Мы все играли странные, трагические роли. Мы были всего-навсего жалкими статистами, изображавшими матерых преступников. Но все же играли мы хорошо.
Больше незачем мечтать. Минула полночь. Наши мечты осуществились. Прежде каждую ночь мы лежали в постели, едва дыша, и представляли, что вот-вот случится чудо – охранник сжалится и выпустит нас. И вот мы на свободе.
Разве хоть кто-то из нас мог представить, чем все обернется? Конечно же, нет. Ни в ту ночь, ни тем более в первый день заключения, когда вновь прибывшая выходила из синего автобуса и видела эти серые стены.
Хотя все было предопределено уже тогда. Каждую из нас принимали одинаково: раздевали, обыскивали, мыли и обряжали в оранжевый комбинезон. Затем фотографировали, заковывали в наручники и оставляли у стены дожидаться распределения, пока решали, в какой из корпусов отправить. Они заставляли пройти тестирование на склонность вступать в банды (у меня нулевая), высчитывали уровень угрозы для населения в случае побега (у меня умеренный). За считаные секунды решали, склонны мы к самоубийству или нет. От этого зависело, позволят ли брать очки из класса в камеру, спать с выключенным светом и носить лифчик (мне разрешили оставить очки и выдали два одинаковых унылых серых лифчика). Затем нас отводили в камеру, расстегивали наручники и наконец оставляли. Когда впервые за нами захлопнулась дверь, захлопнулась с безнадежным лязгом – вот и все, с нами покончено, – мы и подумать не могли, что все перевернется с ног на голову, замки откроются, даруя нам свободу.
Каждый вечер мы укладывались на тесные койки. Мы проводили в них ночь за ночью. Те из нас, кто в силах был уснуть, спали, погружаясь в бездумную тьму. Те, кто не мог, просто лежали, не двигаясь. Мы вели себя хорошо, и наступила очередная ночь.
Некоторые точно запомнили, что на календаре была суббота, первая суббота августа. Прочие – например, Лиан (ее обвинили в непреднамеренном убийстве, как и меня, хотя она застрелила жертву из пистолета; до конца срока ей оставалось всего девяносто девять дней, а мне бесконечно больше) – подсчитывали время. Да, такие, как Лиан, считали каждый час, оставляя зарубки на стене за койкой или на собственном теле – где-нибудь в неприметном месте, скрытом от глаз охранников под колючим казенным бельем. Одни зарубки говорят, что прошло два месяца, другие – что два года.
Были среди нас и те, кто не желал следить за временем. Их время текло, подобно поездам, отбывающим в неведомую страну, где нам не доведется побывать. Мы воображали, будто недели равны дням, а годы – неделям. Будто нам предстоит еще жить на свободе, видеть солнечный свет.
Аннемари (преднамеренное убийство, зарезала жертву поварским ножом; как только ей исполнится восемнадцать, ее должны были отправить в колонию для взрослых, и остаток срока ей пришлось бы отбывать со взрослыми преступниками) держали в четвертом корпусе для суицидниц. Для крошечной – ростом едва мне по плечо – Аннемари с наивным детским личиком время закончится вместе с переводом во взрослую тюрьму. Она считала те ночи, что ей оставались здесь, и от этих подсчетов поседела.
У некоторых сроки были не столь огромными, и все же зрело ощущение, что у нас крадут часы свободы, как осень крадет листья с деревьев. Крошка Ти из третьего корпуса (нападение на одноклассницу во дворе школы; Ти говорила, что девица сама напросилась) вся извелась, хотя ей оставался лишь месяц. Она всегда была взбалмошной, а в ту ночь просто обезумела. В ее камере протекала крыша. С потолка сочилась вода. Значит, снаружи шел дождь.
Мы до хрипоты спорили о событиях той ночи – уже потом, когда у нас не осталось ничего, одни воспоминания. Некоторые не соглашались даже с тем, что дело было в августе. Календари потеряли значение и никак не могли нам помочь. Аннемари говорила, что был июль, Лиан утверждала, что сентябрь. А Крошка Ти запомнила только, что шел дождь.
Все мы сходились на том, что было темно и душно. Замки отворились глубокой, насквозь пропотевшей ночью в самом зените невыносимого, тошнотворного лета.
Серую каменную глыбу, в которой нас заперли, построили больше века назад. Она стояла так далеко на севере страны, что тень от нее ложилась на чужую землю. Как и в любой тюрьме, в «Авроре» было полно закутков и укромных мест, о которых знали только мы. Мы разведали, как расположены вентиляционные шахты; если приложить к решетке ухо и говорить тихим низким голосом, можно было узнать из первого корпуса, как обстоят дела в третьем. Мы вычислили, что коридорчик, ведущий в столярную мастерскую, недоступен для видеокамер; если одной из нас вдруг захочется перерезать другой глотку или прижать к стене и сунуть в рот язык в склизком поцелуе – лучшего места не найти.
Мы выведали кучу маленьких секретов. Если запрокинуть голову у противопожарного датчика во втором корпусе в снегопад, на лицо будут падать снежинки. А если закрыть глаза, поедая то, что в нашей столовой называли мясной запеканкой, то просто так, без всякого праздника, можно ощутить вкус шоколадного торта из детства, испеченного бабушкой, которой давным-давно нет на свете. К любому месту привыкаешь, начинаешь считать его своим домом. Многих из нас роднил страх, который мы постоянно испытывали в той, прежней, жизни. Оттуда хотелось сбежать, покинуть тонущий корабль, да поскорее. Говорят, дом там, где сердце. Не только. Дом там, где тоска, где отчаяние и безнадежность. Да, в тюрьме мы чувствовали себя совсем как дома.
Нас распределили по четырем корпусам, камеры в которых были расположены в два яруса по периметру. Из своей клетки нам было видно только камеру напротив. Наши голоса отдавались эхом в гулком холле на первом этаже. Там мы проводили время после занятий, отмучившись положенный срок над древними истрепанными учебниками. В холле мы играли в карты и, безбожно привирая, рассказывали друг другу истории из прошлой жизни – о мальчиках и преступлениях, за которые нас сюда упекли.
Если соседки по камере вдруг подружились, то делились своими секретами и там.
Нас держали по двое. Мы спали на двухэтажных кроватях. Верхняя койка располагалась под самым потолком, испещренным трещинами.
В узких тесных камерах стояло по два узких стола, на которых с трудом умещалась даже тетрадка, над столами – книжные полки, поставить на которые можно было всего две книжки, и то не очень толстые. На стене висело небьющееся зеркало из неизвестного сплава, такое крошечное, что рассмотреть себя в нем удавалось только по частям.
Еще в камере были две тумбочки и два крючка. Унитаз и старая раковина. Выкрашенная в зеленый дверь и покрытые плесенью стены. Тараканы и муравьи. Крысиные норы в стенах и мыши на чердаке. На внешней стороне двери висели пластиковые ящики, в которые мы совали тапочки перед тем, как войти. В камере полагалось находиться в одних носках.
Окошко в двери, затянутое мелкой сеткой, предназначалось для охранников. Они могли заглянуть, когда им вздумается, – мы переодевались, спали, пытались застегнуть лифчик, заведя руку за спину, либо приникали к окошку с другой стороны, глядя им прямо в лицо.
Зато окно в стене принадлежало только нам. Горизонтальная прорезь почти под потолком. В камерах первого яруса из окна виднелся лес за тюремной оградой. Со второго яруса в узкую прорезь было видно лишь небо.
Моя соседка по камере Дамур (арестована за хранение наркотиков, говорит, что ее об этом попросил парень; срок – полтора года) спала на верхней койке. Наша камера находилась во втором корпусе. Дамур спала лицом к окну и каждую ночь пыталась отыскать луну на небе.
Когда шел дождь, те, кто мог заснуть, засыпали, а те, кто не мог, вроде меня и Дамур, вместо того чтобы считать овец, подсчитывали совершенные ошибки.
И вот однажды замки открылись.
Так и подмывает сказать, что нам было знамение, что холодок предчувствия вдруг пробежал по нашим спинам, но это прозвучит сопливо-романтически, и это неправда. Время шло тихо и незаметно. Минуты бежали вперед, не принося с собой предупреждений.
Первой закричала Лола из третьего корпуса. Она распахнула глаза и увидела, что Кеннеди, соседка по камере, застыла возле ее койки, сливаясь с мертвой каменной стеной.
Делить камеру с Кеннеди – тяжкий крест: она грызла ногти, постоянно тянула в рот волосы и ходила во сне. В камере далеко не уйдешь; не хотелось проснуться и обнаружить рядом извращенку, тем более что мы подозревали ее в неодолимой тяге к чужим волосам.
В последнее время Кеннеди повадилась смотреть, как Лола спит. Она ее не трогала, просто нависала над подушкой, молча вглядываясь в лицо.
Неудивительно, что Лола завопила.
До конца срока ей оставалось еще прилично. В «Аврору» она попала за то, что избила продавщицу в магазинчике по соседству. Судья счел, что Лола беспощадна и напрочь лишена эмпатии, поэтому вкатил ей по полной. Теперь она пребывала в уверенности – а мы ей поддакивали, – что темная ярость надежно заперта в ее личном подвале. Но в ту ночь, в который раз обнаружив подле себя Каннибальшу Кеннеди, Лола слетела с катушек.
Все мы слышали тот крик. Затем последовал хлопок – мешковатое тело впечаталось в каменную стену. Хруст, треск, шлепки, клекот.
По ночам из их камеры часто доносился шум. Мы давно привыкли, что Лола орала на Кеннеди, как привыкли к тому, что новенькие в первую ночь в «Авроре» начинали рыдать и звать мамочку – чаще всего именно те, что при свете дня казались неуязвимыми.
Странным было то, что на шум не примчались охранники. Кеннеди тяжкой тушей сползла на пол. Лола улеглась обратно в постель.
Если замки были отперты уже тогда, то ни Лола, ни Кеннеди об этом не знали.
Первой потрясающее открытие сделала Джоди, девушка из второго – моего! – корпуса. Ее камера была в нижнем ярусе.
Как обычно, Джоди проснулась посреди ночи, чтобы предаться любимому занятию. У нее было нечто вроде хобби – она разбегалась и таранила головой дверь камеры, словно бык во время корриды. Ей нравилось, как при ударе сотрясаются мозги в черепушке. Потом она с наслаждением ощупывала новую шишку на лбу. Намеренная боль приносила ей утешение. Хоть в этом она была сама себе хозяйкой: бейся головой о дверь, когда пожелаешь.
Джоди сверзилась с верхней койки и приняла низкий старт. Оттолкнувшись от унитаза, метнулась к двери. Там было два шага, не больше.
Джоди не ожидала, что дверь поддастся и она кубарем покатится по кафелю, которым выложен пол в коридоре.
Охранники издеваются?.. Выходка вполне в духе Рафферти, но он работает только днем.
Джоди отскребла себя от плитки и огляделась. Охранники исчезли. На посту, где обычно дремал Вулингс, никого не было.
Джоди прекрасно помнила, что на ночь дверь запирали. Нас всех запирали. По всем корпусам, во всех камерах. Однако теперь почему-то электронный замок был открыт. Причем не только на двери в ее камеру – на всех дверях, во всех корпусах.
Электронную систему установили недавно, тем же летом. Пульт управления от нее прятался в офисе где-то в глубине здания. Нам в голову приходило множество заманчивых мыслей. В мечтах мы рисовали себе, как врываемся туда и нажимаем большую красную кнопку. Нам представлялось, что там обязательно должна быть большая красная кнопка, открывающая все двери.
Как мы мечтали об этом, проигрывая сцену в голове раз за разом! Я бы сказала, для нас это было сродни молитве. Но замки в тюрьме казались надежнее молитв.
До той августовской ночи.
Джоди первой выбралась из камеры. Даже до этой грубиянки (ее приговорили к году заключения за то, что пробила голову одному парню из их полукриминальной компании) дошло, что вкус свободы следует разделить с остальными.
Джоди вовсе не славилась добротой. Однажды она ткнула в бок новенькой заточенную пластиковую вилку всего лишь за то, что та пронесла с собой с воли резинку для волос, украшенную разноцветным пасхальным яйцом. Но в противостоянии с охранниками все мы были заодно. Заодно против начальника тюрьмы. Против судебной системы. Против всего мира.
Джоди прокричала соседкам, чтобы те попробовали открыть дверь. Затем побежала по коридору, зовя остальных. Новые и новые девочки с колотящимися сердцами толкали двери онемевшими руками. И двери поддавались.
Тут мы поняли, что свободны.
Я медлю на пороге у таблички «Смит 91188-38», которая кочует за мной из камеры в камеру последние три года. Сюда мы выходили на перекличку каждое утро, а потом еще после занятий и перед сном. Затем нас по двое запирали в тесных каморках.
Однако теперь никто не собирался ни считать нас, ни загонять обратно в камеры. Поблизости не было ни одного охранника. А даже если бы и были, у них ничего не вышло бы. Из всех заключенных во втором корпусе, кажется, одна я стояла неподвижно. Джоди издала боевой клич и умчалась прочь. Миссисипи (незаконное хранение заряженного огнестрельного оружия, семь месяцев) и Шери (шестнадцать недель за домогательства к полицейскому в штатском – чистый наговор, по словам самой Шери) притаились в тени. Остальные – в темноте не разобрать, сколько – протискивались к выходу из корпуса.
Позади в камере возилась заключенная № 98307-25 – Дамур Вайатт. Она рылась в прикроватной тумбочке с кодовым замком, где хранились наши личные вещи. Скорее всего, Дамур припрятала там наркотики, которыми торговала Пичес, – ей тайно поставляли их в тюрьму. Хотя точно не знаю. Дамур никогда не показывала мне, что у нее в тумбочке; впрочем, я тоже не посвящала ее, что храню в своей. Как-то во время обыска – а обыскивали нас регулярно, примерно раз в несколько недель – я заметила, что у Дамур очень мало вещей, хотя она провела в «Авроре» долгие месяцы. У нее даже расчески не было.
Дамур подселили ко мне сразу, как только она к нам попала. Первую неделю она была в ступоре, никак не могла осознать, что ее вправду посадили в тюрьму к малолетним преступницам. Приходилось ей все объяснять. Помню, как она еле таскалась по коридорам, шаркая подошвами. Как бессмысленно таращилась зелеными, как бутылочное стекло, глазами. Как то и дело шмыгала носом.
В первую же ночь постель у нее пропотела насквозь, будто Дамур подхватила редкую тропическую лихорадку. Днями напролет она бродила, как привидение – соломенно-желтые волосы, красные и безо всяких румян щеки (между прочим, палетка с румянами «Мейбелин», протащенная контрабандой, стоила пачки шоколадных печений).
Если она слишком громко всхлипывала, приходилось ее успокаивать. Если задерживала тяжелый неподвижный взгляд на ком-то вроде Лолы, я объясняла, что есть люди, которым не следует смотреть в глаза, сперва они должны тебе кивнуть – у нас была своя иерархия.
Вскоре Дамур пришла в себя. Свыклась с тем, что сидит в тюрьме. Почти все из нас смирялись, осознавая, что свобода украдена, что за каждым движением следят, что носить теперь придется мешковатые комбинезоны – в первые несколько недель оранжевые, а потом либо желтые, либо (что чаще) зеленые. Сменив комбинезоны, новенькие переставали скулить по ночам.
Вот и Дамур перестала меня слушать.
В начале прошлого августа девицы из «Авроры» обнаружили, что, просунув руку через оконную решетку, можно дотянуться до листьев плюща, который увивал стены нашей тюрьмы. И сделать это удобнее всего было из нашей камеры. Окно закрывалось неплотно, и Дамур считала, что совершенно необязательно сообщать об этом охранникам. Остальным девицам хотелось раздобыть листья и цветки того плюща, а у Дамур были тонкие руки. И она, не жалея времени и сил, обрывала листья через решетку.
Кто-то сказал, что этот плющ якобы похож на дурман, который в прошлой, свободной, жизни пышно рос вдоль шоссе и на пустырях у нее за школой. Многим из нас хотелось хоть ненадолго уплыть из тюрьмы, неважно каким способом.
Мы ставили эксперименты. На вкус листья оказались отвратительны. Зато ночью, когда свет гас и охранник задремывал на посту, на плюще распускались цветы. Бутоны в форме головы пришельца с розовыми приторно сладкими лепестками были съедобны. Кто-то предложил высушить их и попробовать понюхать или покурить, чтобы вставляло крепче.
Дамур вызвалась добровольцем. Она выкурила первый косяк. Затем попыталась понюхать, но, видимо, вдохнула слишком много, так что вся позеленела (мы даже испугались, ведь обычно щеки у нее полыхали, будто маки), и следом ее вырвало. Но на какой-то миг глаза у нее засияли, а зрачки стали подобны озерам. После Дамур рассказывала, что видела каких-то неведомых дымчато-серых существ. Они плыли над нашими головами, рассказывали чудные истории и пели красивые песни, даже красивее, чем те, что поет Натти, пока охранники не прикажут ей заткнуться. Так мы убедились, что плющ, которым были увиты каменные стены нашей тюрьмы, вызывал галлюцинации.
Мы думали, что охранники, обнаружив оборванные листья, прикажут выкорчевать и сжечь весь плющ дотла, однако они ничего не заметили. Правда, в сентябре цветочные бутоны пожухли, и все закончилось.
Но Дамур не унималась. Прошел слух, что она готова пробовать все на свете. Пичес стала навещать нас все чаще (она умудрялась проносить и продавать запрещенные вещества, хотя уже отсидела за это год и девять; для некоторых из нас не имело значения, в тюрьме мы или на воле, суть от этого не менялась). Порой я вставала ночью к Дамур, чтобы проверить, дышит она вообще или нет.
Мы просидели в одной камере тринадцать месяцев. Я не судила ее за дурные привычки. Не просила хотя бы причесаться. Не возражала, когда та развешивала по стенам рисунки со всякими драконами – Дамур говорила, что видит их во время прихода. Драконы были в ошейниках, и она давала им собачьи клички – Борис, Лазарь, Глэдис. Мне казалось, что между нами царит молчаливое взаимопонимание.
Но как только открылись замки, и Джоди возвестила, что мы свободны, Дамур от меня отвернулась.
Она сперва ринулась к тумбочке, а затем к выходу из камеры.
– Эй, ты куда?
Она меня даже не узнала. Остановилась на пороге, вынула белые холщовые тапки из ящика на двери, натянула их на ноги и тут же умчалась прочь.
Похоже, темнота ее не страшила. Вдалеке мелькнула светлая макушка – самые светлые волосы во всей тюрьме – и она скрылась из виду.
Так я осталась одна. Пускай Дамур умчалась, не сказав мне ни слова, тем лучше – больше не надо за ней присматривать. Корпус опустел. Делать нечего, только ждать, когда меня обнаружат охранники. Или бежать. Я отлепилась от стены.
Если вдруг откуда ни возьмись выскочат охранники, они решат, что я такая же, как остальные – напрашиваюсь на неприятности. Вокруг бесновались девицы. Сновали по коридору, алкали крови, искали в темноте ближайший выход. Каждую из них пришлось бы успокаивать силой.
И я решилась. Просто проверю, все ли в порядке, уговаривала я сама себя. Я не искала убежища – нет, вовсе нет. Я не трусиха. Мне нужно убедиться, вот и все.
Полки с книгами – подобие библиотеки – располагались в коридоре перед столовой. Помещение не запиралось. Там даже не было двери, так что любая взбесившаяся девица могла что-нибудь сотворить с книгами. Я боялась, что от них остались одни клочки. Думала, прибегу, а полки опустели, книжки валяются где ни попадя, разодранные, истерзанные. Я опасалась, что там кипят страсти, но, выяснилось, что всем, кроме меня, наплевать на книжки.
Они по-прежнему стояли на полках в алфавитном порядке. Когда глаза привыкли к темноте, я присмотрелась к корешкам. Скользя по ним пальцами, проверила, все ли на месте. Да, все.
Зора Ниэл Херстон[3] тут же, на полке «Х». Либба Брэй[4], как полагается, на «Б». Книги Сильвии Плат[5] и Френсин Паскаль[6] по-прежнему занимают всю полку под буквой «П». Пыльный том Драйзера[7] так и томится на «Д». Похоже, никто кроме меня так и не читал «Сестру Керри»[8]. А я прочла здесь все, некоторые книги даже по два раза.
Сползаю на пол между стеной и партой, подтягиваю колени. Тут слишком тесно для меня. Босые ноги торчат наружу. Я думала, что хорошо знаю всех девочек из «Авроры», но так и не стала для них своей. Всегда держалась особняком. Прислушиваясь к разгулявшемуся безумию, я ощущала себя все более чужой.
Несколько раз в неделю после обеда я брала тележку с библиотечными книжками и развозила их по трем корпусам (каждой из заключенных полагалось выполнять какую-то работу, это называлось общественно-полезным трудом. Мне повезло, задача пришлась по душе). Заключенным четвертого корпуса не дозволялось почти ничего, причем книжки из библиотеки – самый незначительный из запретов. Я всегда угадывала, что возьмет почитать та или иная девушка. Джоди, например, любила исторические любовные романы (хотя по ней и не скажешь). Пичес в свободное время изучала уголовный кодекс. Крошка Ти тяготела к классике и без конца перечитывала «Джейн Эйр».
Выбор книг говорил о нас многое, выдавал потаенные мечты и стремления, разгадать которые могла только я.
Конечно же, я пролистывала возвращенные книги – искала пометки и загнутые страницы. Вдруг кто-то оставил для меня записку? Нет. Никогда и ничего.
Записки в книгах всегда предназначались кому-то другому. Девочки из первого корпуса писали девочкам из второго. Девочка из третьего – ее перевели туда месяц назад – слала сообщения старым подружкам во второй. Ко мне никто не обращался. Некоторые записки были зашифрованы, и я не могла их прочесть.
Да, по библиотечным дням я работала почтальоном, развозила послания, написанные убористым почерком на клочке туалетной бумаги. Многие из них были очень личными, так что читать их было неловко.
Некоторые дышали ненавистью, в них описывали, как разделаются с адресатом, сыпали оскорблениями и проклятьями. Эти я тоже читала.
Девицы не подозревали, что я прочла и запомнила все, что они написали, проникла в их отвратительные тайны. Я почему-то понимала, что это важно – запомнить как можно больше.
Разузнать, что творилось вокруг, можно было не только в библиотеке. Я подслушивала разговоры в столовой, нарочно замедляла шаг, если в тюремном дворе вдруг вспыхивала ссора. Была в «Авроре» и парикмахерская; там нас учили стричь, чтобы мы приобрели очередной «полезный для жизни» навык. Щелкать ножницами у беззащитной шеи напарницы либо эту самую шею подставлять разрешалось лишь тем, кто на протяжении трех месяцев не получил ни одного замечания. Девочкам с мокрыми волосами, усевшимся в парикмахерское кресло, очень хотелось поболтать. Кто угодно с соседнего кресла мог слышать, о чем они говорили, притворяясь, что не слушает. Кто угодно.
Хорошо, что волосы у меня росли быстро.
Хотя мне становилось известно обо всех мелочах, я никогда не слышала о том, что замки откроются, даже от тех девчонок, что водили дружбу с охранниками. Ничего – ни слуха, ни намека. Выходит, никто ничего не знал.
Так откуда у меня внутри взялось это скребущее предчувствие?
Мне чудилось, будто мы уже бежали по коридорам однажды ночью. Что мы уже толкали двери камер и они распахивались, отпуская нас. Что нас и прежде охватывала буйная радость, окрашенная недоумением и страхом при виде опустевших дежурных постов. Нам уже подкидывали шанс, который мы пустили по ветру. Мы уже пытались сбежать. Сплошное дежавю.
Все уже было. Мы проживаем эту ночь снова и снова, бежим по кругу, возвращаясь, откуда начали. И нам предстоит бежать вечно. Откуда я это знаю?
Я скрючилась между стеной и партой в надежде, что темнота укроет мне голые ноги, я останусь незамеченной и пригляжу, чтобы с книгами ничего не случилось. То, что они до сих пор целы, меня утешило. Я все спрашивала себя: вдруг я права? Все это уже происходило, и я и в самом деле пряталась в этом закутке, а теперь мне предстоит укрыться в нем навечно?
Если я не ошиблась, то знаю, что будет потом. Я опустила голову, пытаясь сосредоточиться и разглядеть будущее.
Я знаю.
Сейчас запоет Натти (четырнадцать месяцев за домашнее насилие – поспорила с матерью, кто первой возьмет щипцы для завивки). Она вот-вот пройдет мимо и будет петь что-то знакомое. Ее голос разнесется по тюрьме, и на мгновение все притихнут, прислушиваясь, позабудут о том, где они и кто они, превратятся в один сплошной слух. Натти единственной удавалось утихомирить нас добром. Ни одна из нынешних певичек ей и в подметки не годилась, но только они были на свободе, а Натти томилась в «Авроре».
Я затаила дыхание. Шум не утихал. Было темно. Вдруг я все-таки ошиблась?
И тут я услышала песню. Натти вывернула из-за угла, проплыла мимо книжных полок и парты, за которой я пряталась. Она пела что-то из Бейонсе.
Все произошло в точности так, как я запомнила: я прячусь за партой, Натти скользит мимо. Песня, мотив которой я разобрала, согрела меня изнутри. Я слышала ее там, в прошлой жизни. И Натти на миг вернула мне свободу.
А потом все тепло устремилось вниз к пальцам ног и ускользнуло в бетонный пол.
Скоро эта ночь закончится. Надо спешить.
Рядом со мной лежал фонарик. Похожий на те, что висели на поясах у охранников рядом с дубинками, только желтый, а не черный. Такие берут с собой в поход те, кто не сидит в тюрьме и может хоть целую ночь напролет глазеть на звезды. Я схватила его и выбралась из-за парты. Поднявшись, пожалела, что перед тем, как выйти из камеры, не захватила тапочки из ящика на двери, как моя соседка Дамур.
Какая-то неведомая сила влекла меня вслед за Натти туда, где шумели сильнее всего. Теперь я вспомнила. Мне нужно увидеть то, что произойдет.
Меня ведет шум. Бушующая ярость арестанток подобно жидкому сплаву затопляет все вокруг. Я, не сопротивляясь, следую за стремительным потоком. Я чувствую, как меня будто подталкивают. Хотят, чтобы я это видела.
И тут они все исчезают.
Я стою в лестничном пролете между вторым корпусом и столовой. Стеклянная дверь и решетка закрыты на ночь. Если опереться спиной о стену, чтобы не напали сзади, с этого места откроется обзор на тюремный двор. Днем тут обычно дежурил охранник. Я сжала в руке фонарик, не включая. Не надо привлекать к себе внимание.
Натти давно ушла, затихли отзвуки ее песни. Впереди показалась девушка, которая не стала меня ждать, – моя сокамерница Дамур.
Я едва разглядела ее в зловещих красных отблесках – над пожарным выходом тускло мигала красная табличка. Резервная система для подсветки пока работала. Дамур уверенно куда-то скользила.
Похоже, она точно знала, куда.
Дверь пожарного выхода всегда была заперта. Нам запрещали ее трогать даже в случае пожара. Мы думали, что она ведет прямо во двор к парковке. Туда, где уже витал дух свободы. Сперва Дамур потянула дверь на себя. Та не поддалась. Дамур пнула изо всех сил.
Дамур довольно щуплая девица, дерганая, некрасивая. Мы все считали ее туповатой. Но теперь она преобразилась. От одурманенной наркоши, которая скупала у Пичес всякую дрянь, не осталось ни следа. Она напряглась, как пружина. Ее лицо, ее поза выражали предельную решимость.
Всем своим весом Дамур налегла на дверь. Никогда не видела человека, который столь страстно желал бы вырваться наружу. Однако дверь не поддавалась.
И тут Дамур заметила рядом окно, не забранное решеткой.
Все остальное я помню вспышками. С памятью все в порядке, никаких провалов, просто началась гроза, и за окном засверкали молнии. Свет и тьма сменяли друг друга в безумной грохочущей чехарде. Я следила за белой макушкой, преследующей свою цель. Дамур ударила ногой, угодив в середину окна. Затем еще и еще. Стекло осыпалось. Дамур прорубила окно в свободу.
Худышка легко пролезла в узкий проем. Еще секунду назад она была внутри, была одной из нас. Взмах ногой – и она снаружи, где дождь и ветер. Сама по себе.
Дамур побежала к воротам.
Ее бегу вторили оглушительные раскаты грома. Тем не менее гроза пройдет, выглянет солнце, и целый огромный мир ляжет у ног Дамур. Именно так мы представляли себе свободу в самых безумных мечтах. Да, дни и ночи напролет мы грезили о побеге.
Любая из девчонок, содержащихся под стражей, тут же вылезла бы вслед за Дамур. Долгожданная свобода была в трех шагах от меня. Так почему же я медлила? Почему не схватилась за шанс, который подкинуло мне распахнутое в темноту окно? Я переминалась с ноги на ногу, ждала вспышки молнии, что осветит дорогу. Рядом не было никого, чтобы удержать меня, и все же я колебалась.
Надо было сбежать. Попробовать вылезти в окно. Выдавить осколки из рамы, если бы вдруг не пролезла. Помчаться через грозу к ближайшим воротам. Так сделала бы любая.
Быть может, меня подводит память?
Где-то глубоко маячит воспоминание: я бегу к разбитому окну, бегу так, словно опаздываю на последний поезд, который вот-вот тронется, и если он уедет, мне никогда не выбраться. Я чувствую, что так и было.
Острый зубец стекла впивается в кожу. Больно.
Реальная, жгучая боль. И она говорит, что все было на самом деле. Я убежала.
Да, и гроза. Грохочет со всех сторон, но никто, никто не велит мне поднять руки и подчиняться приказам. Никто не стреляет в меня. Значит, пришло мое время. За тюремными воротами ждет совершенно новая жизнь. Я не боюсь ее. Да и с чего бы?
Большего мне не вспомнить, потому что по голове обухом бьет действительность.
Воспоминание о боли, о струях дождя на лице, о маячащих впереди воротах, о белобрысой макушке, за которой я и бегу, но оскальзываюсь, падаю в грязь – все исчезает под гнетом реальности.
Сколько ни воображай себе, как вылазишь в окно – головой вперед или ногами, ничего не изменится. На самом деле я не сбежала. Осталась в тюрьме. Добровольно.
Если бы Дамур удалось убежать, мы бы забыли про нее. Мы тотчас выбрасывали из головы тех, кто нас покидал. Девчонка могла провести с нами месяцы, даже годы, стать среди нас легендой, но, если ее переводили в другую тюрьму или, того хуже, отпускали на волю, она тут же испарялась из наших воспоминаний. Ее образ как будто стирали ластиком. Рассказы о ней обезличивались, имена и приметы терялись, вскоре в них оставались одни упоминания о «той девчонке». С тем же успехом героиней истории могла быть любая из нас.
Заключенной № 98307-25 сбежать не удалось.
Дамур перемазалась в грязи, промокла и дрожала, однако добралась до ворот. Она ухватилась за металлические прутья и попыталась вскарабкаться наверх – оскальзывалась и начинала снова. Тапка с ноги слетела в грязь, но Дамур не сдавалась.
Она напоминала букашку, ползущую по стене. Мы ждали, что вот-вот начнут стрелять, что завоет сирена и спустят собак, но похоже, за ней следили лишь наши глаза. То есть мои.
Хотя луч фонарика не доставал до ворот, мне было видно ее во вспышках молнии.
И вот Дамур почти наверху. А там колючая проволока. Я же говорила ей, когда она только попала сюда. Рассказывала о том, что случилось с девушкой, которая тоже попыталась выбраться отсюда (имя позабылось после того, как ее перевели в другую тюрьму). Нас выпустили во двор, и она попыталась взобраться по решетке, когда охранники отвернулись. Решила испытать судьбу средь бела дня, у всех на виду.
Мы смотрели на нее во все глаза, перешептываясь – оценивали каждое движение. Охранники наконец заметили ее, но даже за оружием никто не потянулся. Они-то знали о колючей проволоке. Шикнули на нас и наблюдали молча. Ждали, когда раздастся крик.
Дамур не закричала. Она оказалась куда крепче, чем я думала. Она вздрогнула от боли, но все-таки перебросила тело через ряды колючей проволоки. Я даже не подозревала, что в ней таится такая сила, хоть мы провели в одной камере не один месяц. Беглянка перепачкалась, к тому же было темно, поэтому крови я не разглядела, но наверняка Дамур поранилась об острые шипы. Тем не менее она перебралась через первые ворота и бросилась ко вторым. Она бежала во весь опор, словно ей было наплевать, даже если лопнет селезенка. Можно подумать, что на воле она ей не понадобится.
А у меня в голове билась одна мысль: вдруг Дамур не знает, что вторые ворота под напряжением?
Быть может, она решила, что раз во всем здании вырубился свет, то система не сработает, и она спокойно переберется через ограду? В логике ей не откажешь, ведь замки на наших камерах тоже работали от электричества.
Однако она ошиблась. Дамур бросилась на решетку всем телом, даже не проверив сначала, есть напряжение или нет.
Ее отбросило назад разрядом огромной силы. Раздалось жуткое шипение. Тлетворный порыв ветра донес до меня запах обгоревшей резины.
Яркая вспышка – такой я не видела никогда. Режущий свет озарил все вокруг.
Ударив в размытую от дождя землю, вспышка погасла, и воцарилась тьма.
Вот как все было. Как рассказать об этом остальным, когда они расспрашивали, видела ли я, как Дамур подбросило вверх, как вспыхнул разряд, – и вообще как, круто было или нет? Да, я видела. Только я видела и другое.
Точнее, другую.
Когда в ослепительной вспышке Дамур упала на землю, стены вокруг нас дрогнули. Открылось окно в иной мир. И, озаренная светом, оттуда пришла она.
В темноте появилось лицо. Девушка стояла на лестничном пролете у входа в столовую. Никогда прежде ее не видела! И включила фонарик.
Я знала в лицо всех девочек из «Авроры», из всех четырех корпусов. Знала даже начальника тюрьмы – наблюдала издалека, как он выбирается из своей модной тачки. Мне были знакомы все охранники – их толстые щеки, густые бороды, в особенности сила захвата.
Но это лицо было совсем чужим.
Если бы к нам привезли новенькую, я бы заметила еще в четверг, когда развозила по корпусам тележку с библиотечными книгами. По пятницам я тоже держу ухо востро. Никто не говорил про новенькую. Появиться сегодня она не могла, по субботам автобус не приезжал. Мы каждый день обсуждали все новости: кого скоро выпустят, кого переведут в тюрьму похуже или – под неискренние восклицания «вот повезло тебе!» – получше, кого и за что отправили в карцер, у кого новая сокамерница, кто послал запрос на переселение в другую камеру (снова в который раз Лола) и кому отказали. Я знала все – все имена, все лица, все преступления, в которых признавались, и даже те, которые пытались скрыть. У меня хорошая память. В той жизни в школе я была отличницей.
Эта девушка не выходила из синего автобуса, в котором привозили осужденных.
Волосы у нее были закручены в пучок на затылке. Нам тут не разрешали носить такие прически. Блестящий обруч с блестками отобрали бы сразу, как только она ступила за ворота. На ней были джинсы, всамделишние синие джинсы точно по фигуре. Короткий бирюзовый топ – в одежде такого цвета запрещали являться даже посетителям, он слишком сливался с окружающей зеленью. На ней было множество золотых украшений – сережки, цепочка, кольца, браслет. Чистенькая опрятная девочка из богатой семьи.
Как она попала сюда, да еще ночью? Приходила к кому-то и спряталась? Может, родственница кого-то из охранников?
Ее глаза бегали. Сперва я решила, что она разглядывает нас, но потом сообразила, что это не так. Когда одна из наших с кулаками набросилась на другую, чужачка даже не вздрогнула. Кто-то совсем рядом завопил так, что у меня чуть барабанные перепонки не лопнули. Она не шевельнулась. Стая девиц промчалась позади по коридору. Чужачка не обернулась, не побежала ни за ними, ни от них.
Она будто не видела нас, околдованная, обездвиженная лучом моего фонарика, светившего ей в лицо.
Рискуя быть обнаруженной, я сделала шаг из своего укрытия по направлению к перилам. Девушка стояла внизу в коридоре у распахнутой двери, ведущей из одного корпуса в другой. Нас часто выводили туда на построение – по пути на прогулку или на урок. Раз или два после жестокой стычки нас приковали друг к другу за ноги, дабы проучить, и мы тянулись через дверной проем унылой медленной цепочкой.
Девицы умчались прочь. Я осталась наедине с чужачкой. Шум – наш шум, потому что я была частью этого единого, общего организма, а она – нет, – доносился теперь из другого крыла. Но я не могла оторвать от нее глаз, застыла там, будто вкопанная.
Она обернулась вокруг собственной оси, однако голову не подняла. Она не увидела меня, а я смотрела ей прямо в макушку, увенчанную обручем-короной.
Я собралась было окликнуть ее, как вдруг все пошло наперекосяк. Фонарик в моей руке заплясал. Там, куда падал его свет, все менялось. Стены, выкрашенные в бледный, тошнотворно зеленый цвет, как полагалось в тюрьме, оказались расписанными яркими граффити.
Все стены, все колонны были испещрены злобными, страшными каракулями. В той, прежней, жизни я видела такие под автомобильными мостами, когда мы с мамой проезжали мимо. Мама говорила, что их малюют бродяги, но я была уверена, что это дело рук подростков – таких же, как я, которым хотелось, чтобы их запомнили.
Раньше, когда я смотрела на граффити из окна машины, они мне нравились. Теперь все изменилось. Слишком яркие, отвратительные цвета. Меня замутило. Все это чужое, нездешнее.
Большинство надписей разобрать было невозможно. Одна из тех, что мне удалось прочитать, сообщала, что «Стиви + Бейби = Любовь». Среди нас не было никого с такими именами. Интересно, они все еще вместе? Надеюсь, что нет. Надеюсь, они извели и испохабили друг друга, как эти стены. Надеюсь, никогда и ничего в их жизни не будет приравнено к настоящей любви.
Буквы карабкались и напирали друг на друга. Какая-то Бриджет Лав нацарапала свое вшивое имя везде, докуда добралась. Некий Монстр забомбил поверх собственную наскальную живопись. Как же мне хотелось стереть это все до последней черточки! Там не было наших имен. Ни Эмбер Смит, ни Миссисипи, ни Лолы, ни Крошки Ти (мы насмехались над ней месяцами, пытаясь выяснить, что значит «Ти»). Никаких Шери, Джоди или Дамур. Мы будто бесследно испарились.
Я бы даже не поняла, где мы находимся, если бы не одна-единственная цифра 2 высоко на стене, там, куда не добрались вандалы. Значит, мы у входа во второй корпус.
Рядом с цифрой растянулась длинная надпись, сделанная огромными черными буквами: «Покойтесь с миром!»
Я на мгновение закрыла глаза, а когда открыла, заметила, что изменилось и многое другое.
Исчезли указатель со стрелкой в комнату для свиданий и плакат со сводом правил, которые нам надлежало соблюдать. Решетка, загораживающая дверь в столовую, была сломана, а в том месте, где был вход, зияла черная дыра.
На месте осталось только окно, из которого Дамур выбралась наружу, по-прежнему разбитое.
Пока я осматривалась, порыв ветра поднял с пола ворох сухой листвы. Похоже, пол не подметали долгие годы.
Не до конца понимая, что делаю, я стала спускаться к незнакомке, уверенная, что она каким-то образом причастна ко всему, что я видела. Оказавшись внизу, я взяла разбег. Меня несло прямо на нее. Я жаждала сбить ее с ног и вырвать объяснение тому, что происходит.
Но столкновения не вышло.
Я рассекла собой воздух.
Обернувшись, я увидела позади бледное лицо. Мы уставились друг на друга, не говоря ни слова.
У нее были темно-синие глаза, точь-в-точь грозовое небо снаружи. Гремящее, грохочущее небо. И вдруг я поняла, что больше не слышу ни дождя, ни грома, слышу только ее дыхание. Синий цвет – цвет опасности. Нет, опасность была позади. Синий цвет – цвет глубины, если смотришь в море с обрыва.
Такой она предстала передо мной. Понятия не имею, о чем она подумала, увидев меня, и видела ли вообще, потому что она спросила:
– Ори?
Я покачала головой.
– Ори, это ты?
Голос девушки звучал глухо, невнятно, будто она пыталась переговариваться со мной через бетонную перегородку между камерами.
Она двинулась ко мне, чтобы дотронуться, но я отшатнулась. Еще чего не хватало!
Она повторила то имя. И у меня в голове вдруг щелкнуло. Я вспомнила.
Заключенная № 47709-01. Любимая книга из нашей библиотеки – «Сто лет одиночества», толстый том, отпечатанный на тонкой отвратительной бумаге. Она все повторяла, что за то время, которое ей предстоит провести за решеткой, успеет прочесть его сотню раз. Волосы она завязывала в узел, совсем как незнакомка, только обходилась без шпилек – нам не разрешали держать в камере ничего острого. Она прятала от нас изуродованные ступни. Ее глазами смотрела на нас вековая тоска. Внутри у нее таилась бесконечно нам чуждая, непривычная доброта. Спустя неделю во всей «Авроре» не осталось никого, кто бы желал ей зла.
Ее пока нет. Ее привезут позже. Она станет сорок второй.
Откуда незнакомка знала Ори? Откуда я знала Ори, ведь она еще не вышла из автобуса, выкрашенного голубой краской?
Лицо чужачки исказилось. Кажется, она испугалась. Почему-то люди всегда пугаются меня, хотя я вроде ничего такого не делаю. Наверное, потому, что я намного выше и крупнее всех остальных девочек. А может, из-за гримасы на моем лице. Только это не гримаса, я всегда такая. Но незнакомка этого не знала. Она попятилась, закрывшись от меня руками, и распахнула рот. Раздавшийся крик вышел куда пронзительней и истошней, чем я ожидала. Она сотряслась всем телом, как будто ее ударило током. Похоже, она поняла, кто я и что я, потому что вдруг сделала то, что должна была сделать я.
Она побежала.
Мы потеряли связь. Я потеряла чувство времени. Быть может, прошло несколько секунд, быть может, час – холодный, застывший час той жуткой летней ночи.
Она убежала. Во мне закипел гнев. Он разъедал горло, спускаясь в живот. Казалось, меня сейчас разорвет.
Такое уже бывало.
Впервые я испытала подобное в тот день, когда мама выходила замуж, – я еще училась в начальной школе. Она вырядилась в белое платье, которое топорщилось на животе. Все ради нового мужа. Она носила под сердцем его ребенка. Она ответила ему «да». Она будто ослепла и оглохла. Она решила лгать всем, как солгала доктору про трещину в предплечье – неудачно вписалась в дверной косяк; как солгала соседям про синяк под глазом – ох, я такая неуклюжая, в ду́ше поскользнулась. Она выбрала его. Не меня и не саму себя. В тот день в городском муниципалитете ее выбор скрепили печатью.
На пути туда меня вытошнило в машине, поэтому я явилась в муниципалитет босиком. На парковке я схватила маму за руку. Она заставила меня надеть кружевные белые перчатки – с моим-то дурно сшитым и тесным платьем. Я потянула ее назад так сильно, что на перчатке разошелся шов, и в дыре показалась шершавая кожа.
«Не хочу туда идти. Можно, я в машине побуду?»
Я навсегда запомню ответ. Мама сказала с отчаянным блеском в глазах: «Пожалуйста, ради меня. Хоть раз в жизни».
Она развернулась и пошла не оглядываясь. Туда, где ждал он. За спиной у нее развевалась фата. Она знала, что я пойду следом. Во мне клокотала ярость, на глазах выступили слезы. Я знала, точно знала, что она меня не услышит. Она никогда не слушала.
Второй раз такой же приступ накрыл меня спустя годы. Через неделю после несчастного случая с отчимом. Двое полицейских вызвали меня прямо с урока литературы, и, когда я шла через класс, прижимая к груди книгу, во мне забурлил гнев. (Мы в классе читали «Обитателей холмов»[9]; я ожидала, что будет интереснее.) Почему-то помню детали – загнутые уголки страниц, кайму под ногтями, как будто я рылась в грязи, и бьющееся у горла сердце.
В тот раз гнев во мне смешался со страхом. Я знала наверняка, что они собираются мне сказать. Они не поверят. Мне никто никогда не верил.
Я мало что знаю о том, как устроены бомбы. Знаю лишь то, что они взорвутся. Их именно для этого и сделали. Но бомбу нужно поджечь. Когда огонек съест фитиль, раздастся грохот и все вокруг заволочет дымом. Если фитиль не поджечь, девочка долгие годы может ходить в тихонях.
Когда незнакомка пустилась бежать, во мне что-то щелкнуло.
Только что она стояла так близко, такая чистая, аккуратная – протяни руку и дотронешься. Я успела ее рассмотреть. И разглядела на запястье золотой браслет. Все до единой подвески на нем. Балерины. Маленькие балерины. Много маленьких балерин. Никогда раньше не видела живую балерину. Золотые балерины задирали ножки, тянули носочек, округляли ручки. Все до единой.
Браслетик меня и добил.
У этой девочки было все. Чистая кожа, высокие скулы, накрашенные блеском тонкие губы, побрякушки из золота. Но внутри у нее скрутился узлом уродливый страшный секрет, отбрасывавший алое зарево и вонявший тухлым мясом. Вонь сочилась из нее с каждым вздохом. Она вся сгнила изнутри.
И я тоже пустилась бежать. Прочь от нее, подальше от этой бледной тощей девицы, что назвала меня чужим именем. Подальше от того, во что она превратила наш коридор, наши стены, наш дом. Невзрачное казенное здание, которое нам на откуп кинуло государство, стало нашим домом, хоть мы никогда не признались бы в этом вслух. Она не имела права так с нами поступать.
Позади слышался топот. Она бежала за мной. Возвращается? Решила достать и меня?
Я знала все ходы и выходы не хуже охранников. Меня привезли сюда в четырнадцать, я просидела тут дольше всех.
Я повернула за угол. Направо, налево, направо. Чужачка не отставала.
Я оказалась в самых недрах «Авроры-Хиллз» – в прачечной. Казалось, вот-вот выскочит охранник и схватит меня… Однако все охранники куда-то исчезли. Мы были там с ней вдвоем.
У меня на пути возникла стальная серая дверь. Я толкнула дверь – и окаменела от ужаса.
В лицо подул свежий ветер. Голова закружилась. Я упала на землю. Надо мной расстилалось небо, в нем висел месяц. Вокруг колосилась трава. Луговая трава.
Гроза, бушевавшая несколько минут назад, утихла. От нее не осталось ни следа. Земля была сухой. Впереди – ворота. Летний воздух пах сладостью.
Наверное, незнакомка уже здесь. Если поднять глаза, я увижу, как она стоит надо мной и ее побрякушки тускло поблескивают в лунном свете. Вдруг она уже занесла ногу для удара?
Но ее не было.
Я лежала одна, окутанная тишиной, совсем как в прошлой, свободной, жизни. До того как мне вынесли приговор, все думали, что я невиновна. И мама, и младшая сестренка. Летняя ночь напомнила о детстве – о струйках воды из разбрызгивателя для газона на заднем дворе, об эскимо на палочке, о каникулах, о маме, которая еще не вышла замуж, еще даже не встретила того урода, о времени, когда мы с ней были близки. Да, я словно вернулась в самую счастливую пору – до выкрученных рук, до синяков, до обзывательств, которыми он награждал меня, стоило маме отвернуться. «Ты дура. Ничтожество. Уродина». До гадких щипков под столом за обедом, до горьких слез, до того как он заставил меня просидеть всю ночь над остывшим ужином и мама не вступилась за меня, потому что он так велел. До несчастного случая, который признали не случайным. До того, как меня судили. До того, как меня привезли сюда в автобусе, крашенном в синий. Когда-то у меня была надежда, что вырасту и стану той, кем захочу. Когда-то и моя история сулила счастливый конец, как в самых прекрасных книжках. Когда-то и передо мной открывалось будущее.
Я прислонилась к серой тюремной стене. Камни приятно холодили спину, утешали и успокаивали. Уговаривали остаться.
И вдруг тишина лопнула, словно мыльный пузырь. Каменная стена дрогнула, как от подземного толчка.
Раздались крики, пронзительные трели свистка. Вернулись охранники. Если они спали, то проснулись, если их заперли, то они сумели освободиться. Зажглись огни на сторожевых вышках. Лучи прожекторов принялись шарить вокруг. Пятно света выхватило мое лицо. Вскоре примчался охранник. Я распростерлась на земле перед распахнутой дверью. Я вымокла насквозь. Дождь все лил, поливал меня сверху донизу, пропитывал, растворял.
Могучая рука схватила меня за шею и поволокла обратно, словно мешок с костями.
Меня швырнули на бетон лицом вниз, как всегда, если кто-то из заключенных выходил из-под контроля. Я впечаталась носом в пол и затихла, прикрывая руками голову. Но, чуть приподняв голову, я видела приоткрытую дверь и непогоду снаружи. Ни следа от той ясной летней ночи, в которой я вырвалась на свободу.
Гроза как будто никогда не прекращалась.
Когда меня подняли на ноги, я начала брыкаться, бодаться, пыталась вырваться, молотила охранника кулаками. Внутри меня произошел взрыв, остатки здравого смысла заволокло пеленой тумана. Не знаю, что на меня нашло. За что я боролась? Куда рвалась? Война – наша природная стихия, мы в ней как рыба в воде, нам здесь привычно и безопасно. Какая разница, за что драться, если чешутся кулаки.
Меня тащили по знакомым коридорам. Все происходило как в замедленной съемке. Вокруг никаких граффити, только стены, крашенные в зеленый. Убедившись, что все по-прежнему, я успокоилась, разжала кулаки и захлопнула рот – поняв, что все это время вопила.
Однако я не могла отделаться от вопросов, что вертелись в голове.
Что это за девушка? Как она сюда попала? Это из-за нее открылись замки на дверях? Дождь прекратился и начался снова – тоже из-за нее?
Почему имя, сорвавшееся с губ незнакомки, – Ори – звучало таким родным и привычным, будто я наконец отыскала давно потерянный ключ и вставила его в замочную скважину в старой-престарой, затянутой паутиной дверце?
Дальнейшие события той ночи не принесли ответов. Меня приковали наручниками к стулу. Охранники бросились ловить остальных. Мне приказали заткнуться и ждать, со мной разберутся потом. Через несколько часов изловили последнюю беглянку. За ворота тюрьмы не прорвался никто, хотя некоторые пытались. И тем не менее на кончике языка остался привкус свободы. В ту ночь мы ее вкусили.
Мне довелось увидеть наше будущее. Точнее то, что будет здесь после того, как нас не станет.
«Покойтесь с миром». Разве хоть кто-то из нас мог успокоиться?
Снова включили электричество. Лязгнули засовы – заработала система безопасности. За мной наконец пришел охранник, однако повел в четвертый корпус, а не во второй. Дело плохо, но могло быть и хуже.
Когда за мной захлопнулись ворота четвертого корпуса, я откуда-то знала – нам осталось всего три недели. После этого – пустота. Меня толкнули в камеру и заперли дверь.