Кровать была огромной, такой они не могли даже и представить. В ширину больше, чем в длину. К тому же в ней было все, что им обоим не нравилось в традиционных кроватях: блестящие черные шары и белые эмалевые стенки, как в детской колыбели, и особенно злило неаккуратно сползшее на пол с одной стороны покрывало. Дэвид перекатился на свою половину, а Алабама соскользнула на нагретое место рядом с воскресной газетой.
– Ты не мог бы еще немного потесниться?
– Господи Иису… О Господи, – простонал Дэвид.
– Что такое?
– В газете сказано, что мы знаменитые, – глуповато моргнув, проговорил он.
Алабама села в постели.
– Вот здорово… Дай посмотреть…
Дэвид торопливо зашелестел страницами «Бруклин риал эстейт» и «Уолл-стрит квотейшнс».
– Прекрасно! – воскликнул он, чуть не плача. – Прекрасно! Кстати, тут сказано, что мы в санатории из-за своей испорченности. Хотелось бы мне знать, что подумают родители, когда прочитают.
Алабама пробежала пальцами по перманентной завивке.
– Ну, они подумают, – предположила она, – что мы там уже несколько месяцев.
– Но мы же не были там.
– Мы и теперь не там. – Стремительно повернувшись, она обняла Дэвида. – Правда?
– Не знаю. А ты как думаешь?
Они засмеялись.
– Ну, не глупые ли мы? – произнесли они одновременно.
– Ужасно глупые. Разве не смешно?.. Ладно, как бы там ни было, я рада, что мы стали знаменитыми.
Сделав три быстрых шага по кровати, Алабама спрыгнула на пол. За окном серые дороги толкали коннектикутский горизонт спереди и сзади, чтобы сделать из него стратегически важный перекресток. Мир на праздных полях хранил каменный солдат народной милиции[26]. Из-под перистолистых каштанов выползала автомобильная дорога. Непобедимые сорняки слабели на жаре; выстроившиеся в шеренгу красные астры клонили головки. Гудрон разжижался на дорогах. А дом стоял себе и посмеивался в бороду из золотарника.
Лето в Новой Англии все равно что епископальная служба. Земля скромно радуется своим домотканым зеленым одежкам; лето швыряет нам свои фасоны и разрывается, протестуя против привычной нашей сдержанности, как спинка японского кимоно.
Танцуя по комнате, счастливая Алабама одевалась и, ощущая себя очень красивой, думала о том, как потратить деньги.
– Что еще пишут?
– Пишут, что мы замечательные.
– Вот видишь…
– Нет, не вижу, но полагаю, что все как-нибудь утрясется.
– И я тоже… Дэвид, наверно, это твои фрески.
– Естественно, не мы сами, мегаломанка[27].
Резвясь на утреннем солнце, искристом словно хрусталь Лалика[28], они были похожи на двух взъерошенных морских котиков.
– Ох, – вздохнула Алабама, перебирая в шкафу вещи. – Дэвид, ты только посмотри на чемодан, что ты подарил мне на Пасху.
Вытащив плоский чемоданчик из серой свиной кожи, она показала на большое водянистое желтое пятно, обезобразившее атласную подкладку. Алабама в отчаянии не сводила глаз с мужа.
– В нашем положении дама не может явиться в город с таким чемоданом.
– Надо позвать доктора… А что с ним случилось?
– Я одолжила его Джоанне в тот день, когда она приехала, чтобы наорать на меня за детские пеленки.
Дэвид издал осторожный смешок.
– Она была очень злая?
– Она заявила, что мы не должны разбазаривать деньги.
– Почему ты не сказала ей, что мы уже все потратили?
– Я сказала. По-моему, она решила, что мы поступили неправильно, ну и пришлось соврать, будто мы вот-вот получим еще немного.
– А она что? – самонадеянно переспросил Дэвид.
– Она не поверила; сказала, что мы не от мира сего.
– Родственники всегда думают, будто можно прожить, ни за что не платя.
– Больше мы ее не позовем… Дэвид, встречаемся в пять в холле «Плаза»… Как бы мне не опоздать на поезд.
– Ладно. До свидания, дорогая.
Дэвид никак не желал выпускать ее из своих объятий.
– Если в поезде кто-нибудь попытается украсть тебя, скажи ему, что ты принадлежишь мне.
– Если ты обещаешь, что не…
– До сви-да-ни-я!
– Мы ведь любим друг друга?
Винсент Юманс[29] писал музыку для сумеречного послевоенного времени. А сумерки были великолепные. Они висели над городом, как постиранное белье цвета индиго, сотворенные из асфальтовой пыли, закопченных теней под карнизами и ленивых дуновений ветра из закрывающихся окон. Они лежали на улицах, как сероватый болотный туман. В унынии весь мир шел пить чай. Девушки в коротеньких летучих пелеринках, в длинных развевающихся юбках и в соломенных шляпках, напоминающих тазики, сидели в такси перед «Плаза Грилл»; девушки в длинных атласных пальто, разноцветных туфельках и в соломенных шляпках, похожих на крышки от люков, плясали под льющуюся, как водопад, музыку на танцплощадках «Лоррейн» и «Сент-Реджис». В сумеречное время между чаем и ужином, когда закрываются роскошные окна, под угрюмыми железными попугаями «Билтмора» ореол вокруг золотых стриженых головок разбивался о черные кружева и бутоньерки; шум от кружения по-современному высоких и тонких силуэтов заглушал звяканье чайных чашек в «Ритце».
Кто-то кого-то ждал, крутили волоски на стволах пальм, превращая их в кончики темных усов, и разрывали на короткие полоски нижние листья. Это были в основном совсем молодые люди: к полуночи Лиллиан Лоррейн напилась вдрызг на верхней точке Нового Амстердама[30], футбольные команды, нарушая режим, тоже напивались, до смерти пугая официантов. Вокруг было полно родителей, присматривавших за своими детьми. Дебютантки переговаривались: «Это Найты?» – или: «Я видела его в зале. Пожалуйста, дорогая, познакомь меня».
– Что толку? Они влюблены друг в друга, – растворялось в монотонных нью-йоркских пересудах.
– Конечно же это Найты, – отвечали хором многие девушки. – Вы видели его картины?
– Предпочитаю смотреть на него самого, – говорили другие девушки.
Серьезные люди воспринимали обоих вполне серьезно; Дэвид говорил о визуальном ритме и воздействии небулярной первичной стадии развития Вселенной на первичные цвета. За окнами в лихорадочной безмятежности мерцал город, увенчанный золотой короной. Вершины Нью-Йорка сверкали, подобно золотому балдахину над троном. Дэвид и Алабама молча смотрели друг на друга – не зная, как подступиться к разговору о ребенке.
– Ну же, что сказал врач? – уже не в первый раз спросил Дэвид.
– Я же говорила… Он сказал: «Привет!»
– Не изображай ослицу… Что еще он сказал? Нам же надо знать, что он сказал.
– У нас будет ребенок, – с видом собственницы объявила Алабама.
Дэвид полез в карманы.
– Извини… Наверно, оставил дома.
Он думал о том, что теперь их будет трое.
– Что оставил?
– Снотворное.
– Я сказала «ребенок».
– А!
– Надо у кого-нибудь спросить.
– У кого?
Их знакомые много чего знали: лучший джин в городе у «Лонгэйкр Фармэсиз»; не хочешь пьянеть, закусывай анчоусами; метиловый спирт можно отличить по запаху. Всем было известно, где искать белый стих у Кэбелла[31] и как достать билеты на игру Йельской команды, что мистер Фиш живет в аквариуме и что в полицейском участке Центрального парка, кроме сержанта, есть еще и другие копы, – однако никто не знал, что такое иметь ребенка.
– Пожалуй, тебе надо спросить у своей матери, – сказал Дэвид.
– Ах, Дэвид, только не это! Она подумает, что я понятия ни о чем не имею.
– Что ж, тогда я спрошу у своего агента, – предложил он. – Он человек бывалый.
Город покачивался в приглушенном реве, похожем на рокот аплодисментов в огромном театре, доносящийся к стоящему на сцене актеру. Из Нового Амстердама «Две крошки в голубом» и «Салли» били по барабанным перепонкам и неуклюже ускоряли ритм, словно призывая всех стать неграми и заядлыми саксофонистами, вернуться в Мэриленд и Луизиану, музыка звучала так, будто вокруг были мамушки-негритянки и миллионеры. Продавщицы были похожи на Мэрилин Миллер[32]. Студенты обожали Мэрилин Миллер, как прежде обожали Рози Квинн. Знаменитостями становились актрисы кино. Пол Уайтмен[33] играл на скрипке о том, как важно веселиться. В том году в «Ритц» стояли очереди за бесплатными благотворительными обедами. Знакомые встречались в коридорах отеля, где пахло орхидеями, плюшем и детективными историями, и спрашивали друг у друга, где они успели побывать. На Чарли Чаплине обычно была желтая куртка для игры в поло. Люди устали изображать пролетариев – все упивались славой. Ну а прочих, которые не были отмечены славой, поубивало на войне; собственная домашняя жизнь мало кого интересовала.
– Вон они, Найты, танцуют вместе, – говорили о них. – Как это мило, правда? Вон они.
– Послушай, Алабама, ты не держишь ритм, – упрекал жену Дэвид.
– Ради Бога, Дэвид, не наступай мне на ноги!
– Никогда не умел танцевать вальс.
Теперь решительно все обретало унылый вид, с учетом нынешних обстоятельств.
– Мне придется много работать, – сказал Дэвид. – Разве не забавно – стать центром вселенной для кого-то еще?
– Очень забавно. Хорошо, что мои родители приедут прежде, чем меня начнет тошнить.
– Откуда тебе известно, что будет тошнить?
– Будет.
– То есть так тебе кажется.
– Да.
– Поедем куда-нибудь еще.
Пол Уайтмен играл «Две крошки в голубом» в «Пале Рояль»; номер был большой и дорогой. Девушки с пикантными профилями как две капли воды походили на Глорию Суонсон[34]. В Нью-Йорке было больше копий, чем самого Нью-Йорка – самыми реальными вещами в этом городе были абстракции. Всем хотелось попасть в кабаре.
– У нас кое-кто будет, – говорили все всем, – и нам бы хотелось, чтобы вы тоже были.
– Мы позвоним, – отвечали они.
В Нью-Йорке только и делали что звонили по телефону. Звонили из одного отеля в другой, где тоже была вечеринка, и просили прощения, что не могут прийти – так как уже приглашены. На чай или на поздний ужин.
Дэвид и Алабама позвали друзей в «Плэнтейшн» – кидать апельсины в барабан и себя – в фонтан на Юнион-сквер. Туда они и отправились, напевая «Новый Завет» и «Конституцию нашей страны» и одолевая транспортный прилив, подобно ликующим островитянам на досках для серфинга. Никто не знал слов «Звездно-полосатого флага»[35].
В городе старухи с ласковыми и затененными лицами, напоминающими о тихих улочках Центральной Европы, торговали анютиными глазками; шляпы плыли на автобусе прочь с Пятой авеню; облака посылали предупреждение Центральному парку. На улицах Нью-Йорка пахло остро и сладко, как конденсат на машинах, в окутанном ночью металлическом саду. Меняющиеся запахи, люди и атмосфера волнения из главных артерий города проникали рывками в переулки, вторгаясь в их собственный ритм.
Обладая жадным всепоглощающим эго, Найты алчно впитывали жизнь в момент быстрого отлива, а всякую мертвечину выбрасывали в море. Нью-Йорк – отличное место, чтобы быть на подъеме.
Манхэттенский клерк не поверил, что они женаты, но комнату им сдал.
– Что ты? – спросил Дэвид, сидя на кровати под ситцевым балдахином. – Не можешь сама справиться?
– Могу. Когда поезд?
– Уже пора. У меня есть два доллара, чтобы встретить твоих родителей, – сказал он и потянулся за одеждой.
– Я бы хотела купить цветы.
– Алабама, – назидательным тоном проговорил Дэвид, – это нецелесообразно. Это просто дань предписаниям эстетики – своего рода формула украшательства.
– Но ведь на два доллара все равно ничего не сделаешь, – вполне логично возразила Алабама.
– Думаю, нет…
Слабые ароматы из цветочного магазина в отеле, словно серебряные молоточки, стучались в раковину бархатного вакуума.
– Конечно, если придется платить за такси…
– У папы будут с собой деньги.
В стеклянную крышу вокзала бились клубы белого дыма. Похожие в сером свете дня на незрелые апельсины, висели на железных балках фонари. Толпы и толпы людей встречались и расходились на лестнице. Со скрежетом – словно тысяча ключей повернулась в заржавевших замках – остановился поезд.
– Знать бы, что в Атлантик-сити будет так трудно добираться. Мы опоздали на полчаса, просто не верится… В наше отсутствие город не изменился, – говорили пассажиры, энергично разбирая вещи и понимая, что их шляпы не годятся для города.
– Мама! – крикнула Алабама.
– Ну, как вы тут?..
– Разве это не великий город, Судья?
– Я не был здесь с тысяча восемьсот восемьдесят второго года. С тех пор многое изменилось, – сказал Судья.
– Хорошо доехали?
– Алабама, где твоя сестра?
– Она не смогла приехать.
– Она не смогла приехать, – неубедительно подтвердил Дэвид.
– Знаешь, – сказала Алабама в ответ на удивленный взгляд матери, – в последний раз, когда Джоанна была у нас, она взяла лучший чемодан, чтобы увезти мокрые пеленки, и с тех пор… ну, с тех пор мы почти не виделись.
– Почему бы ей не одолжить у тебя чемодан? – строго спросил Судья.
– Это был мой лучший чемодан, – терпеливо объяснила Алабама.
– Ах, бедная малышка, – вздохнула мисс Милли. – Полагаю, мы сможем позвонить им по телефону.
– Ты будешь иначе относиться к таким мелочам, когда у тебя появятся собственные дети, – сказал Судья.
Алабама заподозрила, что ее выдала изменившаяся фигура.
– А я понимаю, что чувствовала Алабама. – Милли великодушно отпустила дочери грехи. – Она и в детстве не любила делиться с кем-то своими вещами.
Такси подкатило к исходящей паром вокзальной стоянке.
Алабама не знала, как попросить отца заплатить таксисту, – она вообще чувствовала себя неуверенно с тех пор, как, выйдя замуж, перестала получать полные негодования приказы отца. Она не знала, что говорить, когда девушки картинно прохаживались перед Дэвидом в надежде увидеть свой портрет на его рубашке, и что делать, когда Дэвид рвал и метал, проклиная прачечную из-за оторванной пуговицы, которая-де загубила его талант.
– Дети, если вы займетесь чемоданами, я заплачу за такси, – сказал Судья.
Зеленые холмы Коннектикута вносили успокоение в душу после качки в скрежещущем поезде. Цивилизованные, укрощенные запахи новоанглийского газона, ароматы невидимых машинных парков вязали воздух в тугие букеты. Деревья с виноватым видом клонились к крыльцу, насекомые наполняли звоном сожженные зноем луга. В окультуренной природе не было места ни для чего неожиданного. Если захочется кого-нибудь повесить, фантазировала Алабама, то придется делать это на собственном дворе. Бабочки то складывали, то закрывали крылья, это было похоже на фотовспышки. «Тебе не стать бабочкой», – будто говорили они. Это были глупые бабочки, они порхали над дорожкой, демонстрируя людям свое превосходство.
– Мы хотели скосить траву, – начала было Алабама, – но…
– Так намного лучше, – вмешался Дэвид. – Живописнее.
– Мне нравятся сорняки, – добродушно отозвался Судья.
– Они так хорошо пахнут, – добавила мисс Милли. – А вам не одиноко тут вечерами?
– Нет, друзья Дэвида иногда заезжают, да и в городе мы бываем.
Алабама не сказала, как часто они отправляются в город скоротать вечер, расплескивая апельсиновый сок в холостяцких убежищах и произнося монологи о лете за закрытыми дверями. Они стремились туда, опережая в своих ожиданиях ту праздничную жизнь, которая наступит в Нью-Йорке через несколько лет, так Армия спасения норовит поспеть к Рождеству, стремились, чтобы расслабиться, окунувшись в воды обоюдной неугомонности.
– Мистер, – поздоровался с приехавшими появившийся на ступеньках Танка. – Мисси.
Дворецкий Танка был японцем. Держать его они могли только в долг, занимая деньги у агента Дэвида. Японец стоил дорого; а все потому, что создавал ботанические сады из огурцов и зелени с маслом, а со счетов на бакалею брал деньги на уроки игры на флейте. Они попытались обойтись без него, но Алабама порезала руку, открывая банку с бобами, а Дэвид, управляясь с газонокосилкой, растянул запястье на своей художнической руке.
Метя пол, восточный человек мерно, как маятник, покачивался, словно отмечая ось земли. Неожиданно он разразился тревожным смехом и повернулся к Алабаме.
– Мисси, не удельте ли мне един минутку – един минутку, пожалуйста.
«Хочет попросить денег», – с беспокойством подумала Алабама, следуя за дворецким на боковое крыльцо.
– Смотрите! – сказал Танка.
Негодующим жестом он показал на гамак, повешенный между колоннами, на котором храпели два молодых человека, положив рядом бутылку джина.
– Знаешь, – неуверенно произнесла Алабама, – ты лучше скажи мистеру – но только, Танка, когда рядом никого не будет.
– Правильна, – кивнул японец, прикладывая палец к губам. – Ш-ш-ш.
– Послушай, мама, почему бы тебе не пойти наверх и не отдохнуть перед обедом? – предложила Алабама. – Ты ведь наверняка устала от долгой дороги.
Когда Алабама вышла из комнаты родителей, Дэвид по ее растерянному лицу сразу понял, что произошло нечто неприятное.
– Ну что?
– Что? В гамаке спят пьяницы. Папа увидит, тогда не миновать бури!
– Выгони их.
– Да они шагу не сделают.
– О Господи! Пусть Танка проследит, чтобы они дали нам спокойно пообедать.
– Думаешь, Судья поймет?
– Боюсь, что…
Алабама огляделась с несчастным видом.
– Ну… Полагаю, рано или поздно наступает момент, когда приходится выбирать между ровесниками и родителями.
– Они совсем плохи?
– Почти безнадежны. Если послать за врачом, то без драмы не обойтись, – бросила пробный шар Алабама.
Дневное муаровое сияние солнца наводило глянец на безликие, по-колониальному затейливые комнаты, а также на желтые цветы, свисавшие с камина, как вышитая тамбуром салфетка. Это было будто священное сияние, высвечивавшее склоны и лощины грустного вальса.
– Непонятно, что можно сделать, – решили оба.
Алабама и Дэвид опасливо ждали в тишине, пока удар ложкой о жестяной поднос не возвестил об обеде.
– Очень рад, – заметил Остин, наклоняясь над розой, вырезанной из свеклы, – что вам удалось немного приручить Алабаму. Кажется, она стала неплохой хозяйкой.
Судью потрясла свекольная роза.
Дэвид подумал о своих оторванных пуговицах.
– Да, – сдержанно произнес он.
– Дэвиду здесь хорошо работается, – испуганно вмешалась Алабама.
Она уже собиралась нарисовать картину домашних радостей, как услыхала громкий стон, донесшийся со стороны гамака. С видимым усилием одолев порог столовой, в дверях показался молодой человек и уставился на собравшихся. Каким он был с перепоя, таким его увидели сидевшие за столом – и не заправленную в брюки рубашку тоже.