О чем поешь ты, птичка в клетке?
О том ли, как попалась в сетку?
Как гнездышко ты вила?
Как тебя с подружкой клетка разлучила?
Или о счастии твоем
В милом гнездышке своем?
Или как мушек ты ловила
И их деткам носила?
О свободе ли, лесах,
О высоких ли холмах,
О лугах ли зеленых,
О полях ли просторных?
Скучно бедняжке на жердочке сидеть
И из оконца на солнце глядеть.
В солнечные дни ты купаешься,
Песней чудной заливаешься,
Старое вспоминаешь,
Свое горе забываешь,
Семечки клюешь,
Жадно водичку пьешь.
И я свирел в свою свирель,
И мир хотел в свою хотель.
Мне послушные свивались звезды в плавный кружеток.
И свирел в свою свирель, выполняя мира рок.
Россия забыла напитки,
В них вечности было вино,
И в первом разобранном свитке
Восчла роковое письмо.
Ты свитку внимала немливо,
Как взрослым внимает дитя,
И подлая тайная сила
Тебя наблюдала хотя.
Немь лукает луком немным
В закричальности зари.
Ночь роняет душам темным
Кличи старые «Гори!».
Закричальность задрожала,
В щит молчание взяла
И, столика и стожала,
Боем в темное пошла.
Лук упал из рук упавном,
Прорицает тишина,
И в смятении державном
Улетает прочь она.
Там, где жили свиристели,
Где качались тихо ели,
Пролетели, улетели
Стая легких времирей.
Где шумели тихо ели,
Где поюны крик пропели,
Пролетели, улетели
Стая легких времирей.
В беспорядке диком теней,
Где, как морок старых дней,
Закружились, зазвенели
Стая легких времирей.
Стая легких времирей!
Ты поюнна и вабна,
Душу ты пьянишь, как струны,
В сердце входишь, как волна!
Ну же, звонкие поюны,
Славу легких времирей!
Я славлю лёт его насилий,
Тех крыл, что в даль меня носили,
Свод синезначимой свободы,
Под круги солнечных ободий,
Туда, под самый-самый верх,
Где вечно песен белый стерх.
Из мешка
На пол рассыпались вещи.
И я думаю,
Что мир –
Только усмешка,
Что теплится
На устах повешенного.
Времыши-камыши
На озера береге,
Где каменья временем
Где время каменьем.
На берега озере
Времыши, камыши,
На озера береге
Священно шумящие.
Жарбог! Жарбог!
Я в тебя грезитвой мечу,
Дола славный стаедей,
О, взметни ты мне навстречу
Стаю вольных жарирей.
Жарбог! Жарбог!
Волю видеть огнезарную
Стаю легких жарирей,
Дабы радугой стожарною
Вспыхнул морок наших дней.
Огнивом-сечивом высек я мир,
И зыбку-улыбку к устам я поднес,
И куревом-маревом дол озарил,
И сладкую дымность о бывшем вознес.
Турки
Вырея блестящего и щеголя всегда – окурки
Валяются на берегу.
Берегу
Своих рыбок
В ладонях
Сослоненных.
Своих улыбок
Не могут сдержать белокурые
Турки.
Иногда балагурят.
Я тоже роняю окурок…
Море в этом заливе совсем засыпает.
Засыпают
Рыбаки в море невод.
Небо
Слева… в женщине
Вы найдете тень синей?
Рыбаки не умеют:
Наклонясь, сети сеют.
Рабочий спрашивает: «Ачи я бачил?»
Перекати-полем катится собачка.
И, наклонясь взять камешек,
Чувствую, что нужно протянуть руку прямо еще.
Под руководством маменьки
Барышня учится в воду камень кинуть.
На бегучие сини
Ветер сладостно сеет
Запахом маслины,
Цветок Одиссея.
И, пока расцветает, смеясь, семья прибауток,
Из ручонки
Мальчонки
Сыпется, виясь, дождь в уплывающих уток.
Море щедрою мерой
Веет полуденным золотом.
Ах! Об эту пору все мы верим,
Все мы молоды,
И начинает казаться, что нет ничего невообразимого,
Что в этот час
Море гуляет среди нас,
Надев голубые невыразимые.
День, как срубленное дерево, точит свой сок.
Жарок песок.
Дорога пролегла песками.
Во взорах – пес, камень.
Возгласы: «Мамаша, мамаша!»
Кто-то ручкой машет.
Жар меня морит.
Морит и море.
Блистает «сотки» донце…
Птица
Крутится,
Летя. Кру́ги…
Ах, други!
Я устал по песку таскаться!
А дитя,
Увидев солнце,
Закричало: «Цаца!»
И этот вечный по песку хруст ног!
Мне грустно.
О, этот туч в сеть мигов лов!
И крик невидимых орлов!
Отсюда далеко все видно в воде.
Где глазами бесплотных тучи прошли,
Я черчу «В» и «Д».
Чьи? Не мои.
Мои: «В» и «И».
По устенью
Ящерица
Тащится
Тенью,
Вся нежная от линьки.
Отсюда море кажется
Выполощенным мозолистыми руками в синьке.
День! Ты вновь стал передо мной, как карапузик-мальчик,
Засунув кулачки в карманы.
Но вихрь уносит песень дальше
И ясны горные туманы.
Все молчит. Ни о чем не говорят.
Белокурости турок канули в закат.
О, этот ясный закат!
Своими красными красками кат!
И его печальные жертвы –
Я и краски утра мертвыя.
В эти пашни,
Где времена роняли свой сев,
Смотрятся башни,
Назад не присев!
Где было место богов и земных дев виру,
Там в лавочке – продают сыру.
Где шествовал бог не сделанный, а настоящий,
Там сложены пустые ящики.
И обращаясь к тучам,
И снимая шляпу,
И отставив ногу
Немного,
Лепечу – я с ними не знаком –
Коснеющим, детским, несмелым языком:
«Если мое скромное допущение справедливо,
Что золото, которое вы тянули,
Когда, смеясь, рассказывали о любви,
Есть обычное украшение вашей семьи,
То не верю, чтоб вы мне не сообщили,
Любите ли вы «тянули»,
Птичку «сплю»,
А также в предмете «русский язык»
Прошли ли
Спряжение глагола «люблю»? И сливы?
Ветер, песни сея,
Улетел в свои края.
Лишь бессмертновею
Я.
Только.
«И, кроме того, ставит ли вам учитель двойки?»
Старое воспоминание жалит.
Тени бежали.
И старая власть жива,
И грустны кружева.
И прежняя грусть
Вливает свой сон в слово «Русь»…
«И любите ли вы высунуть язык?»[1]
Вечер. Тени.
Сени. Лени.
Мы сидели, вечер пья.
В каждом глазе – бег оленя,
В каждом взоре – лёт копья.
И когда на закате кипела вселенская ярь,
Из лавчонки вылетел мальчонка,
Провожаемый возгласом: «Жарь!»
И скорее справа, чем правый,
Я был более слово, чем слева.
В пору, когда в вырей
Времирей умчались стаи,
Я времушком-камушком игрывало,
И времушек-камушек кинуло,
И времушко-камушко кануло,
И времыня крылья простерла.
Мне спойте про девушек чистых,
Сих спорщиц с черемухой-деревом,
Про юношей стройно-плечистых:
Есть среди вас они – знаю и верю вам.
Мизинич, миг,
Скользнув средь двух часов,
Мне создал поцелуйный лик,
И крик страстей, и звон оков.
Его, лаская, отпустил,
О нем я память сохранил,
О мальчике кудрявом.
И в час работ,
И в час забавы
О нем я нежно вспоминаю
И, ласкою отменной провожая,
Зову, прошу:
«Будь гостем дорогим!»
Стенал я, любил я, своей называл
Ту, чья невинность в сказку вошла,
Ту, что о мне лишь цвела и жила
И счастью нас отдала ‹…›
Но Крысолов верховный «крыса» вскрикнул
И кинулся, лаем длившись, за «крысой», –
И вот уже в липах небога,
И зыбятся свечи у гроба.
Когда казак с высокой вышки
Увидит дальнего врага,
Чей иск – казацкие кубышки,
А сабля – острая дуга, –
Он сбегает, развивая кудрями, с высокой вышки,
На коня он лихого садится
И летит без передышки
В говором поющие станицы.
Так я, задолго до того мига,
Когда признание станет всеобщим,
Говорю: «Над нами иноземцев иго,
Возропщем, русские, возропщем!
Поймите, что угнетенные и мы – те ж!
Учитесь доле внуков на рабах
И, гордости подняв мятеж,
Наденьте брони поверх рубах!»
Что было – в водах тонет.
И вечерогривы кони,
И утровласа дева,
И нами всхожи севы.
И вечер – часу дань,
И мчатся вдаль суда,
И жизнь иль смерть – любое,
И алчут кони боя.
И в межи роя узких стрел –
Пустили их стрелки –
Бросают стаи конских тел
Нагие ездоки.
И месть для них – узда,
Желание – подпруга.
Быстра ли, медленна езда,
Бежит в траве подруга.
В их взорах голубое
Смеется вечно вёдро.
Товарищи разбоя,
Хребет сдавили бедра.
В ненастье любят гуню,
Земли сырая обувь.
Бежит вблизи бегунья,
Смеются тихо оба.
[Его плечо высоко,
Ее нога, упруга,
Им не страшна осока,
Их не остановит куга.]
Коня глаза косы,
Коня глаза игривы:
Иль злато жен косы
Тяжеле его гривы?
Качнулись ковыли,
Метнулися навстречу.
И ворог ковы лить
Грядет в предвестьях речи.
Сокольих крыл колки,
Заморские рога.
И гулки и голки,
Поют его рога.
Звенят-звенят тетивы,
Стрела глаз юный пьет.
И из руки ретивой
Летит-свистит копье.
И конь, чья ярь испытана,
Грозит врагу копытами.
Свирепооки кони,
И кто-то, кто-то стонет.
И верная подруга
Бросается в траву.
Разрезала подпругу,
Вонзила нож врагу.
Разрежет жилы коням,
Хохочет и смеется.
То жалом сзади гонит,
В траву, как сон, прольется.
Земля в ней жалом жалится,
Таится и зыби́т.
Змея, змея ли сжалится,
Когда коня вздыбит?
Вдаль убегает насильник.
Темен от солнца могильник.
Его преследует насельник
И песен клич весельный…
О, этот час угасающей битвы,
Когда зыбятся в поле молитвы!..
И темны, смутны и круглы,
Над полем кружатся орлы.
Завыли волки жалобно:
Не будет им обеда.
Не чуют кони жала ног.
В сознании – победа.
Он держит путь, где хата друга.
Его движения легки.
За ним в траве бежит подруга –
В глазах сверкают челоноки.
О, рассмейтесь, смехачи!
О, засмейтесь, смехачи!
Что смеются смехами, что смеянствуют смеяльно,
О, засмейтесь усмеяльно!
О, рассмешищ надсмеяльных – смех усмейных смехачей!
О, иссмейся рассмеяльно, смех надсмейных смеячей!
Сме́йево, сме́йево,
Усмей, осмей, смешики, смешики,
Смеюнчики, смеюнчики.
О, рассмейтесь, смехачи!
О, засмейтесь, смехачи!
О, достоевскиймо бегущей тучи!
О, пушкиноты млеющего полдня!
Ночь смотрится, как Тютчев,
Безмерное замирным полня.
Бобэоби пелись губы,
Вээоми пелись взоры,
Пиээо пелись брови,
Лиэээй пелся облик,
Гзи-гзи-гзэо пелась цепь.
Так ил холсте каких-то соответствий
Вне протяжении жило Лицо.
Кому сказатеньки,
Как важно жила барынька?
Нет, не важная барыня,
А, так сказать, лягушечка:
Толста, низка и в сарафане,
И дружбу вела большевитую
С сосновыми князьями.
И зеркальные топила
Обозначили следы,
Где она весной ступила,
Дева ветреной воды.
Крылышкуя золотописьмом
Тончайших жил,
Кузнечик в кузов пуза уложил
Прибрежных много трав и вер.
«Пинь, пинь, пинь!» – тарарахнул зинзивер.
О, лебедиво!
О, озари!
Чудовище – жилец вершин,
С ужасным задом,
Схватило несшую кувшин,
С прелестным взглядом.
Она качалась, точно плод,
В ветвях косматых рук.
Чудовище, урод,
Довольно, тешит свой досуг.
С журчанием, свистом
Птицы взлетать перестали.
Трепещущим листом
Они не летали.
Тянулись таинственно перья
За тучи широким крылом.
Беглец науки лицемерья,
Я туче скакал напролом.
Могилы вольности – Каргебиль и Гуниб
Были соразделителями со мной единых зрелищ,
И, за столом присутствуя, они б
Мне не воскликнули б: «Что, что, товарищ, мелешь?»
Боец, боровшийся, не поборов чуму,
Пал около дороги круторогий бык,
Чтобы невопрошающих – к чему?
Узнать дух с радостью владык.
Когда наших коней то бег, то рысь вспугнули их,
Чару рассеянно-гордых орлов,
Ветер, неосязуемый для нас и тих,
Вздымал их царственно на гордый лов.
Вселенной повинуяся указу,
Вздымался гор ряд долгий.
И путешествовал по Кавказу
И думал о далекой Волге.
Конь, закинув резво шею,
Скакал по легкой складке бездны.
С ужасом, в борьбе невольной хорошея,
Я думал, что заниматься числами над бездною полезно.
Невольно числа и слагал,
Как бы возвратясь ко дням творенья,
И вычислил, когда последний галл
Умрет, не получив удовлетворенья.
Далёко в пропасти шумит река,
К ней бело-красные просыпались мела́,
Я думал о природе, что дика
И страшной прелестью мила.
Я думал о России, которая сменой тундр, тайги, степей
Похожа на один божественно звучащий стих,
И в это время воздух освободился от цепей
И смолк, погас и стих.
И вдруг на веселой площадке,
Которая, на городскую торговку цветами похожа,
Зная, как городские люди к цвету падки,
Весело предлагала цвет свой прохожим, –
Увидел я камень, камню подобный, под коим пророк
Похоронен; скошен он над плитой и увенчан чалмой.
И мощи старинной раковины, изогнуты в козлиный рог,
На камне выступали; казалось, образ бога камень увенчал мой.
Среди гольцов, на одинокой поляне,
Где дикий жертвенник дикому богу готов,
Я как бы присутствовал на моляне
Священному камню священных цветов.
Свершался предо мной таинственный обряд.
Склоняли голову цветы,
Закат был пламенем объят,
С раздумьем вечером свиты́…
Какой, какой тысячекост,
Грознокрылат, полуморской,
Над морем островом подъемлет хвост,
Полунеземной объят тоской?
Тогда живая и быстроглазая ракушка была его свидетель,
Ныне – уже умерший, но, как и раньше, зоркий камень,
Цветы обступили его, как учителя дети,
Его – взиравшего веками.
И ныне он, как с новгородичами, беседует о водяном
И, как Садко, берет на руки ветхогусли –
Теперь, когда Кавказом, моря ощеренным дном,
В нем жизни сны давно потускли.
Так, среди «Записки кушетки» и «Нежный Иосиф»,
«Подвиги Александрам» ваяете чудесными руками –
Как среди цветов колосьев
С рогом чудесным виден камень.
То было более чем случай:
Цветы молилися, казалось, пред времен давно прошедших слом
О доле нежной, о доле лучшей:
Луга топтались их ослом.
Здесь лег войною меч Искандров,
Здесь юноша загнал народы в медь,
Здесь истребил победителя леса ндрав
И уловил народы в сеть.
Я нахожу, что очаровательная погода,
И я прошу милую ручку
Изящно переставить ударение,
Чтобы было так: смерть с кузовком идет по года́.
Вон там на дорожке белый встал и стоит виденнега!
Вечер ли? Дерево ль? Прихоть моя?
Ах, позвольте мне это слово в виде неги!
К нему я подхожу с шагом изящным и отменным.
И, кланяясь, зову: если вы не отрицаете значения любви чар,
То я зову вас на вечер.
Там будут барышни и панны,
А стаканы в руках будут пенны.
Ловя руками тучку,
Ветер получает удар ея, и не я,
А согласно махнувшие в глазах светляки
Мне говорят, что сношенья с загробным миром легки.
Вы помните о городе, обиженном в чуде,
Чей звук так мило нежит слух
И взятый из языка старинной чуди.
Зовет увидеть вас пастух,
С свирелью сельской (есть много неги в сельском имени),
Молочный скот с обильным выменем,
Немного робкий перейти реку, журчащий брод.
Все это нам передал в названьи чужой народ.
Пастух с свирелью из березовой коры
Ныне замолк за грохотом иной поры.
Где раньше возглас раздавался мальчишески-прекрасных труб,
Там ныне выси застит дыма смольный чуб.
Где отражался в водах отсвет коровьих ног,
Над рекой там перекинут моста железный полувенок.
Раздору, плахам – вчера и нынче – город ясли.
В нем дружбы пепел и зола, истлев, погасли.
Когда-то, понурив голову, стрелец безмолвно шествовал за
плахой.
Не о нем ли в толпе многоголосой девичий голос заплакал?
В прежних сил закат,
К работе призван кат.
А впрочем, все страшней и проще:
С плодами тел казенных на полях не вырастают рощи.
Казнь отведена в глубь тайного двора –
Здесь на нее взирает детвора.
Когда толпа шумит и веселится,
Передо мной всегда казненных лица.
Так и теперь: на небе ясном тучка –
Я помню о тебе, боярин непокорный Кучка!
В тебе, любимый город,
Старушки что-то есть.
Уселась на свой короб
И думает поесть.
Косынкой замахнулась – косынка не простая:
От и до края летит птиц черная стая.
Я не знаю, Земля кружится или нет,
Это зависит, уложится ли в строчку слово.
Я не знаю, были ли мо<ими> бабушкой и дедом
Обезьяны, т<ак> к<ак> я не знаю, хочется ли мне сладкого или кислого.
Но я знаю, что я хочу кипеть и хочу, чтобы солнце
И жилу моей руки соединила общая дрожь.
Но я хочу, чтобы луч звезды целовал луч моего глаза,
Как олень оленя (о, их прекрасные глаза!).
Но я хочу, чтобы, когда я трепещу, общий трепет приобщился вселенной.
И я хочу верить, что есть что-то, что остается,
Когда косу любимой девушки заменить, напр<имер>, временем.
Я хочу вынести за скобки общего множителя, соединяющего меня,
Солнце, небо, жемчужную пыль.
Я переплыл залив Судака.
Я сел на дикого коня.
Я воскликнул:
России нет, не стало больше,
Ее раздел рассек, как Польшу.
И люди ужаснулись.
Я сказал, что сердце современного русского висит, как нетопырь.
И люди раскаялись.
Я сказал:
О, рассмейтесь, смехачи!
О, засмейтесь, смехачи!
Я сказал: Долой Габсбургов! Узду Гогенцоллернам!
Я писал орлиным пером. Шелковое, золотое, оно вилось вокруг крупного стержня.
Я ходил по берегу прекрасного озера, в лаптях и голубой рубашке. Я был сам прекрасен.
Я имел старый медный кистень с круглыми шишками.
Я имел свирель из двух тростин и рожка отпиленного.
Я был снят с черепом в руке.
Я в Петровске видел морских змей.
Я на Урале перенес воду из Каспия в моря Карские.
Я сказал: Вечен снег высокого Казбека, но мне милей свежая парча осеннего Урала.
На Гребенских горах я находил зубы ската и серебряные
раковины вышиной в колесо фараоновой колесницы.
Выступы замок простер
В синюю неба пустыню.
Холодный востока костер
Утра встречает богиню.
И тогда-то
Звон раздался от подков.
Вел, как хата,
Месяц ясных облаков
Лаву видит седоков.
И один из них широко
Ношей белою сверкнул,
И в его ночное око
Сам таинственный разгул
Выше мела белых скул
Заглянул.
«Не святые, не святоши,
В поздний час несемся мы,
Так зачем чураться ноши
В час царицы ночи – тьмы!»
Уж по твердой мостовой
Идут взмыленные кони.
И опять взмахнул живой
Ношей мчащийся погони.
И кони устало зевают, замучены,
Шатаются конские стати.
Усы золотые закручены
Вождя веселящейся знати.
И, вящей породе поспешная дань,
Ворота раскрылися настежь.
«Раскройся, раскройся, широкая ткань,
Находку прекрасную застишь.
В руках моих дремлет прекрасная лань!»
И, преодолевая странный страх,
По пространной взбегает он лестнице
И прячет лицо в волосах
Молчащей кудесницы.
«В холодном сумраке покоя,
Где окружили стол скамьи,
Веселье встречу я какое
В разгуле витязей семьи?»
И те отвечали с весельем:
«Правду промолвил и дело.
Дружен урод с подземельем,
И любит высоты небесное тело». –
«Короткие четверть часа
Буду вверху и наедине.
Узнаю, льнут ли ее волоса
К моей молодой седине».
И те засмеялися дружно.
Качаются старою стрелкой часы.
Но страх вдруг приходит. Но все же наружно
Те всадники крутят лихие усы…
Но что это? Жалобный стон и трепещущий говор,
И тела упавшего шум позже стука.
Весь дрожа, пробегает в молчании повар
И прочь убегает, не выронив звука.
И мчатся толпою, недоброе чуя,
До двери высокой, дубовой и темной,
И плачет дружинник, ключ в скважину суя,
Суровый, сердитый, огромный.
На битву идут они к женственным чарам,
И дверь отворилась под тяжким ударом
Со скрипом, как будто, куда-то летя,
Грустящее молит и плачет дитя.
Но зачем в их руках заблистали клинки?
Шашек лезвия блещут из каждой руки.
Как будто заснувший, лежит общий друг,
И на пол стекают из крови озера.
А в углу близ стены – вся упрек и испуг –
Мария Вечора.
Полно, сивка, видно, тра
Бросить соху. Хлещет ливень и сечет.
Видно, ждет нас до утра
Сон, коняшня и почет.
Были наполнены звуком трущобы,
Лес и звенел и стонал,
Чтобы
Зверя охотник копьем доконал.
Олень, олень, зачем он тяжко
В рогах глагол любви несет?
Стрелы вспорхнула медь на ляжку,
И не ошибочен расчет.
Сейчас он сломит ноги оземь
И смерть увидит прозорливо,
И кони скажут говорливо:
«Нет, не напрасно стройных возим».
Напрасно прелестью движений
И красотой немного девьего лица
Избегнуть ты стремился поражений,
Копьем искавших беглеца.
Все ближе конское дыханье
И ниже рог твоих висенье,
И чаще лука трепыханье,
Оленю нету, нет спасенья.
Но вдруг у него показались грива
И острый львиный коготь,
И беззаботно и игриво
Он показал искусство трогать.
Без несогласья и без крика
Они легли в свои гробы,
Он же стоял с осанкою владыки –
Были созерцаемы поникшие рабы.
Посвящается охотнику за лосями, павдинцу Попову; конный, он напоминал Добрыню. Псы бежали за ним, как ручные волки. Шаг его – два шага простых людей.
Мы говорили о том, что считали хорошим,
Бранили трусость и порок.
Поезд бежал, разумным служа ношам,
Змеей качаемый чертог.
Задвижками стекол стукал,
Шатал подошвы ног.
И одурь сонная сошла на сонных кукол,
Мы были – утесы земли.
Сосед соседу тихо шушукал
В лад бега железного скользкой змеи.
Испуг вдруг оживил меня. Почудилось, что жабры
Блестят за стеклами в тени.
И посмотрел. Он задрожал, хоть оба были храбры,
Был ясен строй жестоких игол.
Так, змей крылатый! Что смерть, чума иль на охоте бабры.
Пред этим бледным жалом, им призрак нас дразнил и дрыгал.
Имена гордые, народы, почестей хребты? –
Над всем, всё попирая, призрак прыгал.
То видя, вспомнил я лепты́,
Что милы суровому сердцу божеств.
«Каковых ради польз, – воскликнул я, – ты возродил черты
Могучих над змеем битвы торжества?»
Как ужас или как творец неясной шутки
Он принял вид и облик подземных существ?
Но в тот же миг заметил я ножки малютки,
Где поприще бега было с хвостом.
Эти короткие миги были столь жутки,
Что я доныне помню, что было потом.
Гребень высокий, как дальние снежные горы,
Гада покрыл широким мостом.
Разнообразные людские моры
Как знаки жили в чешуе.
Смертей и гибели плачевные узоры
Вились по брюху, как плющ на стене.
Наместник главы, зияла раскрытая книга,
Как челка лба на скакуне.
Сгибали тело чудовища преемственные миги,
То прядая кольцами, то телом коня, что встал, как свеча.
Касалися земли нескромные вериги.
И пасть разинута была, точно для встречи меча.
Но сеть звездами расположенных колючек
Испугала меня, и я заплакал не крича.
Власам подобную читая книгу, попутчик
Сидел на гаде, черный вран,
Усаженный в концах шипами и сотнями жучек.
Крыла широкий сарафан
Кому-то в небе угрожал шипом и бил, и зори
За ним светлы, как око бабра за щелью тонких ран.
И спутник мой воскликнул: «Горе! Горе!» –
И слона вымолишь не мог, охвачен грустью.
Угроза и упрек блестели в друга взоре.
Я мнил, что человечество – верховье, мы ж мчимся к устью,
И он крылом змеиным напрягал,
Блестя зубов ужасной костью.
И вдаль поспешно убегал,
Чтоб телу необходимый дать разбег
И старого движенья вал.
В глазах убийство и ночлег,
Как за занавеской желтой ссору,
Прочесть умел бы человек.
Мы оглянулись сразу и скоро
На наших сонных соседей:
Повсюду храп и скука разговора.
Всё покорялось спячке и беседе.
Я вспомнил драку с змеем воина,
Того, что, меч держа, к победе
Шел. И воздух гада запахом, а поле кровию напоены
Были, когда у ног, как труп безжизненный, чудовище легло.
Кипела кровию на шее трупа черная пробоина.
Но сердце применить пример старинный не могло.
Меж тем после непонимаемых метаний
Оно какой-то цели досягло
И, сев на корточки, вытягивало шею. Рой желаний
Его томил и мучил, чем-то звал.
Окончен был обряд каких-то умываний,
Он повернулся к нам – я в страхе умирал! –
Соседа сонного схватил и, щелкая,
Его съедал. Змей стряпчего младого пожирал!
Долина огласилась голкая
Воплем нечеловеческим уст жертвы.
Но челюсть, частая и колкая,
Медленно пожирала члены мертвы.
Соседей слабо убаюкал сон,
И некоторые из них пошли, где первый.
«Проснитесь! – я воскликнул. – Проснитесь! Горе! Гибнет он!»
Но каждый не слыхал, храпел с сноровкой,
Дремотой унесен.
Тогда, доволен сказки остановкой,
Я выпрыгнул из поезда прочь,
Чуть не ослеплен еловою мутовкой.
Боец, я скрылся в куст, чтоб жить и мочь.
Товарищ моему последовал примеру.
Нас скрыла ель – при солнце ночь.
И мы, в деревья скрывшись, как в пещеру,
Были угасших страхов пепелище.
Мы уносили в правду веру.
А между тем рассудком нищи
Змеем пожирались вместо пищи.
Мы желаем звездам тыкать,
Мы устали звездам выкать,
Мы у шили сладость рыкать.
Будьте грозны, как Остра́ница,
Платов и Бакланов,
Полно вам кланяться
Роже басурманов.
Пусть кричат вожаки,
Плюньте им в зенки!
Будьте в вере крепки,
Как Морозенки.
О, уподобьтесь Святославу –
Врагам сказал: «Иду на вы!»
Померкнувшую славу
Творите, северные львы.
С толпою прадедов за нами Ермак и Ослябя.
Вейся, вейся, русское знамя,
Веди через сушу и через хляби!
Туда, где дух отчизны вымер
И где неверия пустыня,
Идите грозно, как Владимир
Или с дружиною Добрыня.
Немало славных полководцев,
Сказавших «счастлив», умирая,
Знал род старинных новгородцев,
В потомке гордом догорая.
На белом мохнатом коне
Тот в Польше разбил короля.
Победы, коварны оне,
Над прежним любимцем шаля.
Тот сидел под старой липой,
Победитель в Измаиле,
И, склонен над приказов бумажною кипой,
Шептал, умирая: «Мы победили!»
Над пропастью дядя скакал,
Когда русские брали Гуниб.
И от раны татарскою шашкой стекал
Ручей. – Он погиб.
То бобыли, то масть вороная
Под гулкий звон подков
Носила седоков
Вдоль берега Дуная.
Конюшен дедовских копыта,
Шагами русская держава
Была походами покрыта,
Товарищами славы.
Тот на Востоке служил
И, от пули смертельной не сделав изгиба,
Руку на сердце свое положил
И врагу, улыбаясь, молвил: «Спасибо».
Теперь родовых его имений
Горят дворцы и хутора,
Ряды усадебных строений
Всю ночь горели до утра.
Но, предан прадедовским устоям,
Заветов страж отцов,
Он ходит по покоям
И теребит концы усов.
В созвездье их войдет он сам!
Избранники столицы,
Нахмурив свои лица,
Глядят из старых рам.
Слоны бились бивнями так,
Что казались белым камнем
Под рукой художника.
Олени заплетались рогами так,
Что казалось, их соединял старинный брак
С взаимными увлечениями и взаимной неверностью.
Реки вливались в море так,
Что казалось: рука одного душит шею другого.
Люди, когда они любят,
Делающие длинные взгляды
И испускающие длинные вздохи.
Звери, когда они любят,
Наливающие в глаза муть
И делающие удила из пены.
Солнца, когда они любят,
Закрывающие ночи тканью из земель
И шествующие с пляской к своему другу.
Боги, когда они любят,
Замыкающие в меру трепет вселенной,
Как Пушкин – жар любви горничной Волконского.
Мои глаза бредут, как осень,
По лиц чужим полям,
Но я хочу сказать вам – мира осям:
«Не позволя́м».
Хотел бы шляхтичем на сейме,
Руку положив на рукоятку сабли,
Тому, отсвет желаний чей мы,
Крикнуть, чтоб узы воль ослабли.
Так ясневельможный пан Сапега,
В гневе изумленном возрастая,
Видит, как на плечо белее снега
Меха надеты горностая.
И падает, шатаясь, пан
На обагренный свой жупан…
Зачем я сломил
Тело и крыло
Летевшей бабурки?
Плачет село
Над могилой девчурки.
Как два согнутые кинжала,
Вонзились в небо тополя,
И, как усопшая, лежала
Кругом широкая земля.
Брошен в сумрак и тоску,
Белый дворец стоит одинок.
И вот к золотому спуска песку,
Шумя, пристает одинокий челнок.
И дева пройдет при встрече,
Объемлема власами своими,
И руки положит на плечи,
И, смеясь, произносится имя.
И она его дли нежного досуга
Уводит, и багряный одетого руб,
А утром скатывает в море подруга
Его счастливый заколотый труп.
Очи Оки
Блещут вдали.
Наш кочень очень озабочен:
Нож отточен, точен очень!
Когда над полем зеленеет
Стеклянный вечер, след зари,
И небо, бледное вдали,
Вблизи задумчиво синеет,
Когда широкая зола
Угасшего кострища
Над входом в звездное кладбище
Огня ворота возвела, –
Тогда на белую свечу,
Мчась по текучему лучу,
Летит без воли мотылек.
Он грудью пламени коснется,
В волне огнистой окунется,
Гляди, гляди, и мертвый лег.
Снежно-могучая краса
С красивым сном широких глаз,
Твоя полночная коса
Предстала мне в безумный час.
Как обольстителен и черен
Сплетенный радостью венок,
Его оставил, верно, ворон,
В полете долгом одинок.
И стана белый этот снег
Не для того ли строго пышен,
Чтоб человеку человек
Был звук миров, был песнью слышен.
Ты высокомерно улыбнулась
На робкий приступ слов осады,
И ты пошла, не оглянулась,
Полна задумчивой досады.
Да! Дерзко королеву просить склонить
Блеск гордых губ.
Теперь я встретился. Угодно изменить
Судьбе тебя: ты изучала старый труп.
Зеленый леший – бух лесиный
Точил свирель,
Качались дикие осины,
Стенала благостная ель.
Лесным пахучим медом
Помазал кончик дня
И, руку протянув, мне лед дал,
Обманывая меня.
И глаз его – тоски сосулек –
Я не выносил упорный взгляд:
В них что-то просит, что-то су́лит
В упор представшего меня.
Вздымались руки-грабли,
Качалася кудель
И тела стан в морщинах дряблый,
И синяя видель.
Я был ненароком, спеша,
Мои млады лета,
И, хитро подмигнув, лешак
Толкнул меня: «Туда?»
Когда умирают кони – дышат,
Когда умирают травы – сохнут,
Когда умирают солнца – они гаснут,
Когда умирают люди – поют песни.
Закон качелей велит
Иметь обувь то широкую, то узкую.
Времени то ночью, то днем,
А владыками земли быть то носорогу, то человеку.
Сон – то сосед снега весной,
То левое непрочное правительство в какой-то думе.
Коса то украшает темя, спускаясь на плечи, то косит траву.
Мера то полна овса, то волхвует словом.
Когда рога оленя подымаются над зеленью,
Они кажутся засохшее дерево.
Когда сердце н<о>чери обнажено в словах,
Бают; он безумен.
Птица, стремясь ввысь,
Летит к небу,
Панна, стремясь ввысь,
Носит высокие каблуки.
Когда у меня нет обуви,
Я иду на рынок и покупаю ее.
Когда у кого-нибудь нет носу,
Он покупает воску.
Когда у народа нет души,
Он идет к соседнему
И за плату приобретает ее –
Он, лишенный души!..
Я победил: теперь вести
Народы серые я буду.
В ресницах, вера, заблести,
Вера, помощница чуду.
Куда? Отвечу без торговли:
Из той осоки, чем я выше,
Народ, как дом, лишенный кровли.
Воздвигнет стены в меру крыши.
Гонимый – кем, почем я знаю?
Вопросом: поцелуев в жизни сколько?
Румынкой, дочерью Дуная,
Иль песнью лет про прелесть польки, –
Бегу в леса, ущелья, пропасти
И там живу сквозь птичий гам.
Как снежный сноп, сияют лопасти
Крыла, сверкавшего врагам.
Судеб виднеются колеса
С ужасным сонным людям свистом.
И я, как камень неба, несся
Путем не нашим и огнистым.
Люди изумленно изменяли лица,
Когда я падал у зари.
Одни просили удалиться,
А те молили: «Озари».
Над юга степью, где волы
Качают черные рога,
Туда, на север, где стволы
Поют, как с струнами дуга,
С венком из молний белый черт
Летел, крути власы бородки:
Он слышит вой власатых морд
И слышит бой в сквородки.
Он говорил: «Я белый ворон, я одинок,
Но всё – и черную сомнений ношу,
И белой молнии венок –
Я за один лишь призрак брошу:
Взлететь в страну из серебра,
Стать звонким вестником добра».
У колодца расколоться
Так хотела бы вода,
Чтоб в болотце с позолотцей
Отразились повода.
Мчась, как узкая змея,
Так хотела бы струя,
Так хотела бы водица
Убегать и расходиться,
Чтоб, ценой работы добыты,
Зеленее стали чёботы,
Черноглазые, ея.
Шепот, ропот, неги стон,
Краска темная стыда,
Окна, избы с трех сторон,
Воют сытые стада.
В коромысле есть цветочек,
А на речке синей челн.
«На, возьми другой платочек,
Кошелек мой туго полн». –
«Кто он, кто он, что он хочет?
Руки дики и грубы!
Надо мною ли хохочет
Близко тятькиной избы?
Или? Или я отвечу
Чернооку молодцу, –
О, сомнений быстрых вече, –
Что пожалуюсь отцу?
Ах, юдоль моя гореть».
Но зачем устами ищем
Пыль, гонимую кладбищем,
Знойным пламенем стереть?
И в этот миг к пределам горшим
Летел я, сумрачный, как коршун.
Воззреньем старческим глядя на вид земных шумих,
Тогда в тот миг увидел их.
«С нави́сня ан летит, бывало, горино́ж,
В заморских чёботах мелькают ноги,
А пани, над собой увидев нож.
На землю падает, целует ноги.
Из хлябей вынырнет усатый пан моржом,
Чтоб простонать: «Santa Maria!»
Мы ж, хлопцы, весело заржем
И топим камнями в глубинах Чартория.
Панов сплавляем по рекам,
А дочери ходили по рукам.
Была веселая пора,
И с ставкою большою шла игра.
Пани нам служит как прачка-наймитка,
А пан плывет, и ему на лицо садится кигитка».
– Нет, старче, то негоже:
Парча отстоит от рогожи.
Я всматриваюсь в вас, о, числа,
И вы мне видитесь одетыми в звери, в их шкурах,
Рукой опирающимися на вырванные дубы.
Вы даруете единство между змееобразным
движением
Хребта вселенной и пляской коромысла,
Вы позволяете понимать века, как быстрого
хохота зубы.
Мои сейчас вещеобразно разверзлися зеницы
Узнать, что будет Я, когда делимое его – единица.
Кони, топот, инок,
Но не речь, а черен он.
Идем, молод, долом меди.
Чин зван мечем навзничь.
Голод, чем меч долог?
Пал, а норов худ и дух во́рона лап.
А что? Я лов? Воля отча!
Яд, яд, дядя!
Иди, иди!
Мороз в узел, лезу взором.
Солов зов, воз волос.
Колесо. Жалко поклаж. Оселок.
Сани, плот и воз, зов и толп и нас.
Горд дох, ход дрог.
И лежу. Ужели?
Зол, гол лог лоз.
И к вам и трем с смерти мавки.
Хребтом и обличьем зачем стал подобен коню,
Хребтом и обличьем зачем стал подобен коню,
Кому ты так ржешь и смотришь сердито?
Я дерзких красавиц давно уж люблю,
Я дерзких красавиц давно уж люблю,
И вот обменил я стопу на копыто.
У девушек нет таких странных причуд,
У девушек нет таких странных причуд,
Им ветреный отрок милее.
Здесь девы холодные сердцем живут,
Здесь девы холодные сердцем живут,
То дщери великой Гилеи.
Гилеи великой знакомо мне имя,
Гилеи великой знакомо мне имя,
Но зачем ты оставил свой плащ и штаны?
Мы предстанем перед ними,
Мы предстанем перед ними,
Как степные скакуны.
Что же дальше будут делая,
Игорь, Игорь,
Что же дальше будут делая
С вами дщери сей страны?
Они сядут на нас, белые,
Товарищ и друг,
Они сядут на нас, белые,
И помчат на зов войны.
Сколько ж вас, кому охотней,
Борис, Борис,
Сколько ж вас, кому охотней
Жребий конский, не людской?
Семь могучих оборотней,
Товарищ и друг,
Семь могучих оборотней –
Нас, снедаемых тоской.
А если девичья коптит,
Борис, Борис,
А если девичья конница
Бой окончит, успокоясь?
Страсти верен, каждый гонится,
Товарищ и друг,
Страсти верен, каждый гонится
Разрубить мечом их пояс.
Не ужасное ль в уме,
Борис, Борис,
Не ужасное ль в уме
Вы замыслили, о, братья?
Нет, покорны девы в тьме,
Товарищ и друг,
Нет, покорны девы в тьме –
Мы похитим меч и платья.
Но, похитив их мечи, что вам делать с их слезами,
Борис, Борис,
Но, похитив их мечи, что вам делать с их слезами?
То исконное оружие.
Мы горящими глазами,
Товарищ и друг,
Мы горящими глазами
Им ответим. Это средство – средств не хуже их.
Но зачем вам стало надо,
Борис, Борис,
Но зачем вам стало надо
Изменить красе лица?
Убивает всех пришельцев их громада,
Товарищ и друг,
Убивает всех пришельцев их громада,
Но нам любо скок беглеца.
Кратких кудрей, длинных влас,
Борис, Борис,
Кратких кудрей, длинных влас
Распри или вас достойны?
Этот спор чарует нас,
Товарищ и друг,
Этот спор чарует нас,
Ведут к счастью эти войны.
Ночь, полная созвездий.
Какой судьбы, каких известий
Ты широко сияешь, книга?
Свободы или ига?
Какой прочесть мне должно жребий
На полночью широком небе?
Где прободают тополя жесть
Осени тусклого паяца,
Где исчезает с неба тяжесть
И вас заставила смеяться,
Где под собранием овинов
Гудит равнинная земля,
Чтобы доходы счел Мордвинов,
Докладу верного внемля,
Где заезжий гость лягает пяткой,
Увы, несчастного в любви соперника,
Где тех и тех спасают прятки
От света серника,
Где под покровительством Януси
Живут индейки, куры, гуси,
Вы под заботами природы-тети
Здесь, тихоглазая, цветете.
Небо, душно и пахнет сизью и выменем.
О, полюбите, пощадите вы меня!
Я и так истекаю собою и вами,
Я и так уж распят степью и ивами.
Мне мало надо!
Краюшку хлеба
И каплю молока
Да это небо,
Да эти облака!
О, черви земляные,
В барвиночном напитке
Зажгите водяные
Два камня в черной нитке.
Темной славы головня,
Не пустой и не постылый,
Но усталый и остылый,
Я сижу. Согрей меня.
На утесе моих плеч
Пусть лицо не шелохнется,
Но пусть рук поющих речь
Слуха рук моих коснется.
Ведь водою из барвинка
Я узнаю, все узнаю,
Надсмеялась ли косынка,
Что зима, растаяв с краю.
И смелый товарищ шиповника,
Как камень, блеснул
В лукавом слегка разговоре.
Не зная разгадки виновника,
Я с шумом подвинул свой стул.
Стал думать про море.
О, разговор невинный и лукавый,
Гадалкою разверзнутых страниц
Я в глубь смотрел, смущенный и цекавый,
В глубь пламени мерцающих зениц.
Знай, есть трава, нужна для мазей.
Она растет по граням грязей.
То есть рассказ о старых князях:
Когда груз лет был меньше стар,
Здесь билась Русь и сто татар.
С вязанкой жалоб и невзгод
Пришел на смену новый год.
Его помощники в свирели
Про дни весенние свистели
И щеки толстые надули,
И стали круглы, точно дули.
Но та́ земля забыла смех,
Лишь и день чумной здесь лебедь несся,
И кости бешено кричали: «Бех», –
Одеты зеленью из проса,
И кости звонко выли: «Да!
Мы будем помнить бой всегда».
Над тобой носились беркута,
Порой садясь на бога грудь,
Когда миял ты, рея, омута,
На рыбьи наводя поселки жуть.
Бог, водами носимый,
Ячаньем встречен лебедей,
Не предопределил ли ты Цусимы
Роду низвергших тя людей?
Не знал ли ты, что некогда восстанем,
Как некая вселенной тень,
Когда гонимы быть устанем
И обретем в времёнах рень?
Сил синих снём,
Когда копьем мужья встречали,
Тебе не пел ли: «Мы не уснем
В иных времен начале»?
С тобой надежды верных плыли,
Тебя провожавших зовом «Боже»,
И как добычу тебя поделили были,
Когда взошел ты на песчаной рени ложе.
Как зверь влачит супруге снеди,
Текущий кровью жаркий кус,
Владимир не подарил ли так Рогнеде
Твой золоченый длинный ус?
Ты знаешь: путь изменит пря,
И станем верны, о, Перуне,
Когда желтой и белой силы пря
Перед тобой вновь объединит нас в уне.
Навьем возложенный на сани,
Как некогда ты проплыл Днепр –
Так ты окончил Перунепр,
Узнав вновь сладость всю касаний.
Лапой белой и медвеж<ь>ей
Друг из воздуха помажет,
И порыв метели свежий
Отошедшее расскажет.
Я пройтись остерегуся,
Общим обликом покат.
Слышу крик ночного гуся,
Где проехал самокат.
В оглоблях скривленных
Шагает Крепыш,
О, горы зеленых,
Сереющих крыш!
Но дважды тринадцать в уме.
Плохая поклажа в суме!
К знахарке идти за советом?
Я верю чертям и приметам!
На эти златистые пижмы
Росистые волосы выжми.
Воскликнет насмешливо: «Только?»
Серьгою воздушная о́льха.
Калужниц больше черный холод,
Иди, позвал тебя Рогволод.
Коснется калужницы дремя,
И станет безоблачным время.
Ведь мною засушено дремя
На память о старых богах.
Тогда серебристое племя
Бродило на этих лугах.
Подъемля медовые хоботы,
Ждут ножку богинины чёботы.
И белые ель и березы,
И смотрят на небо дерезы.
В траве притаилась дурника,
И знахаря ждет молодика.
Чтоб злаком лугов молодиться,
Пришла на заре молодица.
Род конского черепа – кость,
К нему наклоняется жость.
Любите носить все те имена,
Что могут онежиться в Лялю.
Деревня сюда созвана,
В телеге везет свою кралю.
Лялю на лебеде
Если заметите,
Лучший ни небе день
Крилей отметите.
И крикнет и цокнет весенняя кровь:
«Ляля на лебеде – Ляля любовь!»
Что юноши властной толпою
Везут на пути к водопою
Кралю своего села –
Она на цветах весела.
Желтые мрачны снопы
Праздничной возле толпы.
И ежели пивни захлопали
И песни вечерней любви,
Наверное, стройные тополи
Смотрят на праздник в пыли.
Под именем новым – Олеги,
Вышаты, Добрыни и Глебы
Везут конец дышла телеги,
Колосьями спрятанной в хлебы,
Своей голубой королевы.
Но и в цветы запрятав низ рук,
Та, смугла, встает, как призрак.
«Ты священна, Смуглороссья», –
Ей поют цветов колосья.
И пахло кругом мухомором и дремой,
И пролит был запах смертельных черемух.
Эй! Не будь сурова, не будь сурова,
Но будь проста, как вся дуброва.
Меня проносят <на> <слоно>вых
Носилках – слон девицедымный.
Меня все любят – Вишну новый,
Сплетя носилок призрак зимний.
Вы, мышцы слона, не затем ли
Повиснули в сказочных ловах,
Чтобы ласково лилась на земли,
Та падала, ласковый хобот.
Вы, белые призраки с черным,
Белее, белее вишенья,
Трепещ<е>те станом упорным,
Гибки, как ночные растения.
А я, Бодисатва на белом слоне,
Как раньше, задумчив и гибок.
Увидев то, дева ответ<ила> мне
Огнем благодарных улыбок.
Узнайте, что быть <тяжелым> слоном
Нигде, никогда не бесчестно.
И вы зачарован<ы> сном,
Сплетайтесь носилками тесно.
Волну клыка как трудно повторить,
Как трудно стать ногой широкой.
Песен с ненками, свирелей завет,
Он с нами, на нас, синеокий.
– Что ты робишь, печенеже,
Молотком своим стуча?
– О, прохожий, наши вежи
Меч забыли для мяча.
В день удалого похода
Сокрушила из засады
Печенегова свобода
Святославовы насады.
Он в рубахе холщево́й,
Опоясанный мечом,
Шел пустынной бечевой.
Страх для смелых нипочем!
Кто остаться в Перемышле
Из-за греков не посмели,
На корму толпою вышли –
Неясыти видны мели.
Далеко та мель прославлена,
Широка и мрачна слава,
Нынче снова окровавлена
Светлой кровью Святослава.
Чу, последний, догоняя,
Воин, дальнего вождя,
Крикнул: «Дам, о, князь, коня я,
Лишь беги от стрел дождя!»
Святослав, суров, окинул
Белым сумраком главы,
Длинный меч из ножен вынул
И сказал: «Иду на вы!»
И в трепет бросились многие,
Услыша знакомый ответ.
Не раз мы в увечьях, убогие,
Спасались от княжеских чет.
Над смущенною долиной
Он возникнул, как утес,
Но прилет петли змеиной
Смерть воителю принес.
«Он был волком, не овечкой! –
Степи молвил предводитель. –
Золотой покрой насечкой
Кость, где разума обитель.
Знаменитый сок Дуная
Наливая в глубь главы,
Стану пить я, вспоминая
Светлых клич: «Иду на вы!» –
Вот зачем сижу я, согнут,
Молотком своим стуча.
Знай, шатры сегодня дрогнут,
Меч забудут для мяча.
Степи дочери запляшут,
Дымом затканы парчи,
И подковой землю вспашут,
Славя бубны и мячи.
На полотне из камней
Я черную хвою увидел.
Мне казалось, руки ее нет костяней,
Стучится в мой жизненный выдел.
Так рано? А странно: костяком
Прийти к вам вечерком
И, руку простирая длинную,
Наполнить созвездьем гостиную.
С досок старого дощаника
Я смотрю на травы дна,
В кресла белого песчаника
Я усядуся одна.
Оран, оран дикой костью
Край, куда идешь.
Ворон, ворон, чуешь гостью?
Мой, погибнешь, господине!
Этот холод окаянный,
Дикий вой русалки пьяной.
Всюду визг и суматоха,
Оставаться стало плохо.
(Уходит.)
Ла-ла сов! Ли-ли соб!
Жун-жан – соб леле.
Соб леле! Ла, ла, соб.
Жун-жан! Жун-жан!
(поют)
Иа ио цолк.
Цио иа паццо!
Пиц пацо! Пиц пацо!
Ио иа цолк!
Дынза, дынза, дынза!
(держат в руке ученик Сахарова и поют по нему)
Между вишен и черешен
Наш мелькает образ грешен.
Иногда глаза проколет
Нам рыбачья острога,
А ручей несет и холит,
И несет сквозь берега.
Пускай к пню тому прильнула
Туша белая овцы
И к свирели протянула
Обнаженные резцы.
Руахадо, рындо, рындо.
Шоно, шоно, шоно.
Пинцо, пинцо, пинцо.
Пац, пац, пац.
«Гож нож!» – то клич боевой,
Теперь ты не живой.
Суровы легини́,
А лица их в тени.
Кого несет их шайка,
Соседка, отгадай-ка.
Ио иа цолк,
Ио иа цолк.
Пиц, пац, пацу,
Пиц, пац, паца.
Ио иа цолк, ио иа цолк,
Копоцамо, миногамо, пинцо, пинцо, пинцо!
Шагадам, магадам, выкадам.
Чух, чух, чух.
Чух.
(Вытягиваются в косяк, как журавли, улетают.)
Вон гуцул сюда идет,
В своей черной бузрукавке.
Он живет
На горах с высокой Мавкой.
Люди видели намедни,
Темной ночью на заре,
Это верно и не бредни,
Там на камне-дикаре.
Узнай же! Мава черноброва,
Но мертвый уж, как лук, в руках:
Гадюку держите сурово,
И рыбья песня на устах.
А сзади кожи нет у ней,
Она шиповника красней,
Шагами хищными сильна,
С дугою властных глаз она,
И ими смотрится в упор,
А за ремнем у ней топор.
Улыбки нету откровеннее,
Да, ты ужасно, привидение.
Сегодня снова я пойду
Туда, на жизнь, на торг, на рынок,
И войско песен поведу
С прибоем рынка в поединок!
Копье татар чего бы ни трогало –
Бессильно все на землю клонится.
Раздевши мирных женщин до́гола,
Летит в Сибирь – Сибири конница.
Курганный воин, умирая,
Сжимал железный лик Еврея.
Вокруг земля, свист суслика, нора и –
Курганный день течет скорее.
Семья лисиц подъемлет стаю рожиц,
Несется конь, похищенный цыганом,
Лежит суровый запорожец
Часы столетий под курганом.
Гол и наг лежит строй трупов,
Песни смертные прочли.
Полк стоит, глаза потупив,
Тень от летчиков в пыли.
Н когда легла дубрава
На конце глухом села,
Мы сказали: «Небу слава!» –
И сожгли своих тела.
Люди мы иль копья рока
Все в одной и той руке?
Нет, ниц вемы; нет урока,
А окопы вдалеке.
Тех, кто мертв, собрал кто жив,
Кудри мертвых вились русо.
На леса тела сложив,
Мы свершали тризну русса.
Черный дым восходит к небу,
Черный, мощный и густой.
Мы стоим, свершая требу,
Как обряд велит простой.
У холмов, у ста озер
Много пало тех, кто жили.
На суровый, дубовый костер
Мы руссов тела положили.
И от строгих мертвых тел
Дон восходит и Иртыш.
Сизый дым, клубясь, летел.
Мы стоим, хранили тишь.
И когда веков дубрава
Озарила черный дым, –
Стукнув ружьями, направо
Повернули сразу мы.
Годы, люди и народы
Убегают навсегда,
Как текучая вода.
В гибком зеркале природы
Звезды – невод, рыбы – мы,
Боги – призраки у тьмы.
Достойны славы пехотинцы,
Закончив бранную тревогу.
Но есть на свете красотинцы
И часто с ними идут в ногу.
Вы помните, мы брали Перемышль
Пушкинианской красоты.
Не может быть, чтоб вы не слышали
Осады вашей высоты.
Как судорга – пальба Кусманека,
Иль Перемышль старый старится?
От поцелуев нежных странника
Вся современность ниагарится.
Ведь только, только Ниагаре
Воскликну некогда: «Товарищ!»
(Самоотрицание в анчаре,
На землю ласково чинарясь.)
А вы, старейшие из старых,
Старее, нежели Додо,
Идите прочь! Не на анчарах
Вам вить воробушка гнездо.
Для рукоплескания подмышек
Раскрывши свой увядший рот,
Вас много, трепетных зайчишек,
Скакало в мой же огород.
В моем пере на Миссисипи
Обвенчан старый умный Нил.
Его волну в певучем скрипе
Я эхнатэнственно женил.
На небо восходит Суа.
С востока приходят с улыбкой Суэ.
Бледнея, шатаются нашей земли,
Не могут набег отразить, короли.
Зовут Суэ князя Веспуччи,
Разит он грозою гремучей.
Чипчасы шатаются, падая,
Победой Суэ окровавленно радуя.
И вот Монтезума, бледнея, пришел
И молвил: «О, боги! Вам дали и дол», –
Не смея сказать им: «О, братья!»
Но что же? На нем уж железное платье –
Суэ на владыку надели.
Он гордость смирил еле-еле.
Он сделался скоро темней и смуглей,
Он сделался черен, как пепел.
Три дня он лежал на цветах из углей,
Три дня он из клюва колибрина не пил.
На третий его на носилках уносят.
Как смерть, их пришествие губит и косит.
«За мною, взвод!» –
И по лону вод
Идут серые люди,
Смелы в простуде.
Это кто вырастил серого мамонта грудью?
И ветел далеких шумели стволы.
Это смерть и дружина идет на полюдье,
И за нею хлынули валы.
У плотины нет забора,
Глухо визгнули ключи.
Колесница хлынула Мора
И за нею влажные мечи.
Кто по руслу шел, утопая,
Погружаясь в тину болота,
Тому смерть шепнула: «Пая,
Здесь стой, держи ружье и жди кого-то».
И к студеным одеждам привыкнув
И застынув мечтами о ней,
Слушай: смерть, пронзительно гикнув,
Гонит тройку холодных коней.
И, ремнями ударив, торопит
И на козлы, гневна вся, встает,
И заречною конницей топит
Кто на Висле о Доне поет.
Чугун льется по телу вдоль ниток,
В руках ружья, а около – пушки.
Мимо лиц – тучи серых улиток,
Пестрых рыб и красивых ракушек.
И выпи протяжно ухали,
Моцарта пропели лягвы,
И мертвые, не зная, здесь мокро, сухо ли,
Шептали тихо: «Заснул бы, ляг бы!»
Но когда затворили гати туземцы,
Каждый из них умолк.
И диким ужасом исказились лица немцев,
Увидя страшный русский полк.
И на ивовой ветке извилин,
Сноп охватывать лапой натужась,
Хохотал задумчивый филин,
Проливая на зрелище ужас.
Как А,
Как башенный ответ – который час?
Железной палкой сотню раз
Пересеченная Игла,
Серея в небе, точно Мгла,
Жила. Пастух железный, что он пас?
Прочтя железных строк записки,
Священной осению векши,
Страну стадами пересекши,
Струили цокот, шум и писки.
Бросая ветку, родите стук вы!
Она, упав на коврик клюквы,
Совсем как ты, сокрывши веко,
Молилась богу другого века.
И тучи проволок упали
С его утеса на леса,
И грозы стаями летали
В тебе, о, медная леса.
Утеса каменные лбы,
Что речкой падали, курчавясь,
И окна северной избы –
Вас озарял пожар-красавец.
Рабочим сделан из осей,
И икс грозы закрыв в кавычки,
В священной печи жег привычки
Страны болот, озер, лосей.
И от браг болотных трезв,
Дружбе чужд столетий-пьяниц,
Здесь возник, быстер и резв,
Бог заводов – самозванец.
Ночью молнию урочно
Ты пролил на города,
Тебе молятся заочно
Труб высокие стада.
Но гроз стрела на волосок
Лишь повернется сумасшедшим,
Могильным сторожем песок
Тебя зарыть не сможет – нечем.
Железных крыльев треугольник,
Тобой заклеван дола гад,
И разум старший, как невольник,
Идет исполнить свой обряд.
Но был глупец. Он захотел,
Как кость игральную, свой день
Провесть меж молний. После, цел,
Сойти к друзьям из смерти тень.
На нем охотничьи ремни
И шуба заячьего меха,
Его ружья верны кремни,
И лыжный бег его утеха.
Вдруг слабый крик. Уже смущенные
Внизу столпилися товарищи.
Его плащи испепеленные.
Он обнят дымом, как пожарище.
Толпа бессильна; точно курит
Им башни твердое лицо.
Невеста трупа взор зажмурит,
И после взор еще… еще…
Три дин висел как назидание
Он и вышине глубокой неба.
Где смельчака найти, чтоб дань его
Безумству снесть на землю, где бы?
В холопий город парус тянет.
Чайкой вольницу обманет.
Куда гнется – это тайна,
Золотая судна райна.
Всюду копья и ножи,
Хлещут мокрые ужи.
По корме смоленой стукать
Не устанет медный укоть,
На носу темнеет пушка,
На затылках хлопцев смушки.
Что задумалися, други,
Иль челна слабы упруги?
Видишь, сам взошел на мост,
Чтоб читать приказы звезд.
Догорят тем часом зори
На смоле, на той кокоре.
Кормщик, кормщик, видишь, пря
В небе хлещется, и зря?
Мчимтесь дальше на досчане!
Мчимся, мчимся, станичане.
Моря веслам иль узки?
Мчитесь дальше, паузки!
В нашей пре заморский лен,
В наших веслах только клен.
На купеческой беляне
Браги груз несется пьяный;
И красивые невольницы
Наливают ковш повольницы.
Голубели раньше льны,
Собирала псковитянка,
Теперь, бурны и сильны,
Плещут, точно самобранка.
Усадьба ночью, чингисхань!
Шумите, синие березы.
Заря ночная, заратустрь!
А небо синее, моцарть!
И, сумрак облака, будь Гойя!
Ты ночью, облако, роопсь!
Но смерч улыбок пролетел лишь,
Когтями криков хохоча,
Тогда я видел палача
И озирал ночную, смел, тишь.
И вас я вызвал, смелоликих,
Вернул утопленниц из рек.
«Их незабудка громче крика», –
Ночному парусу изрек.
Еще плеснула сутки ось,
Идет вечерняя громада.
Мне снилась девушка-лосось
В волнах ночного водопада.
Пусть сосны бурей омамаены
И тучи движутся Батыя,
Идут слова, молчаний Каины, –
И эти падают святые.
И тяжкой походкой на каменный бал
С дружиною шел голубой Газдрубал.
Ни хрупкие тени Японии,
Ни вы, сладкозвучные Индии дщери,
Не могут звучать похороннее,
Чем речи последней вечери.
Пред смертью жизнь мелькает снова,
Но очень скоро и иначе.
И это правило – основа
Для пляски смерти и удачи.
Когда мерцает в ды́ме сел
Сверкнувший синим коромысел,
Проходит Та, как новый вымысел,
И бросит ум на берег чисел.
Воскликнул жрец: «О, дети, дети!» –
На речь афинского посла.
И ум, и мир, как плащ, одеты
На плечах строгого числа.
И если смертный морщит лоб
Над винно-пенным уравнением,
Узнайте: делает он, чтоб
Стать роста на небо растением.
Прочь застенок! Глаз не хмуря,
Огляните чисел лом.
Ведь уже трепещет буря,
Полупоймана числом.
Напишу в чернилах: верь!
Близок день, что всех возвысил!
И грядет бесшумно зверь
С парой белых нежных чисел!
Но, услышав нежный гомон
Этих уст и этих дней,
Он падет, как будто сломан,
На утесы меж камней.
И снова глаза щегольнули
Жемчугом крупным своим
И просто и строго взглянули
На то, что мы часто таим.
Прекрасные жемчужные глаза,
Звенит в них утром войска «вашество».
За серебром бывают образа,
И им не веровать – неряшество.
Упорных глаз сверкающая резь
И серебристая воздушь.
В глазах: «Певец, иди и грезь!» –
Кроме меня, понять кому ж?
И вы, очаревна, внимая,
Блеснете глазами из льда.
Взошли вы, как солнце в погоду Мамая,
Над степью старою слов «никогда».
Пожар толпы погасит выход
Ваш. Там буду я, вам верен, близь,
Петь восхитительную прихоть
Одеть холодных камней низь.
Ужель, проходя по дорожке из мауни,
Вы спросите тоже: «Куда они?»
У вод я подумал о бесе
И о себе,
Над озером сидя на пне.
Со мной разговаривал пен пан
И взора озерного жемчуг
Бросает воздушный, могуч меж
Ивы,
Большой, как и вы.
И много невестнейших вдов вод
Преследовал ум мой, как овод,
Я, брезгая, брызгаю ими.
Мое восклицалося имя –
Шепча, изрицал его воздух.
Сквозь воздух умчаться не худ зов,
Я озеро бил на осколки
И после расспрашивал: «Сколько?»
И мир был прекрасно улыбен,
Но многого этого не было.
И свист пролетевших копыток
Напомнил мне много попыток
Прогнать исчезающий нечет
Среди исчезавших течений.
Моих друзей летели сонмы.
Их семеро, их семеро, их сто!
И после испустили стон мы.
Нас отразило властное ничто.
Дух облака, одетый в кожух,
Нас отразил, печально непохожих.
В года изученных продаж,
Где весь язык лишь «дам» и «дашь».
Теперь их грезный кубок вылит.
О, роковой ста милых вылет!
А вы, проходя по дорожке из мауни,
Ужели нас спросите тоже, куда они?
Моя так разгадана книга лица:
На белом, на белом – два серые зня!
За мною, как серая пигалица,
Тоскует Москвы простыня.
О, если б Азия сушила волосами
Мне лицо – золотым и сухим полотенцем,
Когда я в студеном купаюсь ручье.
Ныне я, скромный пастух,
Косу плету из Рейна и Ганга и Хоанхо.
И коровий рожок лежит около –
Отпиленный рог и с скважиной звонкая трость.
Вновь труду доверил руки
И доверил разум свой.
Он ослабил голос муки,
Неумолчный ночью вой.
Судьбы чертеж еще загадочный
Я перелистываю днями.
Блеснет забытыми заботами
Волнующая бровь,
Опять звенит работами
Неунывающая кровь.
Где, как волосы девицыны,
Плещут реки, там в Царицыне,
Для неведомой судьбы, для неведомого боя,
Нагибалися дубы нам ненужной тетивою,
В пеший полк 93-й,
Я погиб, как гибнут дети.
Татлин, тайновидец лопастей
И винта певец суровый,
Из отряда солнцеловов.
Паутинный дол снастей
Он железною подковой
Рукой мертвой завязал.
В тайновиденье щипцы.
Смотрят, что он показал,
Онемевшие слепцы.
Так неслыханны и вещи
Жестяные кистью вещи.
Веко к глазу прилепленно приставив,
Люди друг друга, быть может, целуют,
Быть может же, просто грызут.
Книга войны за зрачками пылает
Того, кто у пушки, с ружьем, но разут.
Потомок! От Костомарова позднего
Скитаясь до позднего Погодина,
Имя прочтете мое, темное, как среди звезд Нева,
Среди клюкву смерти проливших за то, чему имя старинное «родина»,
А имя мое страшней и тревожней
На столе пузырька
С парой костей у слов: «Осторожней,
Живые пока!»
Это вы, это вы тихо прочтете
О том, как ударил в лоб,
Точно кисть художника, дроби ком,
Я же с зеленым гробиком
У козырька
Пойду к доброй старой тете.
Сейчас все чары и насморк,
И даже брашна,
А там мне не будет страшно.
– На смерть!
Ласок
Груди среди травы,
Вы вся – дыханье знойных засух.
Под деревом стояли вы,
А косы
Жмут жгут жестоких жалоб в жёлоб,
И вы голубыми часами
Закутаны медной косой.
Жмут, жгут их медные струи.
А взор твой – это хата,
Где жмут веретено
Две мачехи и пряхи.
Я выпил вас полным стаканом,
Когда голубыми часами
Смотрели в железную даль.
А сосны ударили в щит
Своей зажурчавшей хвои,
Зажмуривши взоры старух.
И теперь
Жмут, жгут меня медные косы.
Сегодня строгою боярыней Бориса Годунова
Явились вы, как лебедь в озере.
Я не ожидал от вас иного
И не сумел прочесть письмо зари.
А помните? Туземною богиней
Смотрели вы умно и горячо,
И косы падали вечерней голубиней
На ваше смуглое плечо.
Ведь это вы скрывались в ниве
Играть русалкою на гуслях кос.
Ведь это вы, чтоб сделаться красивей,
Блестели медом – радость ос.
Их бусы золотые
Одели ожерельем
Лицо, глаза и волос.
Укусов запятые
Учили препинанью голос,
Не зная ссор с весельем.
Здесь Божия мать, ступая по колосьям,
Шагала по нивам ночным.
Здесь думою медленной рос я
И становился иным.
Здесь не было «да»,
Но не будет и «но».
Что было – забыли, что будем – не знаем.
Здесь Божия матерь мыла рядно,
И голубь садится на темя за чаем.
Народ поднял верховный жезел,
Как государь идет по улицам.
Народ восстал, как раньше грезил.
Дворец, как Цезарь раненный, сутулится.
В мой царский плащ окутанный широко,
Я падаю по медленным ступеням,
Но клич «Свободе не изменим!»
Пронесся до Владивостока.
Свободы песни, снова вас поют!
От песен пороха народ зажегся.
В кумир свободы люди перельют
Тот поезд бегства, тот, где я отрекся.
Крылатый дух вечернего собора
Чугунный взгляд косит на пулеметы.
Но ярость бранного позора –
Ты жрица, рвущая тенета.
Что сделал я? Народной крови темных снегирей
Я бросил около пылающих знамен,
Подругу одевая, как Гирей,
В сноп уменьшительных имен.
Проклятья дни! Ужасных мук ужасный стон.
А здесь – о, ржавчина и цвель! –
Мне в каждом зипуне мерещится Дантон,
За каждым дереном – Кромвель.
Слово пою я о том,
Как огневод, пота струями покрытый, в пастушеской шкуре из пепла, дыма и копоти,
Темный и смуглый,
Белым поленом кормил тебя,
Дровоядного зверя огня.
Он, желтозарный, то прятался смертью
За забор темноты, то ложился кольцом, как собака,
В листве черного дерева мрака.
И тогда его глаз нам поведал про оперение синего зимородка.
И черными перьями падала черная ветвь темноты.
После дико бросался и грыз, гривой сверкнув золотой,
Груду полен среброрунных,
То глухо выл, пасть к небу подняв, – от холода пламенный голод, жалуясь звездам.
Через решетку окна звезды смотрели.
И тебя, о, огонь, рабочий кормил
Тушами белых берез испуганной рощи,
Что колыхали главами, про ночь шелестя
И что ему все мало бы, а их ведь не так уже много.
О приходе людей были их жалобы. Даже
На вывеску «Гробов продажа» (крик улиц темноты)
Падала тихая сажа.
Л. Г.
А я
Из вздохов дань
Сплетаю
В Духов день.
Береза склонялась к соседу,
Как воздух зеленый и росный.
Когда вы бродили по саду,
Вы были смелы и прекрасны.
Как будто увядает день его,
Береза шуметь не могла.
И вы ученица Тургенева!
И алое пламя повязки узла!
Может быть, завтра
Мне гордость
Сиянье сверкающих гор даст.
Может, я сам,
К седьмым небесам
Многих недель проводник,
Ваш разум окутаю,
Как строгий ледник,
И снежными глазами
В зеленые ручьи
Парчой спадая гнутою,
Что все мы – ничьи,
Плещем у ног
Тканей низами.
Горной тропою поеду я,
Вас проповедуя.
Что́ звезды и солнце – все позже устроится.
А вы, вы – девушка в день Троицы.
Там буду скитаться годы и годы.
С коз
Буду писать сказ
О прелестях горной свободы.
Их дикое вымя
Сосет пастушонок.
Где грозы скитаются мимо,
В лужайках зеленых,
Где облако мальчик теребит,
А облако – лебедь,
Усталый устами.
А ветер,
Он вытер
Рыданье утеса
И падает, светел,
Выше откоса.
Ветер утих. И утух
Вечер утех
У тех смелых берез,
С милой смолой,
Где вечер в очах
Серебряных слез.
И дерево чар серебряных слов.
Нет, это не горы!
Думаю, ежели к небу камень теснится,
А пропасти пеной зеленою моются,
Это твои в день Троицы
Шелковые взоры.
Где тропинкой шелковой,
Помните, я шел к вам,
Шелковые ресницы!
Это,
Тонок
И звонок,
Игрист в свирель
Пастушонок.
Чтоб кашу сварить,
Пламя горит.
А в омуте синем
Листья кувшинок.
Где на олене суровый король
Вышел из сумрака северных зорь,
Где белое, белое – милая боль,
Точно грыз голубя милого хорь.
Где ищет белых мотыльков
Его суровое бревно,
И рядом темно молоко –
Так снежен конь. На нем Оно!
Оно струит, как темный мед,
Свои целуемые косы.
На гриве бьется. Кто поймет,
Что здесь живут великороссы?
Ее речными именами
Людей одену голоса я.
Нога качает стременами,
Желтея смугло и босая.
Сияющая вольза
Желаемых ресниц
И ласковая дольза
Ласкающих десниц.
Чезори голубые
И нрови своенравия.
О, мраво! Моя моролева,
На озере синем – мороль.
Ничтрусы – туда!
Где плачет зороль.
Ветер – пение
Кого и о чем?
Нетерпение
Меча быть мячом.
Люди лелеют день смерти,
Точно любимый цветок.
В струны великих, поверьте,
Ныне играет Восток.
Быть может, нам новую гордость
Волшебник сияющих гор даст,
И, многих людей проводник,
Я разум одену, как белый ледник.
Вихрем разумным, вихрем единым
Все за богиней – туда!
Люди крылом лебединым
Знамя проносят туда.
Жгучи свободы глаза,
Пламя в сравнении – холод!
Пусть на земле образа!
Новых построит их голод.
Двинемся, дружные, к песням!
Все за свободой – вперед!
Станем землею – воскреснем,
Каждый потом оживет!
Двинемся в путь очарованный,
Гулким внимая шагам.
Если же боги закованы,
Волю дадим и богам!
Росу вишневую меча
Ты сушишь волосом волнистым.
А здесь из смеха палача
Приходит тот, чей смех неистов.
То черноглазаю гадалкой,
Многоглагольная, молчишь,
А то хохочущей русалкой
На бивне мамонта сидишь.
Он умер, подымая бивни,
Опять на небе виден Хорс.
Его живого знали ливни –
Теперь он глыба, он замерз.
Здесь скачешь ты, нежна, как зной,
Среди ножей, светла, как пламя,
Здесь облак выстрелов сквозной,
Из мертвых рук упало знамя.
Здесь ты поток времен убыстрила,
Скороговоркой судит плаха.
А здесь кровавой жертвой выстрела
Ложится жизни черепаха.
Здесь красных лебедей заря
Сверкает новыми крылами.
Там надпись старого царя
Засыпана песками.
Здесь скачешь вольной кобылицей
По семикрылому пути.
Здесь машешь алою столицей,
Точно последнее «прости».
В этот день голубых медведе́й,
Пробежавших по тихим ресницам,
Я провижу за синей водой
В чаше глаз приказанье проснуться.
На серебряной ложке протянутых глаз
Мне протянуто море и на нем буревестник;
И к шумящему морю, вижу, птичая Русь
Меж ресниц пролетит неизвестных.
Но моряной любес опрокинут
Чей-то парус в воде кругло-синей,
Но зато в безнадежное канут
Первый гром и путь дальше весенний.
Весны пословицы и скороговорки
По книгам зимним проползли.
Глазами синими увидел зоркий
Записки сты́десной земли.
Сквозь полет золотистого мячика
Прямо в сеть тополевых тенет
В эти дни золотая мать-мачеха
Золотой черепашкой ползет.
Весеннего Корана
Веселый богослов,
Мой тополь спозаранок
Ждал утренних послов.
Как солнца рыболов,
В надмирную синюю тоню
Закинувши мрежи,
Он ловко ловит рев волов
И тучу ловит соню,
И летней бури запах свежий.
О, тополь-рыбак,
Станом зеленый,
Зеленые неводы
Ты мечешь столба.
И вот весенний бог
(Осетр удивленный)
Лежит на каждой лодке
У мокрого листа.
Открыла просьба: «Небо дай» –
Зеленые уста.
С сетями ловли бога
Великий Тополь
Ударом рога
Ударит о́ поле
Волною синей водки.
Над глухонемой отчизной: «Не убей!»
И голубой станицей голубей
Пьяница пением посоха пуль,
Когда ворковало мычание гуль:
«Взвод, направо, разом пли!
Ошибиться не моги! Стой – пали!
Свобода и престол,
Вперед!»
И дева красная, открыв подол,
Кричит: «Стреляй в живот!
Смелее, прямо в пуп!»
Храма дальнего набат,
У забора из оград
Общий выстрел, дымов восемь –
«Этот выстрел невпопад!»
Громкий выстрелов раскат.
Восемнадцать быстрых весен
С песней падают назад.
Молот выстрелов прилежен,
И страницей ночи нежен,
По-русалочьи мятежен
Умный труп.
Тело раненой волчицы
С белой пеной на губах?
Пехотинца шаг стучится
Меж малиновых рубах.
Так дваждыпадшая лежала,
И ветра хладная рука
Покров суровый обнажала.
Я видел тебя, русалку восстаний,
Где стонут!
Напитка огненной смолой
Я развеселил суровый чай,
И Лиля разуму «долой»
Провозглашает невзначай.
И пара глаз на кованом затылке
Стоит на страже бытия.
Лепешки мудрые и вилки,
Цветов кудрявая и смелая семья.
Прозрачно-белой кривизной
Нас отражает самовар,
Его дыхание и зной,
И в небо падающий пар –
Всё бытия дает уроки,
<Закона требуя взамен> потоки.
Бег могучий, бег трескучий
Прямо к солнцу <держит> бык,
Смотрит тучей, сыплет кучей
Черных искр, грозить привык.
Добрый бык, небес не мучай,
Не дыши, как паровик.
Ведь без неба <видеть> нечем,
В чьи рога венками мечем.
Точит деревья и тихо течет
В синих рябинах вода.
Ветер бросает нечет и чёт,
Тихо стоят невода.
В воздухе мглистом испарина,
Где-то, не знают кручины,
Темный и смуглый выросли парень,
Рядом дивчина.
И только шум ночной осоки,
И только дрожь речного злака,
И кто-то бледный и высокий
Стоит, с дубровой одинаков.
И черный рак на белом блюде
Поймал колосья синей ржи.
И разговоры о простуде,
О море праздности и лжи.
Но вот нечаянный звонок:
«Мы погибоша, аки обре!»
Как Цезарь некогда, до ног
Закройся занавесью. Добре!
Умри, родной мой. Взоры если
Тебя внимательно откроют,
Ты скажешь, развалясь на кресле:
«Я тот, кого не беспокоят».
Коней табун, людьми одетый,
Бежит назад, увидев море.
И моря страх, ему нет сметы,
Неодолимей детской кори.
Но имя веры, полное Сибирей,
Узнает снова Ермака –
Страна, где замер нежный вырей,
И сдастся древний замок А.
Плеск небытия за гранью Веры
Отбросил зеркалом меня.
О, моря грустные промеры
Разбойным взмахом кистеня!
Собор грачей осенний,
Осенняя дума грачей.
Плетня звено плетений,
Сквозь ветер сон лучей.
Бросают в воздух стоны
Разумные уста.
Речной воды затоны
И снежный путь холста.
Три девушки пытали:
Чи парень я, чи нет?
А голуби летали,
Ведь им немного лет.
И всюду меркнет тень,
Ползет ко мне плетень.
Нет!
Меток из тюленей могучих на теле охотника,
Широко льются рыбьей кожи измятые покровы.
И чучеле сухого осетра стрелы
С орлиными перышками, дроты прямые и тонкие,
С камнем, кремнем зубчатым на носу вместо клюва и парою перьев орлиных на хвосте.
Суровые могучие открыты глаза, длинные жестокие волосы у охотника.
И лук в руке, с стрелою наготове, осторожно вытянут вперед,
Подобно оку бога и сновидении, готовый ринуться певучей смертью: Дззи!
Ни грубых круглых досках и ремнях ноги.
Вы пили теплое дыхание голубки,
И, вся смеясь, вы наглецом его назвали.
А он, вложив горбатый клюв в накрашенные губки
И трепеща крылом, считал вас голубем? Едва ли!
И стая иволог летела,
Как треугольник зорь, на тело,
Скрывая сумраком бровей
Зеркала утренних морей.
Те низко падали, как пение царей.
За их сияющей соломой,
Как воздухом погоды золотой,
Порою вздрагивал знакомый
Холма на землю лёт крутой.
И голубя малиновые лапки
В ее прическе утопали.
Он прилетел, осенне-зябкий.
Он у товарищей в опале.
Сыновеет ночей синева,
Веет во всё любимое,
И кто-то томительно звал,
Про горести вечера думая.
Это было, когда золотые
Три звезды зажигались на лодках
И когда одинокая туя
Над могилой раскинула ветку.
Это было, когда великаны
Одевалися алой чалмой
И моряны порыв беззаконный,
Он прекрасен, не знал почему.
Это было, когда рыбаки
Запевали слова Одиссея
И на вале морском вдалеке
Крыло подымалось косое.
Здесь площади из горниц, в один слой,
Стеклянною страницею повисли,
Здесь камню сказано «долой»,
Когда пришли за властью мысли.
Прямоугольники, чурбаны из стекла,
Шары, углов, полей полет,
Прозрачные курганы, где легла
Толпа прозрачно-чистых сот,
Раскаты улиц странного чурбана
И лбы стены из белого бревна –
Мы входим в город Солнцестана,
Где только мера и длина.
Где небо пролито из синего кувшина,
Из рук русалки темной площади,
И алошарая вершина
Светла венком стеклянной проседи,
Ученым глазом в ночь иди!
Ее на небо устремленный глаз
В чернила ночи ярко пролит.
Сорвать покровы напоказ
Дворец для толп упорно волит,
Чтоб созерцать ряды созвездий
И углублять закон возмездий.
Где одинокая игла
На страже улицы угла,
Стеклянный путь покоя над покоем
Был зорким стражем тишины,
Со стен цветным прозрачным роем
Смотрели старцы-вещуны.
В потоке золотого, куполе,
Они смотрели, мудрецы,
Искали правду, пытали, глупо ли
С сынами сеть ведут отцы.
И шуму всего человечества
Внимало спокойное жречество.
Но книгой черных плоскостей
Разрежет город синеву,
И станет больше и синей
Пустотный ночи круг.
Над глубиной прозрачных улиц
В стекле тяжелом, в глубине
Священных лиц ряды тянулись
С огнем небес наедине.
Разрушив жизни грубый кокон,
Толпа прозрачно-светлых окон
Под шаровыми куполами
Былых видений табуны,
Былых времен расскажет сны.
В высоком и отвесном храме
Здесь рода смертного отцы
Взошли на купола концы,
Но лица их своим окном,
Как невод, не задержат свет<а>,
На черном вырезе хором
Стоит толпа людей завета.
Железные поля, что ходят ни колесах
И возят мешок толп, бросая общей кучей,
Дворец стеклянный, прямей, че<м> старца посох,
Свою бросают ось, один на черных тучах.
Ремнями приводными живые ходят горницы,
Светелка за светелкою, серебряный набат,
Узнавшие неволю веселые затворницы,
Как нити голубые стеклянных гладких хат.
И, озаряя дол,
Верхушкой гордой цвел
Высокий горниц ствол.
Окутанный зарницей,
Стоит высот цевницей.
Отвесная хором нить,
Верхушкой сюда падай,
Я буду вечно помнить
Стены прозрачной радуй.
О, ветер города, размерно двигай
Здесь неводом ячеек и сетей,
А здесь страниц стеклянной книгой,
Здесь иглами осей,
Здесь лесом строгих плоскостей.
Дворцы-страницы, дворцы-книги,
Стеклянные развернутые книги,
Весь город – лист зеркальных окон,
Свирель в руке суровой рока.
И лямкою на шее бурлака
Влача устало небеса,
Ты мечешь в даль стеклянный дол,
Разрез страниц стеклянного объема
Широкой книгой открывал.
А здесь на вал окутал вал прозрачного холста,
Над полом громоздил устало пол,
Здесь речи лил сквозь львиные уста
И рос, как множество зеркального излома.
Когда судов широкий вес
Был пролит на груди,
Мы говорили: видишь, лямка
На шее бурлака.
Когда камней бесился бег,
Листом в долину упадая,
Мы говорили – то лавина.
Когда плеск волн, удар в моржа,
Мы говорили – это ласты.
Когда зимой снега хранили
Шаги ночные зверолова,
Мы говорили – это лыжи.
Когда волна лелеет челн
И носит ношу человека,
Мы говорили – это лодка.
Когда широкое копыто
В болотной тони держит лося,
Мы говорили – это лапа.
И про широкие рога
Мы говорили – лось и лань.
Через осипший пароход
Я увидал кривую лопасть:
Она толкала тяжесть вод,
И луч воды забыл, где пропасть.
Когда доска на груди воина
Ловила копья и стрелу,
Мы говорили – это латы.
Когда цветов широкий лист
Облавой ловит лёт луча,
Мы говорим – протяжный лист.
Когда умножены листы,
Мы говорили – это лес.
Когда у ласточек протяжное перо
Блеснет, как лужа ливня синего,
И птица льется лужей ноши,
И лег на лист летуньи вес,
Мы говорим – она летает,
Блистая глазом самозванки.
Когда лежу я на лежанке,
На ложе лога на лугу,
Я сам из тела сделал лодку,
И лень на тело упадает.
Ленивец, лодырь или лодка, кто я?
И здесь и там пролита лень.
Когда в ладонь сливались пальцы,
Когда не движет легот листья,
Мы говорили – слабый ветер.
Когда вода – широкий камень,
Широкий пол из снега,
Мы говорили – это лед.
Лед – белый лист воды.
Кто не лежит во время бега
Звериным телом, но стоит,
Ему названье дали – люд.
Мы воду черпаем из ложки.
Он одинок, он выскочка зверей,
Его хребет стоит, как тополь,
А не лежит хребтом зверей.
Прямостоячее двуногое,
Тебя назвали через люд.
Где лужей пролилися пальцы,
Мы говорили – то ладонь.
Когда мы легки, мы летим.
Когда с людьми мы, люди, легки,
Любим. Любимые – людимы.
Эль – это легкие Лели,
Точек возвышенный ливень,
Эль – это луч весовой,
Воткнутый в площадь ладьи.
Нить ливня и лужа.
Эль – путь точки с высоты,
Остановленный широкой
Плоскостью.
В любви сокрыт приказ
Любить людей,
И люди – те, кого любить должны мы.
Матери ливнем любимец –
Лужа-дитя.
Если шириною площади остановлена точка – это Эль.
Сила движения, уменьшенная
Площадью приложения, – это Эль.
Таков силовой прибор,
Скрытый за Эль.
Москвы колымага,
В ней два имаго.
Голгофа
Мариенгофа.
Город
Распорот.
Воскресение
Есенина.
Господи, отелись
В шубе из лис!
Алое плавало, алое
На копьях у толпы.
Это труд проходит, балуя
Шагом взмах своей пяты.
Труднеделя! Труднеделя!
Кожа лоснится рубах.
Льется песня, в самом деле,
В дне вчерашнем о рабах,
О рабочих, не рабах!
И, могучая, раскатом
Песни падает, пока
Озаряемый закатом
Отбивает трепака.
Лишь приемы откололи
Сапогами впереди,
Как опять Востоком воли
Песня вспыхнула в груди.
Трубачи идут в поход,
Трубят трубам в медный рот!
Веселым чародеям
Широкая дорога.
Трубач, обвитый змеем
Изогнутого рога.
Это синие гусары
На заснувшие ножи
Золотые лили чары
Полевых колосьев ржи.
Городские очи радуя
Огневым письмом полотен,
То подымаясь, то падая,
Труд проходит, беззаботен.
И на площади пологой
Гулко шли рогоголовцы –
Битвенным богом
Желтый околыш, знакомый тревогам.
И на затылках, наголо стриженных,
Раньше униженных, –
Черные овцы.
Лица закрыли,
Кудри струили.
Суровые ноги в зеленых обмотках,
Ищут бойцы за свободу знакомых,
В каждой винтовке ветка черемухи –
Боевой привет красотке.
Как жестоки и свирепы
Скакуны степных долин!
Оцепили площадь цепи,
На макушках – алый блин!
Как сегодня ярки вещи!
Золотым огнем блеснув,
Знамя падает и плещет,
Славит ветер и весну.
Это идут трубачи,
С ног окованные в трубы.
Это идут усачи,
В красоте суровой грубы.
И, как дочь могучей меди
Меж богов и меж людей,
Звуки, облаку соседи,
Рвутся в небо лебедей!
Веселым чародеям
Свободная дорога,
Трубач сверкает змеем
Изогнутого рога.
Алый волос расплескала,
Точно дева, площадь города,
И военного закала
Черны ветреные бороды.
Золото красными птицами
Носится взад и вперед.
Огненных крыл вереницами
Был успокоен народ.
Я верю их вою и хвоям,
Где стелется тихо столетье сосны
И каждый умножен и нежен,
Как баловень бога живого.
И вижу широкую вежу
И нежу собою и нижу.
Падун улетает по дань,
И вы, точно ветка весны,
Летя по утиной реке паутиной.
Ночная усадьба судьбы,
Север цели всех созвездий
Созерцали вы.
Вилось одеянье волос,
И каждый – путь солнца,
Летевший в меня, чтобы солнце на солнце менять.
Березы мох – маленький замок,
И вы – одеяние ивы,
Что с тихим напевом «увы!»
Качала качель головы.
На матери камень
Ты встала; он громок
Морями и материками,
Поэтому пел мой потомок.
Но ве́дом ночным небосводом
И за руку зорями зорко ведо́м.
Вхожу в одинокую хижу,
Куда я годую себя и меня.
Печаль, распустив паруса,
Где делится горе владелицы,
Увозит свои имена,
Слезает неясной слезой,
Изученной тропкой из окон
Хранимой хра<ми́н>ы.
И лавою падает вал,
Оливы желанья увел
Суровый поток
Дорогою пяток.
От зари и до́ ночи
Вяжет Врангель онучи,
Он готовится в поход
Защищать царев доход.
Чтоб, как ранее, жирели
Купцов шеи без стыда,
А купчих без ожерелий
Не видать бы никогда.
Чтоб жилось бы им как прежде,
Так, чтоб ни в одном глазу,
Сам господь, высок в надежде,
Осушил бы им слезу.
Чтоб от жен и до наложницы
Их носил рысак,
Сам господь, напялив ножницы,
Прибыль стриг бумаг.
Есть волшебная овца,
Каждый год дает руно.
«Без содействия Творца
Быть купцами не дано».
Кровь волнуется баронья.
«Я спаситель тех, кто барин».
Только каркает воронья
Стая: «Будешь ты зажарен!»
Тратьте рати, рать за ратью,
Как морской песок.
Сбросят в море вашу братью:
Советстяг – высок.
Игра в аду и труд в раю –
Хорошеу́ки первые уроки.
Помнишь, мы вместе
Грызли, как мыши,
Непрозрачное время?
Сим победиши!
Саян здесь катит вал за валом,
И берега из мела.
Здесь думы о бывалом
И время онемело.
Вверху широким полотни́щем
Шумят тревожно паруса,
Челнок смутил широким днищем
Реки вторые небеса.
Что видел ты? Войска?
Собор немых жрецов?
Иль повела тебя тоска
Туда, в страну отцов?
Зачем ты стал угрюм и скучен,
Тебя течением несло,
И вынул из уключин
Широкое весло?
И, прислонясь к весла концу,
Стоял ты, очарован,
К ночному камню-одинцу
Был смутный взор прикован.
Пришел охотник и раздел
Себя от ветхого покрова,
И руки на небо воздел
Молитвой зверолова.
Поклон глубокий три раза,
Обряд кочевника таков.
«Пойми, то предков образа,
Соседи белых облаков».
На вышине, где бор шумел
И где звенели сосен струны,
Художник вырезать умел
Отцов загадочные руны.
Твои глаза, старинный боже,
Глядят в расщелинах стены.
Пасут оленя и треножат
Пустыни древние сыны.
И за суровым клинопадом
Бегут олени диким стадом.
Застыли сказочными птицами
Отцов письмена в поднебесья.
Внизу седое краснолесье
Поет вечерними синицами.
В своем величии убогом
На темя гор восходит лось
Увидеть договора с богом
Покрытый знаками утес.
Он гладит камень своих рог
О черный каменный порог.
Он ветку рвет, жует листы
И смотрит тупо и устало
На грубо-древние черты
Того, что миновало.
Но выше пояса письмен,
Каким-то отроком спасен,
Убогий образ на березе
Красою ветхою сиял.
Он наклонился детским ликом
К широкой бездне перед ним,
Гвоздем над пропастью клоним,
Грозою дикою щадим,
Доской закрыв березы тыл,
Он, очарованный, застыл.
Лишь черный ворон с мрачным криком
Летел по небу, нелюдим.
Береза что́ ему сказала
Своею чистою корой,
И пропасть что́ ему молчала
Пред очарованной горой?
Глаза нездешние расширил,
В них голубого света сад.
Смотрел туда, где водопад
Себе русло́ ночное вырыл.
Бьются синие которы
И зеленые имуры.
Эй, на палубу, поморы,
Эй, на палубу, музуры,
Голубые удальцы!
Ветер баловень – а-ха-ха! –
Дал пощечину с размаха,
Судно село кукарачь,
Скинув парус, мчится вскачь.
Волны скачут лата-тах!
Волны скачут а-ца-ца!
Точно дочери отца.
За морцом летит морцо.
Море бешеное взы-ы!
Море, море, но-но-но!
Эти пади, эти кручи
И зеленая крутель.
Темный волн кумоворот,
В тучах облако и мра
Белым баловнем плывут.
Моря катится охава,
А на небе виснет зга –
Эта дзыга синей хляби,
Кубари веселых волн.
Море вертится юлой,
Море грезит и моргует
И могилами торгует.
Наше оханное судно
Полететь по морю будно.
Дико гонятся две влаги,
Обе в пене и белаге,
И волною кокова
Сбита, лебедя глава.
Море плачет, море вакает,
Черным молния варакает.
Что же, скоро стихнет вза
Наша дикая гроза?
Скоро выглянет ваража
И исчезнет ветер вражий?
Дырой диль сияет в небе,
Буря шутит и шиганит,
Небо тучи великанит.
Эй, на палубу, поморы,
Эй, на палубу, музуры,
Ветер славить молодцы!
Ветра с морем нелады
Доведут нас до беды.
Судно бьется, судну ва-ва!
Ветер бьется в самый корог,
Остов бьется и трещит.
Будь он проклят, ветер-ворог, –
От тебя молитва щит.
Ветер лапою ошкуя
Снова бросится, тоскуя,
Грозно вырастет волна,
Возрастая в гневе старом,
И опять волны ударом
Вся ладья потрясена.
Завтра море будет о́теть,
Солнце небо позолотит.
Буря – киш, буря – кши!
Почернел суровый юг,
Занялась ночная темень.
Это нам пришел каюк,
Это нам приходит неман.
Судну ва-ва, море бяка,
Море сделало бо-бо.
Волны, синие борзые,
Скачут возле господина,
Заяц тучи на руке.
И волнисто-белой грудью
Грозят люду и безлюдью,
Полны злости, полны скуки.
В небе черном серый кукиш,
Небо тучам кажет шиш.
Эй ты, палуба лихая,
Что задумалась, молчишь?
Ветер лапою медвежьей
Нас голубит, гладит, нежит.
Будет небо голубо,
А пока же нам бо-бо.
Буря носится волчком,
По морскому бога хая.
А пока же, охохонюшки,
Ветру молимся тихонечко.
Как стадо овец мирно дремлет,
Так мирно дремлют в коробке
Боги былые огня – спички, божественным горды огнем.
Капля сухая желтой головки на ветке,
Это же праотцев ужас –
Дикий пламени бог, скорбный очами,
В буре красных волос.
Молния пала ни хату отцов с соломенной крышей,
Дуб раскололся, дымится,
Жены и дети, и старцы, невесты черноволосые,
Их развевалися волосы, –
Все убегают в леса, крича, оборачиваясь, рукой подымая до неба,
На острые зубы зверя лесного, гадов шипящих укус,
Как обед для летучего гнуса.
Дико пещера пылает:
Золото здесь, зелень и синь горят языками.
Багровый, с зеленью злою
Взбешенных глаз в красных ресницах,
Бог пламени, жениной палкой побитый,
Машет дубиной корявой, гнев на селе срывает.
Соседи бросились грабить село из пещер.
Копья и нож, крики войны!
Клич «С нами бог!»,
И каждый ворует у бога
Дубину и длинные красные волосы.
«Бог не с нами!» – плачут в лесу
Деревни пылавшей жильцы.
Как волк, дико выл прадед,
Видя, как пеплом
Становится хижина.
Только угли горят и шипят.
Ничего уже больше, горка золы.
Смотрят глазами волков
Из тьмы. Плачь, жена!
Нет уже хижины милой
Со шкурами, удочками, копьями
И мясом оленей, прекрасным на вкус.
В горы бежит он проворно, спасаясь.
А сыны «Мы с нами!»
Запели, воинственные.
И сделали спички,
Как будто и глупые –
И будто божественные,
Молнию так покорив,
Заперев в узком пространстве.
«Мы с нами!» – запели сурово они,
Точно перед смертью. –
Ведайте, знайте: «Мы с нами!»
Сделали спички –
Стадо ручное богов,
Огня божество победив.
Это победа великая и грозная.
К печке, к работе
Молнию с неба свели.
Небо грозовое, полное туч, –
Первая коробка для спичек,
Грозных для мира.
Овцы огня в руне золотом
Мирно лежат в коробке.
А раньше пещерным львом
Рвали и грызли людей,
Гривой трясли золотой.
А я же, алчный к победам,
Буду делать сурово
Спички судьбы,
Безопасные спички судьбы!
Буду судьбу зажигать,
Разум в судьбу обмакнув.
«Мы с нами!» – Спички судьбы.
Спички из рока, спички судьбы.
Кто мне товарищ?
Буду судьбу зажигать,
Сколько мне надо
Для жизни и смерти.
Первая коробка
Спичек судьбы –
Вот она! Вот она!
Люди! Над нашим окном
В завтрашний день
Повесим ковер кумачовый,
Где были бы имена Платона и Пугачева.
Пророки, певцы и провидцы!
Глазами великих озер
Будем смотреть на ковер,
Чтоб большинству не ошибиться!
Хотите ли вы
Стать для меня род тетивы
Из ваших кос крученых?
На лук ресниц, в концах печенный,
Меня стрелою нате,
И я умчусь грозы пернатей.
Тайной вечери глаз знает много Нева,
Здесь спасителей кровь причастилась вчера
С телом севера, камнем булыжника.
В ней воспета любовь отпылавших страниц.
Это пеплом любви так черны вечера
И рабочих и бледного книжника.
Льется красным струя,
Лишь зажжется трояк
На усталых мостах.
Трубы ветра грубы́,
А решетка садов стоит стражей судьбы.
Тайной вечери глаз знает много Нева
У чугунных коней, у широких камней
Дворца Строганова.
Девушки, те, что шагают
Сапогами черных глаз
По цветам моего сердца.
Девушки, опустившие копья
На озера своих ресниц.
Девушки, моющие ноги
В озере моих слов.
Люди! Утопим вражду в солнечном свете!
В плаще мнимых звезд ходят – я жду –
Смелых замыслов дети,
Смелых разумов сын.
Помимо закона тяготения
Найти общий строй времени,
Яровчатых солнечных гусель, –
Основную мелкую ячейку времени и всю сеть.
Как хижина твоя бела!
С тобой я подружился!
Рука морей нас подняла
На высоту, чтоб разум закружился.
Иной открыт пред нами выдел.
И, пьяный тем, что я увидел,
Я Господу ночей готов сказать:
«Братишка!» –
И Млечный Путь
Погладить по головке.
Былое – как прочитанная книжка.
И в море мне шумит братва,
Шумит морскими голосами,
И в небесах блестит братва
Детей лукавыми глазами.
Скажи, ужели святотатство
Сомкнуть, что есть, в земное братство?
И, открывая умные объятья,
Воскликнуть: «Звезды – братья! Горы – братья!
Боги – братья!»
Сапожники! Гордо сияющий
Весь Млечный Путь –
Обуви дерзкой дратва́.
Люди и звезды – братва!
Люди! Дальше окоп
К силе небесной проложим.
Старые горести – стоп!
Мы быть крылатыми можем.
Я, человечество, мне научу
Ближние солнца честь отдавать!
«Ась, два», – рявкая солнцам сурово.
Солнце! Дай ножку!
Солнце! Дай ножку!
Загар лица, как ветер, смугол,
Синел морской рубашки угол.
Откуда вы, моряк?
Где моря широкий уступ
В широкую бездну провалится,
Как будто казнен Лизогуб
И где-то невеста печалится.
И воды носятся вдали,
Уж покорены небесами.
Так головы, казненные Али,
Шептали мертвыми устами
Ему, любимцу и пророку,
Слова упорные: «Ты – бог» –
И медленно скользили по мечу,
И умирали в пыли ног,
Как тихой смерти вечеря,
Когда рыдать и грезить нечего.
И чокаясь с созвездьем Девы
И полночи глубокой завсегдатай,
У шума вод беру напевы,
Напевы слова и раскаты.
Годы прошедшие, где вы?
В земле нечитаемых книг!
И пело созвездие Девы:
«Будь, воин, как раньше, велик!»
Мы слышим в шуме дальних весел,
Что ужас радостен и весел,
Что он – у серой жизни вычет
И с детской радостью граничит.
И вечер темец,
И тополь земец,
И мореречи,
И ты, далече!
«Э-э! Ы-ым!» – весь в поту,
Понукает вола серорогого,
И ныряет соха выдрой в топкое логово.
Весенний кисель жевали и ели зубы сохи деревянной.
Бык гордился дородною складкой на шее
И могучим холмом на шее могучей,
Чтобы пленять им коров,
И рога перенял у юного месяца,
Когда тот блестит над темным вечерним холмом.
Другой – отдыхал,
Черно-синий, с холмом на шее, с горбом,
Стоял он, вор черно-синей тени от дерева,
С нею сливаясь.
Жабы усердно молились, работая в большие пузыри,
Точно трубач в рог,
Надув ушей перепонки, раздув белые шары.
Толстый священник сидел впереди,
Глаза золотые навыкате,
И книгу погоды читал.
Черепахи вытягивали шеи, точно удивленные,
Точно чем<-то> в этом мире изумленные, протянутые к тайне.
Весенних запахов и ветров пулемет –
Очнись, мыслитель, есть и что-то –
В нахмуренные лбы и ноздри,
Ноздри пленяя пулями красоты обоняния,
Стучал проворно «ту-ту-ту».
Цветы вели бои, воздушные бои пыльцой,
Сражались пальбою пушечных запахов,
Билися битвами запахов:
Кто медовее – будет тот победитель.
И давали уроки другой войны
И запахов весенний пулемет,
И вечер, точно первосвященник зари.
Битвами запаха бились цветы,
Летали душистые нули.
И было согласное и могучее пение жаб
В честь ясной погоды.
Люди, учитесь новой войне,
Где выстрелы сладкого воздуха,
Окопы из брачных цветов,
Медового неба стрельба, боевые приказы.
И вздымались молитвенниками,
Богослужебными книгами пузыри
У квакавших громко лягушек,
Набожных, как всегда вечерами при тихой погоде.
Темно-зеленые, золотоокие всюду сады,
Сады Энзели.
Это растут портахалы,
Это нарынчи
Золотою росою осы́пали
Черные ветки и сучья.
Хинное дерево
С корой голубой
Покрыто улитками.
А в Баку нет нарынчей,
Есть остров Наргинь,
Отчего стала противною
Рыба морская, белуга или сомы.
О сумасшедших водолазах
Я помню рассказы
Под небом испуганных глаз.
Тихо. Темно.
Синее небо.
Цыганское солнышко всходит,
Сияя на небе молочном.
Бочонок джи-джи
Пронес армянин,
Кем-то нанят.
Братва, обнимаясь, горланит:
«Свадьбу новую справляет
Он, веселый и хмельной.
Свадьбу новую справляет
Он, веселый и хмельной».
Так до утра.
Пения молкнут раскаты.
Слушай, годок: «Троцкий» пришел.
«Троцкого» слышен гудок.
Утро. Спали, храпели.
А берега волны бились и пели.
Утро. Ворона летит,
И курским соловьем
С вершины портахала
Поет родной России Ка,
Вся надрываясь хриплою грудью.
На родине, на севере, ее
Зовут каргою.
Я помню, дикий калмык
Волжской степи
Мне с сердцем говорил:
«Давай такие деньги,
Чтоб была на них карга».
Ноги, усталые в Харькове,
Покрытые ранами Баку,
Высмеянные уличными детьми и девицами,
Вымыть в зеленых водах Ирана,
В каменных водоемах,
Где плавают красные до огня
Золотые рыбы и отразились плодовые деревья
Ручным бесконечным стадом.
Отрубить в ущельи Зоргама
Темные волосы Харькова,
Дона и Баку.
Темные вольные волосы,
Полные мысли и воли.
Снова мы первые дни человечества!
Адам за адамом
Проходят толпой
На праздник Байрама
Словесной игрой.
В лесах золотых
Заратустры,
Где зелень лесов златоуста!
Это был первый день месяца Ая.
Уснувшую речь не забыли мы
В стране, где название месяца – Ай
И полночью Ай тихо светит с небес.
Два слова, два Ая,
Два голубя бились
В окошко общей таинственной были…
Алое падает, алое
На древках с высоты.
Мощный труд проходит, балуя
Шагом взмах своей пяты.
Трубачи идут в поход,
Трубят трубам в рыжий рот.
Городские очи радуя
Золотым письмом полотен,
То подымаясь, то падая,
Труд проходит, беззаботен.
Трубач, обитый змеем
Изогнутого рога!
Веселым чародеям
Широкая дорога!
Несут виденье алое
Вдоль улицы знамёнщики,
Воспряньте, все усталые!
Долой, труда погонщики!
Это день мирового Байрама.
Поодаль, как будто у русской свободы на паперти,
Ревнивой темницею заперты,
Строгие, грустные девы ислама.
Черной чадрою закутаны,
Освободителя ждут они.
Кардаш, ружье на изготовку
Руками взяв, несется вскачь,
За ним летят на джигитовку
Его товарищи удач.
Их смуглые лица окутаны в шали,
А груди в высокой броне из зарядов,
Упрямые кони устало дышали
Разбойничьей прелестью горных отрядов.
Он скачет по роще, по камням и грязям,
Сквозь ветер, сквозь чащу, упорный скакун,
И ловкий наездник то падает наземь,
То вновь вверх седла – изваянья чугун.
Так смуглые воины горных кочевий
По-братски несутся, держась за нагайку,
Под низкими сводами темных деревьев,
Под рокот ружейный и гром балалайки.
Был сумрак сер и заспан.
Меха дышали наспех,
Над грудой серой пепла
Храпели горлом хрипло.
Как бабки повивальные
Над плачущим младенцем,
Стояли кузнецы у тела полуголого,
Краснея полотенцем.
В гнездо их наковальни,
Багровое жилище,
Клещи носили пищу –
Расплавленное олово.
Свирепые, багряные
Клещи, зрачками, оловянные,
Сквозь сумрак проблистав,
Как вдоль других устав.
Они, как полумесяц, блестят на небеси,
Змеей из серы вынырнув удушливого чада,
Купают в красном пламени заплаканное чадо
И сквозь чертеж неясной морды
Блеснут багровыми порой очами черта.
Гнездо ночных движений,
Железной кровью мытое,
Из черных теней свитое,
Склонившись к углям падшим,
Как колокольчик, бьется железных пений плачем.
И те клещи свирепые
Труда заре пою.
И где, верны косым очам,
Проворных теней плети
Ложились по плечам,
Как тень багровой сети,
Где красный стан с рожденья бедных
Скрывал малиновый передник
Узором пестрого Востока,
А перезвоны молотков – у детских уст свисток, –
Жестокие клещи,
Багровые, как очи,
Ночной закал свободы и обжиг
Так обнародовали:
«Мы, Труд Первый и прочее и прочее…»
Как по речке по Ирану,
По его зеленым струям,
По его глубоким сваям,
Сладкой около воды,
Ходят двое чудаков
Да стреляют судаков.
Они целят рыбе в лоб,
Стой, голубушка, стоп!
Они ходят, приговаривают.
Верю, память не соврет.
Уху варят и поваривают.
«Эх, не жизнь, а жестянка!»
Ходит в небе самолет
Братвой облаку уда́лой.
Где же скатерть-самобранка,
Самолетова жена?
Иль случайно запоздала,
Иль в острог погружена?
Верю сказкам наперед:
Прежде сказки – станут былью,
Но когда дойдет черед,
Мое мясо станет пылью.
И когда знамена оптом
Пронесет толпа, ликуя,
Я проснуся, в землю втоптан,
Пыльным черепом тоскуя.
Или все свои права
Брошу будущему в печку?
Эй, черней, лугов трава!
Каменей навеки, речка!
С утробой медною
Верблюд,
Тебя ваял потомок Чингисхана.
В пустынях белых, с шелестом сухих бумаг,
Письменного стола
Колючей мысли вьюк несешь –
Кузнец случайно ли забыл дать удила? –
Туда, где звон чернильных струй,
На берега озер черниловодных,
Под деревом времен Батыя, копной его ветвей,
Нависших на глаза, на лоб писателя,
Семьей птенцов гнезда волос писателя,
Кто древней Галиле<е>
Дал грани большаков и угол.
Проносишь равенство, как вьюк,
Несешься вскачь, остановивши время
Над самой пропастью письменного стола, –
Где страшно заглянуть, –
Чтоб звон чернильных струй,
Чей водопровод –
Дыхание песчаных вьюг,
Дал равенство костру
И умному огню в глазах
Холодного отца чернильных рек,
Откуда те бежали спешным стадом,
И пламени зеркальному чтеца,
Ч(ей) разум почерк напевал,
Как медную пластину – губ Шаляпина
Толпою управлявший голос.
Ты, мясо медное с сухою кожей
В узорном чучеле веселых жен,
По скатерти стола задумчивый прохожий, –
Ты тенью странной окружен.
В переселенье душ ты был,
Быть может, раньше – нож.
Теперь неси в сердцах песчаных
Из мысли нож!
Люди открытий,
Люди отплытий,
Режьте в Реште
Нити событий.
Летевший
Древний германский орел,
Утративший Ха,
Ищет его
В украинском «разве»,
В колосе ржи.
Шагай
Через пустыню Азии,
Где блещет призрак Аза,
Звоном зовет сухие рассудки.
Раньше из Ганга священную воду
В шкурах овечьих верблюды носили,
Чтоб брызнуть по водам свинцовым на Волге, реке дикарей.
Этот, из меди верблюд,
Чернильные струи от Волги до Ганга
Нести обречен.
Не расплещи же,
Путник пустыни стола,
Бочонок с чернилами![2]
Морской берег.
Небо. Звезды. Я спокоен. Я лежу.
А подушка – не камень, не перья:
Дырявый сапог моряка.
В них Самородов в красные дни
На море поднял восстанье
И белых суда увел в Красноводск,
В красные воды.
Темнеет. Темно.
«Товарищ, иди, помогай!» –
Иранец зовет, черный, чугунный,
Подымая хворост с земли.
Я ремень затянул
И помог взвалить.
«Саул!» («Спасибо» по-русски.)
Исчез в темноте.
Я же шептал в темноте
Имя Мехди.
Мехди?
Жук, летевший прямо с черного
Шумного моря,
Держа путь на меня,
Сделал два круга над головой
И, крылья сложив, опустился на волосы.
Тихо молчал и после
Вдруг заскрипел,
Внятно сказал знакомое слово
На языке, понятном обоим.
Он твердо и ласково сказал свое слово.
Довольно! Мы поняли друг друга!
Темный договор ночи
Подписан скрипом жука.
Крылья подняв, как паруса,
Жук улетел.
Море стерло и скрип и поцелуй на песке.
Это было!
Это верно до точки!
Над скатертью запутанных корней
Пустым кувшином
Подымает дуб столетние цветы
С пещерой для отшельников.
И в шорохе ветвей
Шумит созвучие
С Маздаком Маркса,
«Хамау, хамау!
Уах, уах, хаган!» –
Как волки, ободряя друг друга,
Бегут шакалы.
Но помнит шепот тех ветвей
Напев времен Батыя.
Ночи запах – эти звезды
В ноздри буйные вдыхая,
Где вода легла на гвозди,
Говор пеной колыхая,
Ты пройдешь в чалме зеленой
Из засохнувшего сена –
Мой учитель опаленный,
Черный, как костра полено.
А другой придет навстречу,
Он устал, как весь Восток,
И в руке его замечу
Красный сорванный цветок.
Ручей с холодною водой,
Где я скакал, как бешеный мулла,
Где хорошо.
Чека за сорок верст меня позвала на допрос.
Ослы попадались навстречу.
Всадник к себе завернул.
Мы проскакали верст пять.
«Кушай», – всадник чурек отломил золотистый,
Мокрый сыр и кисть голубую вина протянул на ходу,
Гнездо голубых змеиных яиц,
Только нет матери.
Скачем опять, на ходу
Кушая неба дары.
Кони трутся боками, ремнями седла.
Улыбка белеет в губах моего товарища.
«Кушай, товарищ», – опять на ходу протянулась рука с кистью глаз моря.
Так мы скакали вдвоем на допрос у подножия гор.
И буйволов сухое молоко хрустело в моем рту,
А после чистое вино в мешочках и золотистая мука.
А рядом лес густой, где древний ствол
Был с головы до ног окутан хмурым хмелем,
Чтоб лишь кабан прошиб его, несясь как пуля.
Чернели пятна от костров, зола белела, кости.
И стадо в тысячи овец порою, как потоп,
Руководимо пастухом, бежало нам настречу
Черными волнами моря живого.
Вдруг смерилось темное ущелье. Река темнела рядом,
По тысяче камней катила голубое кружево.
И стало вдруг темно, и сетью редких капель,
Чехлом холодных капель
Покрылись сразу мы. То грозное ущелье
Вдруг встало каменною книгой читателя другого,
Открытое для глаз другого мира.
Аул рассыпан был, казались сакли
Буквами нам непонятной речи.
Там камень красный подымался в небо
На полверсты прямою высотой, кем-то читаемой доныне.
Но я чтеца на небе не заметил,
Хотя, казалось, был он где-то около.
Быть может, он чалмой дождя завернут был.
Служебным долгом внизу река шумела,
И оттеняли высоту деревья-одиночки.
А каменные ведомости последней тьмы тем лет
Красны, не скомканны стояли.
То торга крик? Иль описание любви, и нежной и туманной?
Как пальцы рук, над каменной газетой белели облака.
К какому множеству столетий
Окаменелых новостей висели правильно строки?
Через день Чека допрос окончила ненужный,
Н я, гонимый ей, в Баку на поезде уехал.
Овраги, где клубилася река
В мешках внезапной пустоты,
Где сумрак служил небу.
И узнавал растений храмы
И чины, и толпу.
Здесь дикий виноград я рвал,
Все руки исцарапав.
И я уехал.
Овраги, где я лазил, мешки русла пустого, где прятались святилища растений,
И груша старая в саду, на ней цветок богов – омела раскинула свой город,
Могучее дерево мучая деревней крови другой, цветами краснея, –
Прощайте все!
Прощайте, вечера, когда ночные боги, седые пастухи, в деревни
золотые вели свои стада.
Бежали буйволы, и запах молока вздымался деревом на небо
И к тучам шел.
Прощайте, черно-синие глаза у буйволиц за черною решеткою ресниц,
Откуда лились лучи материнства и на теленка и на людей.
Прощай, ночная темнота,
Когда и темь и буйволы
Одной чернели тучей,
И каждый вечер натыкался я рукой
На их рога крутые,
Кувшин на голове
Печальнооких жен
С медлительной походкой.
Я видел юношу-пророка,
Припавшего к стеклянным волосам лесного водопада,
Где старые мшистые деревья стояли в сумраке важно, как старики,
И перебирали на руках четки ползучих растений.
Стеклянной пуповиной летела в пропасть цепь
Стеклянных матерей и дочерей
Рождения водопада, где мать воды и дети менялися местами.
Внизу река шумела.
Деревья заполняли свечами своих веток
Пустой объем ущелья, и азбукой столетий толпилися утесы.
А камни-великаны – как плечи лесной девы
Под белою волной,
Что за морем искал священник наготы.
Он Разиным поклялся быть напротив.
Ужели снова бросит в море княжну? Противо-Разин грезит.
Нет! Нет! Свидетели – высокие деревья!
Студеною волною покрыв себя
И холода живого узнав язык и разум,
Другого мира, ледян<ого> тела,
Наш юноша поет:
«С русалкою Зоргама обручен
Навеки я,
Волну очеловечив.
Тот – сделал волной деву».
Деревья шептали речи столетий.
Ра – видящий очи свои в ржавой и красной болотной воде,
Созерцающий свой сон и себя
В мышонке, тихо ворующем болотный злак,
В молодом лягушонке, надувшем белые пузыри в знак мужества,
В траве зеленой, порезавшей красным почерком стан у девушки, согнутой с серпом,
Собиравшей осоку для топлива и дома,
В струях рыб, волнующих травы, пускающих кверху пузырьки,
Окруженный Волгой глаз.
Ра – продолженный в тысяче зверей и растений,
Ра – дерево с живыми, бегающими и думающими листами, испускающими шорохи, стоны.
Волга глаз,
Тысячи очей смотрят на него, тысячи зир и зин.
Н Разин,
Мывший ноги,
Подпил голову и долго смотрел на Ра,
Так что тугая шеи покраснела узкой чертой.
Русские мальчики, львами
Три года охранявшие народный улей,
Знайте, я любовался вами,
Когда вы затыкали дыры труда
Или бросались туда,
Где львиная голая грудь –
Заслон от свистящей пули.
Всюду веселы и молоды,
Белокурые, засыпая на пушках,
Вы искали холода и голода,
Забыв про постели и о подушках.
Юные львы, вы походили на моряка
Среди ядер свирепо-свинцовых,
Что дыру на котле
Паров, улететь готовых,
Вместо чугунных втул
Локтем своего тела смело заткнул.
Шипит и дымится рука,
И на море пахнет жарким – каким?
Редкое жаркое, мясо человека.
Но пар телом заперт,
Пары не летят,
И судно послало свистящий снаряд.
Вам, юношам, не раз кричавшим
«Прочь» мировой сове,
Совет:
Смело вскочите на плечи старших поколений,
То, что они сделали, – только ступени.
Оттуда видней!
Много и далёко
Увидит ваше око,
Высеченное плеткой меньшего числа дней.
Россия тысячам тысяч свободу дала.
Милое дело! Долго будут помнить про это.
А я снял рубаху,
И каждый зеркальный небоскреб моего волоса,
Каждая скважина
Города тела
Вывесила копры и кумачовые ткани.
Гражданки и граждане
Меня – государства
Тысячеоконных кудрей толпились у окон.
Ольги и Игори,
Не по заказу
Радуясь солнцу, смотрели сквозь кожу,
Пала темница рубашки!
А я просто снял рубашку –
Дал солнце народам Меня!
Голый стоял около моря.
Так я дарил народам свободу,
Толпам загара.
Пули, летя невпопад,
В колокола били набат.
Царь! Выстрел вышли:
Мы вышли!
А, Волга, не сдавай,
Дон, помогай!
Кама, Кама! Где твои орлы?
Днепр, где твои чубы?
Это широкие кости,
Дворцов самочинные гости,
Это ржаная рать
Шла умирать!
С бледными, злыми, зелеными лицами,
Прежде добры и кротки́,
Глухо прорвали плотину
И хлынули
Туда, где полки
Шашки железные наголо вынули.
Улиц, царями жилых, самозваные гости,
Улиц спокойных долгие годы!
Это народ выпрямляется в росте
Со знаменем алым свободы!
Брать плату оков с кого?
И не обеднею Чайковского,
Такой медовою, что тают души,
А страшною, чугунною обедней
Ответил выстрел первый и последний,
Чтоб на снегу валялись туши.
Дворец с безумными глазами,
Дворец свинцовыми устами,
Похож на мертвеца,
Похож на Грозного-отца,
Народ «любимый» целовал…
Тот хлынул прочь, за валом вал…
Над Костромой, Рязанью, Тулой,
Ширококостной и сутулой,
Шарахал веник пуль дворца.
Бежали, пальцами закрывши лица,
И через них струилась кровь.
Шумела в колокол столица.
Но то, что было, будет вновь.
Чугунных певчих без имен –
Придворных пушек рты открыты:
Это отец подымал свой ремень
На тех, кто не сыты!
И, отступление заметив,
Чугунным певчим Шереметев
Махнул рукой, сказав: «Довольно
Свинца крамольникам подпольным!»
С челюстью бледной, дрожащей, угрюмой,
С остановившейся думой
Шагают по камням знакомым:
«Первый блин комом!»
Детуся! Если устали глаза быть широкими,
Если согласны на имя «браток»,
Я, синеокий, клянуся
Высоко держать вашей жизни цветок.
Я ведь такой же, сорвался я с облака,
Много мне зла причиняли
За то, что не этот,
Всегда нелюдим,
Везде нелюбим.
Хочешь, мы будем брат и сестра,
Мы ведь в свободной земле свободные люди,
Сами законы творим, законов бояться не надо,
И лепим глину поступков.
Знаю, прекрасны вы, цветок голубого.
И мне хорошо и внезапно,
Когда говорите про Сочи
И нежные ширятся очи.
Я, сомневавшийся долго во многом,
Вдруг я поверил навеки:
Что предначертано там,
Тщетно рубить дровосеку.
Много мы лишних слов избежим.
Просто я буду служить вам обедню,
Как волосатый священник с длинною гривой.
Пить голубые ручьи чистоты,
И страшных имен мы не будем бояться.
Ю. С.
Золотистые волосики,
Точно день Великороссии.
В светло-серые лучи
Полевой глаз огородится:
Это брызнули ключи
Синевы у Богородицы.
Песенка – лесенка в сердце другое.
За волосами пастушьей соломы
Глаза пастушески-святые
Не ты ль на дороге Батыя
Искала людей незнакомых?
Звенят голубые бубенчики,
Как нежного отклика звук,
И первые вылетят птенчики
Из тихого слова «люблю».
На родине красивой смерти – Машуке,
Где дула войскового дым
Обвил холстом пророческие очи,
Большие и прекрасные глаза,
И белый лоб широкой кости, –
Певца прекрасные глаза,
Чело прекрасной кости
К себе на небо взяло небо,
И умер навсегда
Железный стих, облитый горечью и злостью.
Орлы и ныне помнят
Сражение двух желез,
Как небо рокотало
И вспыхивал огонь.
Пушек облаков тяжелый выстрел
В горах далече покатился
И отдал честь любимцу чести,
Сыну земли с глазами неба.
И молния синею веткой огня
Блеснула по небу
И кинула в гроб травяной
Как почести неба.
И загрохотал в честь смерти выстрел тучи
Тяжелых гор.
Глаза убитого певца
И до сих нор живут не умирая
В туманах гор.
И тучи крикнули: «Остановитесь,
Что делаете, убийцы?» – тяжелый голос прокатился.
И до сих пор им молятся,
Глазам,
Во время бури.
И были вспышки гроз
Прекрасны, как убитого глаза.
И луч тройного бога смерти
По зеркалу судьбы
Блеснул – по Ленскому и Пушкину, и брату в небесах.
Певец железа – он умер от железа.
Завяли цветы пророческой души.
И дула дым священником
Пропел напутственное слово,
А небо облачные почести
Воздало мертвому певцу.
И доныне во время бури
Горец говорит:
«То Лермонтова глаза».
Стоусто небо застонало,
Воздавши воинские почести,
И в небесах зажглись, как очи,
Большие серые глаза.
И до сих пор живут средь облаков,
И до сих пор им молятся олени,
Писателю России с туманными глазами,
Когда полет орла напишет над утесом
Большие медленные брови.
С тех пор то небо серое –
Как темные глаза.
Почему лоси и зайцы по лесу скачут,
Прочь удаляясь?
Люди съели кору осины,
Елей побеги зеленые…
Жены и дети бродят по лесу
И собирают березы листы
Для щей, для окрошки, борща,
Елей верхушки и серебряный мох –
Пища лесная.
Дети, разведчики леса,
Бродят по рощам,
Жарят в костре белых червей,
Зайчью капусту, гусениц жирных
Или больших пауков – они слаще орехов.
Ловят кротон, ящериц серых,
Гадов шипящих стреляют из лука,
Хлебцы пекут из лебеды.
За мотыльками от голода бегают:
Целый набрали мешок,
Будет сегодня из бабочек борщ –
Мамка сварит.
На зайца что нежно прыжками скачет по лесу,
Дети, точно во сне,
Точно на светлого мира видение,
Восхищенные, смотрят большими глазами,
Святыми от голода,
Правде не верят.
Но он убегает проворным виденьем,
Кончиком уха чернея.
Вдогонку ему стрела полетела,
Но поздно – сытный обед ускакал.
А дети стоят очарованные…
«Бабочка, глянь-ка, там пролетела…
Лови и беги! А там голубая!..»
Хмуро в лесу. Волк прибежал издалёка
На место, где в прошлом году
Он скушал ягненка.
Долго крутился юлой, всё место обнюхал,
Но ничего не осталось –
Дела муравьев, – кроме сухого копытца.
Огорченный, комковатые ребра поджал
И утек за леса.
Там тетеревов алобровых и седых глухарей,
Заснувших под снегом, будет лапой
Тяжелой давить, брызгами снега осыпан…
Лисонька, огнёвка пушистая,
Комочком на пень взобралась
И размышляла о будущем…
Разве собакою стать?
Людям на службу пойти?
Сеток растянуто много –
Ложись в любую…
Нет, дело опасное.
Съедят рыжую лиску,
Как съели собак!
Собаки в деревне не лают…
И стала лисица пуховыми лапками мыться,
Взвивши кверху огненный парус хвоста.
Белка сказала, ворча:
«Где же мои орехи и желуди? –
Скушали люди!»
Тихо, прозрачно, уж вечерело,
Лепетом тихим сосна целовалась
С осиной.
Может, назавтра их срубят на завтрак.
Вы, поставившие ваше брюхо на пару толстых свай,
Вышедшие, шатаясь, из столовой советской,
Знаете ли, что целый великий край,
Может быть, станет мертвецкой?
Я знаю, кожа ушей ваших, точно у буйволов мощных, туга,
И ее можно лишь палкой растрогать.
Но неужели от «Голодной недели» вы ударитесь рысаками в бега,
Когда над целой страной
Повис смерти коготь?
Это будут трупы, трупы и трупики
Смотреть на звездное небо,
А вы пойдете и купите
На вечер – кусище белого хлеба.
Вы думаете, что голод – докучливая муха
И ее можно легко отогнать,
Но знайте – на Волге засуха:
Единственный повод, чтобы не взять, а – дать.
Несите большие караваи
На сборы «Голодной недели».
Ломоть еды отдавая,
Спасайте тех, кто поседели!
Волга всегда была вашей кормилицей,
Теперь она в полугробу.
Что бедствие грозно и может усилиться –
Кричите, кричите, к устам взяв трубу!
Со смехом стаканы – глаза!
Бьется игра мировая!
Жизни и смерти жмурки и прятки.
Смерть за косынкой!
Как небо, эту шею бычью
Секач, как месяц, озарял.
Человек
Сидит рыбаком у моря смертей,
И кудри его, как подсолнух,
Отразились в серебряных волнах.
Выудил жизнь на полчаса.
Мощным берегом Волги
Ломоть лежит каравая –
Укором, утесом, чтобы на нем
Старый Разин стоял,
Подымаясь как вал.
И в берег людей
Билась волна мировая.
Мяса образа
Над остовом рта:
Храмом голодным
Были буханки серого хлеба.
Тучей
Смерти усталой волною хлестали
О берег людей.
Плескали и бились русалкой
В камни людей.
В тулупе набата
День пробежал.
В столицы,
Где пуль гульба, гуль вольба,
Воль пальба,
Шагнуть тенью Разина.
Волга! Волга!
Ты ли глаза-трупы
Возводишь на меня?
Ты ли стреляешь глазами
Сёл охотников за детьми,
Исчезающими вечером?
Ты ли возвела мертвые белки
Сёл самоедов, обреченных уснуть,
В ресницах метелей,
Мертвые бельма своих городов,
Затерянные в снегу?
Ты ли шамкаешь лязгом
Заколоченных деревень?
Жителей нет – ушли,
Речи ведя о свободе.
Мертвые очи слепца
Ты подымаешь?
Как! Волга, матерью,
Бывало, дикой волчицей
Щетинившая шерсть,
Когда смерть приближалась
К постелям детей –
Теперь сама пожирает трусливо детей,
Их бросает дровами в печь времени?
Кто проколол тебе очи?
Скажи, это ложь!
Скажи, это ложь!
За пятачок построчной платы!
Волга, снова будь Волгой!
Бойко, как можешь,
Взгляни в очи миру!
Граждане города голода.
Граждане голода города.
Москва, остров сытых веков
В волнах голода, в море голода,
Помощи чарус взвивай.
Дружнее, удары гребцов!
В тот год, когда девушки
Впервые прозвали меня стариком
И говорили мне: «Дедушка», – вслух презирая
Оскорбленного за тело, отнюдь не стыдливо
Поданное, но не съеденное блюдо,
Руками длинных ночей,
В лечилицах здоровья, –
В это<м> я ручье Нарзана
Облил тело свое,
Возмужал и окреп
И собрал себя воедино.
Жилы появились на рук<ах>,
Стала шире грудь,
Борода шелковистая
Шею закрывала.
Сегодня Машук, как борзая,
Весь белый, лишь в огненных пятнах берез.
И птица, на нем замерзая,
За летом летит в Пятигорск.
Летит через огненный поезд,
Забыв про безмолвие гор,
Где осень, сгибая свой пояс,
Колосья собрала в подол.
И что же? Обратно летит без ума,
Хоть крылья у бедной озябли.
Их души жестоки, как грабли,
На сердце же вечно зима.
Их жизнь жестока, как выстрел.
Счет денег их мысли убыстрил.
Чтоб слушать напев торгашей,
Приделана пара ушей.
К. А. Виноградовой
Перед закатом в Кисловодск
Я помню лик, суровый и угрюмый,
Запрятан в воротник:
То Лобачевский – ты,
Суровый Числоводск.
Для нас священно это имя.
«Мир с непоперечными кривыми»
Во дни «давно» и весел
Сел в первые ряды кресел
Думы моей,
Чей занавес уж поднят.
И я желал сегодня,
А может, и вчера,
В знаменах Невского,
Под кровлею орлиного пера,
Увидеть имя Лобачевского.
Он будет с свободой на «ты»!
И вот к колодцу доброты,
О, внучки Лобачевского,
Вы с ведрами идете,
Меня встречая
А я, одет умом в простое,
Лакаю собачонкой
В серебряном бочонке
Вино золотое.
Русь зеленая в месяце Ай!
Эй, горю-горю, пень!
Хочу девку – исповедь пня.
Он зеленый вблизи мухоморов.
Хоти девок – толкала весна.
Девы жмурятся робко,
Запрятав белой косынкой глаза.
Айные радости делая,
Как ветер проносятся
Жених и невеста, вся белая.
Лови и хватай!
Лови и зови огонь горихвостки.
Туши поцелуем глаза голубые,
Шарапай!
И, простодушный, медвежьею лапой
Лапай и цапай
Девичью тень.
Ты гори, пень!
Эй, гори, пень!
Не зевай!
В месяце Ай
Хохота пай
Дан тебе, мяса бревну.
Ну?
К девам и жёнкам
Катись медвежонком
Или на панской свирели
Свисти и играй. Ну!
Ты собираешь в лукошко грибы
В месяц Ау.
Он голодай, падает май.
Ветер сосною люлюкает,
Кто-то поет и аукает,
Веткой стоокою стукает.
И ляпуна не поймать
Бесу с разбойничьей рожей.
Сосновая мать
Кушает синих стрекоз.
Кинь ляпуна, он негожий.
Ты, по-разбойничьи вскинувши косы,
Ведьмой сигаешь через костер,
Крикнув: «Струбай!»
Всюду тепло. Ночь голуба.
Девушек толпы темны и босы,
Темное тело, серые косы.
Веет любовью. В лес по грибы.
Здесь сыроежка и рыжий рыжик
С малиновой кровью,
Желтый груздь, мохнатый и круглый,
И ты, печери́ца,
Как снег скромно-белая.
И белый, крепыш с толстой головкой.
Ты гнешь пояса,
Когда сенозарник,
В темный грозник.
Он – месяц страдник,
Алой змеею возник
Из черной дороги Батыя.
Колос целует
Руки святые
Полночи богу.
В серпня неделю машешь серпом,
Гонишь густые колосья,
Тучные гривы коней золотых,
По́том одетая, пьешь
Из кувшинов холодную воду.
И в осенины смотришь на небо,
На ясное бабие лето,
На блеск паутины.
А вечером жужжит веретено.
Девы с воплем притворным
Хоронят бога мух,
Запекши с малиной в пирог.
В месяц реун слушаешь сов,
Урожая знахарок.
Смотришь на зарево.
После зазимье, свадебник месяц,
В медвежьем тулупе едет невеста,
Свадьбы справляешь,
Глухарями украсив
Тройки дугу.
Голые рощи. Сосна одиноко
Темнеет. Ворон на ней.
После пойдут уже братчины.
Брага и хмель на столе.
Бороды политы серыми каплями,
Черны меды на столе.
За ними зимник –
Умник в тулупе.
Завод: ухвата челюсти, громадные, тяжелые,
Проносят медь, железо, олово;
Огня – ночного властелина – вой;
Клещи до пламени малиновые;
В котлах чугунных кипяток
Слюною кровавою клокочет;
Он дерево нечаянно зажег,
Оно шипит и вспыхнуть хочет!
Ухват руду хватает мнями
И мчится, увлекаемый ремнями.
И, неуклюжей сельской панны,
Громадной тушей великана
Руда уселась с края чана,
Чугун глотая из стакана!
Где печка с сумраком боролась,
Я слышал голос – ржаной, как колос:
«Ты не куй меня, мати,
К каменной палате!
Ты прикуй меня, мати,
К девич<ь>ей кровати!»
Он пел по-сельскому у горна,
Где всё – рубаха даже – черно.
Зловещий молот пел набат,
Руда снует вперед-назад!
Всегда горбата, в черной гриве,
Плеснув огнем, чтоб быть красивой.
Вши тупо молилися мне,
Каждое утро ползли по одежде,
Каждое утро я казнил их –
Слушай трески, –
Но они появлялись вновь спокойным прибоем.
Мой белый божественный мозг
Я отдал, Россия, тебе:
Будь мною, будь Хлебниковым.
Сваи вбивал в ум народа и оси,
Сделал я свайную хату
«Мы – будетляне».
Все это делал, как нищий,
Как вор, всюду проклятый людьми.
Цыгане звезд
Раскинули свой стан,
Где белых башен стадо.
Они упали в Дагестан,
И принял горный Дагестан
Железно-белых башен табор,
Остроконечные шатры.
И духи древнего огня
Хлопочут хлопотливо,
Точно слуги.
В когтях трескучих плоскостей,
Смирней, чем мышь в когтях совы,
Летали горницы
В пустые остовы и соты,
Для меда человека бортень, –
Оставленные соты
Покинутого улья
Суровых житежей.
Вчера еще над Миссисипи,
Еще в пыли Янтцекиянга
Висела келья
И парила, а взором лени падала
К дворцу веселья и безделья,
Дворцу священного безделья.
И, весь изглоданный полетами,
Стоял осенний лист
Широкого, высокого дворца
Под пенье улетавших хат.
Лист города, изглоданный
Червем полета,
Лист осени гнилой
Сквозит прозрачным костяком
Истлевшей и сопревшей сердцевины.
Пусть клетчатка жилая улетела –
Прозрачные узоры сухожилья
И остова сухой чертеж
Хранились осенью листа.
Костлявой ладонью узорного листа
Дворец для лени подымал
Стеклянный парус полотна.
Он подымался над Окой,
Темнея полыми пазами,
Решеткой пустою мест,
Решеткою глубоких скважин
Крылатого села,
Как множество стульев
Ушедшей толпы:
«Здесь заседание светлиц
И съезд стеклянных хат»
С широкою кистью в руке ты бегал рысью
И кумачовой рубахой
Улицы Мюнхена долго смущал,
Краснощеким пугая лицом.
Краски учитель
Прозвал тебя
«Буйной кобылой
С черноземов России».
Ты хохотал,
И твой трясся живот от радости буйной
Черноземов могучих России.
Могучим «хо-хо-хо!»
Ты на все отвечал, силы зная свои,
Одноглазый художник,
Свой стеклянный глаз темной воды
Вытирая платком носовым и говоря: «Д-да», –
Стеклом закрывая
С черепаховой ручкой.
И, точно бурав,
Из-за стеклянной брони, из-за окопа
Внимательно рассматривал соседа,
Сверлил собеседника, говоря недоверчиво: «Д-да».
Вдруг делался мрачным и скорбным.
Силу большую тебе придавал
Глаз одинокий.
И, тайны твоей не открыв,
Что мертвый стеклянный шар
Был товарищем жизни, ты ворожил.
Противник был в чарах воли твоей,
Черною, мутною бездной вдруг очарован.
Братья и сестры, сильные хохотом, все великаны,
С рассыпчатой кожей,
Рыхлой муки казались мешками.
Перед невидящим глазом
Ставил кружок из стекла
Оком кривой, могучий здоровьем художник.
Разбойные юга песни порою гремели
Через рабочие окна, галка влетала – увидеть, в чем дело.
И стекла широко звенели
На Бурлюков «хо-хо-хо!».
Горы полотен могучих стояли по стенам.
Кругами, углами и кольцами
Светились они, черный ворон блестел синим клювом углом.
Тяжко и мрачно багровые и рядом зеленые висели холсты,
Другие ходили буграми, как черные овцы, волнуясь,
Своей поверхности шероховатой, неровной –
В них блестели кусочки зеркал и железа.
Краску запекшейся крови
Кисть отлагала холмами, оспой цветною.
То была выставка приемов и способов письма
И трудолюбия уроки,
И было всё чарами бурлючьего мертвого глаза.
Какая сила искалечила
Твою непризнанную мощь
И дерзкой властью обеспечила
Слова: «Бурлюк и подлый нож
В грудь бедного искусства»?
Ведь на «Иоанне Грозном» шов –
Он был заделан позже густо –
Провел красиво Балашов.
Россия, расширенный материк,
И голос Запада громадно увеличила,
Как будто бы донесся крик
Чудовища, что больше в тысячи раз.
Ты, жирный великан, твой хохот прозвучал по всей России,
И стебель днепровского устья, им ты зажат был в кулаке,
Борец за право народа в искусстве титанов,
Душе России дал морские берега.
Странная ломка миров живописных
Выла предтечею свободы, освобожденьем от цепей.
Так ты шагало, искусство,
К песни молчания великой.
И ты шагал шагами силача
В степях глубокожирных
И хате подавал надежду
На купчую на земли,
Где золотились горы овинов,
Наймитам грусти искалеченным.
И, колос устья Днепра,
Комья глины людей
Были послушны тебе.
С великанским сердца ударом
Двигал ты глыбы волн чугуна
Одним своим жирным хохотом.
Песни мести и печали
В твоем голосе звучали.
Долго ты ходы точил
Через курган чугунного богатства,
И, богатырь, ты вышел из кургана
Родины древней твоей.
Лондонский маленький призрак,
Мальчишка в тридцать лет, в воротничках,
Острый, задорный и юркий,
Бледного жителя серых камней
Прилепил к сибирскому зову на «чёных».
Ловко ты ловишь мысли чужие,
Чтоб довести до конца, до самоубийства.
Лицо энглиза, крепостного
Счетоводных книг,
Усталого от книги.
Юркий издатель позорящих писем,
Небритый, небрежный, коварный,
Но девичьи глаза,
Порою нежности полный.
Сплетник большой и проказа,
Выпады личные любите.
Вы очарователь<ный> писатель –
Бурлюка отрицатель<ный> двойник.
Русь, ты вся поцелуй на морозе!
Синеют ночные дорози.
Синею молнией слиты уста,
Синеют вместе тот и та.
Ночами молния взлетает
Порой из ласки пары уст.
И шубы вдруг проворно
Обегает, синея, молния без чувств.
А ночь блестит умно и черно.
И пока над Царским Селом
Лилось пенье и слезы Ахматовой,
Я, моток волшебницы разматывая,
Как сонный труп, влачился по пустыне,
Где умирала невозможность,
Усталый лицедей,
Шагая напролом.
А между тем курчавое чело
Подземного быка в пещерах темных
Кроваво чавкало и кушало людей
В дыму угроз нескромных.
И волей месяца окутан,
Как в сонный плащ, вечерний странник
Во сне над пропастями прыгал
И шел с утеса на утес.
Слепой, и шел, пока
Меня свободы истер двигал
И бил косым дождем.
И бычью голову я снял с могучих мяс и кости
И у стены поставил.
Как воин истины и ею потрясал над миром:
Смотрите, вот она!
Вот то курчавое чело, которому пылали раньше толпы!
И с ужасом
Я понял, что я никем не видим,
Что нужно сеять очи,
Что должен сеятель очей идти!
Пусть пахарь, покидая борону,
Посмотрит вслед летающему ворону
И скажет: в голосе его
Звучит сраженье Трои,
Ахилла бранный вой
И плач царицы,
Когда он кружит, черногубый,
Над самой головой.
Пусть пыльный стол, где много пыли,
Узоры пыли расположит
Седыми недрами волны.
И мальчик любопытный скажет:
Вот эта пыль – Москва, быть может,
А это Пекин иль Чикаго пажить.
Ячейкой сети рыболова
Столицы землю окружили.
Узлами пыли очикажить
Захочет землю звук миров.
И пусть невеста, не желая
Носить кайму из похорон ногтей,
От пыли ногти очищая,
Промолвит: здесь горят, пылая,
Живые солнца, и те миры,
Которых ум не смеет трогать,
Закрыл холодным мясом ноготь.
Я верю, Сириус под ногтем
Разрезать светом изнемог темь.
На глухом полустанке
С надписью «Хопры»,
Где ветер оставил «Кипя»
И бросил на землю «ток»,
Ветер дикий трех лет,
Ветер, ветер,
Ухая, охая, ахая, всей братвой
Поставили поваленный поезд,
На пути – катись.
И радостно говорим все сразу: «Есть!»
Рок, улыбку даешь?
Москва, ты кто?
Чаруешь или зачарована?
Куешь свободу
Иль закована?
Чело какою думой морщится?
Ты мировая заговорщица.
Ты, может, светлое окошко
В другие времена,
А может, опытная кошка:
Велят науки распинать
Под острыми бритвами умных ученых,
Застывших над старою книгою
На письменном столе
Среди учеников?
О, дочь других столетий,
О, с порохом бочонок –
<Твоих> разрыв оков.
Трижды Вэ, трижды Эм!
Именем равный отцу!
Ты железо молчания ешь,
Ты возницей стоишь
И слова гонишь бич<о>м
Народов взволнованный цуг!
Если я обращу человечество в часы
И покажу, как стрелка столетия движется,
Неужели из нашей времен полосы
Не вылетит война, как ненужная ижица?
Там, где род людей себе нажил почечуй,
Сидя тысячелетьями в креслах пружинной войны,
Я вам расскажу, что я из будущего чую,
Мои зачеловеческие сны.
Я знаю, что вы – правоверные волки,
Пятеркой ваших выстрелов пожимаю свои,
Но неужели вы не слышите шорох судьбы иголки,
Этой чудесной швеи?
Я затоплю моей силой, мысли потопом
Постройки существующих правительств,
Сказочно выросший Китеж
Открою глупости старой холопам.
И, когда председателей земного шара шайка
Будет брошена страшному голоду зеленою коркой,
Каждого правительства существующего гайка
Будет послушна нашей отвертке.
И, когда девушка с бородой
Бросит обещанный камень,
Вы скаж<е>те: «Это то,
Что мы ждали веками».
Часы человечества, тикая,
Стрелкой моей мысли двигайте!
Пусть эти вырастут самоубийством правительства и
книгой – те.
Будет земля бесповеликая!
Будь ей песнь повеликою:
Я расскажу, что вселенная – с копотью спичка
На лице счета.
И моя мысль – точно отмычка
Для двери, за ней застрелившийся кто-то…
Нет, это не шутка!
Не остроглазья цветы.
Это рок. Это рок.
Вэ-Вэ, Маяковский! – Я и ты,
Нас как сказать по-советски,
Вымолвить вместе в одном барахле?
По Рософесорэ́,
На скороговорок скорословаре?
Скажи откровенно:
Хам!
Будем гордиться вдвоем
Строгою звука судьбой.
Будем двое стоять у дерева молчания,
Вымокнем в свисте.
Турок сомненья
Отгоним Собеским
Яном от Вены.
Железные цари,
Железные венцы
Хама
Тяжко наденем на́ голову,
И – шашки наголо!
Из ножен прошедшего – блесните, блесните!
Дни мира, усните,
Цыц!
Старые провопли, Мережковским усните,
Рыдал он папашей нежности нашей.
Звуки – зачинщики жизни.
Мы гордо ответим
Песней сумасшедшей
В лоб небесам.
Да, но пришедший
И не Хам, а Сам.
Грубые бревна построим
Над человеческим роем.
На нем был котелок вселенной
И лихо был положен,
А звезды – это пыль!
Не каждый день гуляла щетка,
Расчесывая пыль, –
Враг пыльного созвездия.
И, верно, в ссоре с нею он.
Салага, по-морскому, веселый мальчуган,
В дверную ручку сунул
«Таймс» с той звезды
Веселой, которой
Ярость ядер
Сломала полруки,
Когда железо билось в старинные чертоги.
Беловолосая богиня с отломанной рукой.
А волны, точно рыба,
В чугунном кипятке,
Вдоль печи морской битвы
Скакали без ума.
Беру… Читаю известия с соседней звезды:
«Новость! Зазор!
На земном шаре, нашем добром и милом знакомом,
Основано Правительство земного шара.
Думают, что это очередной выход будетлян,
Громадных паяцов солнечного мира.
Их звонкие шутки и треск в пузыри, и вольные остроты
Так часто доносятся к нам с Земли,
Перелетев пустые области.
На события с Земли
Ученые устремили внимательные стекла».
Я вскочил с места. Скомкал в досаде известия:
– Какая выдумка! Какая ложь!
Ничего подобного. Ложь!
Мне гораздо приятнее
Смотреть на звезды,
Чем подписывать
Смертный приговор.
Мне гораздо приятнее
Слушать голоса цветов,
Шепчущих: «Это он!»,
Склоняя головку,
Когда я прохожу по саду,
Чем видеть темные ружья
Стражи, уличающей
Тех, кто хочет
Меня убить.
Вот почему я никогда,
Нет, никогда не буду Правителем!
Ну, тащися, Сивка
Шара земного.
Айда понемногу!
Я запрег тебя
Сохой звездною,
Я стегаю тебя
Плеткой грёзною.
Что пою о всём,
Тем кормлю овсом,
Я сорву кругом траву отчую
И тебя кормлю, ею потчую.
Не затем кормлю –
Седину позорить:
Дедину люблю
И хочу озорить!
Полной чашей торбы
Насыпаю овса,
До всеобщей борьбы
За полет в небеса.
Я студеной водою
Расскажу, где иду я,
Что великие числа –
Пастухи моей мысли.
Я затем накормил,
Чтоб схватить паруса,
Ведь овес тебе мил
И приятна роса.
Я затем сорвал сена доброго,
Что прочла душа, по грядущему чтица, –
Что созвездья вот подымается вал,
А гроза налетает, как птица.
Приятель белогривый, – знашь? –
Чья грива тонет в снежных го́рах.
На тучах надпись «Наш»,
А это значит: готовлю порох.
Ну, тащися, Сивка, но этому пути
Шара земного, – Сивка Кольцова, кляча Толстого.
Кто меня кличет из Млечного Пути?
[А? Вова!
В звезды стучится!
Друг! Дай пожму твое благородное копытце!]
Эй, молодчики-купчики,
Ветерок в голове!
В пугачевском тулупчике
Я иду по Москве!
Не затем высока
Воля правды у нас,
В соболях-рысаках
Чтоб катались, глумясь.
Не затем у врага
Кровь лилась по дешевке,
Чтоб несли жемчуга
Руки каждой торговки.
Не зубами скрипеть
Ночью долгою –
Буду плыть, буду петь
Доном-Волгою!
Я пошлю вперед
Вечеровые уструги.
Кто со мною – в полет?
А со мной – мои други!
Я призываю вас шашкой
Дотронуться до рубашки.
Ее нет.
Шашкой сказать: король гол.
То, что мы сделали пухом дыхания,
Я призываю вас сделать железом.
Парень
С слоновьим затылком
И нежными и добрыми громадными неловкими ушами
Выпятил вперед,
Свесив губу, как слово «так!»,
Свой железный подбородок
Вождя толп,
Прет вперед и вперед, и вперед!
С веселыми глазами
Крушения на небе летчик,
Где мрачность миров осыпана
Осколками птицы железной,
Веселой птицы осколками.
И слабыми, добрыми губами.
Богатырь с сажень в плечах –
Кто он?
Бывало, своим голосом играя, как улыбкой,
Он зажигает спичку острот
О голенище глупости.
Оснегурить тебя
Пороши серебром.
Дать большую метлу,
Право гнать зиму
Тебе дать.
Приятно видеть
Маленькую пыхтящую русалку,
Приползшую из леса,
Прилежно стирающей
Тестом белого хлеба
Закон всемирного тяготения!
Участок великая вещь!
Это – место свиданья
Меня и государства.
Государство напоминает,
Что оно все еще существует!
Солнца лучи в черном глазу
У быка
И на крыле синей мухи,
Свадебной капли чертой
Мелькнувшей над ним.
Народ отчаялся. Заплакала душа.
Он бросил сноп ржаной о землю
И на восток ушел с жаной,
Напеву самолета внемля.
В пожарах степь,
Холмы святые.
В глазах детей
Встают Батыи.
Колосьев нет… их бросил гневно
Боже ниц,
И на восток уходит беженец.
Есть запах цветов медуницы
Среди незабудок
В том, что я,
Мой отвлеченный строгий рассудок,
Есть корень из Нет-единицы,
Точку раздела тая
К тому, что было,
И тому, что будет.
Кол.
Девы подковою топали
О́ поле, о́ поле, о́ поле!
Тяжкие билися тополи,
Звездный насыпан курган.
Ночь – это глаз у цыган!
Колымага темноты,
Звучно стукали коты!
Ниже тучи опахала
Бал у хаты колыхала,
Тешась в тучах, тишина,
И сохою не пахала
Поля молодца рука.
Но над вышитой сорочкой
Снова выросли окопы,
Через мглу короткой ночки
Глаз надвинулись потопы.
Это – бревна, не перина,
Это – кудри, не овчина…
Кто-то нежный и звериный.
«Ты дичишься? Что причина?
Аль не я рукой одною
Удержу на пашне тройку?
Аль не я спалил весною
Так, со зла, свою постройку?
Чтобы билось серебро,
Покрывало милой плечи,
Кто всадил нож под ребро
Во глухом лесу, далече?
Кровью теплой замарал
Мои руки, деньги шаря.
Он спросонок заорал
С диким ужасом на харе.
И теперь красоткой первой
Ты проходишь меж парней.
Я один горюю стервой
На задворках, на гумне».
Каркнет ворон на юру.
Всё за то, пока в бору
Роса пала над покойником,
Ты стоял лесным разбойником.
Всё задаром! Даром волос вьется скобкой,
Даром в поле зеленя.
«Точно спичка о коробку,
Не зажжешься о меня».
Смотришь тихо и лениво,
Тихо смотришь на кистень.
Где же искра? Знать, огниво
Недовольно на кремень.
Трата и труд, и трение,
Теките из озера три!
Дело и дар из озера два!
Трава мешает ходить ногам,
Отрава гасит душу, и стынет кровь.
Тупому ножу трудно резать.
Тупик – это путь с отрицательным множителем.
Любо идти по дороге веселому,
Трудно и тяжко тропою тащиться.
Туша, лишенная духа,
Труп неподвижный, лишенный движения,
Труна́ – домовина для мертвых,
Где нельзя шевельнуться, –
Все вы течете из тройки,
А дело, добро – из озера два.
Дева и дух, крылами шумите оттуда же.
Два – движет, трется – три.
«Трави ужи», – кричат на Волге,
Задерживая кошку.
Есть письма – месть.
Мой плач готов,
И вьюга веет хлопьями,
И носятся бесшумно духи.
Я продырявлен копьями
Духовной голодухи,
Истыкан копьями голодных ртов.
Ваш голод просит есть,
И в котелке изящных чум
Ваш голод просит пищи – вот грудь надармака!
И после упадаю, как Кучум
От копий Ермака.
То голод копий проколоть
Приходит рукопись полоть.
Ах, жемчуга с любимых мною лиц
Узнать на уличной торговке!
Зачем я выронил эту связку страниц?
Зачем я был чудак неловкий?
Не озорство озябших пастухов –
Пожара рукописей палач, –
Везде зазубренный секач
И личики зарезанных стихов.
Все, что трехлетняя година нам дала,
Счет песен сотней округлить,
И всем знакомый круг лиц,
Везде, везде зарезанных царевичей тела,
Везде, везде проклятый Углич!
Святче божий!
Старец, бородой сед!
Ты скажи, кто ты?
Человек ли еси,
Ли бес?
И что – имя тебе?
И холмы отвечали:
Человек ли еси,
Ли бес?
И что – имя тебе?
Молчал.
Только нес он белую книгу
Перед собой
И отражался в синей воде.
И стояла на ней глаголица старая,
И ветер, волнуя бороду,
Мешал идти
И несть книгу.
А стояло в ней:
«Бойтесь трех ног у коня,
Бойтесь трех ног у людей!»
Старче божий!
Зачем идешь?
И холмы отвечали:
Зачем идешь?
И какого ты роду-племени,
И откуда – ты?
Я оттуда, где двое тянут соху,
А третий сохою пашет.
Только три мужика в черном поле
Да тьма воронов!
Вот пастух с бичом,
В узлах чертики
От дождя спрятались.
Загонять коров помогать ему они будут.
Не чертиком масленичным
Я раздуваю себя
До писка смешиного
И рожи плаксивой грудного ребенка.
Нет, я из братского гроба
И похо<рон> – колокол Воли.
Руку свою подымаю
Сказать про опасность.
Далекий и бледный, но не <житейский>
Мною указан вам путь,
А не большими кострами
Для варки быка
На палубе вашей,
Вам знакомых и близких.
Да, я срывался и падал,
Тучи меня закрывали
И закрывают сейчас.
Но не вы ли падали позже
И<гнали память крушений>,
В камнях <невольно> лепили
Тенью земною меня?
За то что напомнил про звезды
И был сквозняком быта этих голяков,
Не раз вы оставляли меня
И уносили мое платье,
Когда я переплывал проливы песни,
И хохотали, что я гол.
Вы же себя раздевали
Через несколько лет,
Не заметив во мне
Событий вершины,
Пера руки времен
За думой писателя.
Я одиноким врачом
В доме сумасшедших
Пел свои песни-лекар<ства>.
Я вышел юношей один
В глухую ночь,
Покрытый до земли
Тугими волосами.
Кругом стояла ночь,
И было одиноко,
Хотелося друзей,
Хотелося себя.
Я волосы зажег,
Бросался лоскутами, кольцами
И зажигал кр<угом> себя <нрзб>,
Зажег поля, деревья –
И стало веселей.
Горело Хлебникова поле,
И огненное Я пылало в темноте.
Теперь и ухожу,
Зажегши волосами,
И вместо Я
Стояло – Мы!
Иди, варяг суровый Нансен,
Неси закон и честь.
Еще раз, еще раз,
Я для вас
Звезда.
Горе моряку, взявшему
Неверный угол своей ладьи
И звезды:
Он разобьется о камни,
О подводные мели.
Горе и вам, взявшим
Неверный угол сердца ко мне:
Вы разобьетесь о камни,
И камни будут надсмехаться
Над вами,
Как вы надсмехались
Надо мной.