулках и в ливрее зеленой.
На кружевах бархатной робы
всё ценные камни сияют.
И знатные очень особы
пред ней треуголку снимают.
Карета запряжена цугом…
У лошади в челке эгретка.
В карете испытанным другом
с ней рядом уселась левретка.
На лошади взмыленно снежной
красавец наездник промчался;
он, ветку акации нежной
сорвав на скаку, улыбался.
Стрельнул в нее взором нескромно…
В час тайно условленной встречи,
напудренно-бледный и томный, —
шепнул ей любовные речи…
В восторге сидит онемелом…
Карета на запад катится…
На фоне небес бледно-белом
светящийся пурпур струится.
Ей грезится жар поцелуя…
Вдали очертаньем неясным
стоит неподвижно статуя,
охвачена заревом красным.
Посвящается М.И. Балтрушайтису
Заплели косицы змейкой
графа старого две дочки.
Поливая клумбы, лейкой
воду черпают из бочки.
Вот садятся на скамейку,
подобрав жеманно юбки,
на песок поставив лейку
и сложив сердечком губки.
Но лишь скроется в окошке
образ строгий гувернантки, —
возникают перебранки
и друг другу кажут рожки.
Замелькали юбки, ножки,
кудри, сглаженные гребнем…
Утрамбованы дорожки
мелким гравием и щебнем.
Всюду жизнь и трепет вешний,
дух идет от лепесточков,
от голубеньких цветочков,
от белеющей черешни.
И в разгаре перебранки
языки друг другу кажут…
Строгий возглас гувернантки:
«Злые дети, вас накажут!..»
Вечер. Дом, газон, кусточек
тонут в полосах тумана.
«Стонет сизый голубочек», —
льется звонкое сопрано.
И субтильные девицы,
подобрав жеманно юбки,
как нахохленные птицы,
в дом идут, надувши губки.
Заброшенный дом.
Кустарник колючий, но редкий.
Грущу о былом:
«Ах, где вы – любезные предки?»
Из каменных трещин торчат
проросшие мхи, как полипы.
Дуплистые липы
над домом шумят.
И лист за листом,
тоскуя о неге вчерашней,
кружится под тусклым окном
разрушенной башни.
Как стерся изогнутый серп
средь нежно белеющих лилий —
облупленный герб
дворянских фамилий.
Былое, как дым…
И жалко.
Охрипшая галка
глумится над горем моим.
Посмотришь в окно —
часы из фарфора с китайцем.
В углу полотно
с углем нарисованным зайцем.
Старинная мебель в пыли,
да люстры в чехлах, да гардины…
И вдаль отойдешь… А вдали —
равнины, равнины.
Среди многоверстных равнин
скирды золотистого хлеба.
И небо…
Один.
Внимаешь с тоской
обвеянный жизнию давней,
как шепчется ветер с листвой,
как хлопает сорванной ставней.
М.А. Эртелю
Сквозь зелень воздушность одела
их пологом солнечных пятен.
Старушка несмело
шепнула: «День зноен, приятен…»
Девица
клубнику варила средь летнего жара.
Их лица
омыло струею душистого пара.
В морщинах у старой змеилась
как будто усмешка…
В жаровне искрилась,
дымя, головешка.
Зефир пролетел тиховейный…
Кудрявенький мальчик
в пикейной
матроске к лазури протягивал пальчик:
«Куда полетела со стен ты,
зеленая мушка?»
Чепца серебристого ленты,
вспотев, распускала старушка.
Чирикнула птица.
В порыве бескрылом
девица
грустила о милом.
Тяжелые косы,
томясь, через плечи она перекинула разом.
Звенящие, желтые осы
кружились над стынущим тазом.
Девица за ласточкой вольной
следила завистливым оком,
грустила невольно
о том, что разлучены роком.
Вдруг что-то ей щечку ужалило больно —
она зарыдала,
сорвавши передник…
И щечка распухла.
Варенье убрали на ледник,
жаровня потухла.
Диск солнца пропал над лесною опушкой,
ребенка лучом искрометным целуя.
Ребенок гонялся
за мушкой
средь кашек.
Метался,
танцуя,
над ним столб букашек.
И вот дуновенье
струило прохладу
волною.
Тоскливое пенье
звучало из тихого саду.
С распухшей щекою
бродила мечтательно дева.
Вдали над ложбиной —
печальный, печальный —
туман поднимался к нам призраком длинным.
Из птичьего зева
забил над куртиной
фонтанчик хрустальный,
пронизанный златом рубинным.
Средь розовых шапок левкоя
старушка тонула забытым мечтаньем.
И липы былое
почтили вздыханьем.
Шептала
старушка: «Как вечер приятен!»
И вот одевала
заря ее пологом огненных пятен.
Посвящается Л.Д. Блок
Задумчивый вид:
Сквозь ветви сирени
сухая известка блестит
запущенных барских строений.
Всё те же стоят у ворот
чугунные тумбы.
И нынешний год
всё так же разбитые клумбы.
На старом балкончике хмель
по ветру качается сонный,
да шмель
жужжит у колонны.
Весна.
На кресле протертом из ситца
старушка глядит из окна.
Ей молодость снится.
Всё помнит себя молодой —
как цветиком ясным, лилейным
гуляла весной
вся в белом, в кисейном.
Он шел позади,
шепча комплименты.
Пылали в груди
ее сантименты.
Садилась, стыдясь,
она вон за те клавикорды.
Ей в очи, смеясь,
глядел он, счастливый и гордый.
Зарей потянуло в окно.
Вздохнула старушка:
«Всё это уж было давно!..»
Стенная кукушка,
хрипя,
кричала.
А время, грустя,
над домом бежало, бежало…
Задумчивый хмель
качался, как сонный,
да бархатный шмель
жужжал у колонны.
Вот к дому, катя по аллеям,
с нахмуренным Яшкой —
с лакеем,
подъехал старик, отставной генерал с деревяшкой.
Семейство,
чтя русский
обычай, вело генерала для винного действа
к закуске.
Претолстый помещик, куривший сигару,
напяливший в полдень поддевку,
средь жару
пил с гостем вишневку.
Опять вдохновенный,
рассказывал, в скатерть рассеянно тыча окурок,
военный
про турок:
«Приехали в Яссы…
Приблизились к Турции…»
Вились вкруг террасы
цветы золотые настурции.
Взирая
на девку блондинку,
на хлеб полагая
сардинку,
кричал
генерал:
«И под хохот громовый
проснувшейся пушки
ложились костьми батальоны…»
В кленовой
аллее носились унылые стоны
кукушки.
Про душную страду
в полях где-то пели
так звонко.
Мальчишки из саду
сквозь ели,
крича, выгоняли теленка.
«Не тот, так другой
погибал,
умножались
могилы», —
кричал,
от вина огневой…
Наливались
на лбу его синие жилы.
«Нам страх был неведом…
Еще на Кавказе сжигали аул за аулом…»
С коричневым пледом
и стулом
в аллее стоял,
дожидаясь,
надутый лакей его, Яшка.
Спускаясь
с террасы, военный по ветхим ступеням стучал
деревяшкой.
Посвящается П.Н. Батюшкову
Мелькают прохожие, санки…
Идет обыватель из лавки
весь бритый, старинной осанки…
Должно быть, военный в отставке.
Калошей стучит по панели,
мальчишкам мигает со смехом
в своей необъятной шинели,
отделанной выцветшим мехом.
Он всюду, где жизнь, – и намедни
Я встретил его у обедни.
По церкви ходил он с тарелкой…
Деньгою позвякивал мелкой…
Все знают: про замысел вражий,
он мастер рассказывать страсти…
Дьячки с ним дружатся – и даже
квартальные Пресненской части.
В мясной ему все без прибавки —
Не то что другим – отпускают…
И с ним о войне рассуждают
хозяева ситцевой лавки…
Приходит, садится у окон
с улыбкой, приветливо ясный…
В огромный фулярово-красный
сморкается громко платок он.
«Китаец дерется с японцем…
В газетах об этом писали…
Ох, что ни творится под солнцем…
Недавно… купца обокрали»…
Холодная, зимняя вьюга.
Безрадостно-темные дали.
Ищу незнакомого друга,
исполненный вечной печали…
Вот яростно с крыши железной
рукав серебристый взметнулся,
как будто для жалобы слезной
незримый в хаосе проснулся, —
как будто далекие трубы…
Оставленный всеми, как инок,
стоит он средь бледных снежинок,
подняв воротник своей шубы…
Как часто средь белой метели,
детей провожая со смехом,
бродил он в старинной шинели,
отделанной выцветшим мехом…
Всё подсохло. И почки уж есть.
Зацветут скоро ландыши, кашки.
Вот плывут облачка, как барашки.
Громче, громче весенняя весть.
Я встревожен назойливым писком:
Подоткнувшись, ворчливая Фекла,
нависая над улицей с риском,
протирает оконные стекла.
Тут известку счищают ножом…
Тут стаканчики с ядом… Тут вата…
Грудь апрельским восторгом объята.
Ветер пылью крутит за окном.
Окна настежь – и крик, разговоры,
и цветочный качается стебель,
и выходят на двор полотеры
босиком выколачивать мебель.
Выполз кот и сидит у корытца,
умывается бархатной лапкой.
Вот мальчишка в рубашке из ситца,
пробежав, запустил в него бабкой.
В небе свет предвечерних огней.
Чувства снова, как прежде, огнисты.
Небеса все синей и синей,
Облачка, как барашки, волнисты.
В синих далях блуждает мой взор.
Все земные стремленья так жалки…
Мужичонка в опорках на двор
с громом ввозит тяжелые балки.
Гляжу из окна я вдоль окон:
здесь – голос мне слышится пылкий
и вижу распущенный локон…
Там вижу в окне я бутылки…
В бутылках натыкана верба.
Торчат ее голые прутья.
На дворике сохнут лоскутья…
И голос болгара иль серба
гортанный протяжно рыдает…
И слышится: «Шум на Марица…»
Сбежались. А сверху девица
с деньгою бумажку бросает.
Утешены очень ребята
прыжками цепной обезьянки.
Из вечно плаксивой Травьяты
мучительный скрежет шарманки.
Посмотришь на даль – огороды
мелькнут перед взором рядами,
заводы, заводы, заводы!..
Заводы блестят уж огнями.
Собравшись пред старым забором,
портные расселись в воротах.
Забыв о тяжелых заботах,
орут под гармонику хором.
Время плетется лениво.
Всё тебя нету да нет.
Час простоял терпеливо.
Или больна ты, мой свет?
День-то весь спину мы гнули,
а к девяти я был здесь…
Иль про меня что шепнули?..
Тоже не пил праздник весь…
Трубы гремят на бульваре.
Пыль золотая летит.
Франтик в истрепанной паре,
знать, на гулянье бежит.
Там престарелый извозчик
парня в участок везет.
Здесь оборванец разносчик
дули и квас продает.
Как я устал, поджидая!..
Злая, опять не пришла…
Тучи бледнеют, сгорая.
Стелется пыльная мгла.
Вечер. Бреду одиноко.
Тускло горят фонари.
Там… над домами… далеко
узкая лента зари.
Сердце сжимается больно.
Конка протяжно звенит.
Там… вдалеке… колокольня
образом темным торчит.
Солнце жжет. Вдоль тротуара
под эскортом пепиньерок
вот идет за парой пара
бледных, хмурых пансионерок.
Цепью вытянулись длинной,
идут медленно и чинно —
в скромных, черненьких ботинках,
в снежно-белых пелеринках…
Шляпки круглые, простые,
заплетенные косицы —
точно все не молодые,
точно старые девицы.
Глазки вылупили глупо,
спины вытянули прямо.
Взглядом мертвым, как у трупа,
смотрит классная их дама.
«Mademoiselle Nadine, tenez voue
Droit»…[1] И хмурит брови строже.
Внемлет скучному напеву
обернувшийся прохожий…
Покачает головою,
удивленно улыбаясь…
Пансион ползет, змеею
между улиц извиваясь.
Был праздник: из мглы
неслись крики пьяниц.
Домов огибая углы,
бесшумно скользил оборванец.
Зловещий и черный,
таская короткую лесенку,
забегал фонарщик проворный,
мурлыча веселую песенку.
Багрец золотых вечеров
закрыли фабричные трубы
да пепельно-черных домов
застывшие клубы.