Листопад. Ночь. Дождь. Шагами тысячи людей скребутся по асфальту тысячи мокрых мертвых листьев. Шум тысячи шагов или тысячи костров.
Вновь, кроме яблок и хлеба, ничего не ел, но не в этом пустота, а вчера, вчерашний день.
Я придумал этот сюжет вчера. Память отдаляет; настойчивее и настойчивее я превращаюсь в придуманное, сюжет кипит и волнуется за окнами, трется вместе с тысячами желтых и разноцветных обломков осени.
Я шел на свидание.
Из мрака возле стены отделилась корявая, грузная старуха, завопила и сунула мне под нос кустик в целлофане. Старуха разветвленная и морщинистая. Преградила дорогу и шепчет, похожая на крысу и одновременно на рыбу.
– Купите красоту, спустившуюся с неба. Купите красоту спустившуюся! Недорого. Рубль шестьдесят копеек. Купи, пригодится!
Старуха присела слегка назад и пропустила меня, посмотрела, уткнув подбородок в грудь, и начала поворачиваться на прежнее место. Я отошел и крутанулся на носке. Смотрю в спину старухи и размышляю, а, что если дома у старушки ни кусочка хлеба, а я молодой, красивый, у меня много друзей, Марина. В кармане у меня три рубля и поступления денег не предвидится недели две. Объемная расползшаяся фигура старухи вызвала у меня физиологический приступ жалости, и я кликнул старуху.
– Бабушка, дорого! Давай за рубль, дорого!
– Нет, сынок. Купи, пригодится… Давай за рубль тридцать? Купи?
Купил за рубль тридцать.
Удивлю Марину.
Темно-серые облака ушли, большой закат занял небо и мысли. Голубое мешает розовое, и затем один цвет переходит в другой, и небо вызывает у меня желание прыгнуть туда, к нимфеточному крику солнца, забытого и облитого грязью ночи. Но, впрочем, это болезнь. Мой отец – самоубийца. И для меня, самоубийство, стало запретным и отвратительным… Я брезгую самоубийством после отцовских слезливых голубеньких глаз. Противно убивать себя.
Я ждал Марину, она опаздывала, вот и пошел погулять, перешел на другую сторону улицы, затем повернул – она.
Мы стояли через улицу, разделенные машинами, она смотрит, сощурив близорукие глаза, нежные и огромные, как две Луны с черной влажной сердцевиной. Глаза созрели давно и уже несколько перезрели, а смущали, жили отдельно от тела и головы и Марины. И, где Марина, я не понимал, но все эти части любил, распределяя нежность равными порциями. Наша связь возникла легко и естественно.
Мы полюбили гулять в метро и ездить на эскалаторах, это был наш быт и существование, и наше счастье, которое началось в вечер первого дня нашего знакомства, когда я с мостка прыгнул на крышу вагона поезда метро, а потом, как лягушка, скатился на четвереньках на пол.
– Марина! Марина! Для тебя цветы.
Она приникла ко мне лишь лицом, поцеловала меня возле уха. Вдруг я увидел обмякшие икры ног. И веру этой женщины я тут же и различил. Ее животный эгоизм тщеславия. Корыстолюбивое существо, не выходящее за границы своего удовольствия в виде дружбы, равновесия, комфорта, истины. Она показалась мне загадочной в той же степени, в которой может быть загадочна дура русская, например, церковная юродивая. Сегодня она как-то особенно хохотала и хлопала ладонями, зачем-то смущаясь. Сегодня, с небывшей прежде силой, Марина ненавистна мне и обворожительна тайной ничтожностью.
– Марина, я тебя через два часа убью.
Смеюсь и держу ее поросшую черными волосиками руку. Она стоит на ступеньку выше, я смотрю снизу вверх и перестал улыбаться. Марина смеется.
– Почему бы нет?!
Она молчит. И снова я.
– Чище смерти нет ничего.
Эскалатор кончился, мы идем по подземному полу, Марина вцепилась в мою правую руку, повисла телом и взглядом на мне.
– Я убегу от тебя… Я стану кричать… А как?
– Сброшу тебя под поезд. Видишь, поезд! Подходит быстро, но не успеет затормозить, я тебя сброшу, а сам скроюсь в толпе, убегу… Не сейчас, потом. Да и не веришь ты мне, я по глазам вижу, по телу, которое сейчас мягко и податливо – не веришь.
Она влипла в колонну и дышит, поводя по сторонам липкими мощными глазами. Из-под пальцев по мрамору колонны потек пот, капельками, и расползался на стыках плит.
Но более всего меня поразило собственное равнодушие и безразличие к моей девушке. Любовь, страсть, ночи, шоколад с батоном на улице, апельсин со сливками, монологи над ночной синей хрустальной рекой… ну, и что? Лишь прошлого зеркало, не более. Полагаю, теперь я могу плюнуть на женскую покровительственность вместе с женской же любовью. Впрочем, я мог это сделать, еще когда понял, каково знаться с одинокими женщинами, женщинами-переростками: они или сами уходят, или выгоняют, но никогда не терпят. Марина потускнела, пот перестал вытекать из-под пальцев.
Я обнял Марину.
– Мне не хочется тебя убивать. Честное слово, лень!
Кажется, дальше она говорила о черном длинном платье, о браслетах кольцами. Босиком она идет…
– И пугаешь прохожих…
Печаль, печаль. Убить ее через два часа? Говорю, говорю, а через два часа убью? Уф!
Сюжет основательно разросся за последние сутки. Память – это шлюха. Память с величайшей легкостью слово представляет делом и дело представляет событием, наверное, выдуманным. Итак.
Я, я, я… Ты, ты, ты… моя супруга. Жадные глаза, дикие повадки, катастрофическая громкая пронзительность в страсти и капризе. Супруга – женщина, перед которой я отступаю, а не понимаю чаще, чем люблю. Придуманные молотки стучат и разрушают ночь до потолка и выше. В комнате окно с разноцветными стенами, над каждым предметом на стене фотография предмета. Дверь почти в углу, а напротив в красной стене окно. В другом углу пианино с канделябрами на передней стенке. В центре клавиатуры белая СИ – пуста и глуха, но почему-то на нее часто попадаешь, и тогда звук проваливается в воду и шипит на сердце.
Я не убил ее! Я не убил. Я обещал. Я подлец и лжец. Я должен, быдло, ее убить. Хотя бы смертью вразумил ее, что постоянного в мире ничего нет и нет вообще ничего, а потому всякие цели искусственны и несостоятельны, как и желание жить, как и супруг, который гений, ибо всегда существует иной, гораздо больший гений. Ведь представители «женского пола», как крысы, которые не могут бежать задом. Почему я не убил ту, которая мучается?!
Молотки, как тысячи тысячей тварей вонзились, прокатились, впились, раскромсали, раздели менады своего Диониса добродушного и жестокого, раскромсали на желтые листья, жесткие и палые. Я тащусь по ровному полю или подлетаю выше плеч. Трутся молотки по времени, сильнее клыков бороздят друг друга, выжимают соки и разум сквозь поры. Я покрытый капельками пота, как капельками крови, она выбегает из пор, из глаз, из щелей вытекает каплями. А филин в глазах моих должен ждать, а я должен ждать, терпеть или сорвать оковы нравственного закона у меня внутри. Нравственность, как клыкастый серый щетинистый чудак-зверь резвится и не желает покидать долы и нивы. Но кто этот чудак и зверь?
Ах, не хочется говорить, но в последний раз, последний раз! Это – смерть! И я записываю, прежде, чем отвлечься. «Нужно думать о смерти, только, как о смерти, о жизни, только как о жизни, тогда, находя жизнь, мы теряем смерть и, находя смерть, мы находим жизнь, ибо жизнь определена делами, как и богом, народов, утренним бритьем».
Ерунда и скука, но, кто-нибудь пускай умрет в этом рассказе, ибо рассказ писался под клекот не придуманных молотков.
Моя машинка сама не пишет, но часто сама отказывается писать, когда я пропадаю из времени, тогда, например, у меня останавливаются часы, или я засыпаю, а, как известно, во сне человек не стареет. Вот-вот останавливается и замирает, наподобие кошки, которая, родная, почуяла, что говорят про нее, лезет из-под дивана, отряхивается. Дрянь, верно служит своему хозяину. Стережет добро и зло. Выкинул кошку вон.
Я работаю курьером в НИИ. Во время обеда проходил по делам службы мимо кафе «Лира», зашел пообедать. «Лира» находится на Пушкинской площади. И уже с подносом еды подошел к столику с бородатым мужчиной, у него было слегка чем-то припорошенное безразличное лицо с шеей шире головы. Мужчина настойчиво ел и давился из-за судорог, которые периодически пробегали по горлу из груди или из живота. Каждая судорога тянула мужчину вверх, он вздрагивал, цепенел и привставал, затем с шумом набирал полный рот еды и слюны, глотал очередной комок. Жалость вошла в сердце, а с ней страх и отвращение к человеку напротив. «Почему? Что с тобой?» Хотелось спросить.
Человек изрыгал потоками истому, которая может быть свойством таланта, а потому вдохновения или ощущения страха, но что или кого боится этот человек? Может быть, это следствие разврата, который характерен и типичен для людей, делающих искусство. А этот каков же? Вероятно, подобный же разврат входит в послужной список палача или смертника. И тот и другой спокойны и настойчивы в последний момент.
Этот парень переживал описываемые состояния, словно, ждал и ждал конца. На его мелкопоместном хищном лице бегали тугие морщины от макушки в бороду. Его руки, если он случайно проводил ладонью по столу или колену, вызывали сухой звук старушечьих рук.
«Невротический человек», – думал я и жевал, изредка наблюдая судорогу или потугу на судорогу в своем горле. В этот момент мы думали друг о друге. Признаться, мне не по себе, когда я знаю, что меня в этот же миг изучают и также нечто устанавливают, устанавливают меня и утверждают за мной какие-то правила, хотя может быть я за собой не знаю этих правил. Показалось, что за столом напротив сидит волк, молодой с клыками и крепкими ногами. Пожалуй, он видит напротив жирафа. Мы заговорили, это – Вик тор, а я – я. Опять я подавился гарниром и разозлился на Виктора не на шутку, зачем-то заговорил об экстремальных ситуациях в жизни человеческой.
– А какой сегодня день? – Неожиданно для себя, спрашиваю, и, набрав компот в рот, полощу зубы и выплескиваю компот назад в стакан.
– Не помню, – он отвечает, с трудом прожевывая сухофрукты.
Случайно я опрокидываю стакан с компотом на стол, и компот, протекая по столу, сливается на колени Виктора. Он молчит, неподвижен и ничего не замечает.
– Почему? – Думаю, может быть потому, что происходящее мне только кажется.
Ем недолго, но из-за своей впечатлительности оставил позади кучу состояний, например, состояние упадка и возбуждения, состояние агрессии, которое я испытываю, когда думаю, что Виктор находится в ситуации, подобной моей.
– Не удивительно, что мы с тобой столь скоро составили разговор, возможно, мы с тобой из одного ордена. Есть ордена, соединяющие людей по склонности к общению. Эти ордена не устанавливаются, не утверждают своих членов, что случается обычно при описании нового или свержении старого. Есть два типа ордена: движение и антидвижение.
– Какой же день?… Пойду позвоню жене. Автомат при выходе. Эй, парень, какой сегодня день? – И вновь к Виктору. – Ты видел когда-нибудь ромашки, облитые кровью?
Я передумал идти, Виктор продолжает.
– По всей видимости, истина – это антидвижение, это бытие, а бытие – сознание, напоминающее реку, которая, двигаясь вперед, двигается назад, то есть к смерти, к исчезновению, так как река, как и всякое создание, совершает антидвижение.
– Мне кажется, ты сейчас перерос что-то в себе, и настроен совершить действие, похожее на истину, но в отличие от истины, неспособное расти и размножаться подобно истине, а лишь меняться.
Не помню, вслух ли я произнес слова про различие? Помню, у этого парня с бородой голова лошади, а волосы будто с прозеленью. Вообще, он не похож на живой организм, скорее на что-то предшествующее живому организму.
– Сегодня, обрати внимание, я плачу экзистенциализмом и гуманизмом. Э… жаль, ты не был знаком со мной вчера.
Я подавился кусочком мяса. А Виктор опять за свое.
– Есть некий принцип: не делать того, что без будущего. Я для себя придумал такой принцип и возвел принцип в закон: не имеющее будущего, не делать.
Теперь я вступаю в игру.
– Сегодня листья падают, как снег.
Молчим. И снова Виктор.
– А когда рождение и похороны разом, что тогда? Как быть?
Я подумал, что нелепее парня я не встречал. Приятно, конечно, но. Ответить на вопрос я не успел.
Он вытащил из фарфорового стаканчика, стоящего посредине стола, две желтые салфетки и протер узкие вжатые губы свои. Потом лезет в карман и медленно, и тихо говорит.
– Пожалуйста. Здесь самообслуживание, отнесите мою посуду к тому столику. Вот рубль. Пожалуйста, поймите правильно. Мое поведение, слова, может быть Вам покажутся странными. Но я Вам и никому не лгу. Я несколько грубоват, но и это Вы должны простить. Вы потом поймете, что я прав. Прощайте.
Человек покачался с носка на пятку: раз-два-три. Образно заложил ладони за брючный ремень, я хорошенько в это время рассмотрел перстень, на левом безымянном пальце, темный и овальный: «маленький череп с костями», так я обозначил перстенек.
– Из чего перстень?
– Из чугуна.
Отвечает, уходя, и поворачиваясь ко мне спиной.
Смотрю в спину человека, она худая. Сам Виктор смуглый, с глазами филина, прямыми смоляными волосами и носом, завернутым на сторону, и руками, стреляющими по сторонам.
Я продолжал смотреть, как он нацепил синий берет перед зеркалом, осмотрел себя.
Чем же все кончится, подумалось. Смотрю в окно, желая увидеть подонка на улице. Навстречу подонку по Б. Бронной идут трое мальчишек в синей ученической форме, наверное, первоклассники, а средний из них, почему-то без ноги, я пригляделся, а на одной ноге у этого безногого закатана штанина до колена, и белая нога на фоне всего остального темного, словно отсутствует. Все трое веселы и довольны. Виктор обернулся на мальцов, смотрит смущенно на одноногого. Потом повернулся к кафе и увидев меня за столиком, смотрит на меня долгим довольным взглядом. А мне делается жалко его, и я отворачиваюсь смущенный и слегка потерянный.
Что это они все на меня смотрят?
Подошла баба с серой тряпкой в руках, с серыми же бедрами и уставилась в мой нос.
– Сгинь, дура!
И она сгинула между столов, протирая их поверхности.
У Виктора были кровавые белки и взгляд, как таран.
Земля далеко под полом кафе, дышит и зовет меня. Но нет земли, которой бы я сейчас покорился, я, разозленный одиночеством и бессилием. Почему-то вдруг запахло бананами. Я огляделся, за соседними столиками трясли кожурой и откусывали от экзотических стержней.
С моста дольки банановой кожуры, плывущие по реке, кажутся осенними листьями.
Конечно, он ошибается, думаю, собираю посуду и нахожу на полу с левой стороны стула сложенный лист бумаги. Белая глянцевая бумага. Почерк торопящийся, буквы ровные, экономные, однотонные. Писано зелеными чернилами, Сажусь на свой стул, читаю, протянув ноги, или вытянув их.
Успокаиваюсь, ибо на самом деле, он все-таки был честен. Он унизил себя наравне с собой. Но в голове кость.
Странно, но он был мой враг, возможно, первый настоящий враг: я защищаю людей от посягательства извне, а он старается уничтожить человека вовсе.
В истории мира существует один единственный человек. Все люди, которые не ты, и бывшие до тебя, формы одной сущности, так что же произойдет, если ты уничтожишь единственного – тогда и ты перестанешь существовать, тогда нарушится порядок размножения и роста. Тогда некому будет поднять, упавшее на Землю яблоко, и, Земля, видя статичность нашу и бессилие, высосет всю сладость яблока и настанет «поздно». «Очень поздно».
Подошла женщина с тряпкой в руке, вытирает стол, говорит:
Гражданин, вам надо уйти! У нас сейчас, посмотрите сколько людей… Обед. И не забудьте посуду…
Уходит, покачивая грязными серыми бедрами и серой тряпкой в правой руке. Подходит к другому столику, вытирает его, обернулась, смотрит тупо и вздорно в мою сторону. Тут я окончательно раздражаюсь, сваливаю на поднос посуду, иду к окошку посудомойки, ставлю поднос на столик у окошка, останавливаю взгляд на реденьких усиках мойщицы с красными по локоть руками, делаю два шага спиной, поворачиваюсь и крупно, грубо шагаю в туалет и затем выхожу на улицу.
Тем же крупным шагом возвращаюсь, но не хочется.
Подхожу к женщине с тряпкой. Говорю. Рот парализован. Губы не растягиваются до конца. Муторно мне говорить с женщиной глупой.
– Вы кого-нибудь, кроме себя, замечаете в этом мире?
– Не волнуйтесь, любезный, тебя замечаю.
А я вижу перед собой лицо с широкими черными бровями и рыжие волосы, нос с горбинкой. А вчера в автобусе видел женщину с рыжими волосами и сумасшедшим котом на коленях.
Она кивает и машет тряпкой. От тряпки пахнет.
Потом она отпросилась с работы и пошла переодеваться.
Уже в вагоне метро я рассмотрел свою бабу пристальнее и внимательнее. Юбка, на размер меньше, чем требуют того гладкие, упругие, похожие на две пиявки ноги в черных чулках. Она хороша: тронутая морозом ранней спелости, слегка раненая пламенем забав, остывшая кожа лица. Мы едем к ней, но она сказала, что сегодня она не может быть со мной, но у нее есть дома великолепный вишневый ликер.