Здравствуй, Галя.
Написала приветствие и вот сижу, ломаю голову, как продолжать. Столько времени прошло. Лет тридцать, пожалуй; и большой срок, а пролетел – как не было. Аж жутко.
Я и поблагодарить тебя опять хочу, и извиниться. Поблагодарить – за то, что помогла мне тогда с мамой, за каждую копейку. А извиниться – что отвечать я перестала. Не из гордости и не из зависти какой, не подумай, ради Бога. Как ты уехала в Москву поступать, так я и стала думать: да зачем я Гале, когда теперь у неё один день ярче да насыщеннее, чем те десять лет в Студёновске, что дружили мы? Целый волшебный мир, и какое я право имею набиваться в него со своими горестями? Хотела от себя огородить, не тянуть назад. Жизнь разводит людей, дорогая, только всегда я тебя помнила, и не было у меня подруги ближе. Тебя отпустила, а сама забыть не смогла: нашла в соцсетях и радовалась, как у моей Гали всё ладно сложилось. И доченьку ты свою Полиной назвала. Я аж заплакала, когда узнала. Будь у меня дочь, назвала бы Галей. Но Господь детей мне не дал, а про успехи и писать неловко. Однако ж придётся, потому как тяготит меня, и уносить эту ношу с собой, не поделившись, не хочу. Знаю, ты одна поверишь, как прежде бывало. И мне легче станет.
Нет меня на этом свете, дружок, если ты письмо это читаешь. Конверт я Инессе Викторовне передам заранее, она отправит. А ты не горюй. Пожила своё Поля, хорошего видела мало – жалеть не о чем. Думала к тебе съездить напоследок. Не решилась. Страшно мне, Галя. Того что ждёт, боюсь.
Есть там что-то, милая. В «после».
Кольку Клигера помнишь? Учился с нами в параллельном. Поди, не помнишь, зачем он тебе. От него вся школа натерпелась. Таким был отребьем! Кажется, его единственного у нас из пионеров исключали. Как вылетел после восьмого класса, тут же и сел за злостное хулиганство. Мать его в нашей школе работала уборщицей. Оказалось, что уборщицы – немногие, к кому он относился снисходительно. Убедилась лично.
Но я торопыжничаю, а надо по порядку. Главное, до ночи успеть. У меня целая стопка бумаги, потому как рассказ долгим, и фляжка с настойкой, потому как будет он непростым.
Я про Кольку не зря написала. Он часть истории. Возможно, сама история.
Клигер стал известной персоной у нас в Студёновске. Я не следила нарочно за его похождениями, но они были на слуху. Союз ещё не распался, а Колька с дружками, такими же бандюганами, уже крышевал торговлю на Цементном, на Ленинском рынке, и Бог знает, что ещё за ним водилось. А уж после Союза для таких вот клигеров настало золотое время, и развернулся он по-крупному. Самое занятное знаешь, что? С той его отсидки после школы к нему ни разу ничего не прилипло. Это, правда, не спасло Клигера от прочих напастей, присущих его «профессии».
Лихое было время. Помнишь? Ребята в трениках, блатная романтика и, конечно, разборки… После одной из таких двое дружков Клигера пропали, а его самого нашли избитым до беспамятства за набережной. Он с месяц пролежал в коме. Приди Колька в чувство, превратился бы в дурачка, который проносит ложку мимо рта прямиком в глаз. Он и до комы был не самым умным человеком на Земле, даром, что Клигер. Но Колька выкарабкался. Ко всеобщему удивлению, не стал ни инвалидом, ни дурачком, и очень скоро продолжил своё восхождение. Или начал – потому как прошлые его победы ни в какое сравнение не шли с новыми. Развернулся будь здоров.
Мои же дела катились под гору. В середине девяностых у мамы отказала левая рука. Мне пришлось уйти из столовой и устроиться уборщицей в больницу, там платили лучше. А наш герой сообразил, что одним криминалом не проживёшь, и решил выйти из тени. С прошлым окончательно не порвал, но для видимости соблюдал дистанцию. Он превратился в типичного «нового русского»: малиновый пиджак, бритая башка, золотые цацки и телефон размером с цветочный горшок. Клигер рассекал по Студёновску на единственном в городе «Джипе Гранд Чероки» (джипы были его страстью, он менял их, как перчатки), а его империя приросла вещевым рынком и торговым центром «Берёзка». С врагами он как-то утряс вопросы, многие его соратники, менее удачливые, отправились в мир иной; никто и ничто не мешало Клигеру властвовать. Он и властвовал. О да! Был самой крупной жабой в нашем болоте, тогда как в городе побольше затерялся бы среди прочих головастиков, ищущих лучшей доли.
Клигер это понимал и потому остался в Студёновске. Он купил участок в Первомайском районе – неподалёку от набережной, где его отмутузили – и начал строить дом. Сейчас район в упадке, но в те времена считался престижным. Особняк достроили, если память не изменяет, в девяносто седьмом: вышел двухэтажный коттедж, полностью отвечающий представлениям «новых русских» о прекрасном. Помпезный, из красного кирпича, с забором и гаражом, и с пристройкой для охранника. Тут тебе вазоны, тут тебе беседка. Клигеру тогда не исполнилось и тридцати – мы с ним почти ровесники, а в девяносто седьмом мне было двадцать восемь. Вот ведь как непонятно устроено на свете: у него на третьем десятке уже домина, а у меня двушка в хрущёвке и мама, которая больше не могла перебираться в инвалидное кресло без помощи.
Мне не хочется думать, что это зависть. Я называю это уязвлённой справедливостью. Так звучит возвышенней: «уязвлённая справедливость». Но посуди сама. Клигер был ненамного умнее гориллы Коко, которая понимала язык жестов, однако ему это не помешало – даже помогло – взлететь. В то время как та, что окончила школу с золотой медалью, писала стихи для молодёжных изданий и успела полгода отучиться на журфаке в Ленинграде, выполняла чёрную работу и еле сводила концы с концами. Пытаешься, пытаешься выбраться из колеи и скатываешься обратно всякий раз, когда, кажется, её край близок. Вот вопрос, всегда не дававший мне покоя: почему в мире царит такое… неравновесие?
Хотя позже я нашла ответ – или достаточно к нему приблизилась.
Лучше бы я не находила!
Опять забегаю вперёд. Ладно…
Вот к такому человеку я устроилась на службу. Случилось это, назову точно, в декабре две тысячи первого.
Маме делалось хуже, а больничная получка, и без того жалкая, скатилась в какие-то отрицательные величины. Иногда казалось, что в день я больше трачу на проезд, чем зарабатываю. Может, так оно и было. Я помню, как больше месяца сидела на одной гречке. Гречка на завтрак, обед и ужин – или только на завтрак и ужин, потому как обед случался не каждый день. Если удавалось полить её кефиром, это был праздник. Она мне даже снилась, гречка, её горьковатый, разваренный аромат. С той поры ни единожды за двадцать лет я к ней не притронулась. От одного запаха выворачивает, если вдруг где почую. Хуже только запах гари…
Мне попалось газетное объявление: экономке требуется помощница для уборки в особняке, с опытом, и так далее, и тому подобное. Трижды в неделю. Я решила, что это может оказаться неплохой подработкой в придачу к больнице, если удастся совместить смены, и, не мешкая, позвонила. Экономка, Нона Львовна, назначила мне встречу на следующий день. Назвала время и адрес. Ты уже поняла, дружок, чей он был.
Без десяти семь я постучалась в ворота Клигерского особняка. Нона Львовна в своём чопорном чёрном платье с белым фартуком напоминала состарившуюся Мэри Поппинс. Ответы она слушала вполуха, зато глаз не спускала с моих рук. А как закончили беседовать, предложила показать, на что я способна. Я и показала.
Тогда же я впервые после школы встретила Клигера. Я пылесосила ковёр на первом этаже, а он промчался по прихожей, сунулся в комнату и, оглядев меня – оценивающе, как какой-то новый бытовой прибор, – выскочил на улицу. Помню, как меня это уязвило, пусть я и давно занималась ничтожным трудом. Меня оценивал недоучившийся двоечник, полубандит, поймавший волей случая синюю птицу за хвост. Он меня даже не узнал.
Уязвлённая или нет, уборку я закончила. Экономка прошлась по комнатам, проинспектировала всё вплоть до плинтусов и вынесла вердикт:
– Если не передумали, вы почти приняты.
– Почти? – переспросила я.
– Вас должен утвердить Хозяин.
Я прямо видела большую букву в последнем слове.
– Николай Витальевич, – уточнила престарелая Мэри Поппинс. Она произнесла имя по слогам, словно я страдала задержкой в развитии. – Вам позвонят.
Обычно этой фразой всё и заканчивается. Я вернулась домой без особой надежды, вся в расстроенных чувствах: и из-за взгляда Клигера, и из-за того, что мне не заплатили за уборку.
Вечером зазвонил телефон.
– Лебедева? – услышала я в трубке голос Ноны Львовны. – Приняты. Завтра будьте без десяти семь.
На завтра я работала в утреннюю смену, о чём и сказала. Тогда Нона Львовна назвала мне сумму. Я не помню, сколько там было, но явно больше, чем мои больничные заработки – и это за три дня в неделю, двенадцать дней в месяц.
– Без опозданий, – добавила она, прерывая мои сбивчивые благодарности.
Видишь, Галя, иногда грузовик с мороженым переворачивается на улице, где живут такие жалкие создания, как я.
В больнице я отпросилась, а вскоре вовсе оттуда ушла. Нам с мамой требовалось больше не только денег, но и свободного времени.
Рабочий день у Клигера начинался строго в семь. Это было правилом. Мне довелось слышать, как Хозяин крыл последними словами садовника, задержавшегося на пять минут. По части матерщины Клигер был тот ещё виртуоз. За опоздание Хозяин лишил бедолагу дневной получки. Повторись подобное снова, думаю, он бы его вышвырнул за порог – и не только в переносном смысле.
Я была на подхвате у Ноны Львовны. Она вела хозяйство, решала бытовые вопросы – от вызова слесаря до организации ремонта, когда таковой требовался – и готовила. Если к Клигеру заявлялись гости, что случалось нередко, она вызывала повара из ресторана. После гостей мне доставалась гора грязной посуды. В дни застолий я получала плюсом ещё половину суточного жалования.
Кроме нас из обслуги Хозяин держал охранников и упомянутого садовника. Шофёра у Клигера не было. Он ухаживал за своими джипами сам. Насколько могу судить, возня с ними была его единственным хобби.
Конечно, пересекались мы часто, и не могу сказать, что в первые годы его отношение ко мне как к чему-то малозначимому сильно изменилось. Только позже я поняла, что это был максимум, на который могли рассчитывать люди, не являвшиеся Клигеру близкими. Порой, когда я убиралась, он мог прийти и понаблюдать. Бывало, комментировал что-то невпопад, вроде «сегодня ветер крепкий», или плоско шутил на отвлечённые темы. Нашутившись, он с довольным видом удалялся. В такие дни у него было приподнятое настроение.
В общем, держал дистанцию. Никаких домогательств, Господи оборони, и спасибо за это. Да и к кому приставать-то? Клигер таких водил любовниц! Как с обложки. Любовницы были едва ли умнее его, зато все – моложе. Клигер менял их столь же часто, сколь и джипы.
Со временем я стала убираться в особняке уже четыре дня вместо трёх. Я гадала, стоит ли считать это повышением. Мои сомнения развеяла Нона Львовна. Однажды она спросила у меня – прямо, как у неё водилось, – умею ли я готовить.
Я умела, пусть и без изысков.
– Сегодня готовите вы, – распорядилась экономка, выслушав ответ.
Это был тест.
Клигер питался незатейливо: котлетами, отбивными, яичницей с беконом… с горой бекона. Легко состряпать. Так что он получил свою холестериновую яичницу и кофе утром, а на обед, помнится, я сделала гуляш с пюре, который ему тоже понравился. Я поняла это по серии его плоских шуточек и разговорам о погоде.
В тот день Клигер принимал гостей. Позвали повара, а я подавала блюда. Дым стоял коромыслом. Караоке, Шуфутинский, Вика Цыганова. «Кольщик, наколи мне купола» – раз пять за вечер, аж наизусть выучила. Всё как водится. Один из приятелей Клигера, премерзкий тип, опрокинул тарелку с рыбой на ковёр.
– Не страшно, – развязно заявил тип. Как сейчас помню бисеринки пота, блестевшие на его лице, будто слепленном из картофельного пюре. – Это отчищается. Громозека уберёт. Давай, Громозека!
Громозека – это я. Гости заржали, а этот, прости Господи, боров – громче прочих. Смех – будто ножницами железо режут.
Не знаю, почему Клигер поступил так, как поступил. То ли не понравилось пренебрежение, с каким гость отнёсся к его имуществу, то ли – что распоряжаются в его доме. Или даже (я не исключаю) он меня пожалел.
Хозяин вырос над столом – как гора уходит ввысь, когда сталкиваются континенты. Смех сразу оборвался. У борова одного не хватило ума заткнуться, и он всё подхихикивал. «Бек-бек-бек». Хозяин опустил ладонь ему на загривок. Без размаха, но так, что гостя пригнуло к скатерти.
– Извинись, – пророкотал Хозяин. Вроде ровным голосом, но поверь, этот тон – словно камни посыпались по склону – сулил бóльшую опасность, чем мат и ор. – Давай. Вот сюда, и погнал.
Гость выбрался из-за стола и принялся расшаркиваться: передо мной, перед собравшимися, а больше всего – перед Хозяином. Точь-в-точь ручная обезьянка, выплясывающая на потеху публике с шапочкой для подаяний под присмотром перебравшего пирата, который так и ищет, в чьё бы горло вонзить нож.
Удовлетворившись, Клигер кивнул, и все продолжили кутить, как ни в чём не бывало. Я убрала бардак, не подав виду, но оставшийся вечер ноги у меня тряслись – не от обиды, а от страха.
Что ж. Как я говорила, это был тест. Я его прошла.
В следующий раз, когда я явилась в особняк, Нона Львовна встретила меня на пороге. Вместо привычного чёрного платья и фартука на ней были лёгкий свитер и джинсы.
– Ухожу в отставку, – сказала она, как обычно, без приветствия. – Теперь моё место – ваше, Полина. Если пожелаете.
Она впервые назвала меня по имени. Удивительно, как мелкие вещи способны врезаться в память, правда?
Естественно, я согласилась. Мама стала совсем плоха. У неё начала отниматься вторая нога и полностью отказала уже и правая рука. Ещё она начала заговариваться. Будь у меня больше денег, я могла бы отвезти её в Москву и показать хорошему специалисту.
Связка ключей – символ могущества – перекочевала ко мне от Ноны Львовны. Так я стала вторым человеком в доме после Хозяина. Теперь не нужно было заниматься совсем чёрной работой, вроде чистки унитазов – их в доме Клигера было аж три. Теперь я нанимала для этого помощниц.
Это случилось в две тысячи шестом, я хорошо запомнила. В его конце, под праздники, умерла мама. Я так и не отвезла её в Москву. Не отвезла.
Когда я пытаюсь назвать чувство, которое я испытала помимо таких простых и понятных, как боль и горе, мне на ум приходит слово «облегчение». Это совершенно неподходящее слово, но другого в русском языке я не нашла. Я любила её, люблю и сейчас, и жалела, но была ещё тяжесть и был страх бессилия. Под конец она перестала понимать что-либо. Одним осенним вечером она забылась, я задремала возле, и вдруг мама очнулась, попыталась сесть, во взгляде ужас, и закричала: «Если твой правый глаз тебя соблазняет, вырви его и брось от себя! Полина! Вырви его и брось от себя!». Всё повторяла и повторяла. И я не могла её унять.
Потому, когда её не стало, горе никуда не делось, но страх и беспомощность отступили. С меня словно сняли ношу. Это эгоистичные слова, чёрствые, и я, возможно, заслуживаю участи, что меня – если я права – ждёт. Но вот так.
Я попросила у Клигера два дня на похороны. Разговор случился в гостиной, где однажды извинялся его мерзкий приятель. Клигер угрюмо выслушал и молча вышел, оставив гадать, что я получу: отгул или увольнение. Ждала я недолго. Он вернулся с деньгами.
– Пять дней, – произнёс он, протягивая пачку, перевязанную резинкой. Верхняя купюра была пятитысячной. Сумму не помню, но хватило и на панихиду, и на поминки. Остаток я могла прибавить к своим сбережениям и уехать. Попытаться опять поступить на журфак или окончить курсы медсестры. Но мне было тридцать семь, и мне казалось, что слишком поздно начинать жить заново. Сейчас я бы рассмеялась над этими возражениями, а тогда… Прошло пять дней, и я вернулась к Хозяину.
Его отношение ко мне осталось прежним. Но мне запомнились те два случая его неожиданного ко мне расположения. Если бы не они, я, не исключаю, решилась бы оставить работу. Именно потому меня мучает совесть за поступок, о котором подошла пора рассказать. Как я наткнулась на ту шкатулку и заглянула в неё.
Будь она проклята.
Запамятовала, в каком это случилось году – знаю только, что я уже бросила красить волосы, а Клигер обзавёлся новой подружкой (его связи стали более продолжительными). Зато я отлично помню тот день: жаркий, как внутри духовки, и безоблачно-слепящий. Зенит лета. Хозяин парился в сауне под домом, а я убиралась в его кабинете. Без Клигера вход в кабинет посторонним запрещался. Всем, кроме меня. Комната как комната, по меркам Клигера очень скромная. Там стоял здоровенный стол, похожий на гранитное надгробье – двигать его было сущим мученьем. За ним Хозяин работал на своём ноутбуке. Три кресла: Хозяина и пара для гостей, попроще. Возле окна – мини-бар, единственное, что в кабинете не запиралось, в отличие от ящиков стола и вделанного в стену небольшого сейфа. Дверцу сейфа скрывала от любопытных глаз картина с пышной барышней в чём мать родила, разлёгшейся на шелках. Я называла её Мадам Пухляшка. «Шедевры», подобные этому, украшали едва ли не каждую комнату Клигерского имения. Хозяин знал толк в живописи.
Порядок был таков: протереть пыль, пропылесосить и после – влажная уборка. Покончив с пылью, я вкатила в кабинет свой верный «Дайсон», закрыла дверь и взялась за дело. Когда я пылесосила под креслом Хозяина, то ненароком взглянула на картину. Мадам Пухляшка следила за мной под новым, не свойственным для расположения картины углом. Я поняла, что вертикальный край картины отошёл от стены, хотя Пухляшка висела, как положено, когда я вытирала раму.
Я решила: наверняка крепления, удерживавшие картину, ослабли и я ненароком сместила Пухляшку, коснувшись рамы. Я выключила пылесос и подошла вернуть картину на место. Потянулась к ней, да так и замерла. Дверца сейфа, заслоненная полотном, была приоткрыта на ладонь. За ней зияла тьма.