Когда мне было десять лет, меня нередко спрашивали:
– Какой отец лучше, старый или новый?
– Новый, – отвечал я, что и ожидали от меня услышать.
Соседи были довольны моим ответом. Взрослым почему-то нравилось думать о людях плохо. Наверно, потому, что и сами хорошими не были.
Отец мой погиб в сорок первом, а мама вторично вышла замуж в сорок шестом.
– Новый обещал нас в Германию отвезти, – добавлял я для пущей убедительности, – голодуху переждать. Там всего полно.
А еще я так отвечал на эти дурацкие вопросы, потому что так чувствовал себя безопаснее, что ли, защищенней. Это я на всякий случай прикидывался совсем малолетним, более глупым, чем был на самом деле. А ведь я уже перешел в четвертый класс.
Теперь у меня был отчим – старлей, старший лейтенант. Он служил в СВА, в советской военной администрации в Германии. Тогда наши войска назывались там оккупационными, и ничего плохого в этом названии мы не видели. Одно дело немцы – оккупанты, другое – мы.
Отчиму было тридцать три года, как и маме. Он, конечно, не был таким красивым, как мама, но выглядел ничего: по тем временам высокий – метр семьдесят пять. Блондинистый, серые глаза. Ну что еще? Разговорчивый, улыбчивый. Читал только детективы. Любил повторять: «Я голову до Берлина донес!»
А родного отца я не помнил. Мне было всего четыре года, когда началась война. Я вроде бы его и вспоминал иногда, но, вероятно, по рассказам мамы. Лучше не будем об этом. Ушло, как смыло, хотя что-то и грызло иногда пока еще малую память.
И вот мы поехали к старлею в Германию. Жуткую и таинственную. Старлей оформил и прислал все нужные бумаги на выезд семьи, мама побегала у нас в городе по разным учреждениям, и окончательное разрешение было получено. Кстати, я там и учиться буду, есть русская школа для детей военных.
Когда наш литерный поезд прогрохотал по железнодорожному мосту через Оку, я весело оглянулся на наш город. Вон моя школа, а вон – мамина школа, где она работала учителем истории. Нашего низкого дома, где осталась бабушка – мамина мать, не было видно. Выше всего вздымался давно заброшенный храм Богоявления, что был напротив горкома. Отсюда он казался беленьким, обустроенным, целехоньким и, красуясь, долго не пропадал из виду.
Затем – Москва. Потом – переезд границы с Польшей. Мимо, мимо, воспоминания!..
С нами в поезде ехало много военных, возвращающихся в Германию после побывки дома. Они дымили папиросами, громко говорили и хохотали. В нашем плацкартном вагоне были и другие жены с детьми, ехавшие к мужьям. Они сидели смирно и тихо одергивали своих ребят.
Поначалу я с любопытством глазел в окно на польскую заграницу. Но потом, устав, глядел уже равнодушно. Бедные поля, одинокие крестьяне с лошадьми и сохой, скромные домики. Тоскливое однообразие… Зато на остановках – а их было немало, даже просто в поле, – начиналась бешеная суета. Невесть откуда набегал крикливый торговый люд. Особенно много предлагали сала. Огромные оковалки, пласты, шматы толщиной чуть ли не с мельничный жернов. Торговцы, отпихивая друг друга, толпились у тамбуров и у каждого открытого окна. Брали они любые деньги: польские, советские, немецкие.
Вскоре появлялись полицейские – сельская полиция, как объяснил маме словоохотливый офицер – и разгоняли торгующих. Поляки нередко кидали сало прямо в окна и спешили за тронувшимся поездом, протягивая руки и рассчитывая что-то получить за свой товар. А то и просто избавлялись таким образом от сала, чтобы не арестовали за торговлю продуктами.
Помню, один наш дюжий сержант, держа на обеих руках, как поленья, до подбородка, ломти и пласты сала, которые ему насовали испуганные поляки, двигался под нашими окнами ко входу в вагон. А за ним семенил, хватая его за рукав, хлипкий полицейский. «Пан офицер! Пан офицер!..» – умолял он. Наш добытчик с трудом вертел шеей и отпихивался могучим локтем: «Сдать?.. Ты кому приказываешь? Я вашу Польшу освобождал!» Дружные руки своих уже на ходу втащили его в тамбур вместе с салом. «Во, сколько мне задарма навалили!» – хвастался он.
– У поляков с этим строго, – пояснял маме попутчик. – Лучше сбросить товар кому угодно, чем попасться за спекуляцию.
Запах сала закупорил весь вагон. Многие набрали. И много.
Да-а, столько еды я никогда не видел!
Ночью в Польше постреливали. У окон никто не маячил, а в тамбурах курили, пряча огонек папиросы в ладони. Всем детям приказали лечь под лавки. Девчонки послушались, а мальчишки было заартачились. Но когда вдруг грохнуло в одно из окон и появилась дырка от пули, ребята дружно ринулись вниз. Мне попался сосед-одногодок, как потом узналось, он ехал в тот же немецкий город, что и я. Под зловещий свист ветра в оконной дырке мы утрамбовывали друг друга, стараясь забраться поглубже. Мальчишке удалось закрыться мною, зато мне было легче дышать, я остался с краю. Там, под лавкой, мы и познакомились. Его звали – Витька.
Между прочим, когда мы наконец оказались в Германии и нам велели вылезать и ехать спокойно, мы все дружно отказались. Если уж в Польше стреляют, считали мы, то в Германии и подавно. Военные смеялись над нами, уверяя, что немцы – народ послушный: раз капитулировали, значит, теперь все, порядок. Мы не верили. Мы боялись немецких партизан, которых не было. И нас оставили в покое. Иногда мы, конечно, вылезали на свет Божий, но потом снова прятались в обжитом месте.
Помнится, когда мы стояли утром еще на границе Польши с Германией, я выглянул в окно. Там, прямо за соседними путями, ведущими обратно, домой, я увидел что-то странное. Несколько человек в тупике перрона возились с какими-то ружьями: доносился въедливый скрип сверла. Ружья были удивительные – трехствольные.
– Третий ствол дырявят, нарезной, – пояснил словоохотливый попутчик маме, видать, она ему понравилась. – Ружье-то охотничье, два ствола – гладкоствольные, а третий, под ними, на крупную дичь. Его просверливают, чтобы нельзя было из него стрелять, иначе в Союз не пропустят.
Ну, на Германию мы все выбрались посмотреть. Первый же город не особо запомнился. Серые улицы, медные купола башен с зелеными потеками, чахлые огородики.
Мы ехали по Германии, и все напоминало о войне. И воронки от бомб, и облезлые дома с чумазой разбитой черепицей, и железнодорожные станции с пробоинами в навесах над перронами. Дежурные на станциях зычно кричали: «Абфарен!» – отправление. На дорогах – наши военные регулировщики, машины-полуторки, легковые «виллисы» и огромные «студебеккеры».
И все-таки их сельская местность резко отличалась от нашей, нигде не было убогих глинобитных домов под соломенными крышами, вросших в землю. Повсюду виднелись шоссе, а не разбитые проселки. Еще до́ма мы слышали от солдат и не верили, что дороги в Германии обсажены фруктовыми деревьями и никто не трогает ни груш, ни яблок, ни вишен. «Такого и быть не может! – считали мальчишки. – Здорово врут!»
А тут мы с Витькой увидели все сами.
– А почему никто яблоки не рвет? – спросил я у нашего разговорчивого попутчика.
– Запрещено, – коротко ответил он.
Это меня не убедило. Мало ли что запрещено!
Теперь, оглядываясь назад, понимаю, что многое вокруг я тогда увидел по-взрослому. Чем дальше из России на запад, тем богаче становился вид деревень и городов, несмотря на развалины. Русские села, украинские, польские, немецкие… Даже уцелевшие украинские хаты выглядели лучше российских халуп. Про Германию и говорить не приходится, хотя и по ней прокатилась война. И невольно мелькала мысль: «Вон как у них! И ружья охотничьи – трехствольные. Чего ж они к нам полезли – в нашу бедность?» И разгоралась ненависть.
Но я чувствовал не только это, сердце колотилось, глаза мигали и слезились от ветра и паровозного дыма – навстречу летела Германия, далекая когда-то страна, страна братьев Гримм. Ах, как я любил их сказки и зачитывался ими. Неужели я теперь здесь? Надо же, как меня угораздило!
В Берлине нас встретила машина «опель-капитан» с военным шофером и каким-то молодым штатским. Как сейчас помню, звали его – Володька. Так он нам по-свойски назвался, он был переводчиком из комендатуры. Нас должны были доставить к отчиму. Невелик у него чин, однако же!..
Вот уж чего забыть невозможно. Такое, уж точно, можно увидеть раз в жизни – послевоенный Берлин! Мы проехали его насквозь до загородного шоссе – автобана. Возможно, шофер-сержант нарочно повез так, чтобы и мы смогли полюбоваться на поверженное чудовище.
Переводчик Володька, как и я, восхищался увиденным:
– Весь город – восемьсот девяносто квадратных километров! – вдребезги разнесло.
– Еще бы, – усмехался шофер. – Два с половиной миллиона наших солдат бились и миллион немецких, да с такой боевой техникой. Удивительно, что хоть что-то осталось!
Одни только мостовые, причем очень аккуратно, были расчищены от завалов. Ни камешка. А за свободными тротуарами по обеим сторонам буквально всех улиц громоздились до неба развалины, груды кирпича и железа. И не было тем гигантским берлинским развалинам ни конца ни края. Квартал за кварталом, квадрат за квадратом, и повсюду высоченные «пирамиды Хеопса» из битых кирпичей и скрученных железных балок. Среди идеально расчищенных мостовых это выглядело особенно невероятно. Берлин напоминал невиданную исполинскую свалку с идеально очерченными площадками, куда свезли строительные отходы со всего света.
А если вглядываться, то эти нереальные искореженные, перекрученные балки, свисающие глыбы бетона на прутьях арматуры, разбитые лестничные марши – все порою казалось кладбищем каких-то чудовищ с тысячами растопыренных когтистых лап, обступивших тебя со всех сторон и странно остановленных голыми мостовыми. А то и чудилось, что все это – застывшие на миг каменные взрывы, взлетевшие ввысь и готовые вот-вот обрушиться. Впрочем, иногда уже и слышался стук сорвавшегося с высоты камня. Наверно, потому повсюду вдоль дорог стояли таблички, очевидно, с запрещающими надписями, как в бескрайнем музее: «Запрещено…», «Опасно» или «Руками не трогать». Кое-где на улицах еще копошились жители, доводя мостовые до первозданного совершенства.
Мы потеряли дар речи. Сердце у меня в груди прыгало от свирепой радости.
– Да вы посмотрите, – вдруг разбил тишину голос шофера, – тротуары у них из гранитных плит. Сволочи!
Тротуары и правда были из красных гранитных плит.
– Всех немцев надо убить, всех, всех! – не выдержал я. – Всех до одного, гадов!
– Правильно, всех! – горячо поддержал Володька, родная душа.
И меня понесло. Наверно, своего рода истерика – губы выбрасывали то, что накопилось в душе за годы войны. Словно лопнул тот безмерный ком из бомбежек, голода и похоронок. Захлебываясь словами, я уничтожал всех немцев до единого. А рубаха-парень Володька соглашался со мною во всем. Под конец он даже сказал что-то вроде:
– Немецкий народ не имеет права жить.
Потом, уже при встрече с отчимом, я узнал, что переводчик – немец Вольдемар. И мне мгновенно стало стыдно и страшно. Стыдно потому, что я так неистово распинался перед немцем. И страшно оттого, как ловко умеют немцы притворяться.
Лет через десять мне, студенту-первокурснику, довелось вновь побывать в Германии, точнее, уже в ГДР. Но и тогда в Берлине все еще встречались развалины, словно памятники русской ненависти к врагу. Возле главной улицы Унтер ден Линден высился, зияя проломами от снарядов, кафедральный собор. Внутри царило запустение, пахло старой известкой, и было не по себе, как обычно в полуразрушенных церквах. На одной из стен среди многих непонятных мне надписей на немецком языке, наверно о том, что здесь побывал какой-то глупый Ганс, выделялась одна, на русском, без запятых, высеченная явно штыком: «Так вам сукам и надо».
– Я донес свою голову до Берлина! – любил повторять мой отчим-старлей. А другие двести тысяч солдат тоже донесли свои головы до Берлина и сложили их там.
Сейчас многие плохо разбираются в истории. Тогда, когда я приехал в 1946 году, Германия была именно Германией. ГДР еще не было, она возникла только в 1949 году. Но это к слову.
«Городок в табакерке» – такое ощущение осталось у меня от старинного города Н., где мы жили. Тысяч двадцать населения – самое большее. И никаких разрушений. Подобных мест, не затронутых войной, много осталось в Тюрингии и Саксонии. Там не было военных объектов, и ни наши, ни союзники не стали попусту тратить бомбы.
На пряжках немецких солдат было выбито: «God mit uns», что означало: «С нами Бог». Но человеколюбивый Бог справедливо покинул их во время войны, однако никогда не отворачивался от таких милых старых немецких городков. Наш – заметьте, наш – был настолько чудесен, что до сих пор, более полувека, снится мне порою. Это я говорю, несмотря на былую ненависть к немцам. В нем было все, что полагается сказочно прекрасному старому городу: и полуразрушенная от времени крепость, местами затянутая вьющимся виноградом, и причудливый замок, и старинные фахверковые дома с орнаментами каркасных балок по фасаду, и крутые черепичные крыши, и брусчатые узкие улочки, и каменные аркады первых этажей на главной площади, и башни трех городских ворот, и готический мост, и чистая река шириной в негромкий крик, с разбегающимися кругами от форелей – форелей, не плотвы! – и древние пивные, разрисованные снаружи сценками из хмельной жизни во всю оштукатуренную стену, и даже внушительный кинотеатр с большими рекламными витринами. Улочки с уютными особняками, кирхи с флюгерами на шпилях, герань на подоконниках, медные колокольчики на дверях магазинов, высокие каштаны, ухоженные сады с яблонями, грушами, черешнями – черешнями, а не вишнями! И везде чистота. Чистейшие улицы и чистейшие окна. По-моему, окна мыли чуть ли не каждую неделю. Такой вот необычный городок – почти из сказок братьев Гримм.
Ну а послевоенной бедности и жалкого вида немцев мы не замечали. Мы были победителями.
Наша семья поначалу занимала двухкомнатный номер в гостинице «Ротер гирш» – «Красный олень». В гостинице размещалась военная комендатура, и верхний, четвертый, этаж был отведен офицерам – не всем – под жилье. Сохранился и ресторан, в нем столовались военные. Для многих это было удобно. Достаточно спуститься – и ты на работе. Можно вообще не выходить из дома. Но отчим редко бывал на месте, он занимался репарациями и часто ездил с тем самым переводчиком по окрестностям на разные предприятия, которые подлежали вывозу к нам как возмещение ущерба от Германии. Иногда он брал меня с собой. Но я забегаю вперед…
Я уже говорил, что война обошла город стороной. Здесь не было разрушений. А ведь я, собственно, и не видал целых городов. Война началась, когда мне было четыре года. И годам к пяти, как мне помнится, все у нас вокруг было сильно разбито. Многие жили в подвалах и землянках. А тут я вдруг перенесся в сказочный средневековый городок. По-моему, ему было чуть ли не восемьсот лет. Во всяком случае, он мало чем отличался по облику от такого города, как Арнштадт, в котором я побывал потом студентом. Тому, достоверно известно, тысяча лет.
В Н. стояла небольшая воинская часть. Казармы привычно окружал зеленый дощатый забор. Там был и открытый бассейн с «лягушатником», в нем я вскоре научился плавать.
По вечерам из громкоговорителя, установленного на балконе комендатуры, неслись с пластинок на весь город песни Клавдии Шульженко. «Так-так-так! – говорит пулеметчик. Так-так-так! – говорит пулемет». Этот славный пулемет не давал заснуть, здесь рано ложились спать. Все важные объявления и распоряжения тоже передавались через громкоговоритель, но уже с машины, разъезжавшей по городу: «Ахтунг! Ахтунг!..»
В самом центре городка была вымощенная плитами площадь, ее обступали старинные дома с аркадами первых этажей. Отчим рассказал, что раньше здесь, посредине площади, высился какой-то монументальный фашистский обелиск. Наши подогнали два танка, закрепили на нем тросы, и танки начали тянуть в разные стороны. Но так как они расположились на одной линии, обелиск отказывался падать, напор одного танка прочно сдерживал другой. В конце концов разобрались и памятник свалили.
Интересна была и послевоенная история городка. Его заняли американцы, но отдали нам его после раздела Берлина на зоны: советскую, американскую, английскую и французскую. Мы не даром тогда уступили западную часть Берлина союзникам: за это нам отошли другие части Германии, занятые союзными войсками.
Передача города произошла очень просто. Американцы привезли кучу ключей: от мэрии, различных складов, бензоколонок, предприятий и сдали их нашим военным. Взвесили при всех на весах. Плиз! Столько-то килограммов ключей сдано, столько-то принято. Распишитесь. А теперь, мол, разбирайтесь сами. Они даже не удосужились показать, к каким замкам подходят ключи. Гуд бай! Весело помахали и укатили, шалопуты, на «виллисе».
И пришлось-таки разбираться. Военный комендант полковник Боровиков – отец нашего будущего вожака Леонида – решил сделать хорошее для бойцов. Многие отбывали домой. А где взять гостинцы для родных? И пока все не было принято по описи, отдал солдатам на ночь как трофей большой склад шерстяных тканей.
– Видели бы вы, – рассказывал нам с мамой старлей, – как из окон склада летели с этажей на улицу штуки материй. Бум-бум о мостовую, так что стекла вокруг дрожали! Разбирай, ребята!
Смех смехом, но одного старшину на улице прибило насмерть отрезом шевиота, скинутым с верхнего этажа.
– Вот так, – жестко закончил свой рассказ отчим. – Лес рубят – щепки летят. Зато хоть что-то люди домой увезли.
Это понятно. Дома все стоило чрезвычайно дорого, в обносках ходили. Много война отняла и много хорошего проявила. Более добрых людей, чем во время войны, я не видел. Побирушки в двери стучались, просили: «Подайте хлебушка». Не денег, нет, только хлеба. И ведь подавали им что-то, а получали-то его по карточкам. А малые и старые только иждивенческие карточки имели. Разве что воробью на них хлеба от пуза!..
Немецкая обслуга в отеле «Ротер гирш», где мы жили, почему-то благоговела перед моим отчимом. Я невольно заметил, что к нему они относятся почтительнее, чем к самому коменданту Боровикову. А мама и подавно это заметила.
– Чего они перед тобой лебезят? – однажды впрямую спросила она.
– За мои прежние чаевые, – довольно усмехнулся отчим. Мало сказать «довольно», он расплылся, будто повидлом губы помазали.
И рассказал нам простую, но удивительную историю.
Мы удобно устроились в мягких креслах, и отчим начал:
– За месяц до штурма Берлина я ночевал с ординарцем Мишей в банке.
– Где? – удивилась мама.
– В каком-то немецком банке. Он был здорово разбит при наступлении, все полы были усыпаны рейхсмарками…
– А золота не было? – затаил я дыхание.
– Не было, – огорченно ответил он.
Мама звонко расхохоталась. Она была очень честная и принципиальная. Однажды были мы с отчимом на охоте, дома еще. Он случайно подстрелил колхозного гуся, и мы не случайно принесли его домой. Гордо признались по глупости. А разгневанная мама заставила нас его выбросить. Мы ушли с ним и, конечно, не выбросили, а отдали соседу.
– Ну, нагребли целый ворох денег под бока, чтобы помягче было, так и проспали всю ночь, – продолжил отчим. – А утром вдруг меня осенило. Я подумал: скоро война кончится, какие-то деньги должны ходить, верно? Пока введут новые или что-то другое придумают, эти марки будут повсюду брать.
Он приказал ординарцу набить вещмешок деньгами. И брать только тысячемарковые купюры, чтобы больше влезло. Что и было сделано.
Так старлей стал миллионером. Кончилась война, и он загулял на славу. Носил шелковое белье и выкидывал потом в окно после бани, а немцы быстренько подбирали. Обедал он с боевыми друзьями-товарищами только в уцелевших ресторанах. И однажды оплатил даже празднование 7 Ноября для всей комендатуры в гостинице «Ротер гирш». Это были огромные деньги, хотя они и шли по 10 марок за советский рубль. Тут даже большого жалованья не хватит. Чтобы представить себе, какие у него были деньги, он привел один случай. Как-то он постригся в парикмахерской и дал хозяину тысячемарковую банкноту. У того не оказалось сдачи, вся его небольшая парикмахерская столько стоила.
– Сдачи не надо, – великодушно сказал новоявленный богач.
Так хозяин за ним два квартала бежал, стряхивая с его гимнастерки невидимые волоски.
Ну, понятно, отчим замечательно приоделся. Пошил себе три дорогих костюма, кожаное пальто, для мамы кое-что прикупил…
Тут мама поджала губы, и он поспешно сказал, причем видно было, тоже правду:
– А в прошлом году я приехал от вас из отпуска, заглянул за диван, где деньги держал в чемоданчике, а его нет. Побежал Мишу искать, а он уже демобилизовался. Вот и все, – развел руками отчим.
– Эх! – сокрушенно стукнул я себе кулаком по колену. – Надо было в комиссионках или с рук всякие золотые кольца и драгоценные камни покупать, – заявил я, деловой такой человек.
– Не догадался, – виновато ответил он мне, словно мелкий конторщик банкиру, и привычно повторил: – Главное, я голову до Берлина донес!
Старлею можно было верить. Он был простой человек, без особых загибов. Но я это понял не сразу. Одно время даже считал его чуть ли не шпионом, потому что не мог понять, почему у него нет никаких родных. У нас вот по всей стране жили близкие и дальние родственники: двоюродные, троюродные и еще Бог знает какие. В Союзе нам нередко присылали поздравления к праздникам. А он, видишь ли, никого из родных не имеет. Мол, кто погиб, кто пропал – война. Но мы ведь тоже не на Луне жили. Наверняка скрывает что-то.
Потом мне стало все равно. Мысли, они ведь то набегают, то исчезают. А в моем возрасте они у меня долго не задерживались. В детстве одним днем живешь, потому и кажется детство таким долгим. Что ни день – новая жизнь. Так бы жить всегда!..
У старлея было свое чувство юмора, можно сказать, панибратское. Шли мы как-то с ним по коридору в квартире, куда вскоре переехали из гостиницы. И он неожиданно втолкнул меня в свою темную фотолабораторию и запер дверь. Боже, какой ужас я испытал! Кто-то, яростно шипя, набросился на меня и стал кусать мне руки и ноги! Я заорал и ощупью влез на стол. А этот невидимый свирепо носился вокруг внизу.
Вспыхнул свет, и, хохоча, вошел старлей. Оказалось, на меня напал здоровенный гусак, которого ему подарили в комендатуре. Уж как возмущалась мама, а старлей только хохотал: «Ну пощипали мальца немного! Я ведь по-дружески!» Пощипали… Гусак кусался, как зверь. Синяки остались. Я же не Дубровский, который в подобном случае, только с медведем, в упор его застрелил. У меня оружия не было, да я и не знал, кто на меня напал в темноте. Удружил старлей!
В Германии старлей полюбил охотиться. Сначала он завел себе два изумительных охотничьих ружья, не помню точно, будучи миллионером или позже. Он специально ездил в город Золинген, знаменитый своими стальными изделиями: от опасных бритв с «двумя человечками» до охотничьих ружей «Зауэр». Там он выбрал в альбоме и заказал себе два ружья 16-го калибра, копии тех, что в свое время изготовили для страстного охотника Геринга. Эти ружья с воронеными, голубоватыми крупповскими стволами и прикладом из какого-то особенного дерева, украшенным резьбой и серебряными пластинами со сценами охоты, приводили всех в восторг. Один ствол в ружье был «чок», другой – «получок», что влияет на кучность дроби при стрельбе. И что удобно: автоматический выброс стреляных гильз.
Он завел себе патронташ и ягдташ из коричневой кожи. Разве что охотничьего рожка у него не было, а может, и был, не помню. Еще он заимел охотничьи, тоже коричневой кожи, ботфорты, пропитанные водонепроницаемым составом.
Ботфорты отчима вызывали у меня искреннюю зависть. Такие, вероятно, носили королевские мушкетеры. Я был заядлым книгочеем, и дома, в Союзе, знакомый мальчишка дал мне почитать «Трех мушкетеров» – на одни сутки, за три рубля. Видимо, по рублю за каждого мушкетера. И я таки успел – наверно, уже под конец по диагонали прочитывая страницы.
Не понимаю, что происходит сейчас, в 2006 году. Крестник моей жены, обычный десятилетний мальчишка, плохо читает, очень медленно и запинаясь. И я повадился постоянно спрашивать его при встрече: «Читаешь? Читаешь?» Недавно он звонил нам по телефону с какой-то просьбой, и я привычно спросил: «Читаешь?», на что он обиженно заявил, что вчера был с классом в походе, очень устал и теперь отдыхает. «Ну, отдыхай с интересной книжкой», – посоветовал я ему. В ответ было тягостное молчание. Ему явно не хотелось грубо отвечать недоумку взрослому, что любое чтение – тяжкая работа, а не отдых. Скажут тоже!..
Любопытна судьба этих ружей. Одно, по-моему, в 1948 году, когда мы вернулись в Союз, обменяли на десять мешков картошки, а другое досталось мне после кончины отчима. Но я подарил его племяннику, сыну своей сестры, родившейся в Германии. Во-первых, потому, что охотиться так и не полюбил, хотя отчим брал меня в России на охоту. А во-вторых, грянула перестройка, и я просто боялся кого-нибудь в ярости пристрелить, потому и отдал ружье от греха подальше.
Но вернемся к старлею. У них сбилась компания охотников из комендатуры, и они каждую ночь повадились ездить на охоту. Зайцев тогда в Германии развелось множество, возможно, и раньше было много, потому что и во время войны, и после немцам было запрещено иметь любое оружие. И вот наши охотники в открытом «виллисе» гоняли по лугам и полям с включенными фарами, от которых зайцы просто гипнотически столбенели, и наперебой палили на всю немецкую ивановскую. Было даже, они вернулись в город с зайцем, сидящим на капоте. Очумелый от страха, он как вскочил туда, так и не спрыгнул.
Мы каждый день ели тушеную зайчатину. Сладкое заячье мясо настолько надоело мне, что до сих пор меня передергивает даже от запаха тушеного кролика. Мы с мамой не меньше года ели зайцев, пока не взбунтовались.
Правда, одно время отчим переключился на косуль. Недалеко от города в лесу были охотничьи угодья со специальными вышками вроде пограничных. Стрелять надо было «жаканами» – пулями, а не дробью. Однажды он, вернувшись с охоты, клялся, что попал в косулю, но она подпрыгнула и удрала. А на другое воскресенье он вдруг нашел ее по жуткому запаху за теми самыми кустами, что она из последних сил перепрыгнула. После этого старлей перестал на них охотиться. Между прочим, у многих зажиточных горожан, у которых мне довелось с ним побывать, на стенах висели гладкие, будто муляжи, черепа оленей, ланей, косуль с рогами и рожками – прежние трофеи владельцев. И мне почему-то вспоминались скальпы врагов, добытых краснокожими, в романах Фенимора Купера.
Почти чеховскую историю рассказал нам как-то отчим. Случилось целой группе наших охотников-офицеров во главе с генералом охотиться на небольшом курортном озере. Ничего они, как ни странно, не добыли, и тут над озером появился одинокий лебедь. Поднялась такая круговая пальба от рассредоточенных по берегам стрелков, что он и улететь не мог, метался туда-сюда в испуге, но довольно высоко, недосягаемо для дроби. И внезапно кто-то метким выстрелом снес ему голову. Все дружно закричали: «Это генерал! Генерал стрелял!», хотя лебединую шею будто ножом срезало явно винтовочной пулей. Кто-то из солдат генеральской охраны постарался, у офицеров были охотничьи ружья.
– Видели бы вы, как потом важно выступал впереди всех генерал, – смеялся отчим, – а за ним несли на носилках безголового лебедя!
…Так вот, в конце концов мы отказались есть зайцев, и отчим, вздохнув, сказал мне, шутливо подделываясь под просторечие:
– А курей и утей ты любишь?
– Ага, – сразу согласился я.
– А чего больше?
– Утей, – ответил я, так как никогда не ел уток.
– Тогда поехали, – предложил он.
По пути за город по автобану на машине – у нас был «опель» – он странно заметил:
– Кур нам не взять, только чудом. Уж больно прыткие!
Возле ближней к городу деревни мы остановились. Вниз с пригорка вел аккуратный брусчатый съезд, переходящий затем в гауптштрассе – главную сельскую улицу, с прудиком у обочины, курами и утками, бродившими вдоль и поперек мостовой.
Тогда я второй раз в жизни услышал слово «рекогносцировка». Впервые я встретился с ним в книге Дюма «Двадцать лет спустя», так называлась одна из глав. Это боевое слово означает предварительное обследование местности, где предстоят военные действия.
– Рекогносцировка благоприятная. Вперед! – бодро скомандовал отчим, и машина ринулась вниз.
Тут только я осознал, что мы не взяли из дома ружье.
– Запомни, – на ходу сказал отчим, – птицу крестьяне не продают вообще. Кур, наверно, из-за яиц, а уток – черт их знает почему! А уж тем более советским оккупантам, – иронически ухмыльнулся он.
Меня чуть ли не трясло от волнения, от азарта, кинувшегося в голову. Не забывайте, то были немецкие куры и утки.
Не сбавляя скорости и давя все живое птичье, мы промчались по гауптштрассе с индейским кличем, который издавал я во всю мочь. Я был тогда помешан на индейцах. Кстати, мне казалось, что и вся Германия тогда на них помешалась. Из игрушек повсюду продавались только свинцовые раскрашенные индейцы с томагавками и луками, вигвамы и пиро́ги. Их, видать, кустарно отливали в специальных формах. Самым популярным писателем у немецких ребят был Карл Май, написавший десятки романов про индейцев. Жаль, тогда у нас его не печатали. Мы знали только Фенимора Купера да еще Густава Эмара по дореволюционным книгам.
Отчим тоже издал победный клич. Недаром у него была медаль «За отвагу». В конце улицы мы развернулись и медленно поехали назад. А там к погибшим птицам уже сбегались, негодуя, всполошенные фрау. Они и сами напоминали птиц, кудахтая что-то на немецком и взмахивая руками, словно крыльями.
Когда старлей вылез из машины, они обступили его, держа за шеи убиенных птиц, и возмущенно загомонили: «Герр офицер! Герр офицер!..» Попробовали бы так возмущаться в подобном случае наши крестьяне при немецкой оккупации!..
Отчим плохо знал немецкий, но, очевидно, как бывший миллионер, великолепно знал силу денег. «Деньги – самое мощное оружие», – говаривал он. Он быстро все уладил. Заплатил каждой фрау столько, сколько она потребовала. А поскольку это были вымуштрованные немецкие женщины, склонные к порядку, лишнего они не запрашивали и называли нормальную, по их понятиям, рыночную стоимость. Но… Потом, не выпуская из рук своих упитанных уток – с курами, как и предсказывал отчим, нам не повезло, – они хотели разойтись по домам. Но тут уж герр офицер твердо заявил, что утки принадлежат ему. Он за них заплатил? Заплатил. Старлей забрал свою добычу из разжавшихся когтистых рук и покидал в багажник.
Мы покатили прочь, а остолбенелые фрау смотрели нам вслед, смутно понимая, что произошло нечто, недоступное их слабому уму.
Попутно замечу, что никакой жестокости наших военных за два года в Германии я не видел. Никого не расстреливали, не пытали, не били. И сравнивать тут нечего с тем, как вели себя немцы у нас. Другое дело – во время военных действий. Один случай, рассказанный старлеем, поразил меня. В 1941 году наша разведка захватила в плен немецкого танкиста. На допросе он нагло заявил: не желаю, мол, разговаривать с трупами. Будущими, понятно. Настолько он был уверен в своем превосходстве и в германской победе. Тут уж терпение у наших лопнуло, его выволокли из блиндажа, прострелили ему очередью ноги и оставили подыхать в снегу на морозе. Ну кто теперь, дескать, труп? Будущий, понятно.
Так рекламируют сегодня отели в Германии. Но могу честно сказать, что мы никогда и нигде не жили так прекрасно, как в то время. Мы переехали из гостиницы-комендатуры в зеленый район двухэтажных особняков. В доме, где нас разместили, была еще одна русская семья. Нам достался весь второй этаж. А в мансарде под черепичной крышей обитала прислуга: горничные и поварихи, по паре на жилой этаж.
Раньше в этом доме господствовала дама, которую все называли – Фрагелька. Куда ее отселили, не знаю. Но иногда она приходила и придирчиво проверяла, все ли в доме на месте. Даже в саду она появлялась сразу, как только поспевала черешня, и, взяв высокую стремянку, обирала все ягодки. Так что мне приходилось загодя есть не совсем еще зрелую. Ах, черешня! У нас, в Союзе, она росла лишь где-то на юге. Я попробовал ее здесь впервые, как, впрочем, и большие желтые груши.
Муж Фрагельки, какой-то военный чин, то ли погиб на войне, то ли попал в западную зону. Во всяком случае, у его фрау сохранились начальственные замашки. Ее даже старлей избегал, она была вечно недовольна, настойчива и криклива, пока ее не обломала моя мама, строго указав ей на дверь:
– Тут вам не при Гитлере!
Фрагелька сразу заткнулась, поняв «по-русски» одно лишь слово «Гитлер», и проворно убралась прочь. Однако сохранила свое право на плоды черешни и груши во дворе.
Правда, она как-то вновь раскричалась, когда увидела свои пострадавшие лестничные перила: я отхватил от них порядочную щепку старлеевской бритвой «Золинген». Так что мне влетело и от одной, и от другого. Но я не считал себя перед ней виноватым за эти перила. Подумаешь! Мы и дома, и в школе у себя в Союзе резали все перила, какие попадались под руку. А уж перед немецкими никак не мог устоять. Ну а старлей, понятно, рассердился справедливо: я выщербил бритву, и ему пришлось стачивать лезвие чуть ли не на полсантиметра. Обычно он правил ее на ремне, и мне было неизъяснимо интересно проверить, насколько она остра. Это сродни тому чувству, когда вдруг неудержимо хочется прыгнуть в воду с моста, хотя и не знаешь, чем это кончится. Дурь!
Я уже говорил, что, став студентом, ездил с туристами в ГДР. Мне повезло, я сумел побывать в этом городе и даже пива испил в той самой гостинице, где когда-то размещалась комендатура. Зашел я и в дом, где мы ранее жили на втором этаже. Я хотел заглянуть в нашу бывшую квартиру, но новый хозяин не разрешил. Слово за слово, я машинально упомянул о Фрагельке, на что тот сказал, что фрау Гелька живет теперь в Западной Германии. Только тогда я понял, что прозвище «Фрагелька» состоит из двух слов.
Наш молодой гид, который был со мною – я рассказал ему о поврежденных перилах, – показал ту выщербину недоверчивому хозяину как доказательство, что я действительно здесь раньше жил. После этого хозяин так распалился из-за моего десятилетней давности проступка, что нам пришлось поспешно уйти. Я завернул по пути во двор – в маленьком садике черешня была на месте. А еще я увидел и сразу вспомнил плоскую железную собаку, таксу-скребок, о который счищали грязь с обуви у черного входа. И так вдруг тоскливо стало…
Возвращаясь к нашему давнему роскошному житью, похвалюсь: у нас было пять комнат, не считая ванной и кухни. Ну, ванной у нас потом в России долго не было, в баню ходили. Итак, гостиная-столовая, спальня родителей, моя комната – у меня ее тоже до тридцати лет не было, – кабинет старлея, фотолаборатория. Отчим любил фотографировать, у него было два аппарата: «лейка» и «контакс». На вывезенном немецком оборудовании – из других мест – у нас и стали затем выпускать новый «ФЭД» («лейку») и «Киев» («контакс»). В лабораторию отчим превратил одну из комнат, плотно завесив окно темной тканью, и, как средневековый алхимик, колдовал там с автоматическим увеличителем, снабженным часами, и ванночками с проявителем и закрепителем при таинственном красном свете. Там еще стояли солидный резак для обрезки фотографий и зеркальный валик – глянцеватель снимков.
У меня – можете себе представить! – был свой письменный стол с зеленой настольной лампой. Но главное – главное! – в нашей гостиной с ее лакированным обеденным столом, тяжелыми шкафами с книгами в кожаных переплетах, с буфетом, где хранилась мейсенская посуда, находился электрокамин со стеклянными поленьями. В них притаились лампочки, и, когда камин включали, казалось, поленья горят как настоящие. Вот только дымом не пахло. Напрасно усмехнетесь: на буфете стоял кувшинчик с фарфоровыми цветами, так в нем была дырочка, в которую можно накапать духи, и тогда этот неживой букет благоухал на всю гостиную. Да уж, немцы – мастера на все заменители, но это я понял гораздо позже. У них и бензин – какой-то синтетический. Отопление у нас было печное, и уголь – тоже ненастоящий. Во дворе на листе железа аккуратной пирамидой лежали бурые, величиной с кулак, брикеты, спрессованные из угольной крошки и пыли.
Но зато как приятно, выключив свет, сидеть по вечерам в теплой гостиной, отапливаемой суррогатным углем, смотреть на мерцающий фальшивый камин, вдыхать, пусть подложный, аромат искусственных цветов и пить поддельный, но сладкий лимонад из бутылки с белой фаянсовой пробкой и защелкой из толстой проволоки. Нет, честно, тогда для нас это была самая красивая, самая уютная жизнь.
Отчим закупал на неделю ящик пива для себя и два ящика лимонада для нас с мамой. А еще по выходным нам готовили по заказу, из наших же продуктов, самый настоящий большой торт в городской пекарне. За торты мы расплачивались не деньгами, а тем, из чего его делали: маслом, сметаной, мукой, шоколадом и коньяком. То есть попросту давали всего этого больше, чем надо. Заранее скажу, что торты надоели мне через полгода так же, как и зайчатина. До сих пор не могу есть, объелся в детстве на всю жизнь. И победителям бывает худо.
В общем, маме не приходилось ни убирать, ни готовить, ни закупать провизию. Она очень похорошела. Можно было блаженно ничего не делать, ходить в парикмахерскую, в кафе, в пошивочное ателье, в кино, в бассейн или в гости к новым подругам, офицерским женам. Выражаясь современным языком, мы были «новыми русскими» среди «старых немцев».
Посмеиваясь сейчас над родителями, не могу забыть и о том, что в Германии мне тоже, как маме и отчиму, справили кожаное пальто-реглан. Мягкое – и не поверишь, что из кожи, – темно-коричневое пальто, без набивных плеч, с широким поясом. Видели б меня в таком наряде пацаны с нашей улицы в Союзе, вечно щеголявшие в свободных несуразных телогрейках! Наверно, весь город сбежался бы. Но когда я вернулся, никто в обморок не упал. Я вообще его не надевал, да и родители не советовали. А потом я из него вырос, и пальто продали скорняку на всякие кожаные поделки. Думаю, мой реглан вряд ли бы стал носить в то время любой мальчишка, будь он и сынком генерала.
Даже немцы оглядывались на мое пальто, когда я шел по улице. Как жили сами немцы, повторю, нас совершенно не интересовало. Но мы знали об этом хотя бы потому, что мама частенько давала что-нибудь из продуктов поварихе и горничной, и те униженно благодарили. На все это могу и сейчас лишь пожать плечами – нечего было лезть на нашу страну.
Теперь-то зло на немцев у меня давно прошло, а тогда…
Тот Витька, с которым я всю Польшу, да и Германию до Берлина проехал в вагоне под лавкой, оказалось, направлялся тогда сюда же, в город Н., к своему отцу. Мало того, он жил теперь на моей улочке в похожем доме. Здесь все дома выглядели богатыми, а один из них поражал тем, что в нем была парадная лестница и на площадке перед вторым этажом стояли чучела зверей, а на стене висело старинное оружие и доспехи. Венчал же все рыцарский шлем с перьями.
Мы с Витькой иногда подходили и жадно смотрели в приоткрытую дверь на это богатство. Но схватить хоть что-то мы боялись. Здесь жил пожилой врач, важный господин, говорили, барон. Оно и видно по оружию: фон-барон.
Однажды мы осмелились украдкой подняться на лестничную площадку. Здесь красовалась невидимая снизу чудесная сцена охоты, мастерски сделанная из великолепных чучел: лиса подкрадывается к тетерке с выводком птенцов. А вокруг валуны и бурелом сучьев. Вдруг где-то вверху послышались шаги, и мы скатились по лестнице на улицу.
Вначале нас было только двое друзей. Потом мы познакомились с Георгием, а попросту Жоркой, жившим на соседней улице. Он был постарше, одиннадцати лет. Косой чуб перечеркивал его лоб, и дома, в Союзе, Жорку, наверно, не раз безжалостно обзывали Гитлером. Четвертым в нашей постоянной компании стал Леонид, мы негласно выбрали его предводителем как самого старшего, ему было одиннадцать с половиной, и как сына коменданта города, полковника Боровикова. Боровиковы жили на окраине города в парке, на белой вилле. Леонид был высокий, белобрысый и голубоглазый. «Чистый ариец», – с иронией отозвалась о нем моя мама. Сильный, ловкий и пытливый, он видел нас всех насквозь и угадывал наши мысли. А еще у него был необыкновенный талант рассказывать бесконечные истории о приключениях какого-то благородного, бесстрашного разбойника, якобы взятых из книг, прочитанных когда-то в «детстве», как он пояснял с усмешкой.
Другие русские ребята, обитавшие в городе, были еще малы для нашей компании. Леонид как старожил – он приехал раньше нас – и как человек, близкий к верховной власти, поведал нам, что мы будем учиться в большой русской школе в соседнем городе Р., километрах в двадцати отсюда. И не только мы, но и дети других военных из ближних городков – с первого по десятый класс. А возить нас будут туда на автобусе.
Да, как же я забыл? Пятой в нашу компанию пристроилась Зинка, дочка начальника автороты, жившего на первом этаже в нашем доме. Она, конечно, была настырная, но не это заставляло нас терпеть девчонку. В отличие от нас, остолопов, Зинка прилично знала немецкий язык. «От отца передалось, – хвалилась она. – Он в школе хорошо учился». Тем самым она, вероятно, намекала, что и наши родители недалеко ушли от нас, такие же олухи. Вот мы и приняли ее в свою компанию, без переводчика мы не могли обойтись, особенно когда у нас началась война с немецкими ребятами.
Два года, прожитых в Германии, сливаются у меня как бы в один месяц, потому что память удерживает только что-то особенное. Интересно, куда деваются пустые, невзрачные, скучные дни?..
Первые наши подвиги начались с набегов на немецкие сады и огороды. Ну, этого нам и на родине хватало. Правда, здесь все проходило по-особому. Мы не скрываясь заходили в облюбованный сад, рвали что хотели, а если появлялись возмущенные хозяева, то отвечали им по-русски такими словами, которые даже в неприличном обществе реже употребляют. Хозяева тут же ретировались.
Сразу за советских нас было трудно принять, хотя, на внимательный взгляд, можно, конечно, отличить: на нас все новое и модное, даже эти неприятные брюки гольф до колен, зато пиджаки у нас, как тогда говорили, «мировецкие»: однобортные, светло-серые, из мягкой стопроцентной шерсти, с широкими лацканами. Немецкие ребята одевались бедно, но опрятно и чисто, все дырки аккуратно заштопаны, а башмаки всегда начищены. И все равно нам неровня. Поэтому, наверно, мы и кричали какой-нибудь выскочившей недобитой фрау: «Разуй глаза, старая карга! Не видишь, кто перед тобой, трам-та-ра-рам?» С раскрытым от страха ртом она поспешно убиралась восвояси. А если появлялся крепкий еще мужчина, то после слов: «Наци, фашист, гестапо, трам-та-ра-рам!» – он еще быстрее любой старухи улепетывал прочь. Вот тебе и хваленые арийцы, ставящие себя выше всех!
Такого унизительного поведения у взрослых людей я никогда не видел и, надеюсь, никогда не увижу. Вероятно, зная о том, что творила их армия в Советском Союзе, да и не только там, они даже через год после войны страшились ответной мести. Кухарка как-то сказала маме – переводил тот же Володька-Вольдемар: «После войны мы боялись, что вы с союзниками выселите весь наш народ – до единого! – куда-нибудь подальше, в Австралию».
А мы, пусть по-своему, все не унимались. Мне и Витьке родители подарили по духовому ружью. Я приходил с ним к другу, и мы удобно устраивались во дворе. У него был замечательно удобный забор для стрельбы по движущимся мишеням. Это была кирпичная стена, над которой нет-нет да и проплывали шляпы прохожих. Мы заряжали наши «духовушки» хвостатыми немецкими пульками, особенно меткими, и поочередно палили по шляпам. Бац! – и шляпы нет, слетела. Обхохочешься. Вбежит через калитку во двор разъяренный немец, а ты его пошлешь по-русски подальше. Он сразу же начнет улыбаться, кланяться и торопливо пятиться обратно на улицу. Очевидно, страшась получить в сиделку новый заряд.
И все-таки родители поймали нас за этим увлекательным занятием и отобрали ружья. А все оттого, что мы с Витькой да еще с Леонидом залпом из трех ружей сбили шляпу у того самого важного врача, фон-барона. И он не побоялся пожаловаться в комендатуру.
– Ну, теперь он нас попомнит! – зловеще произнес наш вожак Леонид.
Не знаю, что он задумывал. Но через пару дней я рассказал ему о старинном оружии в доме врача. Боровиков-младший сразу загорелся, и мы выступили в поход.
– А чего делать-то будем? – спросил Жорка.
– На месте виднее, – ответил Леонид.
Теперь все это выглядит даже смешным. Боязливо, но решительно – самое точное определение! – мы тогда вошли в дверь, которая днем никогда не запиралась, и вслед за нашим вожаком поднялись по лестнице на площадку. Леонид, словно охотничий пес, замер, завидев чучело лисы, охотившееся на чучело тетерки. И тут вверху неожиданно появился сам врач. Грозно взглянув на фон-барона, Леонид сорвал со стены саблю и, громко крякнув, лихим взмахом начисто отсек лисе голову. Фон-барон ахнул и схватился за сердце. А Леонид, со звоном отбросив саблю, вновь возглавил теперь наш уход, по-прежнему боязливый, но решительный.
Больше врач на нас жаловаться не посмел. Но дверь в особняке стала запираться и днем. Того, что увидал фон-барон, он, вероятно, никогда не видел. Впрочем, и мы тоже. А я-то предполагал, что мы пошли туда за старинным оружием. Просто у Леонида вдруг наступил миг вдохновения. «Наше дело – правое», – как сказал Сталин, чей двухэтажный портрет висел над входом в комендатуру. Знай наших!
А вообще-то есть угрозы и посильнее. Мы ездили с отчимом и с тем самым переводчиком-перевертышем на какое-то предприятие, подлежащее вывозу. Так там куда-то припрятали ценное оборудование. Оно сразу же нашлось, как только руководству перевели веские слова отчима:
– Тех, кто не дает отправлять станки в Советский Союз, мы отправим туда вместо станков.
Действенная мера!
А между тем нашей компании предстояли серьезные испытания. Ведь помимо взрослых были и немецкие ребята, с которыми мы еще не сталкивались. Оказалось, они нас не очень-то боялись.
С чего начались наши стычки с ними? Сразу после случая в кинотеатре, где мы смотрели картину «Дубровский», то ли дублированную, то ли с субтитрами на немецком.
Я не думаю, что тогда мы в кино покупали билеты. Если уж у себя, в Союзе, всяческими путями пробирались смотреть кино бесплатно, то, вероятно, и здесь делали то же самое. Точно могу сказать, что, когда я ходил в кинотеатр с родителями, мне непременно покупали билет. А когда мы шли сами по себе…
Теперь смутно вспоминается, что мы вроде бы прошныривали в зал через выходящих после сеанса людей. Такого за немцами не водилось, и дежурный тип нас не замечал. А если и замечал, то, конечно, не хотел связываться с «этими русскими мальчишками», себе дороже.
А вот все, что было тогда на «Дубровском», помню отчетливо. Мы удобно устроились где-то в серединке зала и во время сеанса развлекались вовсю: громко говорили, хохотали, свистели. Впереди Леонида сидел какой-то лысый господин и только поеживался от наших выходок. По-моему, Леонид решил покуражиться перед нами и перед немцами. Мы бы никогда не решились на то, что он сделал, да и мысли такой не возникало. А возможно, тут и другое сыграло: Леонид взвинтился от русского бунта на экране, когда разгневанные крестьяне окружили высокомерного иностранца-управителя, кажется немца, с презрением глядевшего на них.
Леонид в каком-то порыве вдруг смачно плюнул сидевшему впереди господину на лысину, а затем звонко шлепнул по ней ладонью, так что брызги полетели. Уж этого немец не выдержал. Он вскочил и стал что-то кричать, грозно нависая над нами. Его поддержали другие немцы и, встав, тоже нависли над нами, как темные зловещие птицы, и тоже закаркали что-то во все горло. Мы сидели ни живы ни мертвы. Показ прервали, в зале зажегся свет, и дежурный по залу привел полицейского, рослого мужчину в форме и высоком черном шлеме, обтянутом материей, с металлическим гербом города и выбитой на нем надписью «Stadtpolizei». Я знал от старлея, что в полиции служит немало прежних полицейских. Они безропотно явились в 1945-м, когда их призвали на работу победители.
Полицейский мрачно выслушал жертву хулиганства и гомонящих соседей. Поглядел на нас, мы подавленно молчали, лишь Леонид пробормотал:
– А чего он тут… – и все, тоже умолк.