Было около десяти часов ночи, когда прозвучал первый удар колокола. Звук этот, разливаясь волнистыми кругами посреди полночного затишья, не замедлил проникнуть в избушки, к совершенной радости старушек и дедов, давно уже ждавших заутрени. Не было, впрочем, человека, который не встретил бы с радостным сердцем благовеста. В эту минуту, за пять верст в окружности, в самых дальних лачужках все разом встрепенулось и сотворило крестное знамение. То же самое сделал пахарь Андрей из Выселок, лежавший в каком-то забытьи на своей печке. Заслышав говор соседей, сбиравшихся на улице, он сбросил овчину, спустился наземь, сел на лавку и начал приготовляться в дорогу.
Угасающий, чуть вздрагивающий свет лучины озарял тусклым блеском стены и лавки избушки. Кругом было мрачно и холодно. Черный земляной пол, голые заплесневевшие стены, подпертые кое-где осиновыми плахами, кое-где вымазанные глиной; недостаток тепла, столь любимого мужичком; отсутствие горшочков, домашнего обиходного хлама и всего того, что свидетельствует о присутствии хлопотливой хозяйки или бабушки-радельницы, – показывало, что Андрей далеко не принадлежал к числу мужиков зажиточных.
Наружность самого хозяина, длинного, худого, прикрытого ветхим кожухом и сутуловато пригнувшегося к лучине, еще красноречивее подтверждала такое мнение.
Все это было совершенно справедливо; но, со всем тем, тяжелое чувство с окружавшею бедностью мгновенно исчезало, как только пахарь поднимал голову. Бледное продолговатое лицо его дышало такою добротою, таким тихим, невозмутимым покоем, что невольно становилось легче на сердце.
Тишина в избушке, прерываемая говором народа, спешившего к заутрене, мало-помалу распространилась над всей деревней. Стало вдруг так тихо, что можно было слышать, как ветер шумел соломой на макушке кровли. Изредка звуки колокола, то умолкавшие и как будто пропадавшие в отдалении, то внятно звучавшие, как серебряная струна, проносились над избушкой…
Андрей поднялся на ноги, провел ладонью по лбу и бережно подошел к печке. Мирное, легкое дыхание, раздававшееся с печи, вызвало улыбку на губах его; он вернулся к светцу, взял лучину и, заслоняя свет рукою, стал потихоньку подыматься по стремечкам.
Ослепительный блеск лучинки упал тогда прямо на девочку лет четырех, свернувшуюся клубком между трубой и перекладиной. Подложив обе ручки под щечку, слегка закрасневшуюся, пригнув худенькие длинные ножки к локтям, она казалась миловидною даже под лохмотьями. Продолговатое личико, которому белокурые курчавые и взбитые, как пух, волосы придавали еще более худобы, было схоже во всем с лицом Андрея.
Каждая черта девочки напоминала пахаря. Заметив, что свет беспокоит сон ребенка, Андрей поспешно отвел руку с лучиной за угол, потом нагнулся к лицу девочки и, прикоснувшись слегка к плечу ее, произнес нерешительно:
– Проснись, Ласточка… слышь, благовест… пора к заутрене…
Она медленно протянула ножки и вздохнула; вслед за тем, не открывая глаз, перевернулась она на спину, закинула тоненькие свои ручки за голову и снова вздохнула. Секунду спустя ровное дыхание ребенка известило Андрея, что Ласточка заснула еще крепче прежнего. Ему стало жаль будить ее. Спустившись наземь, Андрей прикутался потеплее в кожух, снял с шестка старый зипун, взлез на печь, завернул в него девочку и, уложив ее между своею овчинкою и грудью, сошел на пол. Он погасил лучину и вышел на улицу, плотно заперев за собою калитку.
Деревушка, к которой принадлежал Андрей, была не что иное, как выселки из большого села, лежавшего верст за пять. Выселки состояли всего-навсего из десятка лачужек, брошенных в кучу посреди неоглядных полей и болот, глухих и топких, без признака кусточка или дерева. Слева только, по дороге к селу, подымалась высокая гора, усеянная редкими стеблями тощего хвороста и перерезанная оврагами.
Андрею немного нужно было времени, чтобы оставить за собой деревню: изба его стояла второю от околицы. Пройдя по шаткой доске, перекинутой в виде моста через канавку, огибавшую гумна, он вскоре очутился на проселке, извивавшемся по направлению к горе.
Ночь была светлая. Месяц еще не зарождался, но взамен его мириады звезд дрожали в темно-синем безоблачном небе. Хотя, по всем приметам, ждали теплой весны, мороз, однако ж, был порядочный. Овражки и колеи, обращенные во время дня в веселые, журчащие ручьи, были наполнены ледяными иглами, звонко хрустевшими под ногами. Было так тихо, что шаги Андрея, ступавшего по мерзлой дороге, отдавались за целую версту.
По мере того, как Андрей приближался к горе, шаг его заметно становился медленнее; светлое выражение на лице его сменялось грустью – чувством, согласовавшимся как нельзя более с пустынною местностью.
Казалось даже, что самые звуки колокола, долгие и дребезжащие, к которым прислушивался он с такою радостью, потеряли для него свою прелесть. Да, тяжелые воспоминания должен был пробуждать в нем этот вечер!
Год тому назад, не более, шел он к той же заутрене, по той же дороге, и все улыбалось ему. Он, правда, был точно так же беден: бедней его тогда не было во всем околотке, – но что до этого! Бедность свою перемогал он терпеливо и безропотно. Он знал, что иначе не могло статься, трудно было тянуть в уровень с соседями.
В каком доме не сыщешь, кроме хозяина, хозяйки да малых ребят, подмогу: где брат – лишние руки, где старик со старухой, где батрак наемный; у Андрея – ни того, ни другого; он да жена на все про все. Оба они не любили сидеть сложа руки или обжигаться на печке; Андрей и покойная жена его работали дружно день-деньской, норовя ни в чем не упустить: ни в поле, ни в хозяйстве. Он доволен был малым: скирда ржицы, возка два сена для лошадки, и слава тебе Господи!
А как придет с поля домой, возьмет на руки трехлетнюю Ласточку, здоровенькую и крепенькую, сядет с нею за стол супротив горячих щец, которые приготовит, бывало, хозяйка, – так куда!
И весел наш Андрей, не натешится! Смирен был. Легче ему было потерять лишний клок соломы или хвороста, чем взять то и другое нахрапом да поднять шум на улице. «Э, Господь с ними! Моим добром не разживутся!..» – скажет, бывало, махнет рукой, да и поплел в избу с легким сердцем. Кроткой душе его скорее сродни были тяжелые работы по хозяйству, непокорная соха и кляча, чем мировые ссоры да выпивки.
Редкий, впрочем, не был в долгу у него: тому подсобил ось подвести, другому смастерил, всем на удивленье, конька на макушку кровли или подвел узорочье под окно, третьему клячу на ноги поставил. На все был горазд, и будь сила в семье, вытянул бы не хуже другого.
Итак, Андрей жил счастливо, как вдруг, неожиданно сразило его страшное горе: он овдовел. Беспечный и веселый, он совсем пал духом; с потерей жены он впервые почувствовал всю свою бедность. К счастью, еще время было такое, что недолго позволяло горевать: пора стояла летняя, рабочая, что ни сутки – лишняя копна в скирд, а оплошал – ее как бы и вовсе не бывало.
Андрей поднял на руки девчонку свою, проводил покойницу на погост, да скорее за серп и косу; некогда было, горькому, кулаком слез отереть. Клонит он, сердяга, свою голову, приближаясь вечерком к лачужке. Уже не слышится ему знакомый шум веретена, не летит навстречу ласковое слово или веселая песня, не вьется над горшечком трубы сизой струйкой дым… нет! Уже не согреет ему души приветливый огонек лучины, когда, возвращаясь поздним зимним вечерком, покрытый снегом и инеем, устремит он глаза на мелькающую вдалеке избенку! Один стал, сирота круглый; и пуще еще он клонит свою голову, войдя в пустынное жилище.
Какое житье мужику без хозяйки!.. Минуло лето, минула и осень. Не успел Андрей и горе свое выплакать, как смотрит, уж и Матрена зимняя пришла – встала зима на ноги. Подули ветры северные, принесли с собой стужу и вьялицу. Лютый вихрь крутит опавшие звонкие листья, шипит и воет, обегая помертвелые поля и овражки, врываясь в ворота и потрясая до заваленок смоченную ливнем избушку. Тоска еще неотступнее запала в душу Андрея, когда лачужку его занесло сугробами снега, когда наступила зима со своими трескучими морозами.
В эту пору все поселяне сбиваются под одну кровлю, в одно родное гнездо, под один кожух, на одну печку. И тогда как лес, занесенный снегом, трещит под бременем инея, в полях темно и холодно, в теплых избушках каждая семейка – ребята, старики, отцы и матери – усаживаются вокруг лучины, начинаются длинные россказни, – Андрей один, как воробышек, забился в темный угол на холодной печке и сидит себе, нахохлившись. К тому же в тоске начала одолевать его не на шутку бедность. Рубашонка пообносилась, кафтанишко худенький; Ласточку не во что стало прикутать, да и самому-то совестно в люди показаться. И видит Андрей близкую свою гибель, видит, что придется грызть окна да просить милостыню…
Было, правда, в тех же Выселках одно доброе существо, которое старалось, и часто небезуспешно, отвести душу Андрея. Дарья (так звали это существо) была бедная девушка, сирота круглая, проживавшая в качестве батрачки у одного из зажиточных мужиков деревушки. Общая почти доля, близкое соседство (избы их отделялись всего-навсего одним плетнем) как-то невольно сблизили ее с Андреем. Оба смирные, работящие, они легко пришлись по нраву друг другу. Хотя до сих пор не было между ними близкого разговора, Андрей знал, однако ж, что девушка не прочь была выйти за него замуж, и сам частенько об этом думал. Но как уладить это дело? Он ясно видел всю несбыточность таких помыслов. И в самом деле, до свадьбы ли людям, которые, как говорится, крыты светом да обнесены ветром, когда обоим надо было думать о том только, как бы прожить день Господень!..
Так всегда думал Андрей, так думал он и теперь, приближаясь к горе, отделявшей приходское село от полей Выселок. То забываясь в прошлом, то переходя к настоящему, мысли его остановились, наконец, на Дарье; это обстоятельство усилило только тоску пахаря. Преданный весь своим думам, он не заметил, что начал уже подыматься в гору. Холод становился, однако ж, ощутительнее; при повороте дороги из рытвины на ровный скат ветер пахнул с такой силой в лицо Андрея, что он невольно остановился поправить шапку.
Ощупав Ласточку, которая спала крепким сном, и, уверившись, что ей было тепло, он окинул глазами местность, исполосованную темными колеями и оврагами. Измерив мысленно то, что оставалось ему пройти в гору, он снова пустился было в путь, когда до слуха его нежданно коснулись шаги, звонко раздавшиеся в тишине ночи. Андрей повернулся назад. Немного погодя из-за крутого поворота, недавно им покинутого, показалось белое пятно, которое заметно вырастало на темной дороге. Думая, что это какая-нибудь баба из Выселок, запоздавшая к заутрене, Андрей решился выждать ее. Баба заметила, со своей стороны, мужика и, обрадованная, вероятно, случаю напасть на проводника в такую позднюю пору, спешила к нему навстречу.
Андрей немало удивился, когда женщина поравнялась с ним и он узнал в ней Дарью. Девушка, со своей стороны, казалось, также была не менее удивлена неожиданной встречей.
– Вот не чаял, не гадал! – воскликнул Андрей, невольно обнаруживая радость в голосе и движении, с каким поспешил он приподнять шапку. – Гляжу… кто бы, думаю, такая?.. А это ты… Ну, здорово, здорово…
– Здравствуй, Андрей! – весело отвечала девушка.
Дыхание, спиравшееся в груди ее от быстрой ходьбы в гору, заставило ее на минуту остановиться; она приподняла довольно полновесный узелок, висевший у нее за плечами, и бережно поставила его наземь. После этого она взглянула на пахаря и, приложив руку к груди своей, сказала:
– А я и вовсе не думала с тобой встретиться; иду, уж как-то страшно показалось мне одной-то, подняла голову, вижу – идет человек: должно быть, из наших стариков запоздал за дорогой, думаю. Гляжу, а это ты…
– Я разве молодой, по-твоему? – пробормотал, усмехаясь, мужик.
Он надел шапку, взглянул на девушку и прибавил:
– Что так поздно собралась?
– И сама не рада, да что станешь делать? Раньше нельзя никак. Хозяева велели нести в церковь кулич, пасху и яйца, велели да ушли. Я дожидалась, пока кулич испечется, после обеда только и поставили.
– Ну ладно, пойдем вместе, все веселее будет!
– Пойдем!
Девушка торопливо подняла узелок, Андрей поправил шапку, и оба, став рядышком, продолжали взбираться на гору. Крутизна ли дороги, или тяжесть ноши на груди Андрея тому способствовали, но только сердце его билось почему-то сильнее; грустные мысли, бросавшие тень на лицо его, мигом рассеялись; светлей и светлей становилось в душе пахаря.
– Что ты несешь? – спросила после минутного молчания Дарья, кивнув головою на грудь своего спутника, приподнятую спавшим подле нее ребенком.
Андрей взглянул на девушку и засмеялся.
– Что ты смеешься?
– Угадай! – произнес он, прикоснувшись слегка к полушубку.
Девушка остановилась, сделала шаг к мужику и с любопытством пригнулась к полушубку: в эту минуту ребенок проснулся, открыл глаза, протянул ножки и, взглянув в лицо Дарьи, молча обвил ее шею ручонками. Андрей поневоле должен был наклониться к своей спутнице.
– А! Так вот это кто! – сказала Дарья, разглаживая одной рукой волосы девочки, тогда как другая рука ее старалась, но тщетно, отвести руки ребенка. – Ну, полно, Ласточка, пусти меня… Послушай, Андрей, – прибавила она, очутившись на свободе, – дай мне, я понесу ее…
Ребенок потянулся к девушке и сказал, что хочет к ней на руки.
– А разве тебе тетушку Дарью не жаль? – сказал отец убедительно. – Вишь, мы теперь в какую гору идем; и без тебя ей тяжело, с тобою – и совсем умается… Пойдем под гору – ступай к ней, слова тогда не скажу.
Ласточка свернулась по-прежнему клубочком под кожухом, но так, однако ж, чтобы можно было глядеть на дорогу.
Прошло несколько минут молчания, в продолжение которых Андрей раздумывал, что бы такое сказать своей спутнице. Дарья также не говорила ни слова, думая, вероятно, о том же. Обоим, видно, стало почему-то неловко.
– Ты что это, Дарья, несешь? – спросил, наконец, Андрей не совсем уверенным голосом.
– Кулич, пасху и яйца несу святить, – отвечала девушка, подняв голову. – А где же твоя пасха? – спросила она, оглядывая Андрея.
– Где моя пасха? – возразил, вздохнув, пахарь.
– Что ж, разве нет у тебя? Экой ты какой! Да ты бы к нам понаведался, попросил бы мою хозяйку. Она не стала бы перечить. У нас много творогу осталось.
– Нет, Дарья, тошно ходить по людям, я и так, кажись, всем прискучил своею бедностью: нынче попросишь, завтра попросишь, а напоследок и язык не повернется. Тошно так-то канючить, когда сам, бывало, ни в чем не нуждался! Что говорить, своей доли не переможешь; так, знать, Творцу угодно… А давно ли, кажись, давно ли вот шел я, как нынче иду с тобою, к святой заутрене? Были у меня и кулич, и пасха, хоть и не больно велики, а все же не без них шел, было чем встретить праздник Господень! Шла со мной тогда и хозяйка… Помнишь? Добрая была, дай ей Господь Бог Царствие Небесное! А теперь все отошло от меня, остался сиротка круглый. Тяжко, что говорить! А все, кажись, легче, коли кой-как сам собой перемогаешься. Горек чужой хлеб! Ты, чай, и сама это ведаешь, – прибавил он, взглянув на девушку, которая шла подле него молча, опустив голову.
– Вот, поверишь ли, до чего дошел, – продолжал Андрей, придерживая Ласточку, которая не отрывала темных глаз от бледного лица пахаря, – до того дошел, что нынче не было чем печь истопить: хворостина вся вышла, солома также, а купить не на что. Да чего! Гроша нет на свечку; как вернусь домой с заутрени, нечего будет поставить перед образом…
Рука Дарьи быстро опустилась за пазуху и секунду спустя вынула клипушек холста, плотно связанный узлом; она торопливо развязала зубами узелок, в котором оказались два гроша, и, подавая один из них Андрею, сказала:
– Возьми, у меня два…
– Зачем? – пробормотал Андрей, останавливаясь в недоумении.
– Пригодится на свечку, – отвечала Дарья, положив грош в руку Андрея и принимаясь поправлять узелок на плечах.
Андрей хотел что-то сказать, взглянул на сиротку, замялся, махнул рукою и, сжав грош в ладони, продолжал подыматься.
Минуту спустя оба они очутились на вершине горы, откуда открывались необозримые поля, посреди которых черным, неопределенным пятном раскидывалось село. Избушки, сараи и ветлы, их осенявшие, сливались в одну темную, непроницаемую массу, и только в маленьких окнах деревянной церкви, которой остроконечная кровля четко вырезывалась на светлом небе, мелькало и бегало несметное множество огоньков. Когда Андрей и Дарья остановились, первый – чтобы передать сиротке свою дочку, вторая – чтобы принять ее, звуки колокола, смолкнувшие на время, снова охватили окрестность.
Вскоре достигли они села, обогнули его задами, чтобы избавиться от собак, и очутились на топком хворостинном мосту. Направо от моста, за поворотом речки, сверкавшей, как лезвие косы, в крутых берегах подымалась мельница, казавшаяся со своими ветлами какою-то черною глыбой; налево из-за небольшого косогора выглядывали кресты сельского погоста; прямо вела дорога на бугор с возвышавшеюся на нем церковью, мрачною и старинною; ее окружали со всех сторон крытые навесы и выступы, из-под которых ярко светились окна. Дарья передала Андрею Ласточку, взяла свой узелок, и, немного погодя, оба поднялись на паперть, а оттуда проникли в церковь.
Церковь разделялась пополам на два придела, и вторая половина, в которой совершалось богослужение, залитая ослепительным блеском свечей и паникадил, резко отделялась от первой, оставшейся в полумраке. Народу собралось такое множество, что нечего было и думать пробраться ко второму приделу.
Отделенный толпою от Дарьи, Андрей кое-как протискался, однако ж, между рядами прихожан, купил на грош тоненькую желтую свечку и достигнул угла, откуда можно было видеть часть алтаря и своды, увешанные иконами. Немало стоило также трудов Андрею, чтобы угомонить Ласточку; обвив ручонками шею отца и устремив глаза на ярко блиставшую часть церкви, она не переставала засыпать его вопросами. «Это что?… это что?» – спрашивала она поминутно, ласково поворачивая за подбородок голову отца. Мало-помалу, однако ж, головка девочки опустилась на отцовское плечо, и сладкий сон оковал ее члены. Андрей бережно опустил дочку на пол, прислонил ее к углу, зажег свечку, перекрестился и стал вслушиваться в чтение Евангелия.
Тишина, царствовавшая в первом приделе, располагала как нельзя лучше к молитве. Изредка лишь прерывала Андрея старушка-соседка, которая, постучав ему по плечу свечкой, просила его передать ее соседу и поставить ее к образу. Андрей брал свечку, стучал таким же порядком в плечо соседа, передавал ему просьбу старухи и снова углублялся в молитву. Опустившись на колени и устремив глаза в пропадавшую глубину церковного свода, Андрей, казалось, одно время забыл все окружающее. Усердно молился бедный пахарь. Он молил Бога укрепить его духом, чтобы вынести терпеливо и безропотно бедность и горе, его постигшее, молил Его ниспослать ему утешение и радость в родном детище, молил не покидать его, горького, в тоске и кручине сердечной…
Внезапно радостное, торжественное пение послышалось с клироса; свечи в руках прихожан угасли, как будто одним дуновением, и дым от них, смешиваясь с дымом ладана, потянулся легким фиолетовым облаком в темную даль свода. Народ задвигался и заволновался. Веселье проглядывало на всех лицах; торжественное пение, смешиваясь с радостными восклицаниями «Христос воскресе!», раздалось во всех концах и огласило всю церковь. Все целовали и обнимали друг друга. Немало поцелуев пришлось также на долю Андрея. Едва-едва поспевал он отвечать тем же. Все почему-то теснились вокруг него. Зная его бедность, каждый почти навязывал ему кусок кулича, пасхи или красное яйцо. Было теперь чем разговеться бедняку!
Андрей провел ладонью по глазам своим, поднял на руки дочку, перекрестил ее, вышел из церкви и вскоре очутился на дороге. Везде попадались веселые лица соседей, возвращавшихся семьями по домам; отовсюду раздавались радостные, приветливые восклицания брата брату, мужа жене, отца или деда к дочери или сыну… Спускаясь с горы к Выселкам, Андрей увидел ряды огоньков, блиставших в избушках; он обратил глаза к околице: одна его лачужка глядела темным пятном…
Когда он пришел домой, внутренность избушки показалась ему еще неприветливее ее наружности. Мрачно и холодно! Андрей снял с себя кожух, закутал в него спавшую Ласточку и уложил ее на лавочку. Уставив стол обломками кулича и пасхи, полученными в церкви, он нащупал кончик желтой восковой свечки, тщательно сбереженной им после заутрени, и, подавив вздох, подошел к печке. Он отодвинул заслонку и принялся шарить в загнетке. Тут только вспомнил Андрей, что печь его не топилась несколько дней и что нечем было ему засветить свечку перед образом. Тоска одолела его. Несколько минут стоял он в какой-то тяжелой нерешимости и, наконец, покинул избу.
Улица, исполосованная светом, выходившим из окон, ярко выступала из мрака; говор и восклицания, раздававшиеся внутри избушек, придавали Выселкам что-то праздничное. Очутившись на улице, Андрей направился прямо к соседней избе. Он приблизился к завалинке и постучался в окно.
– Кто там? – отозвался хриплый, разбитый голос.
– Я… Андрей…
– Чего тебе?
– Ссуди огоньком, тетушка Анна, нечем лучины вздуть…
Окно поднялось, из него выглянуло сморщенное лицо старушонки.
– Вишь, нашел время огня просить! Нешто не ведаешь, ноне день какой? Сам, небось, не топил печки, да на сторону ходишь!..
– Что ж, тетушка Анна, не убудет у тебя, полно, – произнес Андрей, качнув головой.
– То-то не убудет, не убудет! – подхватила старушка полушутливо, полуворчливо. – А ты, касатик, пойди к соседям, что они тебе скажут… Словно, право, новый ты человек, не знаешь…
– Ну, Господь с тобой, коли так, – отвечал Андрей, повернулся и пошел на противоположный конец улицы стучаться в другое окно.
Но из этого окна вышел тот же ответ. Он постучался в третье, в четвертое – никто не решался исполнить его просьбу, каждый отсылал его к соседу. Понурив голову, со стесненным сердцем возвращался Андрей домой; он уже подходил к воротам, когда, подняв голову, остановился и невольно устремил глаза за околицу.
Там, далеко-далеко, в темной, пустынной равнине дрожал огонек.
«Должно быть, чумаки какие, либо обозники собрались на ночевье, – подумал Андрей. – А что, пойду-ка я к ним, авось не отгонят», – присовокупил он, направляясь к светящейся точке, которая между тем разгоралась и увеличивалась.
Андрей ускорил шаг и вскоре очутился подле огня. Десятка два подвод, с пригнутыми кверху оглоблями, обступали серпом костер из древесных сучьев, над которым висел котел. Подле подвод и немного поодаль лежали волы, казавшиеся огромными меловыми глыбами посреди глубокой тени, наброшенной на них подводами и спинами чумаков, заслонивших пламя. Чумаки сидели рядышком и, поджав под себя ноги, тесно окружили костер. Смуглые, усатые, покрытые загаром и дегтем, они не трогали ни одним членом, не произносили ни одного слова, и только движение пламени, бросая попеременно свет или черные тени, оживляло их лица с мрачно нависшими бровями. Погруженные в молчаливое раздумье, они, казалось, не замечали постороннего лица.
– Здравствуйте, братцы! – произнес Андрей, подходя ближе.
– Здравствуй и ты! – отозвались в один голос сидевшие.
– Хлеб да соль, братцы! Христос воскрес! – присовокупил Андрей, нагибаясь к первому, седому как лунь, старику с белыми как снег усами.
Старик медленно приподнялся со своего места, сотворил крестное знамение, произнес: «Воистину воскрес!» – провел ладонью по усам и поцеловался с Андреем. Таким образом Андрей обошел весь кружок и, перецеловавшись с каждым, вернулся снова к старику, который сидел уже перед огнем.
– А я, братцы, вот зачем, – начал он, оглядывая присутствующих, которые по-прежнему стали недвижны, – я вот зачем: не ссудите ли вы меня огоньком?
– Изволь! – отрывисто сказал старик.
Вслед за тем он засучил по локоть прорванные рукава рубахи, запустил жилистые, обнаженные руки в самую середину костра, который яростно трещал, метая золотые искры в темно-синее небо, и, набрав полные пригоршни пылающего угля, подал их Андрею, промолвив:
– Держи полу!
«Что ж, – подумал Андрей, – коли Христов человек своими руками, творившими крестное знамение, жар загребает и не обжигается, бояться, знать, нечего; и моя грешная пола не прожжется!»
Он подставил полу под руки старика; старик высыпал в нее пылающий уголь и снова повернулся к костру.
– Спасибо вам, братцы, за добро ваше, – сказал Андрей, кланяясь.
– С Богом, – отвечал старик.
– С Богом, – повторили в один голос остальные чумаки.
Андрей поклонился еще раз и бегом, без оглядки пустился домой.
Войдя в избу, Андрей высыпал уголь подле заслонки и, убедившись хорошенько, что пола его была цела, вздул лучину. Минуту спустя кончик желтой восковой свечи затеплился в красном углу перед иконой и, смешавшись со светом лучинки, озарил избушку ярким блеском. Все вокруг как бы улыбнулось и повеселело. Даже у самого Андрея отлегло от сердца. Верный святому обряду, он разбудил Ласточку, усадил ее на лавку против обломков кулича и пасхи, перекрестил ребенка, сам перекрестился, и оба принялись разговляться. Трапеза приближалась уже к концу, когда кто-то неожиданно постучался в дверь.
– Кто там? – спросил Андрей.
– Я, я, касатик! – отвечал разбитый голос. Дверь скрипнула, и в избу вошла сгорбленная, сморщенная старушонка.
– Это ты, тетушка Анна! Добро пожаловать! Ну, тетушка, Христос воскрес! – весело произнес Андрей, подходя к соседке и принимаясь обнимать ее.
– Воистину воскрес, касатик, воистину. Ох, родной ты мой! А я чаяла, ты серчать на меня станешь…
– С чего ж серчать: всяк властен в добре своем, тетушка Анна; ты пожалела ссудить огоньком – ссудили другие… Видит Бог, я на тебя не серчаю. Скажи, зачем пришла?
– Касатик! – начала старушка, скрестив руки на груди и наклонив набок голову. – Касатик, – продолжала она заискивающим голосом, – одолжи кочергу, родной: ребятенки затащили нашу невесть куда; бились, бились – не найдем; хлебы поспели, а вынуть нечем…
– Только-то! Э, есть о чем разговаривать!.. Бери.
– Ох, касатик ты мой! Да где ж она у тебя?
– А вон там, у печки.
Старушка подошла к печке и начала шарить. Вдруг она всплеснула руками, нагнулась к заслонке, вскрикнула, опять всплеснула руками и заметалась, как угорелая.
– Батюшки! Касатики вы мои!.. Ох, Андрей! Подь сюда; погляди-ка, что это у тебя!.. Ох, родные вы мои! Ах! Ахти, Господи!..
– Что ты, тетушка? Что с тобой? – произнес Андрей, подбегая к соседке.
– Погляди-ка, – продолжала она, указывая на то место, куда Андрей высыпал уголь.
– Ну что ж? Уголь! Что ты?
– Какой уголь!.. Ах ты, простой сын!.. Погляди-ка, погляди… деньги! Батюшки, касатушки… ворох… целый ворох денег!
Андрей подошел ближе и остановился как вкопанный. На месте золы и угля сверкали две добрые пригоршни золота!
– Я, тетушка, не знаю, – пробормотал пахарь, крестясь и отступая, – видит Бог, не знаю…
– Как не знаешь? Да отколь же у тебя? Слышь ты… ох! – воскликнула старушка, снова всплеснув руками.
– Видит Бог, не знаю, тетушка Анна! Пошел я за огнем… чумаки стоят у нас в поле… они мне насыпали… две пригоршни насыпали…
– Чумаки! Батюшки! Две пригоршни! Ахти, Господи! Касатики вы мои! – воскликнула старушка и, не договорив остального, бросила кочергу и кинулась со всех ног из избы.
Все мысли заходили кругом в голове Андрея. Несколько минут стоял он, как прикованный к полу; наконец подошел к печке, перекрестился и притронулся к блистающей горке, которая зазвенела под руками его: точно, перед ним лежали целых две пригоршни золотых червонцев, один другого краше и лучше. Холодный пот выступил на бледном лице пахаря; крики и шум, раздававшиеся на улице, заставили его, однако ж, скоро опомниться. Полный неопределенного страха, он плотно запер за собою дверь и выбежал за ворота.
На улице происходила какая-то суматоха и сутолока; все бегали из конца в конец, как шальные; все кричали и суетились. Посреди всеобщего гама раздавались пронзительные восклицания Анны:
– Батюшки, светики мои! Чумаки в поле у нас! Ох!.. Чумаки деньгами обделяют… Андрею… сама видела… две пригоршни насыпали!
Так и слышно было:
– Где? Какие чумаки? Ой ли? Пойдем туда! Скорей! Тащи решето! Тащи ведро!.. Бери горнушку… скорей, вот они! Туда!.. Туда!..
Андрей провел ладонью по голове, потом протер глаза и взглянул за околицу. Посреди темной равнины все еще пылал костер.
– Что такое, Андрей? Что они? – произнес тихий голос за спиною пахаря.
Андрей обернулся. Перед ним стояла Дарья.
– Куда это бежит народ? – продолжала сиротка. – Что с ними? Слышь, слышь, твое имя поминают… вон… Ну, все ударили за околицу!
– Чумаки! – мог только проговорить Андрей, указывая дрожащею рукою на костер, пылавший в отдалении. – Я пошел к ним за огнем… Они насыпали мне две пригоршни угля, пришел домой, смотрю: деньги!..
– Что ты, какие деньги?
– Деньги… все на подбор золотые… Ступай, погляди сама, коли не веришь…
Сиротка оглянулась на стороны и, сопровождаемая Андреем, вошла в избу.
– И взаправду! Вот диковинка, сколько их! – воскликнула девушка. – А где же Ласточка?.. Ласточка, Ласточка, подь сюда скорей, – продолжала она, подняв на руки ребенка и подходя с ним к печке. – Погляди-ка, погляди, что у тятьки!.. Батюшки, и не пересчитаешь! Плакался ты, Андрей, на свою бедность – вот Бог и послал тебе… Теперь ты богат! Богаче тебя у нас в Выселках не будет! – прибавила она, устремляя блиставшие от радости глаза на лицо пахаря.
Сердце сильно застучало в груди Андрея; он взглянул на золото, потом на девушку, отступил шаг и произнес не совсем уверенным голосом:
– А пойдешь за меня замуж, Дарья?
– Пойду! – отвечала она, опустив голову и принимаясь перебирать с необыкновенною поспешностью окраину передника.
Народ из Выселок успел, между тем, давно очутиться подле костра.
– Батюшки, родные вы наши, касатики, ненаглядные! – кричали наперерыв двадцать человек, тискаясь друг на дружку и обступая чумаков, которые сидели по-прежнему так же неподвижно, – не оставьте нас: ссудите огоньком, родные вы наши!..
– Изволь! – произнес, наконец, старший из чумаков, тот самый, к которому обращался Андрей.
– Батюшки, касатики, родные! – закричали в один голос выселовцы, громоздясь, как угорелые, друг на дружку и подставляя кто руки, кто решето, кто ведро.
Старик засучил рукава и, не поворачивая головы к обступившему его народу, прибавил:
– Много вас… не хватит помногу, мы думали один…
– Золотой ты мой, хоть пригоршенку! – закричала Анна, просовывая отчаянно между руками и головами соседей подол новой понявы.
– Хоть уголечек, касатик! – крикнула другая, подставляя решето.
– Сюда, сюда, дедушка!..
– Ох, мне не досталось! Пропустите! Ой, касатики, пропустите!
– Держи полу! – сказал старый чумак, запуская руки в костер и выгребая остаток горячего угля в подставленные зипуны, подолы и шапки.
Таким образом все были наделены.
– С Богом! – произнес отрывисто старый чумак, насупивая брови и поворачиваясь к костру.
– С Богом! – промолвили другие чумаки. Но выселовцы ничего уже не слышали. Они стремглав бежали к околице, поддерживая руками полы зипунов и карманов. Очутившись на улице, выселовцы поубавили шаг.
– Ой, батюшки! – воскликнула неожиданно тетушка Анна, останавливаясь посреди теснившихся вокруг нее соседей.
– Ох, касатики, – внезапно послышалось с другой стороны бежавшей толпы.
– Что там?
– Ух! – пронзительно взвизгнул кто-то в другом конце.
– Обманули, разбойники! – заголосила вдруг Анна, выпуская полу, из которой валил чад и сыпался уголь.
– Батюшки, горю! – крикнула другая баба.
– Тушите! Тушите! Понява горит!.. Ой, зипун! Новый зипун! Обманули!.. Туши! Туши! Ах! – заголосили в один голос на улице Выселок.
И все, сколько ни было народу, опустили подолы, побросали шапки и запрыгали друг подле друга.
Как только прошел первый страх, все оглянулись к околице. Но костра уже не было. Вдалеке лишь, посреди темной равнины слышались скрип телег и мерный топот волов, который постепенно умолкал и терялся…
– Держи их! – крикнул кто-то из толпы.
Но никто не послушался этого крика. Ощупывая полы прожженной одежды и повесив головы, выселовцы печально расходились по домам.
Можно смело утверждать, что один Андрей был счастлив и весел в этот вечер. Он не сомкнул глаз во всю ночь. Никогда не встречал он так радостно Светлого праздника! Едва блеснул день, Андрей не выдержал и вышел за ворота. Утро было чистое и ясное. Народ сбирался на улице. Длинная плетеница парней и девушек, впереди которых шла Дарья, выходила за околицу «выкликать весну». Звонкая песня огласила окрестность:
– Весна, весна, красная!
Приди, весна, с радостью!
Весна красна, на чем приехала?
На сошечке,
на бороночке!..
И никогда еще ни одна песня не отзывалась так радостно в кроткой душе Андрея!