А Смоленск-то – построеньице
Не Литовское.
А Смоленск-то – построеньице
Московское!
– Дядь Митько, а все ж, ну как он пуляет-то? Ежели у него вместо крючка штучка какая-то, то на чё нажимать-то?
– А вот на то и нажимать, на этот шарик. Вещь редкая, работы дивной, так что лучше бы ты, Александр, ее руками не трогал! И так тебе все показываю да обсказываю.
– Ну так покажи ж как пульнуть!
– В доме, что ли?! Совсем ты без ума, парень, даром, что вот-вот двенадцать сравняется…
– А сам ты, дядь Митько, зимой по печке стрелял, помнишь? Две буквы на ней выбивал из пистолей – «М» и другую, нерусскую. Фита по-нашему. Помнишь?
– Господи, помилуй мя грешного… Расшатались скрепы мира сего! Не-ет, расшатались, растряслись! Где ж это видано, чтоб дворовый мальчишка барину противоречил да супротивничал? Да как ты посмел нас равнять, негодник?!. Лучше вон глянь, чего это собаки лай подняли. Или к нам кто пожаловал?
Санька не без сожаления положил обратно на стол диковинный пистоль и метнулся к открытому окну. С высоты второго этажа он увидал, как стряпуха Петушка отворяет ворота и в них появляется фигура в длинном сером одеянии.
– Дядя Митько! Это, кажись, к нам батюшка пришел! Новый батюшка, что третьего дня приехал!
Дмитрий Станиславович в свою очередь поспешил глянуть через окно во двор и тут же направился к лестнице.
Его не удивило посещение священника – к кому же идти вновь назначенному настоятелю местного храма, как не к хозяину имения и самой деревни? Но визит был приятный, и Колдырев-старший поспешил принять гостя со всем тщанием.
Село Сущево было невелико – всего дворов за сорок, но жило зажиточно. Можно сказать – богато жило. Хозяйства были большие, дородные и многоземельные, а главные дома располагались в стороне от полей – чередою, по-над невысоким в этом месте берегом Днепра. А еще выше, на холме, среди старой липовой рощи, стоял, не сильно выделяясь размером от крестьянских, и сам господский дом, родовое имение Грязновых, ныне – небогатая вотчина отставного смоленского воеводы.
…Приехал он сюда почти сорок лет назад, спасаясь от государева гнева. И по сей день Дмитрий Станиславович не знал, кто тогда оклеветал его, кто виноват в опале на друга покойного попа Сильвестра.
Отец Григория прожил жизнь бурную, богатую событиями, так что иные даже удивлялись, как это он ухитрился дожить до старости и ныне здравствовать. Смолоду отличился он в ратном деле. Повоевал и под Астраханью, и в Польше, и в Ливонии, отслужил дале пару лет в далеких Холмогорах, а после уж осел на государевой службе в родной Москве.
Царство Московское росло и укреплялось, вызывая все большие опасения у соседей… После взятия Казани был Иоанн Четвертый прозван Грозным – как и его дед Иоанн Третий. С вековечным врагом покончил государь, отблагодарил народ его как мог… И что же? Почетное прозвище, данное русскими, европейцы переиначили, перевели «ужасный» – «террибль». А потом под «террибля» стали подгонять уж все, что бы ни вершил Иван Васильевич – и справедливую кару для изменников, и прополку сорняков на государской ниве, и всякие несуразные жестокости его правления. Крут был царь, подозрителен сверх меры и веровал в то, что все грехи Святой Руси может взять на себя, ибо он, Помазанник, отвечать за нее будет перед Богом… А кто из государей шестнадцатого столетия, века клятвопреступлений и измен, был мягок душою, в какой стране? Ничего такого не сотворил Иоанн, что бы ни водилось в других государствах, у других правителей. Бывало у тех в десять, а то во сто крат грехов поболе! Но «ужасным» прослыл только он…
А еще – не главное это, но важное, – доходили известия из России до Запада искаженными, ибо шли все они через Польшу. У Речи же Посполитой в те времена на огромные пространства на Востоке имелись свои небескорыстные виды. Потому и изменников навроде князя Андрея Курбского там привечали, и сочинителям своим доморощенным заказывали всяческие живописания ужасов, творимых московитским варваром. «Царь Васильич, прозванный за жестокость свою безмерную Ужасным» – так прямиком в заголовке одной книги и написали. Раз ехал из Рима в Москву папский легат союз заключать: Святого Римского престола и России – против турок-басурман. Так по пути, в Кракове, дали ему специально «в дорогу» почитать эту книжицу, содержавшую безмерный список злодеяний Грозного. Ужаснулся добрый католик, перекрестился слева направо и отправился назад к себе в Ватикан, видимо, благодарить судьбу, что уберегла его от встречи с сим исчадием ада.
Самый же великий урон нанес себе русский Ваня – даром, что царь! – сам, своею собственной рукой. На закате дней своих взял да и решил припомнить поименно все загубленные им души. Покаяться, короче. Список-синодик составил, вписать туда повелел всех, кого припомнили – от воров-разбойников и бояр-изменников до воистину жертв невинных и оговоренных. Разослать велел царь этот список покаянный по монастырям на помин, дал еще монастырским вкладов щедрых – отмаливать его царскую душу грешную да поминать воедино всех усопших… Вот этого ему после и не простили! Ибо истинно цивилизованный европейский правитель всегда прав, каяться ему не по чину.
Что же до Колдырева-старшего, то был он Иоанну Васильевичу предан искренне, всей душой, и, вероятно, потому сдружился с человеком, коего вообще мало кто любил при дворе, – а скорее, все просто боялись. То был начальник царской охраны Гришка Бельский, царев сторожевой пес. За громадный рост и силу наградили его метким прозвищем Малюта, то бишь, Малыш, и прозвище вскоре заменило настоящее имя… А фамилию другое заменило прозвище, по отцу, – Скуратов, то есть высокий, стройный. Хоть и считали Малюту все лишь палачом-извергом, но в жизни был он не только мастером пытошных застенков, но и попреж всего – солдатом. Участия в государевых походах Григорий-Малюта Бельский-Скуратов никогда не чурался, и в сечи был всегда – в первых рядах.
На войне-то и сдружились Дмитрий и Григорий.
Другим другом Колдырева в Москве стал царский любимец поп[19] Сильвестр, и некоторое время эта дружба сильно помогала Колдыреву в продвижении по службе. А потом вдруг Сильвестр впал в немилость. Друзья и советники молодости: Адашев, Сильвестр, Висковатый, Курбский, – царю надоели. Кому-то хватило чутья отойти в тень, а Сильвестр все лез да лез к государю со своими нравоучениями: все-то он знал, во всем-то царя поправлял… Но в конце концов и этот все понял и задолго еще до введения опричнины вдруг покинул Москву. А потом круг старых друзей постигло несчастье: предал и перебежал к полякам князь Андрей Курбский. Плохо перебежал, по-подлому. Семью и детей – и тех бросил, с собой не взял. И не просто сел подле польского престола, так стал полки польские водить на русскую землю, а государю, словно дразня его, – письма срамные слать, позоря его и уличая в грехах страшных, как подлинных, так, впрочем, и мнимых. Для Колдырева последствий то никаких прямых не имело, Курбский был заносчив, и со «всякими Малютиными дружками» не знался. Только вот отныне былое покровительство Сильвестра – вот это стало считаться червоточинкой: всем, кто близко ли, далеко от изменника был, Иоанн теперь не верил. В общем-то, он теперь уже вообще никому не верил.
Без малого в тридцать лет Дмитрий женился, сосватав боярскую дочку, на которую заглядывался не первый год. Людмила Грязнова пошла за него охотно: ладный собой, веселый да удачливый дворянин ей нравился…
Словом, жизнь складывалась, несмотря на тревожное время и нелегкую службу. Впрочем, и на службу жаловаться было грех: место в Кремле он занимал завидное и жалованье имел немалое. Это его и погубило.
Внезапная опала обрушилась будто топор на голову. Даже не опала – угроза неминуемой гибели. В последний момент предупредил его человек, коему по должности никак нельзя было этого делать: его друг Малюта.
Тогда-то, зимой тысяча пятьсот семьдесят второго года, не исполнил Малюта Скуратов государева повеления. Поздней ночью, один, прискакал он к терему своего друга и, едва перекрестясь на образа, сказал:
– Беги, Митька! Не смог я отговорить государя! Он и мне не верит, твердит, что без огня дыму не бывает. Тень Сильвестра на тебе! Государю уж все едино, что этот поп блажной, что изменник Курбский, да будет проклят род и потомство его. Раз, мол, доносят, может, ты и вправду – упырь, изменник.
– Ты в это веришь?! – вскинулся Дмитрий.
– Верил бы, не сам бы к тебе приехал, а людей послал! – насупился богатырь. – Я ж наземь пал перед Иоанном Васильевичем, просил тебя не трогать! Так нет, говорит, на дыбе проверить надобно. А на дыбе кто ж не скажет того, чего требуют? Езжай-ка, друг, отсюдова побыстрее! Да не скачи в Звенигород, в имение свое, там тебя соколы мои враз отыщут.
Малюта вдруг хмыкнул:
– А то и сам государь увидит… Он туда на богомолье ездит.
– И куда же мне? – растерянно воскликнул Колдырев. – Был бы я один, а то ведь, сам знаешь: год как женат, и Милуша моя ныне на сносях. Куда ж я с нею?
Но, сказав так, Дмитрий вдруг хлопнул себя по лбу:
– Вот дурачина! Про жену вспомнил, а того не сообразил, что у нее ж вотчина своя есть: под Смоленском, в глуши, в деревушке. Она и записана не на Милушу. Да и вовсе – никто в Москве про то имение не знает!
– Вот и славно! – перевел дух Скуратов. – Собирайся скорее, жену буди да в дорогу. Слава Богу, глядь, снег пошел. Ехать можно в санях, беременную бабу в седле не трясти, и следов к утру не останется – все заметет. А уж розыскных я сумею на ложный след направить. Пускай мои волчаты рыщут в другой стороне. Прощай, брат!
…А потом была метель, заиндевелые гривы коней, влекущих сани в клубящуюся черно-белую мглу. И сдавленный крик Милуши: «Митя! Ох, помоги! Ох, не доеду… Здесь разрешусь!»
Все будто в тяжелом сне было: бегство из Москвы, в имение жены под Смоленском, рождение прямо в дороге его первенца, который, наверное, из-за этой безумной гонки в зимней ночи народился мертвым. Милуша, милая его жена, тогда едва не изошла кровью; верно, только молитва спасла ее… Тогда он стойко принял все бедствия. Ходил в скромный деревенский храм, ежедневно молясь о здравии государя (прежде, чем о себе и о супруге), а равно и о том, чтобы царские подозрения рассеялись, чтобы изгнаннику возможно было возвратиться в Москву.
Нежданная смерть Малюты перечеркнула надежды. Время шло, известий из Москвы не было… В конце концов они с Милушей смирились и просили Всевышнего только о даровании им детей. Но после тех несчастливых родов Людмила все никак не могла понести.
Минуло двенадцать скудных лет в затерянном среди смоленских лесов селе, с горькими думами о том, что жизнь протекает бесполезно… В Москву он возвратился только после кончины государя. Узнав о незаслуженной опале воеводы, призвал его на службу новый царь Федор Иоаннович.
Был это тысяча пятьсот восемьдесят четвертый год от Рождества Христова, и Дмитрию на ту пору сравнялось уже сорок четыре года. Не старик, нет, но начинать все сначала… Однако он, не раздумывая, отправился в столицу с женою и новорожденным сыном. Да, Бог в тот год наконец даровал наследника – после того как бездетная чета наведалась на богомолье в псковские Печоры, к знаменитой иконе Успения Божией Матери. Крещен наследник был Григорием, в память друга-спасителя Малюты Скуратова – Григория Бельского. Вновь поднимался Колдырев из своей безвестности – раз зовут еще послужить Руси, то раздумывать тут нечего!
Но привыкнуть к новым порядкам, заведенным царем Федором, Дмитрию оказалось непросто. Вот ведь едва не погубил его – а ведь погубил бы! – отец царя нынешнего, но не раз и не два вспоминал старые времена он добрым словом. Вроде и мягок и благочестив был новый государь, вроде и милостив с поданными, особо с военными… Да не было теперь в Москве и, как видно, во всей Руси Великой, той ясной прямой воли, того упрямого стремления, которым отличалось государство при Грозном.
Так поначалу и служил-маялся Колдырев в Москве, пока власть как-то плавно не перетекла в руки государева шурина Бориса Федоровича, и вновь многое изменилось. Борис Годунов был решителен и умен, когда нужно, умел резко возразить, а когда приходилось, умел и смолчать – не царь ведь, царский шурин, что же поделаешь?
По ходатайству Годунова Колдырев и получил назначение – вторым воеводой на Смоленске. И тотчас отбыл в те места, где столько лет они с любимой женою тщетно молились о снятии опалы и о даровании им ребенка… И снова – совпадение, снова на смоленской дороге его ждала страшная потеря. Супружница его простудилась – и сгорела за три дни. Похоронил он свою Милушу в ограде простой деревенской церкви, в Сущеве.
В Смоленске Дмитрий Станиславович прослужил с перерывами десять лет, и в конце концов решился подать государю прошение об освобождении от службы. Смоленская крепость была построена, встала на Днепре во всей своей горделивой мощи. Понял старый Колдырев, что главное дело своей жизни свершил – и решил на этой высокой точке уйти на покой. Воеводе было уже за шестьдесят, так что отказать царь не смог.
И круг замкнулся. Колдырев-старший, на сей раз один, вновь водворился в жениной вотчине под Смоленском.
Окончательно оставив службу, Дмитрий Станиславович, чтоб не сидеть без дела, занялся починкой и переделкой старого дома. Тот был не велик – двухэтажный бревенчатый терем, с тесаной крышей, с небольшими оконцами, затянутыми по старинке бычьим пузырем. На модные нынче цветные стекольца из слюды, которые в Москве вставляли в окна вот уже давно, нужно было слишком много денег. Григорий в один из последних своих приездов предложил отцу пригласить московских стекольщиков – он уже мог сделать отцу такой подарок. Но старик заупрямился:
– Чтоб тебя видеть, мой сокол, света мне и так довольно. А если что, так свечи имеются, слава Богу, не при лучинах сижу. Дорогие столичные красоты не для меня.
– Так ведь уже и в Смоленске, почитай, все в теремах со стеклами живут, и в других городах, что ж нам-то отставать? – недоумевал Гришка. – И слюдяные мастерские нынче больно хороши стали – московскую слюду вон фряжские купцы вовсю на перепродажу стали покупать. Стоит слюда куда дешевле европейского витражного стекла, а крепка, и свет сквозь нее тоже красив. Недаром каменным хрусталем называют. Можем с цветами или с узорами заказать – красота будет – глаз не оторвешь.
– Вот помру, будет имение твое, ты для себя дом и обустраивай! – упирался старик. – Молодую жену, даст Бог, приведешь и сделаешь все, чтоб ей понравилось. А мне на баловство денег жаль.
В остальном хозяин постарался дом приукрасить: своими руками поменял доски расшатавшегося крыльца, обнес его новой оградой с резными балясинами, велел своим рукастым мужикам вырезать новые нарядные наличники.
В комнатах (внизу и наверху их было по три) тоже царил строгий, пристойный порядок. Здесь чисто мыли полы, следили, чтоб ни на подоконниках, ни на ларях, ни на столах со стульями не было и пылинки. Наверху, в большой комнате, где Дмитрий Станиславович вечерами сиживал с книгой, стояла иноземная диковина: небольшой, однако же очень изящный кабинет немецкой работы – Григорию уступил его в полцены купец из Гамбурга. В кабинете Колдырев-старший держал перья и бумагу, самые любимые книги, деньги, а в отдельном ящике – еще одну диковину, тоже сыновний подарок. То были часы, размером с гусиное яйцо. Они и имели форму яйца, открывались посредине, так что показывался лазурный циферблат с римскими цифрами. Снаружи серебряное яйцо украшали мелкий жемчуг и кораллы. Красивая витая цепочка, продетая через колечко, предназначалась для того, чтобы крепить диковину у пояса.
– В Европе это давно уже не диво! – пояснил Гриша, вручая отцу подарок. – Уж лет сто, как научились немцы делать такие часы. Их в Нюрнберге придумали, потому так и называют: «нюренбергские яйца». И носят на поясе по две штуки.
– Зачем же так много? – удивился старший Колдырев.
– Так ведь там, внутри, пружина-то не особо надежная. Потому время они показывают не совсем точно. Ну, люди и сравнивают: на одних столько, на других, скажем, лишние плюс полчаса. Вот и прикидывают, сколько на самом деле.
– Лучше б пружину понадежнее придумали… – проворчал Дмитрий Станиславович.
Однако же подарком остался доволен. Ежедневно по несколькау раз заводил «яйцо» и любил слушать, как оно тикает.
Но главным в доме отставного воеводы было оружие. В большой комнате по стенам были развешаны сабли, кинжалы, щиты, над изысканным европейским кабинетом нависал, тускло сверкая, настоящий турецкий ятаган. Меж двух наискось повешенных пищалей был пристроен диковинного вида пистоль с рукояткой, украшенной мерцающим золотистым камнем. Дотошный Григорий вызнал у знакомого московского ювелира, что камень носит красивое и загадочное название «авантюрин». Пистолей у Дмитрия Станиславовича было еще четыре, куда попроще – он развесил их над ларями, и там же, на двух кованых гвоздях, высился старый бердыш, тяжелый как бревно. А ведь в бою таким махать надо, колоть что есть силы…
Про это собрание оружия очень любил расспрашивать старика его приемыш Саша. Дмитрий Станиславович взял сироту на воспитание – неожиданно для всех и для себя самого. Едва только получив дозволение захаживать без спросу в дом хозяина, Санька бродил от стены к стене, раскрыв рот и рассматривая сабли, а бердыш как-то даже умудрился свалить. Громадина грохнулась на пол вместе с вцепившимся в нее перепуганным мальчишкой, и широкое лезвие выдрало здоровенную щепу из половицы. Санька отделался синяками – считая и тот, что остался после могучей хозяйской затрещины. Дмитрий Станиславович привязался к шустрому пареньку, но баловать его и прощать озорство не собирался.
Теперь, спустя четыре года, Саня изучил все оружейное собрание вдоль и поперек, умел чистить и заряжать пищали и пистоли, знал, как наточить саблю. И только драгоценный пистоль с авантюриновой рукояткой Дмитрий Станиславович брать не позволял. Правда, в его присутствии, вот как сейчас, можно было потрогать редкую вещицу, подержать с минуту, но заряжать, взводить курок – это боже упаси! А Саньке больше всего на свете хотелось стрельнуть именно из этого пистоля…
…Между тем Колдырев-старший спешил навстречу гостю. Подошел, сложил руки, склонился под благословение. Потом обернулся к слугам:
– Петушка, живо закуску – пирогов, если испечь успела, яблок. Вино из погреба достань, то, помнишь, что Гриша привозил. Да пару кресел тащите за ограду, в рощу! Не стоит в такой день дома сидеть. Вот гостю дом покажу, да и пойдем Днепром любоваться. Так ли говорю, батюшка?
– Так, боярин! – с улыбкой кивнул священник. – Порадовал ты меня, грешного: мне-то сказывали, будто ты которую неделю болеешь. А я пришел – ты на ногах, весел. Вот уж слава Богу!
– Так уж не исповедовать ли меня ты пришел, батюшка? Соседи наши любят напридумывать! Экие выдумщики! Так что, в дом идем, мои оружейные собрания смотреть? Или сперва посидим с тобой среди лип да винца откушаем?
– Я бы начал с трапезы. После службы пришел, так что не прогневайся, боярин: голоден и не скрываю!
Колдырев вслед за своим гостем благодушно рассмеялся.
Они уселись в душистой липовой тени, и батюшка (звали его отцом Лукианом) принялся осторожно расспрашивать хозяина о жизни деревни, о том, с какими бедами приходят к нему крестьяне, какие хвори случаются в этих местах. Колдырев все знал преотлично. Да и о хворях ведал немало, видно, на войне набрался знаний, какие да как лечить. В случае чего крестьяне шли не к знахарке, а к барину.
– Любят тебя в деревне, – улыбнулся отец Лукиан. – Я здесь всего пару дней, а уж столько слышал о тебе хорошего… А правда это, что при тебе Смоленская крепость строилась?
Старый воевода не ответил, а заместо того налил себе и священнику еще по бокалу из темной вытянутой бутыли. Вино было терпкое, крепкое, хорошей выдержки, и первый бокал уже слегка ударил в голову тому и другому.
– Пей, батюшка, пей во здравие! – воскликнул Дмитрий Станиславович, приметив в глазах гостя некоторое опасение. – Это кажется только, что с первой же чары дуреешь, но потом и мысли ясные, и ноги не подводят… Это вино сын мне привез. Венгерское. Ну, бывайте здравы…
– На здравие! – Священник перекрестился, осушил бокал и снова спросил: – А что же твой сын, где служит?
– В Москве, при дворе да при Посольском приказе, – теперь с гордостью ответил Колдырев. – Все языки уже знает, ныне вот с англичанином важным по европам катается. Как самозванец на Русь пер, так мой Гришенька в войско засобирался. А ведь не воин он у меня, скорее уж книжник… Так, знаешь, батюшка, я его отговорил. Так хотелось мне, старому рубаке, благословить сына на подвиг бранный, а подумал, что Руси он больше пользы принесет в своем приказе. Отговорил. И прав был! Прав!
Колдырев даже стукнул кулаком по столу. А потом добавил со слезой в голосе и вроде как совсем не к месту:
– Когда моя Милуша преставилась, я думал, что и сам жить не стану. Спасибо, Гришенька со мной остался!
Все-таки ему было уж под семьдесят, да и вино… вино было изрядной крепости.
Лукиан молвил с ясной, простой улыбкой:
– Бог призывает к себе человека в лучшее для него время. Не надо на это сетовать. Если человек жил светло, праведно, то уходит тогда, когда на душе у него всего светлее, чтоб мытарств меньше было, чтоб поскорее в свет окунуться. Значит, так ей лучше было, Милуше твоей, Людмиле Афанасьевне.
– Значит, так.
– Кто знает, что было бы дальше? Кто знает, что с нами будет? Не тужи, боярин!
– Теперь-то уж чего мне тужить? Одно вот горько: что с Русью-матушкой делается? Беда за бедой!
– Но уж ты-то, воевода, для обороны страны порадел. Твои заслуги всем известны…
– Вот, батюшка, ты про крепость спрашивал…
Дмитрий Станиславович умиротворенно откинулся на спинку кресла, сложил ладони на ручке трости, поднял голову к небу и чему-то хитро улыбнулся – как будто ведал некую тайну, известную лишь немногим посвященным. Солнце, пробиваясь через листву, нежарко ласкало его лицо.
– Крепость воздвигнута на века! – доложил он. – И через сто, и через четыреста лет стоять будет! Государь наш Федор Иоаннович, по совету Бориса Годунова, приказал перестроить ее по самым последним правилам фортификации. Всей Россией строили. Могу сказать, не хвастая, стремительно, за семь лет всего – воздвигли. И теперь Ключ-Город у русского царя на поясе – захочет государь, врата затворит, а пожелает – так и распахнет. И, сказывают, второй такой крепости в Европе нет!
– Верно говоришь, – кивнул отец Лукиан. – Смотрю, бывает, на нее поутру – диву даюсь: это ж сколько труда, сил и материалов затрачено! А ежели войны никакой не будет, это что же получается, это получается, зря ее возводили?..
Дмитрий Станиславович посмотрел на собеседника очень внимательно и сказал серьезно и тихо, нажимисто:
– Не зря, батюшка. Ой как не зря, уж поверь старику.
Сказав так, Колдырев замолчал.
– Ну, чувствую я, рассказывать о крепости ты не желаешь по каким-то своим причинам, и да Бог с ней, – продолжил беседу отец Лукиан. – Скрывать не буду, назначая меня в Сущево, владыко велел при случае с тобой поговорить. Прознал он недале, будто в крепостных подземельях добро какое-то государево хранится, про кое вообще мало кому ведомо. Говорят, мол, схоронено до поры что-то там в подземельях, а что да где, знаешь ты точнее всех. А, сам понимаешь, годы – многая лета тебе, воевода! – да и здравие твое… В общем, владыко Сергий просил, чтоб в духовной грамоте ты все прописал. А лучше – так заезжай к нему, да поведай. Откушаете вместе, воеводу Михал Борисыча Шеина навестишь – ты знаешь, его супружница Евдокия ох как славно пироги-то печет…
Колдырев мрачно глянул на Лукиана. Ничего старик о просьбе Смоленского архиепископа не ответил, заговорил о другом:
– К сожалению огромадному, ты, батюшка, не прав. Будет война. Слышал, ляхи вновь собираются… Сучье племя, Господи, прости. Многие у нас тут говорят – к беде дело. Вроде бы белого сокола в лесу видели.
Отец Лукиан удивленно посмотрел на хозяина, даже отнял ото рта бокал.
– Какого белого сокола?
Колдырев смутился. Надо же, священнику вздумал про всякую чертовщину рассказывать… Но, как говорят, слово не воробей.
– Да, может, и вздор все это, – с досадой проговорил старик. – Наверное, вздор. Но предание это в наших местах все знают…
…Санька, позабытый один в боярском доме, завороженно смотрел на удивительный пистоль. Дмитрий Станиславович, перед тем как выйти во двор, вновь пристроил его на крючках, но вставил его в эти крючки неплотно. Пистоль висел неровно.
– Поправить разве? – вслух прошептал мальчик…
В свои двенадцать он был не особенно высок, и с пола ему было до пистоля не достать. Санька придвинул стул, оглянувшись на окно: не видно ли с того места, где расположились трапезничать Дмитрий Станиславович со священником, его самовольства? Чтобы пистоль сел плотно на крючки, довольно было прижать его покрепче сверху. Однако Саня, сам не понимая для чего, взялся обеими руками за ствол и за рукоять и снял оружие со стены. И вот диковина у него в руках! И барина нет рядом. Можно прицелиться во что-нибудь, да вот хоть в злополучный бердыш или в песочницу, оставленную барином на верхней полке кабинета.
Кабинет!
Кабинет не заперт… А в нем, кроме всего прочего, это Санька знал точно, – лежат еще и пули. Он спрыгнул со стула, прижимая к себе вожделенное сокровище. Конечно, он сейчас повесит пистолет на место. Просто немного подержит в руках, и все.
Снова он удивился красоте этого оружия. Дуло не длинное, тонкое, потому что сделано из особенно прочного металла, по стволу – насечки непонятными буквами… Вот Гришка – тот прочитал бы. Он и читал, только Санька не понял что. А вот буквы на набалдашнике рукояти, отделанной загадочным мерцающим камнем, мальчик запомнил. MF. Санька тогда еще переспросил: точно ли так? «М»-то точно, а вот «Ф»… Вроде бы совсем другая буква. Но Григорий пояснил, улыбнувшись, что эта самая буква, похожая на «Г» с лишней палочкой посередине, в иноземных языках читается именно как «Ф». И еще он сказал, что такая насечка – это клеймо мастера.
– Паф! Паф! Паф! – Санька направлял ствол то в одну, то в другую сторону, целя по очереди в бердыш, в песочницу, в круглый щит, повешенный возле двери. – Паф! Сдавайтесь, вороги! Всех порешу! Сдавайтесь!
«Вот бы в пистоле была не одна пуля, а… а скажем, пять! – явилась к нему странная мысль. – Это ж скольких недругов разом положить можно! Дядя сказывал, так бывает, когда петарда[20] рвется: трах-тарарах, и всех вокруг убивает… Нет. Тогда ведь и дуло потребуется не одно, а пять, и как же целиться в таком разе?..»
Рукоять нагрелась, сделалась теплой, будто живой. Вернуть пистоль на место казалось слишком большой утратой. Еще немножко подержать, еще чуть-чуть. Ведь барин, надо думать, не скоро вернется в дом.
И тут у мальчишки родилась искусительная мысль: а что, коли как-нибудь, когда Дмитрия Станиславовича дома не будет, взять пистоль, уйти куда-нибудь подальше да и пострелять?
Санька понимал, что это нехорошие мысли, грешные: ну как так, без спросу утащить пистоль, которым барин дорожит пуще прочих редкостей… А ведь идти придется в лес, в чащу, не то как палить-то? А случись там, например, разбойники? Хорошо убьют, но ведь пистоль отнимут! И тогда домой не вернуться будет – уж такой вольности Дмитрий Станиславович ему не простит.
Однако искушение не исчезало, лишь крепло. Будто бы нечаянно Саня подошел к кабинету. Потянул знакомую дверцу с инкрустацией. Вон два ящичка: с порохом и с пулями. А вот и длинный ящик для запасных шомполов. Интересно, там, в загранице, откуда привезли кабинет, эти ящики для того же самого делали, или у иноземцев в них что другое лежит?..
Открыв пороховой ящичек, Санька пальцем пересчитал хранящиеся в нем аккуратные кожаные мешочки. Двадцать два. Если взять один, заметно сразу не будет… А вдруг дядя Митько вздумает их пересчитать?
Мальчик немного подумал, потом открыл еще один ящичек. Там тоже лежали мешочки, но пустые, стопкой лежали, их сосчитать куда труднее… Он взял один и, по очереди раскрывая те, в которых был порох, отсыпал понемножку из каждого. Каждый потом прилежно затянул, словно их и не трогал никто. «Свой» мешочек Санька сунул под рубаху, проверил, надежен ли пояс штанов, не потеряется ли сокровище. Потом взял из другого ящика несколько пуль. Тяжелые шарики тоже надо было куда-то девать, и Санька разжился еще одним пустым мешочком.
Итак, у него в запасе несколько зарядов. Теперь, раз уж он решился, надо повесить пистоль на место и ждать удобного случая – уедет дядя в гости, значит, можно попробовать. Ночью все же страшно…
Скорее всего, он так бы поступил – уже встал на стул, чтобы водрузить драгоценную вещь на место. Но тут на подоконник, раскинув крылья, с пронзительным клекотом упала птица. Солнце заиграло в светлом, почти белом оперении. Хищный клюв раскрылся, нацелившись прямо на Саньку.
– Сокол! – испуганно выдохнул мальчик.
И не понимая, что делает, поднял руку с пистолем. Еще недавно он спрашивал, на что нажимать… И вот его палец сам собою поймал стальной шарик, надавил.
Санька знал, что дядя никогда заряженное оружие в доме не держал, а тем паче – не мог на стене повесить. Зачем тогда нажал на шарик – никогда после объяснить себе не мог. Ну не мог пистоль быть заряжен! Не мог! Но выстрел грохнул. И грохнул так, что дрогнула все еще приоткрытая дверца кабинета. И в тот же самый миг за окном раздался звон разбитого стекла, а потом – крик и яростная ругань. Мальчик свалился со стула. Сокол исчез. Пороховой дым заполнил комнату.
Пуля, выпущенная из пистоля, угодила прямиком в бутылку, которую Дмитрий Станиславович в тот момент вновь наклонил над бокалом своего гостя. Бутылка исчезла, ее точно вырвало у него из руки, в пальцах осталось лишь узкое горлышко. Темно-красные брызги полетели во все стороны, залив светлую рубашку Колдырева, попав на лицо отцу Лукиану, забрызгав его подрясник.
– Нечистая сила! Это еще что такое?! – взревел барин.
И, обернувшись к дому, тотчас увидал в окне белое, как бумага, лицо Саньки, его вытаращенные от ужаса глаза, а в поднятой почти к самому лицу руке – злополучный пистоль.
– Ирод! Отродье сатанинское! Убью, змееныш!
В мгновение ока обратившись из степенного владельца имения в грозного вояку, Колдырев выскочил из-за стола, взмахнул тростью как саблей и бросился к воротам.
– Аспида пригрел на груди своей, убийцу окаянного! Своими руками убью, задушу паскуду!
Он бежал к дому, в бешенстве ничего не видя перед собой и не думая ни о чем.
В сознании старого солдата выстрел означал только одно: нападение!
Трудно сказать, что сделал бы Дмитрий Станиславович, сумей он сейчас же поймать маленького преступника. Но Санька, увидав в окно, как что-то красное (кровь, что же еще?!) залило баринову рубашку, и услыхав его проклятия, уже не мог ясно соображать. Сломя голову он ринулся прочь из комнаты, слетел вниз по лестнице, проскочил под носом у Колдырева – и только трость вырвала кусок травы у него за спиной. Санька добежал до ограды, вскочил на стоявшую впритык телегу, перелез на ту сторону и, не чуя под собою ног, зайцем метнулся в сторону леса.
– Стой! – орал меж тем Дмитрий Станиславович, кидаясь следом и понимая, что сорванца не догнать. – Стой, гаденыш, стой!
В ограде позади дома вообще-то была калитка, которую никогда не запирали, просто Саня, спасаясь бегством, о ней забыл.
Колдырев распахнул эту калитку, выскочил за ограду и увидел, как светлое пятно Санькиной рубашки мелькает уже возле самой опушки, как исчезает в лесу, сливаясь с солнечными пятнами.
– Стой! Сашка, стой, говорю тебе! Пропадешь, дурья твоя башка!
Но мальчик, видать, уже его не слышал.
Подбежавший отец Лукиан схватил барина за локоть:
– Послушай, Дмитрий Станиславович! Не хотел же он в нас стрелять. Верно, взял пистоль да случайно на курок нажал…
– Нажал?! А кто ему позволил хозяйским пистолем баловаться! – то ли гневно, то ли уже с отчаянием воскликнул тот. – Кто заряжать позволил?
– Дурное дело, согласен. А зачем же ты сам-то порох где попало оставляешь, так что и дите неразумное добраться может?
Священник был прав, кто ж поспорит… Но что ж теперь делать?
– Что ж с парнем будет-то, а, батюшка?
– Надобно его вернуть.
Отец Лукиан обернулся и увидел испуганные лица дворовых.
– Добрые люди! – Батюшка подошел к ним, и те невольно склонились, как будто для благословения. – Прошу вас, бегите в деревню, позовите мужиков, да побольше. Собак пускай возьмут. Я с ними пойду.
– Я тоже пойду! – вскинулся Колдырев, но поперхнулся и закашлялся, схватившись за грудь.
Отец Лукиан вновь взял его под локоть.
– А тебе, боярин, лучше сейчас в постель. Не дай Господь, захвораешь всерьез, мы все тут кругом виноваты будем. Поверь моему слову – что можем, то сделаем. Руку вот перевяжи, смотри, кровь, порезало осколками. И про просьбу-то владыки… не забудь.
Светлая штукатурка стен подчеркивала размеры помещения, мебель была подобрана предмет к предмету, светильники из темной бронзы красиво контрастировали со стенами. Вульгарны были лишь развешанные на стенах картины – портреты наиболее известных здешних красавиц, сидящих или возлежащих в самых смелых позах. Некоторое количество ткани на этих откровенных портретах лишь выгодно драпировало самые аппетитные места. Одна из фей была написана вовсе нагой – художник одел ее лишь в коралловое ожерелье.
Свой товар пани Агнешка представляла лицом. И всеми другими частями тела.
В этот вечер у нее были все, кому положено, перед началом очередной большой войны, затеваемой европейским королем: драчливые юнцы с едва пробившимися усами, но уже открывшие в себе великих стратегов, опытные вояки, не раз нанимавшиеся в разные армии к разным государям, знавшие себе цену и заранее подсчитывавшие барыши от предстоявшей кампании, а между ними – ловкачи, едва умевшие владеть саблей, зато игроки от Бога, отменно речистые – кого угодно уболтают и, глядишь, выиграют в штосс или в ландскнехт полученное новобранцем жалованье прежде, чем тот сообразит, с кем связался. Поляки, немцы, венгры…
Разноязыкая речь звучала в зале, разогревшись вином, вояки говорили громко, силясь перекричать друг друга, и от этого вовсе ничего нельзя было разобрать. Голубые и черные жупаны, делии[21], отороченные и не отороченные мехом, кирасы, шлемы с крашеными перьями. Все это уже было снято или по крайней мере расстегнуто и распахнуто, а рубахи на груди почти у каждого вояки покрыты багровыми пятнами. Но обагряла их не кровь, а вино. Вино здесь лилось рекой.
Среди рассевшихся в креслах и развалившихся на атласных диванах мужчин вольготно себя чувствовали десятка два девиц, чей облик говорил сам за себя. Молодые – от пятнадцати до двадцати с небольшим, – были они одеты в шелковые и кисейные платья по последней моде… Но украшения у всех были фальшивые, и слишком много кармина было на губах.
Наравне с мужчинами они пили вино, громко смеялись, усевшись с ними кто в обнимку, а кто на коленях. Почти каждая успела расшнуровать корсаж, так что ее прелести вырвались на свет, причем у двоих или троих эти знаки отличия слабого пола достигали устрашающих размеров.
Окна по причине теплого вечера были нараспашку.
Веселый дом пани Агнешки всегда пользовался успехом в городе Орше, но, пожалуй, столько посетителей разом никогда в нем еще не бывало. Сама хозяйка, крупная сорокапятилетняя дама, стояла у лестницы, ведущей в комнаты для гостей, скользя взглядом по зале. Из общего гомона ее слух вырывал разрозненные реплики на разных языках.
– Он говорит: давайте, месье, отстегнем шпоры, чтобы ничто не мешало нашей дуэли. Мол, чтобы была самая честная дуэль. Тот нагнулся отстегнуть, а он его проткнул…
– Ну да, я участвовал в рокоше[22] Зебржидовского, ну и что? Сигизмунд тогда был сам виноват. Король всех нас простил – ну, тех из нас, кого не перерезали под Гузовым.
– Да нет и не было у тебя никогда таких денег – капитанство покупать! И таких идиотов, чтобы продавать свою должность перед войной, тоже нет!
– Сегодня Каролинка пойдет со мной! – хрипел на весь зал высокий, грузный поляк с обвисшими мокрыми усищами. Среди его раскиданных по дивану и возле дивана вещей валялась дарда[23] с желтым флажком, свидетельствовавшая о том, что этот пан служит десятником в войске польском. – Каролинка пойдет со мной! Я вот дам ей еще пару крейцеров. Вот и вот.
– Ай, пан, вы такой милый! – лукаво воскликнула Каролинка и выжидающе посмотрела на все еще развязанный кошель вояки.
– Я дам тебе четыре крейцера! – рассердился завитый красавчик лет восемнадцати. – Как только выиграю их в карты! Эй, кто еще сыграет со мной?
– Да никто не сыграет! – донеслось от расположенного в конце комнаты карточного стола. – У тебя ничего нет, все свое вперед полученное жалованье ты уже спустил!
– Наймись еще в какое-нибудь войско! Кто знает, где еще затевается война?
Десятник крепче охватил талию Каролинки, дал ей пригубить вино из своего бокала, а остальное опрокинул себе в рот, ухитрившись вылить половину на воротник.
– Кто тут городит всякий вздор? – прорычал он. – На какую еще войну можно идти, кроме той, для которой собирает войско наш славный король?
– А… а… кто-нибудь скажет, с кем м… мы воюем?
Темноволосый венгр в бархатных штанах, залитой вином шелковой рубашке и почему-то не снятой магерке[24], съехавшей ему на нос, вдруг сообразил, что этот вопрос следовало бы задать, когда он еще вербовался в войско Речи Посполитой… да как-то не до того тогда было.
– Ва… ва… ваш кр… король. Он кому объявляет в… войну-то? Шведам?
– С чего бы вдруг шведам? Опять? – расхохотался какой-то юнец, тоже изрядно пьяный. – Да мы с ними воюем уже чуть не десять лет!
– Чушь! Король Сигизмунд никогда не станет воевать со шведами, потому что он сам швед, – вмешался в общий разговор невзрачный господин с сильнейшим немецким акцентом и невыносимым апломбом.
– К… как швед? – опешил венгр.
– Да так. У него отец – швед, а мать полька. Будь мы евреями, то определяли бы кровь по матери, а мы – добрые католики! Так что он скорее швед, чем поляк. А воевать мы пойдем нынче с московитами, – авторитетно заявил немец.
– И давно пора! – вмешался еще один польский десятник, единственный, кто не снял жупан и даже умудрился ничем не заляпать небесно-голубое сукно. – Московия – дикая страна, населенная варварами. Огромная земля пропадает! Мы возьмем ее, и Речь Посполитая станет самой большой страной в мире!
К этому разговору внимательно прислушивался человек, недавно вошедший в зал и с трудом нашедший себе свободное место подальше от яркого света.
Это был Григорий, несколько дней назад спасавшийся бегством из Кёльна и теперь спешивший вернуться в Россию – отчитаться в Приказе о поездке с Артуром Роквелем. От Орши, куда он попал уже в сумерках, до русской границы оставалось всего ничего, и он решил весело попрощаться с Европой, посетив заведение пани Агнешки. Женщинам Гриша всегда нравился, но дома уж не будет в его жизни таких красивых и доступных девочек. «Очень символичное прощание с заграницей, – весело подумалось Колдыреву, – где все за деньги и за деньги – все».
Григорий иронизировал про себя – привык разговаривать сам с собой за время путешествия. На самом деле по мере приближения к границе его сначала смущало, а потом начало пугать обилие в городах и на дорогах вооруженного сброда самого разного достоинства. Воинских людей становилось все больше, а Орша ими так прямо кишела. Григорий уже знал, что польский король с весны вроде собирает армию, что война будет с Россией, а вот выяснить – когда точно, все никак не получалось.
Мысль о том, что надо бы поспешить, вдруг в Москве еще не знают о готовящемся нападении, появилась и пропала: не может быть, чтобы не знали. Сигизмунд III собирает войско так долго, с таким шумом и размахом, что вести об этом наверняка уже распространились повсеместно. И в Смоленске, и в Москве, конечно, знали. Это он подоторвался за границей… Но вот вернуться со свежими данными, с точным днем выступления этой разномастной армии – возможно, было бы ценно.
Устроившись неприметно в углу и заказав графинчик вина с самой простой закуской, Григорий уткнулся в стакан и навострил уши: меж пьяных выкриков королевских новобранцев дата вполне могла проскользнуть.
– Пан скучает?
Нежный голосок прозвучал над самым ухом Григория, и ему на колени игриво легла ножка в атласном чулке и башмачке с красной пряжкой, ловко просунувшись под столом. От неожиданности путник вздрогнул, однако, подняв голову, улыбнулся.
Вплотную к нему сидела очаровательная девушка лет пятнадцати-шестнадцати, не старше, в пунцовом платье с наполовину расшнурованным корсажем, в ямке меж двух полушарий дрожала капелька пота, сбегая по шнурку на агатовый крестик.
– Почему пан так смотрит? – слегка подведенные сурьмой округлые брови девушки поднялись. – Я не нравлюсь пану?
– Почему же? – Григорий разом стряхнул с себя смущение. – Очень даже нравишься. Как тебя зовут?
– Крыся. – Она улыбнулась, показав ровные белые зубы. – О, так пан, вижу, приезжий! Вы не поляк?
– Нет. Я русский. Хочешь вина?
Девушка захлопала в ладоши и рассмеялась.
– Ах, какой пан щедрый! И какой красивый… Не думала, что русские бывают такие красивые!
– А ты разве раньше видела русских? – без обиды, но с насмешкой спросил Колдырев.
Крыся лишь мотнула головой, поднося бокал к губам.
– Ну вот, не видела. А говоришь… Пей, пей, я еще налью.
Крыся придвинулась еще ближе, и как только Григорий обвил рукой ее затянутую в корсет талию, склонила завитую головку к нему на плечо.
– Тебя здесь нет… – Григорий кивнул на картины.
– Я новенькая. А тут нарисованы какие-то одни старухи.
И она прильнула к его уху своими пухлыми губками.
– Пан живет в Москве? Я знаю, все русские живут в Москве!
– Нет, – усмехнулся Григорий, – не все. Я вот родился и долго жил под Смоленском.
– Под чем, под чем? – Круглые бровки полезли кверху.
– Смоленском. Никогда не слыхала?
– Нет. Как, говорите, это место называется?
Григорий рассмеялся:
– Да отсюда до Смоленска рукой подать! Отчего же ты не знаешь, как называется город по соседству?
– Я не отсюда родом, – почему-то обиделась Крыся и надула губки. – Я из Варшавы, новой столицы Польши[25]. И знать не знаю ни про какой ваш Шмольяньск…
– Да нет же! Не так. Погоди-ка, я тебе сейчас напишу.
Колдырев поднял с пола свою сумку, порылся в ней. Попалась тугая трубка свитка. Откуда он здесь? А! Да это же письмо несчастного Артура Роквеля своему московскому другу. Совсем о нем позабыл…
Он вытащил свиток, поискал глазами, чем здесь можно писать. Чернильниц и песочниц[26] в таких заведениях явно не держат. Зато на столе лежит большой деревянный гребень. Какая-то красотка вытащила его из своей прически да и потеряла. Недолго думая, молодой человек отломил один из длинных зубцов гребня, опалил его кончик в пламени свечи и аккуратно (за почерк его в Посольском приказе всегда хвалили) начертал на свитке латинскими буквами: «SMOLENSK».
– Смоленьск… – по складам прочитала Крыся. – Смольеньск!
– Это мой город родной, – кивнул Григорий. – Москва, конечно, и больше и богаче, но для меня Смоленск – самый светлый град. Хоть и происходит его название от черной кипящей смолы.
– Ой, какое страшное название! – надула губки Крыся. – Разве можно так называть город?!
Григорий на мгновение смешался. А и в самом-то деле: «смола» на польском – это же пекло. Ад! Увлекшись, он так и сказал: pieklo. Вот интересно, как-то раньше и не задумывался… Но не смог отказать себе в удовольствии блеснуть пред девушкой познаниями:
– Нет, барышня. Смоленск – он отчего так называется? Что стоит на реке, по которой купцы из всяких стран товары возят. В нем в старые времена купцы эти лодки свои чинили, конопатили и смолили, а жители местные им смолу продавали. Оттуда и пошло. И вообще, Смоленск – самый древний город на Руси. Даже Москва его моложе!
– Что ты несешь, бродяга? – неожиданно вмешался здоровенный усатый десятник, тот самый, на коленях у которого сидела пышногрудая Каролинка. – Какой такой на Руси? Смоленск – исконно польский город!
Колдырев обернулся к поляку, оглядел его с ног до головы, словно не слышав оскорбления, и спросил проникновенно, вполголоса:
– Если Смоленск – польский город, пан десятник, то отчего же в нем никто не говорит по-польски? А оттого – что всегда он был русским, от основания, испокон веков, еще от Киевских русских князей! Польша его полонила, да ненадолго, уж сто лет прошло как Россия его себе вернула. Вам бы историю знать получше, да, как я понимаю, вы ей не особо обучались.
– Что-о?! – Лицо десятника побагровело, отчего усы на нем показались совершенно белыми. На них уже стали оборачиваться: кто тут исходит злобой вместо того, чтобы пить и веселиться? – Это я не обучался истории?! Да благородному шляхтичу незачем обучаться, он все знает от самого рождения, по крови! А ты что тут мелешь, лапотник! Москальский выкормыш!
Нет, подумать только! Заглянул в заведение посидеть-послушать, на рожон не нарываясь, да с Европой попрощаться, а тут какой-то выскочка, лях безродный, будет его, русского дворянина!.. Хотя… Хотя, может, вот как раз удобный случай узнать – когда!
– Правда? – очень спокойно Григорий ногой отодвинул соседний стул вместе с испуганно взвизгнувшей Крысей и встал. – Оно и видно, как посмотришь вокруг, – он обвел рукой зал, – так и видишь, кто из нас дикарь… Да ни в одном русском кабаке я такого скотства не видывал! Уж в нашем Смоленске-то точно, разлюбезный пан десятник!
– Ах ты ж, psja krew…[27] – офицер схватился за то место, где должен находиться эфес его сабли, но сабля лежала в двух шагах, среди всей его сваленной в беспорядке амуниции. – Забыл, кто мы и кто вы, свиньи?! Ничего, скоро наш король заставит вас вспомнить!
– Скоро – это когда? Никогда? Который месяц все собираетесь? По кабакам песни орете. Еще поорете – и разойдетесь снова против своего же короля бунтовать. Боязно ведь на Русь лезть, правда? Или пан знает день, когда придет к нам с мечом?
– Двадцать пятого сентября. – Десятник даже не заметил, что выдал военную тайну. – Двадцать пятого сентября мы зададим вам урок. Двадцать пятое – первый день! Кровью своей гнилой заплатите за науку! Смоленская земля была, есть и будет наша, а русские мужики были, есть и будут нашим быдлом – рабочим скотом! А ваши бабы годятся только, чтоб ноги перед нами раздвигать, и то только тогда, когда нет рядом с нами настоящей женщины! Ха-ха! И ежели кто сомневается, могу преподать ему урок прямо сейчас!
С этими словами десятник дотянулся наконец до своей сабли, рванул ее из ножен и, отпихивая столы, опрокидывая стулья, ринулся к Григорию. Несколько поляков вскочили с мест – пытаясь удержать взъяренного земляка и усадить на место. Женщины заверещали еще громче юной Крыси, но на них уже никто не обращал внимания.
Колдырев тоже выхватил свою шпагу, резко забросив за плечо сумку. Он был еще совершенно трезв, поэтому хорошо понимал: история выходит скверная. Отбиться от здоровенного десятника, хотя бы и пьяного в стельку, у него вряд ли выйдет, тут надо уносить ноги.
– А ну-ка прекратить!!!
Низкий, почти мужской голос перекрыл яростные вопли военных и женский визг.
– И так уже всю мебель вином залили, теперь только крови мне здесь не хватало, отмывай потом! Сабли в ножны, или я мигом позову солдат из казармы! Они все мои клиенты и будут только рады избавиться от соперников.
Пани Агнешка возникла посреди зала, разделяя готовых ринуться в драку мужчин. Ее фигура в черном платье с алыми перьями была весьма внушительной, а повелительный голос мгновенно подействовал отрезвляюще. Даже рекруты, недавно приехавшие в Оршу, успели прослышать про ее крутой норов и про покровительство, которое оказывают ей все в городе, вплоть до командующего гарнизоном, а потому желание затеять кровавую потасовку в веселом доме у большинства из них пропало.
У большинства, но не у всех. Разъяренный десятник успокаиваться не собирался.
– Этот щенок мне за все ответит, – прорычал он. – Я его проучу!
– Ваше дело, пан, – отрезала пани Агнешка. – Можете хоть в капусту друг друга изрубить, но – только за дверями этого дома. И желательно подальше от его порога. Вон отсюда, если не хотите, чтобы завтра же я пошла к пану Збыховскому. Ведь он командир вашей хоругви, я не ошиблась?
Услыхав фамилию командира, десятник присмирел. Зато другой поляк, еще более пьяный, завопил на весь зал:
– На улицу! Пошли-ка на улицу! Эй ты, деревенщина, а ну докажи, что умеешь не только языком болтать!
– Уходите отсюда, пан из Смоленьска! – заплакала успевшая спрятаться за спинкой дивана Крыся. – Уходите, или вас изрежут на куски!
Кровь вдруг ударила в голову Григорию. Пожалуй, такого с ним еще не бывало.
Равнодушное хладнокровие, с которым он поначалу лишь хотел, слегка подразнив ляшского десятника, выведать дату нападения, совершенно покинуло его. Он сжал челюсти, ему казалось, что они дрожат, но не от страха – страх и само чувство самосохранения вдруг исчезли совершенно – от необъяснимо обуявшего его бешенства. Кровь, пульсируя, била ему в виски, левое веко начало дергаться, связки, держащие скулы, вдруг начали словно вибрировать и тянуть вверх, к вискам.
Он уже забыл и про важность выведанной информации, и про свой план – лишь насмешливый хохот поляков, «щенок», «курвы», почему-то суровое лицо отца, при этом молодое – в стальном шлеме с тяжелой стрелой-наносником – какие-то еще обрывочные слова, картинки, образы мелькали у него перед глазами застилая очевидное – надо бежать, бежать прямо сейчас, при общей заминке, вызванной появлением хозяйки, бежать немедленно – стоит замешкается, за порогом тебя догонят – и конец.
– На улицу, панове! – захрипел Григорий, и, взмахнув своей укороченной шпагой, первым шагнул к дверям.
Улица была совершенно пустынна. Напротив ярко освещенного входа в веселый дом уныло коптил одинокий фонарь, дальше лишь пара тусклых окошек освещали путь. Конь Григория был привязан к одному из колец, вделанных в ограду небольшого фонтана, вместе с еще семью или восемью лошадями: большинство гостей веселого дома разместились на постой поблизости и пришли сюда пешком. Вздумай он сейчас вскочить в седло и дать коню шпоры, вряд ли бы его догнали…
Но Колдырев снова упустил возможность спастись.
Вот уже из дверей с бранью выскочил десятник, успевший на ходу напялить голубой жупан, пояс с пистолетом и даже перевязь с сумкой. Он был уверен, что сейчас зарубит наглого русского и ему вряд ли придется возвращаться в заведение пани Агнешки за вещами.
За десятником суматошной гурьбой вывалилось еще с дюжину вопящих, размахивающих саблями поляков… Дело оборачивалось совсем плохо. Видимо, никакого поединка один на один не будет, его просто сейчас убьют.
Григорий отступил к противоположной стене, прикрыв спину.
– Щас узнаешь, скотина, как оскорблять благородных людей! – завопил десятник.
– Вместо тебя здесь будет валяться десяток маленьких русских! – выкрикнули из толпы.
Из тех уроков, что брал Григорий, он запомнил не так уж и много, но твердо уяснил для себя одну простую вещь: на одного человека невозможно напасть более, чем вчетвером, в противном случае нападающие просто-напросто станут мешать друг другу. Однако все пошло почти по правилам. Десятник встал в позицию. Остальные поляки столпились полукругом в свете фонаря – глядя с насмешками на кончик колдыревской шпаги, который фигурально выписывал перед ними горизонтальные восьмерки. Вторым учеником фехтовальщика в Париже был странный мальчик по имени Рене Де Карт – мудрый, как маленький старичок. Де Карт очень смеялся, когда узнал, что такие лежачие восьмерки надо совершать, чтобы как можно дольше держать противника на расстоянии – и притом иметь возможность резко нанести с самой неожиданной стороны короткий рубящий удар. Шпага Григория была, как и положено, остро заточена на верхнюю треть лезвия и при необходимости не только колола, но и опасно рубила, хоть и без сабельной протяжки.
– L'infini, l'infini![28] – кричал странный малыш Де Карт, вводя в замешательство и русского, и наставника-виртуоза.
«Какая чушь вспоминается в последние мгновения», – сказал себе Григорий – и, увы, едва не угадал.
Усатый десятник рванулся к Григорию, сделал пару обманных выпадов и занес над ним саблю – в тот момент, когда рука Колдырева со шпагой ушла далеко в сторону. Тускло блеснул остро заточенный металл над головой, неостановимо понесся вниз, Григорий, чувствуя, что уже не успевает парировать удар, как на тренировке, резко ушел, скрутясь вниз и вбок, отчаянным нырком в сторону удара… Сабля усатого буквально скользнула ему сзади смертельным холодом по воротнику всего лишь в миллиметре от шеи. Григорий неловко изогнулся, рассчитывая по теории полоснуть соперника вершком лезвия шпаги справа, но не словчился и подвернув ступню, рухнул в жидкую, растоптанную десятками копыт землю.
«Лежачего не бьют!» – мелькнуло молнией в голове Григория, но, видимо, во дворе борделя это старинное правило поединков не действовало. «А-аа!» – предсмертно заорал Григорий, не успевая обернуться, но чувствуя, как, со свистом рассекая воздух, заносится для последнего разящего удара польская сабля. Но вдруг сталь лязгнула о сталь, и судорожно оглянувшись, Колдырев увидел, как десятник, почему-то выронив саблю и видно получив страшнейший удар сапогом в самое чувствительное место, стоит, согнувшись пополам, отчаянно открывая и закрывая, как молчаливая рыба, рот.
– По-вашему, это – честный бой, господа?! Пан офицер против… студента? Ну-ну!
Неожиданный союзник недобро улыбался. И тут он стал… насвистывать, а потом и запел по-немецки:
На месте нашей встречи
Фонарь опять горит,
Горит он каждый вечер,
Но я давно забыт.
И если меня проткнут клинком,
Кто будет стоять под фонарем
С тобой, Лили-Марлен?
С тобой, Лили-Марлен?[29]
Увидев, что к противнику вдруг подошла подмога, а их товарищ пострадал самым жалким и унизительным образом, поляки забыли о рыцарстве и бросились вперед всей гурьбой – теперь уже на двоих. Первыми оказались наиболее горячие – рекруты, едва научившиеся держать оружие в руках, но уже возомнившие себя непревзойденными рубаками. Они толкались и бестолково сшибались друг с другом, не нанося ни одного мало-мальски прицельного удара. Вдруг один из нападавших взвыл от боли и завалился на Григория; в лицо Колдыреву брызнула прямо-таки струя крови.
Уже потом он сообразил, что ранение нанес его союзник, и ранение совершеннейше пустяковое – невероятным по точности ударом он рассек поляку ухо; но, как известно, любая, даже незначительная ранка на голове, из-за множества кровеносных сосудов, кровоточит обильно…
Колдырев стряхнул с себя «смертельно раненного», и тот повалился наземь, под ноги остальным. Споткнувшись о поверженного вояку, упал второй, причем настолько пьяный, что сразу встать ему не удалось.
А неожиданный соратник, напевая, сделал выпад, ранив еще одного нападающего в правое плечо. Тот с коротким стоном выронил оружие. Оставшиеся предпочли отступить на пару шагов и лишь тогда, видимо, разглядели человека, неожиданно и необъяснимо пришедшего на помощь русскому дикарю.
Рядом с Григорием, плечом к плечу, стоял молодой мужчина, закованный в стальную кирасу и в легком шлеме пехотинца. Но то были не польские кираса и шлем-капалин, в этом Колдырев уже научился разбираться.
– Ты кто такой? Чего тебе-то надо? Мы с тобой не ссорились! – заорал десятник, прыгая в стороне на пятках – лучшее, как известно, лекарство от удара в промежность – и закипая еще большей яростью. – Оставь мне эту русскую скотину!
– Ваше право! – последовал ответ. – Ваше право. Может, он и русский, и скотина, но мне он – друг.
Эти слова заставили Колдырева пристальнее глянуть на храбреца, и под козырьком шлема он при отблеске фонаря рассмотрел знакомые рыжие усы.
– Фриц! – ахнул Григорий.
– Яволь! – откликнулся немец, умелым батманом выбивая саблю из рук еще одного поляка. – Как это вы тогда сказали? «Случай надежнее правила»? Имеем повод в этом убеди… Куда ты пятишься, куда пятишься, дурак? Иди сюда, ты ведь, кажется, хотел драться?
Эти слова относились к юноше, у которого явно пропало желание продолжать драку, обещавшую обойтись слишком дорого – союзник русского вращал своей длиннющей шпагой, рубил и колол замысловато и без малейшей остановки так, словно продолжением собственной руки, притом оставаясь абсолютно хладнокровен.
– Господи помилуй, Фриц, мне жаль, что я втравил вас в эту схватку! – по-немецки воскликнул Григорий. – Я просто не успел удрать.
– Пф! Кажется, не в этом дело… что к вашей чести! – хмыкнул немец. – Я слышал, что наговорил тот краснорожий кретин… Эй, парень! Решил подколоть меня снизу? Это мой… любимый прием… и ответ! Н-на!
– О-о-о! Нога! – взвыл польский солдатик…
Не прошло и двух минут, как половина нападающих были без опасности для их жизни выведены из строя, остальные же продолжали пятиться, не решаясь атаковать опасных противников. К стыду своему, Колдырев вряд ли имел право разделить успех поединка с товарищем. Ибо в этот раз он, сколько ни махал шпагой, так никого из противников ни разу и не задел.
Тут в конце улицы послышался дробный стук подков и замелькали факелы – конный разъезд появился здесь, как водится, с опозданием, но определенно не случайно. Не послушались грозную пани Агнешку, не ушли подальше, и она наверняка послала слуг к местному начальнику гарнизона.
– Прочь отсюда! – закричал кто-то из поляков и мигом ретировался.
Остальные резво последовали его примеру.
Оставшись в одиночестве против двоих противников, протрезвевший десятник переминался с ноги на ногу.
– Нам тоже надо бежать! – воскликнул Фриц. – Останемся последними – первыми будем виноваты. Скорее, Григорий, или ваша любовь к Отечеству дорого обойдется не только вам, но и мне!
Они бросились к коновязи у фонтана и, перерубив уздечки, вскочили на коней.
Не оглядываясь, Григорий и Фриц рванули со двора борделя через хозяйственные задние ворота как раз в тот миг, как патруль въезжал в парадные. Они помчались во весь опор: нужно было убраться подальше, покуда ночные стражи будут осматривать поле боя и раненых, выслушивая их беспорядочную пьяную ругань.
Всадники остановились лишь на окраине города.
– Спасибо. – Григорий, перегнувшись через луку седла, протянул немцу руку. – Думаю, без вас бы меня зарубили.
– А я так не думаю… – широко улыбнулся Фриц. – Я прямо-таки в этом уверен! Вас, мой друг, нашинковали бы, как колбаски на обед, несмотря на то, что все эти мерзавцы были мертвецки пьяны!.. Да, где-то вы учились… французская школа, верно? Да и реакция есть – ловко вы прыгнули этому десятнику под саблю – рисковый прием для новичка… Только что-то потом в собственных ногах запутались, – продолжал веселиться Фриц, – вот опыта, прошу прощения, явно недостает. Готов биться об заклад, что вы не являетесь завзятым участником сабельных турниров. Я прав? Но то, что вы не испугались встать один против толпы забияк, – это делает вам честь, право слово! И именно поэтому я позволил себе вмешаться…
«Ну, не толпа, толпа просто глазела, – а один пьяный польский офицер. И не честь это вовсе, а безрассудство», – смущенно подумал Григорий, однако посчитал за лучшее в этот момент промолчать.
– …кроме того, я должен был вернуть вам долг: вы ведь тоже помогли мне в неравной драке! Помните? – закончил немец.
– Конечно, помощи от меня вам было… – Колдырев перевел дыхание, «как от козла молока», – добавил он про себя. – Но вы-то как сюда попали, Фриц? Мне казалось, вы студент, учитесь в Кёльнском университете…
– Я? Студент?!. – поразился Фриц. И горячо воскликнул: – А! Вы, должно быть, решили, что раз я повздорил с теми напомаженными существами из университета, то я тоже там обучаюсь? Großer Gott! Ничуть не бывало, мой друг, ничуть. Скучная зубрежка и просиживание штанов за старинными фолиантами – это не по мне. Я – воин, черт меня побери, а не какой-то там ученый лоб!
– Но почему же тогда… – начал было Григорий.
– Сам не понимаю, с какой стати эти «патриции» вдруг ко мне привязались! – сердитым голосом перебил его Фриц, чем заставил коня под собой недовольно фыркнуть. – Я преспокойно шел себе по улице, а эти как налетели ни с того ни с сего, окружили – и давай задирать…
«Странно, – отчего-то вспомнилось Колдыреву, – а я ведь явственно слышал и про то, что-де не место солдафону в рядах студентов…»
Но Фриц улыбался так открыто и так искренне, что всякие подозрения мигом вылетели из головы Григория. В конце концов, разве рыжеволосый немец не спас его только что? Какие могут быть сомнения в его честности?!
Фриц пригладил усы и сказал, глядя в сторону; голос его теперь звучал печально:
– А вот потом начались совершенно непонятные мне события, и я вынужден был уехать… Обидно, конечно. Однако могло закончиться и хуже!..
Он тряхнул головой и неожиданно сменил тему, как будто разговор этот вошел в область, крайне для него щекот- ливую:
– Послушайте, а вам бы переодеться, друг мой: поглядите-ка – у вас воротник висит, камзол разорван. Вот эти дырки – явно не от сабель, крови нет, видимо эти нетрезвые храбрецы просто цеплялись за вашу одежду, чтобы не упасть… Заметили, как я у одного удальца из одного уха было сделал полтора ха-ха! Мой любимый приемчик! Ущерба здоровью, считай, никакого, а страху у противника – жуть, крови – фонтан, смотрю и на вас вылилось полведра…
Колдырев оглядел себя, насколько это позволял тусклый свет луны, и вынужден был признать:
– Да, видок, конечно. Черт побери, у меня же к седлу был приторочен мешок со сменой платья… Куда он подевался? Может, украли, пока я сидел в том прекрасном заведении?
– Нет, Григорий, все проще! – засмеялся немец. – Это же не ваша лошадь! Смотрите-ка: определенно польская военная сбруя.
– Вот черт, прости, Господи!.. – ахнул Колдырев, хлопнув себя по лбу. – Ну и разошелся же я, коль впопыхах сел на чужую лошадь… Ха! А до чего же, однако, оказывается, послушные лошадки у польских панцирников. Видать, кобылка решила, что я и есть хозяин, просто надрался до невменяемости и веду себя по-другому… Но что же теперь делать?
– И я ничего не могу вам предложить, – вздохнул Фриц. – Все мое на мне.
Он хотел еще что-то добавить, но вдруг насторожился.
– Что такое? – не понял Григорий.
– Погодите… Мне показалось, будто неподалеку проскакал верховой. И остановился.
– Ну и что в том? – не понял Колдырев. – Ведь это город. Мало ли людей разъезжают здесь верхом? Если бы за нами погнались, мы бы услышали не одного всадника.
– Как знать? – Лицо Фрица под зигзагообразным козырьком шлема становилось все более напряженным. – Как раз будь их несколько, я решил бы, что это – разъезд караула. А так… О дьявол!
В конце темной улочки из-за каменного забора выступил человек. Вероятно, он только что спешился… И сделал это с единственной целью: чтобы вернее прицелиться.
– Сдохни, собака! – крикнул незнакомец, спуская курок.
Немец успел схватить Григория за рукав и что есть силы дернуть к себе. Пуля вжикнула над головой Колдырева. В тот же миг, громко выругавшись, Фриц пустил коня прямо на стрелка. Тот целился теперь в него – из второго пистоля.
– Ну, ты сам напросился, – сказал немец и взмахнул рукой.
В воздухе сверкнуло короткое лезвие – убийца не успел даже вскрикнуть. Но второй выстрел все же грохнул – пуля, ударившись о булыжник брусчатки, с визгом ушла в небо.
– А ведь это был наш с вами приятель! – проговорил Фриц, спешившись и не без усилия переворачивая упавшего.
– Какой еще приятель?
Колдырев подошел. Перед ним лежал усатый десятник из веселого дома; в остекленевших глазах блестели две маленькие луны. С левой стороны его груди Григорий приметил роговую рукоять, украшенную серебром и слоновой костью. Фриц взялся за нее и рывком вытащил кинжал из тела. Клинок был хорош: узкий, обоюдоострый, с тонким кровостоком[30].
– Нравится? – спросил немец, тщательно протирая лезвие. – Хороший кинжал. Пожалуй, второй такой нелегко будет найти во всей Европе. Это мой дед делал – один из лучших оружейников Зуля.
– Чего? – не понял вконец ошалевший от событий этого вечера Колдырев.
– Зуля. Зуль – мой родной город. А в нем – отличная оружейная мастерская Франца Майера. Так звали моего прадеда, основателя семейного дела. А деда – Фрицем, как меня. У нас в семье так повелось – у всех мужчин имена непременно на F начинаются, фирменный стиль – для мастера клеймо и традиция – первейшее дело. Вот, видишь, на рукояти чеканка: MF. Майер Фриц.
Что-то Григорию это напомнило, что-то очень знакомое. А немец небрежно сунув нож в ножны, прислушался.
– Все тихо. По-видимому, негодяй один погнался за нами… До чего же мстительная скотина!
– А ты здорово кидаешь нож! – восхитился Григорий. – Да и вообще здорово дерешься. Мне бы так. А еще больше я бы хотел уметь вот так же – уложить врага и после этого преспокойно рассказывать про оружейную мастерскую.
Фриц рассмеялся. Под его пушистыми усами мелькнули ровные, белые как сахар зубы.
– Я вообще-то профессиональный солдат. Всю жизнь только этому – убивать – и учусь. И так получилось, что вновь ищу работу. Нанялся вот в армию Сигизмунда, был принят. И, еще не дойдя до театра военных действий, уже убил… Поляка… А ведь он должен был стать мне соратником!
Только теперь Колдырев понял, для чего приехал в Оршу человек, который дважды за последний час спас его жизнь. Стало быть, Фриц, назвавшийся его другом, – будущий враг?! Стало быть, двадцать пятого сентября они будут стрелять друг в друга?
Впрочем, это по-ихнему двадцать пятого. А по-нашему-то – пятнадцатого![31]
– Вот что, Григорий, – сказал Фриц, – тихо-то здесь тихо, но все же нам лучше побыстрее убраться. Давай-ка возьмем все, что нам причитается, – и фьюить!
И немец с невозмутимым видом кондотьера обшарил тело десятника, стащил с его плеча сумку, вынул из холодеющей руки пистоль. Затем нащупал на поясе кошелек, отцепил и подкинул на ладони.
– А вот это славно! Поделим.
Колдырев сам себе удивлялся. Мало того что он совершенно спокойно рассматривает только что убитого человека, так ведь его даже не передернуло, когда убийца принялся хладнокровно обирать мертвеца!..
Немец между тем деловито оглядел голубой жупан десятника.
– Хм! Ни пятнышка крови. И на штанах тоже. Только на рубашке… Слушай-ка! А не переодеться ли тебе в это? Да не кривись, не кривись, на войне нередко приходится снимать барахло с покойников и напяливать на себя. Такая штука – война. Кстати, в польском военном платье тебе и уехать отсюда будет легче.
Колдырев вынужден был согласиться. Более того, он достал из сумки грамоту из Приказа, удостоверяющую, что ее податель – московский толмач, пребывающий за границей по государственным делам, и изорвал ее на мелкие клочки. Фриц, наблюдая за этим, поощрительно кивнул:
– Правильно. Если нас остановит разъезд и решит обыскать, то могут возникнуть нехорошие вопросы: форма – польская, а бумага – русская…
Спустя несколько минут они уже скакали прочь. И лишь отъехав на порядочное расстояние, Григорий со вздохом сказал:
– Я, похоже, втравил тебя в дурную историю, Фриц. Ты ведь польский рекрут, так?
– Так, – немного насторожился Фриц. – И что с того? Тебя это смущает?
– Вовсе нет. Просто… Хотел спросить: как ты будешь выкручиваться – после того, как уложил польского офицера?
– А! Да никто ж этого не видел, – равнодушно пожал плечами немец. – Из Орши, само собой, надо уносить ноги, но я ведь еще не записывался ни в какую часть да и жалованья не получил. Так что отправлюсь прямиком в Вильно, там, говорят, польский король как раз устроил временную ставку и собирает войско… Но вначале нам с тобой надо бы отдохнуть, подкрепиться да и добычу поделить.
Но постоялый двор попался лишь спустя пару часов. Друзья, вручив сонному слуге поводья, потребовали ужин с вином.
– Ну вот! – поднял Фриц глиняную кружку. – Предлагаю тост: за нас с тобой, Григорий! Пока еще мы друг друга не убили. Ты, полагаю, тоже пойдешь воевать?
– Не знаю… – пожал плечами Колдырев. – Слушай, Фриц, а это обязательно?
– Что?
– Обязательно тебе идти служить Сигизмунду?
Майер тоже пожал плечами:
– Так ведь больше деваться-то некуда. Видишь ли… – Он замешкался, сделал паузу, словно бы раздумывая, как ответить. – В общем, Кёльнский магистрат выдвинул обвинение против меня. А городские власти обвинение это удовлетворили и… ну и приговорили меня к виселице. Вот я и отправился туда, где затевается большая война. А куда податься-то? Разыскали бы в любом из городов империи, у них это дело поставлено, сам знаешь… А здесь я иголка в стоге сена и рыба в воде. Я ведь повоевать успел. В Зуль вернулся после ранения. Думал, залечу рану – и снова в армию. Хотя отец очень против был, не хотел, чтоб меня убили… чуть ли не на коленях умолял бросить военное дело и пойти учиться. Ну, вот я и пошел. Поступил в университет, а тут эти красавцы привязались, чтоб им пусто было…
«Ага, – подумал Григорий. – Значит, все же поступал в университет, зачем же тогда говорил, что не студент?..» Потом он вспомнил роковую стычку с «патрициями», скривился и осторожно спросил, подливая вина в ту и в другую кружку:
– Фриц, а за что тебя собирались повесить?
– За то, чего я, клянусь Богом, не делал… По крайней мере, в тот раз. Видишь ли, я, как всякий военный, отправил на тот свет немало душ. Но та подлая душонка, честное слово, не на моей совести.
Смутное подозрение закралось вдруг Григорию в душу…
– Так что же тогда случилось? – спросил он.
Фриц сделал большой глоток и весело сощурил свои голубые глаза.
– Если бы я знал, что случилось на самом деле, я бы… В драке на Университетской улице мы с тобой хорошенько проучили этих уродов. Но все они ушли с места потасовки целыми и невредимыми, так ведь? Это вся улица видела. А наутро я вдруг узнаю, что одного, богатого сынка члена Магистрата, нашли поутру заколотым прямо неподалеку от того места!
Григория будто ушатом ледяной воды окатили. Со всей ясностью он вспомнил темную улочку, короткую стычку и тело, нелепо раскинувшееся на мостовой. Как он бежал тогда из Кёльна! Как гнал, гнал коня, воображая несуществующую погоню! А в это самое время Фрица Майера обвиняли в убийстве, которого тот не совершал!
Санька бежал, не помня себя и ничего не видя окрест. Ужас, обуявший мальчика, толкал его в спину, требовал бежать и бежать, а куда, для чего – Александр и сам не мог бы сказать… Может, гнал его вперед инстинкт русского крестьянина: как встанут между беглецом и злым барином пара верст леса, так и вольная, считай, вышла. Ищи-свищи.
Когда мальчик остановился, он все еще держал пистоль с авантюриновой рукояткой. Опустив глаза, увидел свои исцарапанные, окровавленные ноги. Сколько раз говорил ему дядя, чтоб не ходил босой, будто он мужик какой-то, а не дворянский воспитанник!
Чаща кругом казалась грозной, будто в детских сказках, что ему рассказывала маменька. Те сказки он помнил смутно, но знал, что именно в сказочном лесу должно быть такое густое, едва пробиваемое солнечным светом столпотворение толстых стволов, пушистых от наросшего на них лишайника… А мох-то, мох-то здесь каков – прямо по колено, сырой, испускающий густой, приторный запах…
Сколько ж до дому? Вроде бы недолго бежал… Но, верно, ошибся: вон сквозь качающиеся макушки просвечивает небо – темнеющее, становящееся ниже, тусклее. Значит, приближается вечер. Куда ж теперь-то?
– Господи, спаси и сохрани! – прошептал мальчик и перекрестился.
Что-то в чаще тихо ухнуло, застонало. Глухой вой послышался из совсем уж темной глубины. Неужто и волки теперь его почуяли?!
Санька вытащил мешочки с порохом и пулями, шомпол. И как ничего не выпало, не потерялось на бегу.
Мальчик сосредоточенно вспоминал дядины уроки: как заряжать-то? Ага, порох насыпается сюда. Так, сделано. Пулю – шомполом в ствол! Вот и пуля на месте. Теперь пыж… Пистоль заряжен. Волчью башку разнесет точно!.. Но ведь волки нападают стаей. Эх, ну как же не придумают до сих пор такой пистоль, чтоб не нужно перезаряжать после каждого выстрела? А то было бы как удобно: бах, бах, бах – и все волки уже издохли на подходе…
Сумерки сгущались. Чаща умолкла – ни уханья, ни воя. Тихо, будто кто-то невидимый приказал всем молчать.
Приближалась ночь. Холод, уже давно тянувший снизу, заставил Саню скукожиться и поджать под себя ноги. Но тут он вспомнил деревенские рассказы, как заблудившиеся в лесу девки залезали на ночь на деревья и тем спасались. Сунув пистоль за пазуху, он споро стал взбираться на дерево. Оттуда беглец увидал впереди, меж стволами, непонятное мерцание. Точно окошко светится. Пригляделся. Похоже, действительно оконце!
Ну и что ж теперь делать? Пойти туда? Если там разбойники, можно еще попробовать убежать. А если нечисть какая? Но зачем нечисти свет? Она ведь мрак любит…
Санька снова перекрестился, скатился с дерева и шагнул к просвету, за которым мерцал неведомый огонек.
Толстые стволы раздвинулись, и открылась поляна, скупо освещенная высыпавшими на небе звездами и тем самым светом, что сочился из окошка. Сразу было не разобрать – изба ли, землянка ли? Кажется, изба, низкая, в землю вросшая. Курьих ног, про которые в сказках сказывается, не заметно. Не нечисть тут гнездится – люди живут. А откуда ж людям в чаще-то взяться?
Шаг за шагом Санька подходил к неведомому жилью, ощущая вместе со страхом любопытство. Хватит ли смелости постучать в дверь? Может, сперва заглянуть в окошко? Оконце изнутри закрывается на деревянную задвижку, а больше ничем не затянуто. Сразу все видно будет. А ну как высунется харя бесовская с пятачком заместо носа?! Или глаза жабьи выпучатся?
Поднялся ветер, зашелестел, зашептал что-то зловеще-неразборчивое в кронах деревьев, прохладной невидимой ладонью погладил по лицу…
И Санька вдруг оступился – нога скользнула по гладкому корню. Он качнулся, раскинул руки, выравниваясь… а когда поднял голову, то увидел посреди поляны, как раз перед избенкой, человеческую фигуру. Показалось, что она очень высокая, будто в два роста. Вся черная, от пят до головы, покрытой черным острым колпаком… Но нет: согбенная была та фигура, горбатая. А вот ежели бы разогнулась, то роста стала бы неимоверного…
Мальчик ахнул, хотел было поднять руку для крестного знамения. Но в руке был пистоль.
Тотчас в воздухе мелькнула белая птица. Сокол со сверкающим оперением пронесся перед самым лицом, взмыл в черноту, потом камнем ринулся вниз. И вот уже закачался прямо перед глазами на кривой ветке, повисшей над краем поляны.
Снова будто наваждение овладело Санькой, снова палец сам собою нашел стальной шарик. Выстрел прогремел еще сильнее, чем там, в доме. Сокол исчез, точно и не был, а согнутый человечище в черном, что стоял посреди поляны, молча шагнул вперед.
Мальчик завопил, развернулся и кинулся в чащу. Из-под ног, коротко пискнув, сигануло что-то живое, теплое, поросшее шерстью… И вроде бы чьи-то глаза зажглись в кустах, смотрят пристально, жадно, голодно. Но все тот же предательский корень зацепил Саньку за ноги, рванул, и бросил лицом вниз в густой, пахнущий могилой мох…
– Не сильно убился-то?
Прозвучавший над головою мягкий, ласковый голос разом растопил ужас, поглотивший Санькино сознание. Теплая рука легла на плечо, потом погладила по голове.
– Ты вставай, вставай. Помочь?
Санька привстал на руках, развернулся, сел. Над ним стоял сгорбленный старик в длинной черной одежде монаха. Свисающий с груди наперсный крест говорил о том, что монах не простой[32], да и надо лбом старца в неверном свете звезд обозначился не колпак, как показалось со страху мальчику, а куколь схимника.
У старика было очень хорошее лицо: доброе, ласковое, почти детское, и множество избороздивших его морщинок это только подчеркивали. Глаза же сияли такие ясные, голубые, как утренний ручеек, что от их взгляда против воли делалось легко. Белая, точно облако, борода спускалась по груди к самому кресту.
– Что ж ты в живого человека палишь-то? – так же мягко проговорил схимник. – А ну как попал бы?
– Я не в тебя, дедушка! – Санька пошарил рукою в траве, нашел злополучный пистоль и протянул его на ладони, будто доказательство своей невиновности. – Тут птица была… Набросилась – думал, глаза выклюет… Сокол.
– Сокол? – в голосе старика послышалось сомнение. – Так ведь ночь уже… А не сова?
– Сокол! Вот как Бог свят! Белый совсем.
При этих словах лицо монаха стало очень серьезным. Он вновь потрепал мальчика по голове и вздохнул.
– Ну, если белый, то плохо дело… Хотя и в птицу-то тоже просто так стрелять не годится. Творение ведь Божие. Его не то чтоб убивать, хулить нельзя. Похуливше что-либо: дождь, или снег, тварь Божию, – да получит епитимию: три дня на хлебе да воде, – припомнил схимник монастырское правило. И добавил: – Хотя, ежели он и вправду был белый, то ты б его не убил…
– Почему?
– Пресвятая Богородица, помогай нам. Вставай-ка, отрок Александр. Да в дом пошли.
Душу мальчика холодной иголкой вновь кольнул страх.
– Дедушка, а откуда ж ты мое имя знаешь?
Монах снова улыбнулся в свою облачную бороду.
– Так ведь тебя люди искали. Из деревни. На весь лес кричали: «Саня! Санька!» Я сразу понял, как тебя увидал, что вот он, тот самый Саня и есть. Идем, идем!
Санька сидел с миской на узкой лежанке, застеленной рогозиной, ел размоченный в воде хлеб с толченым луком и какими-то душистыми лесными травами. Его разбитые о корни ноги были вымыты, укутаны чистыми холщовыми портянками и обуты в лапти, ссадины на руках и коленках смазаны чем-то густо-смолистым, отчего боль сразу утихла.
Избушка, сложенная из березовых бревен, внутри казалась еще меньше, чем снаружи. Была она очень старая, совсем вросла в землю, и, чтобы войти в низенькую дверцу, надо было спускаться по ступенькам. Кроме лежанки в избе стояли небольшой струганный стол, над которым горела лучина, да сундук – верно, ровесник избы. На нем притулились кувшин с водой, глиняный стакан, берестяной туесок. В красном углу висели потемневшие иконы и большой крест с распятием, теплилась лампадка. Перед ними стояли подсвечник и аналой – здесь схимник совершал свое келейное молитвенное правило. Напротив, у двери, висел кумганец – медный рукомойник с носиком и крышкой, под ним стояла лохань. Рядом белел чистый рушник.
– Спасибо, дедушка! – Мальчик облизал ложку и, перекрестясь, отодвинул опустевшую миску. – Тюря страсть какая вкусная!
– С голоду-то все вкусно, – проговорил старик. – Всего-то хлеб, лук да травки. Хлебушек мне иной раз из деревни приносят, на опушке в дупле оставляют. Лук да репку сам сажаю, огород завел зеленого ради растения, травки в лесу собираю… Милостив Господь.
– А зайцев в силки ловишь?
– Дитятко ты еще неразумное. Русские монахи мяса не едят. Какова милость Божия надо мною грешным была в пустыни, что я в первые годы кушал? Вместо хлеба траву папорть и кислицу, и дубовые желуди, а гладом не уморил меня Бог. Господи, помилуй.
– Не боязно, дедушка, диких зверей-то?
Санька вспомнил свои недавние страхи в чаще и поежился.
– Монаху ничего не страшно. А хозяюшко, случалось, в самом деле захаживал, репой с огорода баловался. Чего нароет, а больше натопчет. Медведь, он ведь, как у нас в сказках, – создание разумное. И согрешить мишка может, и на дела добрые способный. Ну, так я его молитвою связал, хворостину взял да повоспитал хорошенько. Господи, прости мя грешного.
Мальчик почему-то не удивился, что отшельник так просто взял да выпорол медведя.
– А разбойничков встречал?
– Приходили ко мне. Иконы забрали, а меня повязали и бросили. Да только сами выйти из леса уже не могли. Через неделю вернулись, оборванные да израненные, назад иконы принесли. В ногах валялись. Я их простил. Ушли вроде, больше не слышал о них.
Санька счастливо рассмеялся. Как же хорошо, что этому доброму дедушке дана сила и над дикими зверями, и над злыми людьми!
– Не моя то сила, – ответил старик его мыслям. – Пустынники к Богу ближе, и все в руце Его. Дело наше одно – молитва за всех православных христиан. Потому я из обители и ушел, что… Ведь как у нас бывает? Пострижется в монахи боярин какой али князь – свои же грехи перед тем, как пред Богом предстать, отмолить. Келья у него о пяти комнат и холопов до десяти. Где благодать, спрошу? Суета одна да тщеславие. Прав был великий государь, упокой, Господи, его душу, когда писал кирилловским старцам… Я эти слова хорошо помню! «Это ли путь спасения, если в монастыре боярин не сострижет боярства, а холоп не освободится от холопства?»
– Великий государь – это Иоанн Васильевич? У меня так дядя Митько… барин мой так его называет.
– Так мы с барином твоим, рабом Божиим Димитрием, вместе Грозному и служили.
– Неужто? – так и вскинулся мальчик. – Так ты что же, дедушка, не всегда в монахах ходил?
– Не всегда. – Старик кивнул, взял со стола миску и поставил на сундук. – Это ныне я – схимник Савватий. А тогда… тогда Ливонская война была, и были мы с Дмитрием твоим Станиславовичем, можно сказать, дружны. Вместе в Ливонии замок брали, когда нас из пушек накрыло. Брони нас от смерти уберегли, Колдырев царапинами отделался, а меня, вишь, как скрутило по грехам моим.
Санька смотрел на пустынника во все глаза. Вроде бы дядя Митько сказывал о каком-то монахе, с которым его многое связывало в прошлом. Что же, неужто тот самый?
– А что до грехов… Ну вот, скажем, ты: еще и не вырос, а уж два тяжких греха на душу взял – дядюшку своего, благодетеля, едва не убил, а после и в меня, монаха, – стрелял! Скажешь: не хотел, птица, мол, явилась. Так и ее не за что было жизни лишать. Это Господь тебе указывает: если уж стреляешь, то не сгоряча, не со злобы мгновенной и не с перепугу. А поначалу – долго думай, решай и знай, в кого и за что!
Мальчик кинул взгляд на край лавки, где лежал разряженный пистоль. Поежился, вспомнив, как алые брызги залили рубашку старого Колдырева.
– Я ж тебе сказывал, отче: поделалось со мной что-то. Голова помрачилась. Ни в жисть бы я палить не стал! Сокол этот меня испугал!
– Нет, – мотнул головой инок, да так резко, что борода качнулась. – Не тебя пугать сокол прилетел. Он для другого дела явился…
– А для какого? Скажешь?
Чистое лицо схимника Савватия вновь омрачилось. Некоторое время он раздумывал, будто решая, отвечать ли на вопрос, ответ на который знал, но не хотел произносить вслух. Потом проговорил:
– Беда будет, отрок Александр. Большая беда. Каждому из нас – испытание. Кому какое – вскорости узнаем. А теперь ложись-ка ты спать. Утром я тебя из леса выведу, дорогу до имения покажу.
Но Санька отчаянно замотал головой:
– Дедушка… Отче! Не надо мне сейчас туда идти! Дядя Митько, может, думает, будто я в него…
Монах, до того сидевший на лавке против мальчика, пересел к нему на лежанку и со все той же лаской обнял за плечи:
– И что ж ты делать думаешь? Не в лесу ведь жить станешь?
Санька всхлипнул:
– Но ты вот живешь!
– Э! Чтоб как я жить, надо и нагрешить с мое. Ладно, дитятко: поспи, а поутру все обсудим. Может, и правда, день-другой проведешь со мной. Дядюшка отойдет, остынет, гнев у него схлынет. Давай, ложись-ка.
Все переживания этого странного дня проходили перед глазами Саньки будто череда ярких картинок, смущая, пугая, лишая сил. Он сделал над собой усилие и еще раз окинул взглядом внутренность кельи.
– Отче! А ведь лежанка-то у тебя одна. Где же ты спать ляжешь?
– А я, – отвечал Савватий, – нынче спать не буду. Мне, дитятко, этой ночью молиться надо.
– Чтоб беды не случилось?
– Беда, родимый, все едино случится. Господь ведает, о чем я Его просить буду… А ты спи.
Отрок Александр провалился в глубину бездонного сна, даже не почувствовав, как старец прикрыл его полушубком.
Сквозь сон до него, однако, смутно доносились слова молитв, которые читал схимник, став на колени перед божницей. Вернее, казалось, будто он читает одну бесконечную молитву, то совсем тихо, то громче, и тогда в его голосе слышны слезы.
Помилуй мя, Боже, помилуй мя!
Внегда поставлени будут престоли на судищи страшнем, тогда всех человек дела обличатся; горе тамо будет грешным, в муку отсылаемым; и то ведущи, душе моя, покайся от злых дел твоих!
Вдруг перед Санькой открылся огромный, полный народа храм. Люди в нем стояли на коленях и уже все хором, в единый голос творили молитву:
Праведницы возрадуются, а грешнии восплачутся, тогда никтоже возможет помощи нам, но дела наша осудят нас; темже прежде конца покайся от злых дел твоих!
Санька видел, что люди эти какие-то необычные, одеты совсем не так, как одеваются в деревне, да и не так, как в городе. И от иноземцев с картинок, что показывал ему Григорий, они тоже отличались. Мужчины были безбородые, а женщины, хотя и с покрытыми головами, но не все в платках – на ком-то были шапки, как у мужиков. Многие – в волнующе коротких платьях. Но они были русские, и на одном дыхании молились. По-русски.
Помышляю день страшный и плачуся деяний моих лукавых: како отвещаю Безсмертному Царю, или коим дерзновением воззрю на Судию, блудный аз? Благоутробный Отче, Сыне Единородный и Душе Святый, помилуй мя!
Сперва тихо, потом сливаясь с молитвой, потом почти ее перекрывая, откуда-то нарастал странный рокот, рев, словно невиданной силы буря готова была обрушиться на храм. И вот уже совсем близко грянуло, разорвало грохотом воздух. Заметались огни свечей, дрогнули под сводами паникадила. Грохнуло еще ближе. Так что, кажется, задрожали стены, с которых огромными глазами глядели на молящихся лики святых.
Но люди продолжали молиться.
Снаружи доносились крики, непонятный сухой, лающий треск, точно били одна за одной сотни колотушек. Вот и хор запел. И, надо ведь, что запел! «Ты еси Бог, творяй чудеса»[33], как на Троицу поют. Но тогда в храме березки должны быть, а по полу трава рассыпана… Где ж это все? И что так страшно ревет и грохочет? Будто за стенами храма – ад!
Санька поднял руку, чтоб перекреститься… И вдруг на нее сел, невесть откуда взявшись, давешний сокол. Тяжело сел, с размаху, захлопал крыльями, пристраиваясь, больно вцепившись когтями в запястье. Глянул в лицо оторопевшего мальчика глазами, в которых плескался жаркий золотой огонь, и сказал хрипло, по-человечьи:
– Иди. Посмотри, что там.
– Страшно! – выдохнул Александр.
– Не страшно. Иди и смотри!
Он встал (оказывается, тоже стоял на коленях!), протиснулся к выходу, отворил двери.
За дверями храма царил все тот же грохот, что-то трещало и рокотало, кто-то кричал отчаянным криком. Но ничего не было видно: буря крутила непроглядные темные вихри прямо перед самым лицом. Неужто снег?
– Я ничего не вижу! – закричал Александр, рванувшись назад.
– Смотри!!!
И тогда он увидал, как из тьмы ползут, рыча и изрыгая адский огонь, чудовища. Чудовища мчались, сминая землю, точно желая уничтожить на ней все живое. А за ними бежали люди. Но вдруг словно из-под земли перед одним из чудищ встал витязь. Чудище, видимо, не заметило его, поскольку был он весь в дивном белом одеянии с макушки до пят, не видно на снегу. Человек этот взмахнул рукой в сторону чудища. И то разом вспыхнуло громадным факелом. Но другое тут же оглянулось и извергло из пасти огонь – а через миг накатило на воина, опрокинуло, вдавило в землю.
– Что это?! Что это?! Кто они такие?! – Санька не узнавал своего голоса – тот совершенно охрип.
– Смотри! – вновь потребовал белый сокол.
И не сокол это был вовсе. Какой-то высокий воин, весь в светлом, стоит рядом. Белый плащ с плеча скользит на землю. Под изгибом шлема сверкают огнем золотые глаза.
Санька оборачивается, но храма позади уже нет. Только широкое поле с раскиданными по нему припорошенными снегом телами. И воина рядом нет больше. Лишь слова молитвы по-прежнему звучат, хотя теперь и вовсе непонятно, кто твердит их.
Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Безсмертный, помилуй нас!
Санька вскрикнул, дернулся и… едва не упал с узкой лежанки на пол.
Избушка была полна предутреннего сумрака.
Старец Савватий так и стоял на коленях перед иконами, то сгибаясь пуще прежнего в земном поклоне, то поднимая свою белую голову к образам и воздевая руку со сложенным двуперстием. Услыхав возглас отрока, а затем и шорох, обернулся, оперся рукой об пол, встал.
– Что так кричал? – Голос его был все так же ласков, но лицо будто бы осунулось и посуровело за эту ночь. Может, и он, читая молитвы, что-то видел?..
– Сон был непонятный! – Мальчик сел на лежанке, мотая светлыми кудрями и пытаясь избавиться от ощущения, что все виденное им действительно было. – Я будто Страшный суд видал.
Схимник рассмеялся:
– Ну, скажешь! Откуда ж тебе ведомо, каков он будет? Никто того не знает.
– Я белого сокола видал! А потом он человеком сделался… Еще какие-то страшилища ползали, людей давили, огнем плевались.
Савватий грустно покачал головой:
– Вставай, не то жизнь проспишь. Обувайся.
Санька отыскал под лавкой лапти и сунул было в них ноги, но вспомнил, что вечером был бос, и тут же быстро глянул на схимника:
– Отче, а лапотки-то твои…
– Надевай, надевай! – Старик опять ободряюще тронул голову мальчика. – У меня своего ничего нет и быть не может. Я же монах, обет нестяжания давал. Что мне для жизни нужно, люди добрые подают, иногда сверх меры. Но не откажешь – руку дающего отвергнешь, значит возгордился! Крестьяне в дупло на опушке этих калиг лычных ишь – целых три пары засунули, а ног у меня сколько? Надевай да пошли по грибы. Хлеб-то ты вчера съел.
Услыхав эти слова, мальчик радостно встрепенулся:
– Значит, можно у тебя пожить, да, дедушка? Пока хозяин меня не простит?
Савватий буркнул под нос что-то вроде: «Хозяин… Господь Бог наш – вот кто хозяин…», еще раз со вздохом перекрестился на образа и достал из-за сундука плетеную корзину.
– Пожить – оно, конечно, можно. А опоздать не боишься?
– Опоздать? К чему это?
Схимник не ответил. Шагнув к низкой двери, отворил ее и впустил в избу прозрачный поток утреннего света.
– Пошли. Грибы белые сейчас как раз из земли вышли. Нас ждут. Идем.
Григория и Фрица разбудил грохот. Спросонья оба не враз сообразили, где находятся.
Колдырев скатился с широкой кровати, на которой они спали вдвоем – в точном соответствии с правилами европейских постоялых дворов, где незнакомые люди обычно делили постель, и глянул в окошко. Какой-то человек, державший под уздцы коня, колошматил в ворота постоялого двора то ли палкой, то ли рукоятью сабли. Колошматил и орал по-польски:
– Отворите! Немедленно отворяйте, или я прикажу высадить и ворота и дверь!
– Это что же, за нами? – Колдырев обернулся к неслышно подошедшему сзади Фрицу. – Не из-за десятника ли нашего?
– Очень может быть, – напряженно согласился Фриц. – Вдруг кто-то все же видел нас. И донес. Надо было дальше уехать…
– Но как, бес их забери, они проведали, по какой дороге…
– Тоже могли видеть. Да и дороги от того места ведут всего две. Слушай, Григорий, теперь не до вопросов!
Майер метнулся к своей сумке, выудил из нее бутылку шнапса и вырвал из нее зубами пробку.
– На вот, рот прополощи, – протянул он бутылку Григорию. Потом плюхнулся на край лежанки и сам приложился к горлышку.
И почти сразу дверь комнаты распахнулась от мощного пинка, и командир верховых шагнул через порог. За его спиной топтались несколько кирасиров. В руке одного из них пылал факел.
– З… занято! – на скверном польском воскликнул Фриц. – К… комната на двоих.
– Кто такие? – с порога спросил поляк.
– Мы? – Майер так похоже изображал пьяного, что Григорий едва удержался от улыбки. – Мы – добрые христиане, ясносветлейший… Э, нет, не так! Светловельможный пан! Д… добрые католики.
– Я не спрашиваю твоего вероисповедания! – рявкнул офицер. – Откуда взялись и куда едете?
– Едем к Его… Его Величеству королю Сигизмунду, в… в его ставку, в Вильно, – Фриц, ничуть не смущаясь, вновь запрокинул бутылку и побулькав водкой, продолжал: – М… мы – германцы, рекруты. У… у меня даже этот… пантет. Нет-нет, патент имеется!
С этими словами немец поднялся и, раскачиваясь, ткнулся в угол, где на сундуке была сложена небогатая поклажа путников. Взял свою сумку, порылся в ней и, отыскав свиток, шагнул было к офицеру, однако его повело в сторону, и, чтобы не упасть, он прямо-таки рухнул в объятия одного из кирасир.
– Немцы пить не умеют, – заключил тот, брезгливо отпихивая от себя Фрица. – Это ж надо так надраться.
– Неправда, мы умеем пить! – возмутился Григорий, поддерживая игру друга. – Просто долго отмечали удачу: это же прекрасно, что ваш король затеял войну и ему потребовались солдаты! Вот мы и отметили это дело… Ну, перебрали немного…
В это время офицер, развернув патент, который Фриц сумел-таки ему вручить, пробежал бумагу глазами и возвратил немцу.
– А ты? – он обернулся к Григорию.
– А я – простой воин! Не офицер, пан. З… зато по-польски говорю, понимаишь… Я люблю польских панночек! Слава Великой Польше! От моря и до моря! Ура! – Григорий слегка привстал, но тут же, потеряв равновесие, рухнул мимо кровати на пол.
Командир не сдержал ухмылки:
– Обыщите их вещи, – приказал он двоим кирасирам. – Тому, кто найдет письмо, – два золотых.
У Григория екнуло сердце. Он вспомнил: среди всяких мелочей, что они с Фрицем нашли в сумке убитого Майером польского десятника, был небольшой свиток. Друзья не стали его читать, решив отложить это развлечение на завтра, когда будет светло. Не это ли письмо ищут поляки? Вдруг в нем что-то важное? И если найдут, письмо выдаст беглецов с головой! Больше ничто не выдаст – сумку убитого они предусмотрительно выкинули, а все остальное – кошель, пистоль, одежда – были самые обычные, как у всех…
Григорий кинул взгляд на свою стоявшую в углу шпагу: успеет ли схватить ее?..
Тут же он поймал предостерегающий взгляд Фрица: «Не дергайся!»
– Вот! – один из солдат протянул командиру свиток.
– Ага! – Поляк схватил бумагу, развернул, жестом приказав другому кирасиру поднести ближе факел. – Но… Пся крев, это не то! Здесь чушь какая-то. Даже непонятно, на каком языке!
По тыльной стороне письма снизу вверх шли буквы, выведенные его собственной рукой в заведении пани Агнешки: «SMOLENSK». Это было письмо купца-англичанина его московскому другу. Среди всех бурных событий последних суток Колдырев совсем про него позабыл.
– Чье это? Что это такое, что там написано? – спросил офицер, обращаясь к обоим приятелям.
– Это мое, пан! – Григорий подошел и ткнул пальцем в послание. – В моем родном городе Кёльне я подружился с купцом из Англии. Он узнал, что я собираюсь ехать воевать с русскими, и просил отвезти в Москву письмо… когда Москва падет… письмо его другу. Я не мог отказывать. Хотите, переведу, что он там написал?
– Не надо! – поморщился поляк.
– Нет, я переведу… – пьяно настаивал Григорий. – «Сколь редкая и сколь долгожданная возможность отправить вам весточку! Мой дорогой друг…»
– Заткнись! В любом случае, это не то, что мы ищем… – Он обернулся к солдатам: – Эй, вы все обыскали? Все? Хм… Тогда перетряхните-ка и постель.
Но и в постели ничего подозрительного не обнаружилось.
– Ощупайте их одежду! – последовал новый приказ. – Может быть, за поясом? Нет? А в сапогах посмотрели? Что, тоже пусто?
– Седла их коней лежат внизу, – сообщил командиру молодой кирасир. – На них нет ни сумок, ни мешков. Все здесь. Сапоги пустые.
– Хм! – уже с меньшей злостью, но с изрядным разочарованием повторил офицер и вновь повернулся к Григорию. Во-первых, тот лучше говорил по-польски, а во-вторых, явно был пьян меньше, чем его товарищ. – Скажи-ка, вы ведь выехали из Орши вчера вечером?
– Да, ясновельможный пан. Почти ночью. Уже луна взошла, – ответил Григорий и мысленно вознес хвалу Господу: не догадайся он вчера разорвать верительную грамоту из Приказа, сейчас им было бы не отвертеться.
– Ага! А когда ехали окраиной, не слыхали ли выстрелов?
Вот оно! Так и есть… Дело именно в том самом поляке! Но неужто же из-за одного пьяного десятника послали в погоню целый отряд?..
Письмо! Дело в этом злополучном письме, которое Фриц, надо думать, все же выкинул.
– Какие-то выстрелы мы точно слыхали. Похоже, из пистолетов. А потом вскоре нас обогнали два… нет, три всадника.
– Как они выглядели? – быстро спросил пан.
– Я не разобрал, пан. Было очень темно. Они свернули на другую дорогу.
– Дьявол! – вырвалось у командира. – Неужели ушли… Послушай, немец, вчера вечером на окраине Орши убили и ограбили польского офицера. Мне было поручено встретить гонца и проводить… куда надо. Кто убийцы, сколько их было – нам пока неведомо. Возможно, кто-то ранен: наш товарищ храбро защищался. Если хорошенько вспомните этих людей, какие они с виду, получите по злотому.
– С… срочно вс… вспоминай! – завопил Фриц, едва не поперхнувшись шнапсом. – Я п… видел этих троих только сзади. В черных плащах они были. Все трое. И с наброшенными капюшонами.
– Клянусь Пресвятой Девой, ничего не помню! – сокрушенно воскликнул Григорий.
– Значит, трое… Ну, хоть что-то, – сморщившись, фыркнул поляк, порылся в своем кошеле и сунул прохладные кружочки в жадно подставленную ладонь Фрица.
– Но пан! Здесь не золотой, а крейцер! – возмутился немец.
– За то, что тебе, пьяная твоя башка, удалось рассмотреть плащи и капюшоны, и того много! – Офицер развернулся и, звякнув кирасой, шагнул к двери: – За мной, солдаты!
– А выпить с нами! – рванулся за ними Фриц и так неудачно, что опять едва не упал и вновь повис на шее у того же здоровенного кирасира.
– Да чтоб ты лопнул от своего пойла! – рявкнул тот, отталкивая немца. – Я тебе не девка пани Агнешки, чтоб ты меня лапал!
Когда за окном смолк стук копыт, друзья, не говоря ни слова, пожали друг другу руки.
– Ну, и лихо же у тебя получилось изобразить пьяного! – наконец обрел дар речи Колдырев. – Точно ли ты военный? А не комедиант?
Фриц расхохотался:
– Это у меня давний прием. Я, бывало, так на свидания к Лоттхен ходил. Девушке, в Кёльне. Встречались в саду за их домом. Я посвататься хотел, а тут эта история с содомитом и мой смертный приговор…
Воспоминание о своей невольной вине перед Фрицем заставило Григория отвернуться. Сказать, не сказать? «Да нет, – успокоил он свою совесть, – сейчас не ко времени…»
– А почему ты пьяным-то прикидывался, когда к этой своей Лоттхен ходил?
– Да потому, – ответил Майер, – что идти к саду надо было мимо их окон. А у нее ужасно строгий отец! Вот я уловку и придумал: пьяного-то кто заподозрит, что он идет к юной фройляйн? Хочешь?
Он протянул Григорию бутылку.
– Хочу. И выпьем за то, что ты так удачно сообразил выкинуть тот свиток, что был в сумке покойника.
– А я его и не выкидывал. – Фриц сделал большой глоток и протянул бутылку товарищу.
– Как?
– Вот оно, письмо.
Немец сунул руку за ворот рубахи и вытащил пресловутый свиток. От изумления Григорий чуть не выронил бутылку, которую как раз подносил ко рту.
– Как это?! Они же нас обыскивали!
– А вот так. Когда обыскивали, письма при мне и не было, – довольный Майер снова засмеялся, сияя своими великолепными зубами. – Свиток я вынул вместе с патентом, а потом… Помнишь, я два раза упал на верзилу, что стоял возле самой двери? Ну так вот, в первый раз сунул в его сумку свиток, а во второй раз вытащил и спрятал под рубахой.
Колдырев смотрел на товарища с настоящим восхищением:
– Вот так штука! Ловко! А я ничего не заметил.
– Главное – они не заметили! – подмигнул Фриц. – Не знаю уж, какой из меня комедиант, а воришкой я был бы просто отменным. Знал бы ты, сколько раз я подшучивал над приятелями! Чего только им не подсовывал – от любовных записок до вызова на поединок! В казарме бывает скучно, а это казалось мне смешным. Давай-ка зажжем свечу да прочитаем это проклятое письмо. Слишком дорого оно нам стоило, чтобы просто выбросить. Только читай ты: если я еще кое-как могу сказать десяток фраз по-польски, то с их грамотой у меня совсем никак.
Григорий развернул свиток.
«Милостивый государь! – гласило письмо. – Все еще с надеждою и нетерпением ждем обещанного Вами плана подземелий крепости С., коий Вы обещали выслать пятого дня. Цена Вашей услуги остается прежней.
От имени ЕКВ СШ, Ваш преданный слуга, Т.»
Колдырев несколько мгновений оторопело смотрел на письмо. Он знал польский ну разве чуть хуже немецкого и не сомневался в том, что правильно понял написанное. Но смысл послания не сразу уложился в голове. Это что же выходит? Выходит, в крепости Смоленска, можно сказать, его родного города, – а как еще понять букву «С» из письма! – завелся изменник, который собирается помочь врагу захватить город?! План крепости! Вот это да…
– Ты понял, что это значит? – Григорий наконец поднял голову и посмотрел в глаза Фрицу.
Тот присвистнул:
– Не знаю, как у русских, а у нас это называется «крыса завелась»! А СШ – это определенно король Сигизмунд… Если у меня и была капля сожаления по поводу того поляка, которого я убил вчера вечером, то теперь я даже рад этому. Десятник-то был не просто десятник, а важный королевский гонец. Но провалил дело, потому как балбес и плохой солдат – слишком любит вино и пышные сиськи. С таким-то письмецом да заявиться в бордель!
– Мне нужно в Смоленск! – воскликнул, вскакивая, Григорий. – Немедленно!
Майер тоже привстал и глянул в окно.
– Рассветет через пару часов. Так что лучше подожди. Наши друзья кирасиры недалеко уехали, ну как нарвешься на них и бумажка будет при тебе? Поедем вместе, едва станет светать, но потом наши пути разойдутся. Боюсь, уже навсегда.
– Ты столько раз меня выручал! – Голос Колдырева против воли дрогнул. – Обидно думать, что скоро мы расстанемся, а через несколько дней станем врагами…
– Мне тоже обидно, – кивнул немец. – Однако это жизнь, ничего не поделаешь… А пока прости, Григорий, но оставшиеся два часа я еще посплю. Пришлось изрядно нахлебаться шнапса, когда я изображал пьяного.
С этими словами Фриц вновь растянулся на постели и тут же безмятежно засопел.
А Григорий заснуть не мог еще долго. Теснились, толкались, мешались в голове не связные друг с другом мысли: об убитом сэре Роквеле (что это такое «маленькое», о чем в последнюю минуту говорил англичанин?)… О дьяке из Приказа, обязавшего Колдырева следить за Артуром, об обоих письмах, спрятанных у него в сумке… О Фрице и об этом его выражении «крыса завелась», о пятнадцатом сентября…
И тут его вдруг осенило. Роквель не говорил «маленький», это просто хозяин гостиницы не так понял! Артур перед смертью бормотал на родном языке – по-английски: «small… Смол…» И это может означать только одно: Смоленск.