Глава V Триклиний Катилины и приемная Валерии

Дом Катилины, расположенный на южной стороне Палатинского холма, в те дни принадлежал к самым большим и самым красивым римским домам, и полвека спустя он вместе с домом оратора Гортензия вошел в состав дома Августа. Внутри этот дом был не менее великолепен и удобен, чем жилища первых патрициев того времени, а триклиний, в котором, развалившись на ложах, пировали вечером того же дня Катилина с друзьями, был в то время одним из самых богатых и изящных в Риме.

Эта продолговатая и очень просторная зала была разделена на две части шестью колоннами из тиволийского мрамора, вокруг которых обвивались гирлянды из плюща и роз, распространяя аромат и свежесть.

Вдоль стен залы, среди гирлянд и колонн, стояли мраморные статуи в позах, совершенно лишенных целомудрия и стыда, но сделанные с поразительным и несравненным мастерством.

На мозаичном полу были изображены дикие танцы нимф, сатиров и фавнов; они сплетались в непристойные хороводы, показывая пышные формы, которыми их наградила фантазия художника.

В глубине залы, за круглым столом из превосходнейшего мрамора, находились три больших высоких обеденных ложа, сделанных из бронзы, с пуховыми подстилками и с покрывалами из тончайшего пурпура. Золотые и серебряные лампы искусной работы свисали с потолка и не только освещали залу, но и распространяли сильный аромат, сладко опьяняющий и погружающий в невыразимую сладострастную неподвижность мысли.

У стен стояли три посудных шкапа из бронзы, сплошь отделанные гирляндами и листьями изысканной оригинальной работы, а в них помещались серебряные сосуды всевозможной формы и размеров. Двенадцать бронзовых статуй, представлявших собой эфиопов, роскошно разукрашенных ожерельями и драгоценными камнями, поддерживали серебряные канделябры, которые своим светом усиливали общее освещение залы.

Лениво развалившись на обеденных ложах, поддерживая головы руками и опираясь локтями на пурпуровые подушки, возлежали Катилина, Курион, Луций Бестия, пылкий юноша, ставший впоследствии народным трибуном, и Гай Антоний, юный патриций, апатичный и обремененный долгами, который был товарищем Катилины в заговоре 691 года, а затем – товарищем Цицерона по консульству. Благодаря энергии последнего Гай Антоний в том же году уничтожил своего прежнего соучастника – Катилину. Был здесь и Луций Кальпурний Пизон Цезоний, распутный патриций, тоже потонувший в долгах до самых волос. Он не смог спасти Катилину в 691 году, зато был избран судьбой для отмщения за него в 696-м, когда, став консулом, сумел добиться изгнания Цицерона.

Возле Пизона возлежал юноша лет двадцати, женственной красоты, с нарумяненным лицом, с надушенными завитыми волосами, с увядшими щеками и с всегда пьяным, хриплым голосом. Этот юноша был Авл Габиний Нипот, самый близкий друг Катилины, впоследствии, в 696 году, тоже ставший консулом и вместе с Пизоном деятельно способствовавший изгнанию Цицерона.

Габинию предоставлено было почетное место, и он возлежал с того края среднего ложа, который приходился по правую сторону входа в столовую; он был, следовательно, царем этого пира.

Рядом с ним, на другом ложе, возлежал юный патриций, не менее остальных распутный и расточительный; это был Корнелий Лентул Сура, человек мужественный и сильный физически; в 691 году, как раз накануне того дня, когда разразилось восстание Катилины, в котором он должен был сыграть значительную роль, он умер в темнице, задушенный по приказанию Цицерона. Возле него – Цетег, задорный и смелый юноша. Последним на этом ложе возлежал Гай Веррес, человек честолюбивый, жестокий, весьма алчный.

Все приглашенные были в обеденных одеждах из тончайщей белоснежной шерсти и в венках из плюща, лавра и роз. Великолепный ужин, которым угощал Катилина своих друзей, приходил к концу. Веселье, царившее среди этих девяти патрициев, жесты, шутки, непристойные слова, звон чаш и оживленная болтовня, оглашавшие залу, ясно свидетельствовали о высоких качествах повара, а еще больше – виночерпиев Катилины.

– Подлей мне фалернского! – крикнул охрипшим от опьянения голосом сенатор Курион, протянув руку с серебряной чашей к одному из ближайших к нему виночерпиев. – Налей мне фалернского, я хочу восхвалить пышность Катилины, и пусть лопнет скряга Красс со всем своим богатством.

– Красс!.. Красс!.. Вот мой кошмар, предмет всех моих мыслей, всех моих снов!.. – сказал со вздохом Гай Веррес.

– Его несметные богатства не дают тебе спать, бедняга Веррес? – спросил, взглянув на соседа насмешливым и испытующим взором, Авл Габиний, поправляя белой рукой локоны искусно завитых и надушенных волос.

– Неужели не придет день равенства? – воскликнул со вздохом Веррес.

– О чем думали тогда эти дураки Гракхи и этот идиот Друз, когда они решили поднять город, чтобы поделить поля между плебеями, я поистине не понимаю, – сказал Гай Антоний. – Ведь они не думали вовсе о бедных патрициях!.. Кто беднее нас, присужденных видеть, как доходы с наших имений пожираются ненасытной жадностью банкиров? Под предлогом получения процентов с денег, которые они нам ссудили, они налагают арест на наши доходы еще раньше, чем приходят сроки уплаты долгов.

– Кто беднее нас, осужденных скупостью бесчеловечных отцов и силой всемогущих законов проводить лучшие годы нашей юности в бедности, томясь неосуществимыми желаниями?.. – добавил Луций Бестия, оскалив зубы и судорожно сжимая чашу, только что им опорожненную.

– Кто беднее нас, в насмешку рожденных патрициями и только лишь благодаря званию своему пользующихся уважением простонародья? – заметил с выражением глубокой грусти Лентул Сура.

– Оборванцы в тогах, вот кто мы!..

– Лишенные ценза, одетые в пурпур!

– Угнетенные и нищие, которым нет места на пиру богатой Римской республики!

– Смерть ростовщикам и банкирам!

– В ад все законы двенадцати таблиц!

– И преторианский эдикт!

– К Эребу отцовскую власть!

– Да ударит всемогущая молния Юпитера Громовержца в Сенат и испепелит его!

– Но пусть Юпитер сперва предупредит меня об этом, чтобы я мог отсутствовать в этот день! – пробормотал совершенно опьяневший Курион.

Взрыв хохота раздался вслед за этим мудрым замечанием пьяницы и положил конец проклятиям и брани.

В этот момент вошедший в столовую раб приблизился к хозяину дома и прошептал ему несколько слов на ухо.

– А, клянусь богами ада!.. – воскликнул громким голосом, с выражением радости Катилина. – Наконец! Введите сейчас же его и приведенную им с собой тень.

Раб поклонился и уже собрался уходить, но Катилина, задержав его, прибавил:

– Окажите им полное уважение. Обмойте им ноги, вытрите их мазями и дайте им обеденную одежду и венки.

И раб, снова поклонившись, вышел.

Затем Катилина крикнул триклиниарху:

– Эпафор, сейчас же освободи стол от остатков пиршества и приготовь две скамьи против главного ложа для двух друзей, которых я ожидаю; очисти эту комнату от мимов, музыкантов и рабов и приготовь тем временем в соседней комнате все для веселого, приятного и продолжительного пира.

В то время как столовую убирали, гости молча распивали пятидесятилетнее фалернское, пенившееся в серебряных чашах, и ожидали с нетерпением и с нескрываемым выражением любопытства появления гостей. Те скоро вошли в сопровождении раба, одетые в обеденные белые тоги, в венках из роз на головах.

Это были Спартак и Крикс.

– Да будет покровительство богов над этим домом и его благородными гостями! – сказал Спартак, входя в комнату.

– Привет всем! – прибавил Крикс.

– Честь и слава тебе, храбрейший Спартак, и твоему другу! – ответил Катилина, поднявшись навстречу рудиарию и гладиатору. И, взяв Спартака за руку, он усадил его на ложе, которое сам раньше занимал; усадив Крикса на одну из только что поставленных против почетного ложа скамеек, Катилина уселся на другой рядом с ним.

– Итак, Спартак, ты не пожелал провести этот вечер за моим столом вместе с благородными и храбрыми юношами? – И при этом он указал на гостей.

– Не пожелал? Я не мог, Катилина, и я об этом тебя предупредил, если только твой остиарий был аккуратен в исполнении данного ему мной поручения.

– Да, я был предупрежден о том, что ты не сможешь прийти ко мне на ужин…

– И ты не знал причины, сообщить которую я не мог, не доверяя скромности остиария. Мне понадобилось пойти в одну харчевню, посещаемую гладиаторами, чтобы встретиться там с людьми, имеющими большое влияние на этих несчастных.

– Итак, – произнес вдруг несколько насмешливым тоном Луций Бестия, – итак, мы, гладиаторы, думаем о своем освобождении, толкуем о своих правах и готовимся поддерживать эти права с мечом в руках?..

Лицо Спартака вспыхнуло, и он, ударив кулаком по столу, порывисто привстал и воскликнул:

– Да, конечно, клянусь всеми молниями Юпитера, пусть…

Внезапно прервав самого себя, сдержавшись и переменив тон, он продолжал спокойно:

– Пусть дадут согласие на это высшие боги и вы, благородные патриции, и мы возьмемся за оружие ради свободы угнетенных!

– Этот гладиатор мычит, как бык, – пробормотал Курион, начавший дремать и склонявший лысый череп то на правое, то на левое плечо.

– Такое высокомерие под стать Луцию Корнелию Сулле Счастливому, диктатору, – прибавил Гай Антоний.

Катилина, предвидевший, до чего могут довести эту беседу насмешки гостей, поднялся с места и сказал так:

– Вам, благородные римские патриции, у которых неблагоприятная судьба отняла то, на что вы, по величию ваших душ, вполне имеете право, – свободу, власть и богатство; вам, добродетельные и мужественные, вам, чьи храбрейшие души я знаю; вам, верные и честные друзья мои, представляю я этого доблестного рудиария, Спартака, который по силе своего тела и по стойкости души был бы вполне достоин родиться не фракийцем, а римским гражданином и патрицием. Он, сражаясь в наших легионах, доказал свое мужество, заслужив гражданский венок и чин декана…

– Что не помешало ему дезертировать из нашего войска при первом же удобном для него случае, – прервал Луций Бестия.

– Ну и что же! – быстро и все более воодушевляясь возразил Катилина. – Поставите ли вы ему в вину, если он нас, сражавшихся против его родной страны, оставил для того, чтобы защищать свое отечество, своих родных, своих ларов? Кто из вас, если бы попал в плен к Митридату и был зачислен в его войска, при первом же появлении римского орла не счел бы своим долгом оставить ненавистные знамена варвара и вернуться под знамена своих сограждан?

Шепот согласия и одобрения пронесся после этих слов, и Катилина, пользуясь благоприятным настроением слушателей, продолжал:

– Теперь я, вы и весь Рим видели, как этот сильнейший человек, мужественно и непобедимо сражаясь в цирке, совершил подвиги, достойные не гладиатора, а талантливого командира. И этот человек, стоящий выше своего положения и своей несчастной судьбы, уже несколько лет как задумал одно трудное, опасное, но благородное предприятие; он составил тайный заговор среди гладиаторов. Их, связанных священной клятвой, он замышляет поднять в определенный день против обрекающей их на муки и смерть тирании и вернуть свободными в родные страны.

Катилина немного помолчал и после короткой паузы продолжил:

– Разве не то же самое уже давно задумали вы и я? Чего требуют гладиаторы, кроме свободы? Чего требуем мы? Против чего желаем мы восстать, если не против той же олигархии? Ибо с того времени, как республика попала под произвол олигархов, им и только им платят дань цари, тетрархи и народы, тогда как остальные храбрые граждане – знатные и простые – становятся подонками общества, несчастными, угнетенными, недостойными и презренными.

Ропот пробежал среди молодых патрициев, и глаза их засверкали ненавистью, гневом и жаждой мщения.

Катилина продолжал:

– В наших домах царит нищета, вне домов – долги, настоящее печально, будущее еще хуже. Зачем влачить такую несчастную жизнь? Не пора ли нам проснуться?..

– Проснемся же! – сказал хриплым голосом дремавший Курион, который, услышав последние слова Катилины, но вовсе не уловив их смысла, стал тереть себе глаза.

Как сильно ни были увлечены речью Сергия заговорщики, ни один из них не мог удержаться от смеха при выходке Куриона.

– Пусть тебя заберет Минос и судит по твоим заслугам, проклятое чучело, набитое грязью и вином! – заревел Катилина, сжав кулаки и проклиная незадачливого пьяницу.

– Молчи и спи, проклятый! – закричал Бестия и толкнул Куриона так, что тот растянулся во всю длину на ложе.

Катилина медленно выпил несколько глотков фалернского и, помолчав немного, продолжил:

– И вот теперь, уважаемые граждане, я вас созвал сюда для того, чтобы совместно разобрать, выгодно ли нам привлечь в наше предприятие Спартака и его гладиаторов. Если мы одни поднимем восстание против олигархов и Сената, которые держат в своих руках высшую власть, государственную казну и грозные легионы, то, конечно, ничего не достигнем и нам придется все равно искать помощи у тех, кого по праву следует считать пригодными для этого дела; война тех, кто ничего не имеет, против владеющих всем, война рабов против господ, война угнетенных против угнетателей должна быть и нашим делом. И почему не привлечь нам к делу также и гладиаторов, не взять их под свое руководство и не ввести в римские легионы? Я никак не могу этого понять. Убедите меня в противном, и мы отложим осуществление нашего плана до лучших времен.

Нестройный ропот раздался после слов Катилины, которые, судя по всему, большинству не понравились. Спартак, зорко следивший во время речи хозяина дома за настроением собравшихся, заговорил спокойным голосом, хотя лицо его побледнело:

– Чтобы угодить тебе, Катилина, человеку, которого очень уважаю, я решился прийти сюда, хотя не надеялся, что эти благородные патриции могут быть убеждены твоими словами. Позволь же мне, и пусть разрешат мне твои доблестные друзья откровенно говорить и открыть перед вами свою душу. Вас, свободных граждан знатного происхождения, держит в стороне от управления государственными делами и лишает богатства каста олигархов, враждебная народу, смелым людям и новаторам, каста олигархов, власть которой свыше ста лет ввергает Рим в пучину раздоров и мятежей. Поэтому для вас восстание сводится к свержению нынешнего Сената и к замене действующих законов другими, более справедливыми для народа и равномерно распределяющими богатства и права, к замене сенаторов людьми из вашей среды. Но для вас, как и для нынешних властителей, народы по ту сторону Альп и по ту сторону моря продолжали бы оставаться варварами, и вы захотите, чтобы все они были под игом римского господства и платили вам дань, чтобы ваши дома были наполнены рабами и в амфитеатрах, как и ныне, устраивались зрелища кровавых боев гладиаторов; это будет для вас отдохновением от тяжелых государственных забот, которым завтра вы, победители, должны будете отдаться. Ничего другого вы не можете желать, и все это для вас выражается, коротко говоря, в одном – стать самим на место теперешних властителей.

Но для нас, несчастных гладиаторов, дело заключается совсем в другом. Всеми презираемые, лишенные свободы и отечества, осужденные сражаться и убивать друг друга на потеху другим, мы ищем свободы, но полной и совершенной, мы хотим отвоевать свое отечество и свои дома, и в силу этого мы должны восстать не только против теперешних властителей, но также и против тех, которые придут им на смену, будут ли они называться Суллой или Катилиной, Цетегом или Помпеем, Лентулом или Крассом.

С другой стороны, можно ли надеяться на победу нам, гладиаторам, предоставленным самим себе, одним, восставшим против страшной и непобедимой мощи Рима? Нет, победа невозможна, и невозможным становится и само предприятие. Пока я надеялся, что ты, Катилина, и твои друзья могут стать честно нашими вождями, пока я мог предполагать, что люди консульского звания и патриции станут во главе гладиаторских легионов и дадут свое достоинство и имя войску, я оживлял надежды многих моих товарищей по несчастью пылом собственных надежд; но теперь, когда я вижу, что предрассудки вашего воспитания никогда не позволят вам быть нашими вождями, я убеждаюсь в невозможности нашего предприятия, о котором я мечтал, которое лелеял в тайниках души. Теперь с чувством беспредельного сожаления я отказываюсь от него окончательно как от невообразимого безумия. Разве можно было бы иначе назвать наше восстание, даже если бы мы могли поднять пять, десять тысяч человек? Какой авторитет имел бы, например, я или другие из моего класса, какое значение, какой престиж? В пятнадцать дней наши два легиона были бы раздавлены, как это произошло двадцать лет назад с теми тысячами гладиаторов, которых один доблестный римский всадник по имени Минуций или Веций собрал возле Капуи.

Трудно передать впечатление, произведенное речью Спартака, этого, по мнению гостей, варвара и притом наиболее презренного. Одни удивлялись его красноречию, другие – возвышенности его мыслей, третьи – глубине его политических идей, а в общем все остались чрезвычайно удовлетворенными высказанным им уважением к всемогуществу римского имени. И удовлетворенное самолюбие римлян, которое так ловко пощекотал бывший раб, вылилось в общих похвалах, открыто рассыпаемых мужественному фракийцу, которому все, в том числе Луций Бестия, предложили покровительство и дружбу.

Долго еще продолжалось обсуждение вопроса. Было высказано много самых различных мнений, и в конце концов решили отложить предприятие до лучших времен: в ожидании от времени доброго совета, а от Фортуны – случая, более благоприятного для смелого плана.

Спартак предложил свои руки и руки немногих гладиаторов, которые в него верили и его уважали, – он все время напирал мимоходом на слово «немногие» – в распоряжение Катилины и его друзей. После того как он и Крикс выпили чашу дружбы, которая пошла кругом, и гости бросали в нее лепестки роз, обрываемые с венков, Спартак попрощался с хозяином дома и его друзьями и вместе с Криксом ушел из дома патриция.

Выйдя на улицу, они направились к дому Суллы.

Крикс первым нарушил молчание:

– Объяснишь мне, надеюсь…

– Молчи, ради Геркулеса! – сказал вполголоса, прерывая его, Спартак. – Позже ты узнаешь все.

Они продолжали идти молча и прошли так больше трехсот шагов. Первым заговорил рудиарий. Он повернулся к галлу и, оглядевшись, произнес:

– Там было слишком много людей, не все они на нашей стороне и не все владели своим рассудком. Нельзя было доверяться этим юношам. Ты слышал – для них наш заговор ликвидирован, должен исчезнуть, как бред больного мозга. Ты сейчас вернись в школу гладиаторов Акциана и перемени наш пароль, приветствия и секретный знак при рукопожатии. Паролем вместо «свет и свобода» будет «постоянство и победа». Знаком больше не будут три коротких последовательных сжатия руки, а три легких нажима указательным пальцем правой руки на ладонь правой руки другого.

И Спартак, взяв правую руку Крикса, три раза надавил указательным пальцем на его ладонь, говоря:

– Вот так. Ты понял?

– Понял, – ответил Крикс.

– А теперь иди, не теряй времени, сделай так, чтобы каждый начальник звена предупредил об этом своих пять гладиаторов. Объясни им, что наш заговор стоял под угрозой раскрытия и что всякий, кто произнесет прежний пароль и употребит прежние знаки, рискует погубить наше дело и вынудит нас окончательно отказаться даже от попытки осуществить наш рискованный замысел. Завтра мы встретимся рано утром в школе Юлия Рабеция.

Спартак пожал руку Крикса и быстрым шагом пошел к дому Суллы. Он постучался в дверь; его впустили и проводили из передней в маленькую комнату его сестры. Мирца, завоевавшая полное расположение своей госпожи, уже занимала очень важную должность: заведовала туалетом Валерии.

Она в тревоге ожидала брата и, как только увидела его входящим в ее комнату, бросилась к нему, обвила его шею руками и стала покрывать лицо поцелуями.

Затем девушка с очень веселым лицом рассказала Спартаку, что она не пригласила бы его в этот час, если бы не приказание Валерии, ее госпожи, которая часто говорила с нею о Спартаке, расспрашивала о нем, проявляла к нему больше интереса, чем это, может быть, полагалось такой знатной матроне по отношению к рудиарию; узнав, что он еще не связал себя никакой службой, она приказала позвать его в этот вечер, намереваясь предложить ему управление гладиаторской школой, которую Сулла недавно организовал на своей даче в Кумах.

Трудно представить радость Спартака при словах Мирцы. Он энергично тряхнул головой, как бы силясь отогнать обуревавшие его странные мысли.

– Если я соглашусь управлять этой небольшой гладиаторской школой, потребует ли Валерия, чтобы я вновь запродал себя, или она оставит меня свободным? – наконец спросил он сестру.

– Об этом она ничего мне не сказала, – ответила Мирца, – но она очень расположена к тебе и, наверное, согласится оставить тебя свободным.

– Значит, она очень добра, эта Валерия?

– Настолько же добра, насколько прекрасна.

– О, тогда ее доброта не имеет границ.

– Мне кажется, что ты испытываешь к ней сильную любовь.

– Я?.. Огромную, но благоговейную и почтительную, какую может и должен питать к столь знатной матроне в моем печальном положении человек.

– Ну, так слушай… поклянись, что ты не проронишь ни одного слова об этом ей, так как она строго-настрого запретила мне говорить тебе об этом. Знай, что чувство нежности и любви, которое ты питаешь к ней, тебе внушили высшие боги как долг благодарности, так как именно Валерия убедила Суллу в цирке дать тебе свободу.

– Как?.. Она?.. Неужели это правда?.. – воскликнул Спартак, вздрогнув всем телом и побледнев.

– Правда… правда… Но, повторяю тебе, не показывай ей, что ты это знаешь.

Спартак, склонив голову на грудь, погрузился в раздумье.

– А теперь я пойду предупредить Валерию о твоем приходе, чтобы, получив разрешение, я могла ввести тебя к ней. – И, легкая, как мотылек, Мирца исчезла через маленькую дверь.

Спартак даже не заметил этого, погруженный в размышления.

Рудиарий увидел в первый раз Валерию полтора месяца назад. Отправившись в дом Суллы, чтобы повидать сестру, он встретил Валерию, выходившую к носилкам.

Впечатление, которое произвели на Спартака бледное лицо, черные сверкающие глаза и черные как смоль волосы Валерии, было молниеносным и сильным. Он испытывал один из необычайных и необъяснимых порывов симпатии, которому невозможно противиться; в нем тут же внезапно зародилась как самое смелое желание мысль о возможности хотя бы только поцеловать край туники этой женщины, которая ему казалась прекрасной, как Венера.

Соприкосновение каких-то необъяснимых, таинственных токов возникло, очевидно, между Спартаком и Валерией. Хотя положение Валерии и ее происхождение должны были побуждать к большей сдержанности, она с первого же момента испытала – как это было заметно – такое же чувство, какое взволновало душу гладиатора.

Сначала фракиец хотел изгнать из своего сердца это новое чувство. Голос рассудка говорил ему, что его любовь не только невозможна, но что она ни с чем не сравнимое безумие, что его любовь – любовь сумасшедшего, что страсть его наталкивается на совершенно непреодолимые препятствия. Но мысль об этой женщине возникала постоянно, упорно и властно среди всех забот Спартака и наконец овладела им всецело.

Иногда, как бы влекомый таинственной силой, он оказывался за колонной портика дома Суллы – в ожидании выхода Валерии. Не замечаемый ею, он много раз видел ее и каждый раз находил еще более прекрасной.

Один только раз Валерия его заметила, и на мгновение бедному рудиарию показалось, что она посмотрела на него благосклонно, почти ласково и – он готов был подумать – с любовью, но он тотчас же отогнал далеко от себя эту мысль как чудовищную фантазию своих желаний, как мысль, которая при таком состоянии его души – он отлично понимал – довела бы его до сумасшествия.

Легко представить, какое впечатление произвели слова Мирцы на бедного гладиатора.

Он был в доме Суллы, в нескольких шагах от этой женщины – нет, не от женщины, а от богини, ради которой он готов был отдать свою кровь, славу, жизнь. Он сейчас очутится перед ней, может быть, наедине с ней, услышит ее голос и увидит вблизи черты ее лица, глаза, улыбку… Никогда еще не виденную им улыбку, которая должна быть улыбкой весеннего неба. Он был здесь, и несколько мгновений отделяли его от несравненного счастья, какого не только желать, но о каком он даже не осмеливался мечтать… Но что же, однако, произошло?.. Быть может, он находился во власти сладкой грезы, среди призраков своей возбужденной страстью фантазии?.. Или, может быть, он начинает сходить с ума?.. Или, может быть, несчастный, он уже сошел с ума?..

При этой мысли Спартак вздрогнул, осмотрелся кругом, ища растерянными глазами сестру… Но ее уже не было.

Он поднес руки ко лбу, как бы для того, чтобы сдержать бешеное биение в висках и рассеять туман, окутавший его мозг, и прошептал едва внятным голосом:

– О боги, не дайте мне сойти с ума…

Мало-помалу он стал приходить в себя и осознавать, где он находится. Это, конечно, была комната его сестры: небольшое ложе стояло в одном углу, две маленькие скамейки из позолоченного дерева располагались у стен. Масляная терракотовая лампа зеленого цвета в виде ящерицы, изо рта которой выходил зажженный фитиль, освещала комнату.

Спартак, еще ошеломленный, едва пришедший в себя и все еще находившийся во власти мысли, что он или грезит, или сходит с ума, коснулся указательным пальцем левой руки пламени лампы. Боль ожога убедила его в том, что он не спит.

Тогда он попытался усилием воли унять кипение крови и полностью вернуть власть над своими чувствами. Постепенно он этого добился, и когда через несколько минут вошла Мирца и позвала его, чтобы проводить в приемную Валерии, он принял это известие довольно спокойно и бесстрастно, только лицо его покрылось мертвенной бледностью.

Мирца заметила это и с тревогой спросила:

– Что это с тобой, Спартак?.. Не чувствуешь ли ты себя дурно?..

– Нет, нет… никогда я не чувствовал себя так хорошо, – ответил рудиарий.

В сопровождении сестры он спустился по узенькой лестнице (рабы в римских домах жили на верхнем этаже) и направился к приемной, где его ожидала Валерия.

Приемной называлась комната, где римская матрона уединялась для чтения, принимала близких друзей, вела интимные беседы.

Приемная Валерии в ее зимних покоях (в патрицианских домах обычно было столько же отдельных помещений, сколько времен года) представляла собой маленькую изящную комнатку. Несколько труб из листового железа распространяли нежную теплоту, тем более приятную, чем более суровым был холод вне дома. Трубы эти были искусно скрыты в складках роскошной драпировки из восточной материи, покрывавшей все стены. Дорогая шелковая материя голубого цвета свисала вдоль стен с потолка почти до самого пола прихотливыми складками и причудливыми фестонами, а поверх этой материи была прикреплена, подобно белому облаку, тонкая белоснежная кисея, в изобилии усыпанная свежими розами, наполнявшими комнату нежным благоуханием. С потолка свисала роскошная золотая лампа с тремя рожками, изображавшая розу посреди листьев, – произведение греческого мастера. Она только наполовину рассеивала мрак в комнате и распространяла в ней голубоватый, почти матовый свет вместе с тонким запахом арабских благовоний, которые были смешаны с маслом, насыщавшим фитили лампы.

В комнате, так изящно убранной в восточном вкусе, не было никакой мебели, кроме ложа или кушетки с одной только спинкой – ложе состояло из мягких перьев, покрытых белым и голубым шелком, – нескольких скамеек, обитых точно такой же материей, и низенького драгоценнейшего комода из серебра с четырьмя маленькими ящиками, на которых были изображены четыре победы Суллы.

В этом помещении, уединенном, тихом, полном благоухания, возлежала на кушетке в час рассвета прекрасная Валерия, одетая в белоснежную шерстяную тунику, отороченную синими лентами. Ее олимпийские плечи, руки, словно выточенные из слоновой кости, и полуобнаженная белоснежная грудь были прикрыты черными густыми, небрежно распущенными волосами. Опершись локтем о подушку, она поддерживала голову маленькой, как у ребенка, белоснежной рукой.

Глаза ее были полузакрыты, лицо неподвижно. Казалось, она спала; по-видимому, она была захвачена, увлечена водоворотом мыслей, столь сладких и приятных, что ничего не замечала вокруг себя. Валерия не шевельнулась при легком шуме, произведенном открывшейся дверью, когда Мирца ввела Спартака, и осталась неподвижной, когда дверь закрылась за ушедшей рабыней.

Спартак, с лицом бледным, как паросский мрамор, с пылающими глазами, устремленными на прекрасную матрону, стоял некоторое время молча и неподвижно, погруженный в благоговейное созерцание, вызвавшее в его груди бурный трепет и такое смятение ощущений и чувств, какого ему не приходилось никогда испытывать.

Так прошло несколько минут. Если бы в это время Валерия пришла в себя, она могла бы ясно расслышать прерывистое и взволнованное дыхание рудиария. Внезапно жена Суллы вздрогнула, будто кто-то ее позвал, будто ей сообщили, что Спартак здесь. Приподнявшись, она села, обратила к фракийцу свое лицо, тотчас же покрывшееся румянцем, и со вздохом удовлетворения сказала нежным голосом:

– Ах! Ты здесь?

Пламенем вспыхнуло лицо Спартака при звуках этого голоса; он сделал шаг к Валерии, сомкнул губы как бы для того, чтобы говорить, но мог издать только нечленораздельный и невнятный звук.

– Да окажут тебе покровительство боги, мужественный Спартак! – сказала с милой улыбкой Валерия, овладевая собой. – И… и… садись, – прибавила она, указывая на одну из скамеек.

На этот раз Спартак собрался с духом и ответил еще слабым и дрожащим голосом:

– Боги мне покровительствуют гораздо больше, чем я заслужил, божественная Валерия. Они оказывают мне в эту минуту величайшую милость, какая только может выпасть на долю смертного: они дают мне твое покровительство.

– Ты не только храбр, – возразила Валерия, в глазах которой сверкнула молния радости, – ты еще и любезен.

Затем она вдруг спросила на греческом языке:

– В твоей стране, до того как попал в плен, ты был одним из вождей твоего народа, не правда ли?

– Да, – ответил Спартак также на греческом языке, на котором он говорил если не с аттической, то, во всяком случае, с александрийской изысканностью. – Я был вождем одного из самых сильных фракийских племен в Родопских горах. У меня был дом, многочисленные стада овец и быков и плодороднейшие пастбища. Я был богат, могуществен, счастлив и – поверь мне, божественная Валерия! – я был полон любви, справедлив, милостив и добр…

Он на миг остановился, а затем продолжал с глубоким вздохом и дрожащим от сильного волнения голосом:

– И я не был варваром, не был презренным и несчастным гладиатором!

Валерию охватило чувство жалости, волнение любви, и, подняв на рудиария глаза, сверкающие лаской и нежностью, она сказала:

– Я долго и часто беседовала с милой твоей Мирцей, я знаю твою необыкновенную храбрость; и теперь, когда я с тобой разговариваю, я вижу ясно, что презренным ты не был никогда, а по своему образованию, по воспитанности и манерам ты похож скорее на грека, чем на варвара.

Какое впечатление произвели эти слова, произнесенные очень нежным голосом, на Спартака, нельзя передать; он почувствовал, что слезы увлажнили его глаза, и ответил прерывающимся голосом:

– О, будь благосклонна… за эти милосердные слова… милосерднейшая из женщин, и пусть высшие боги… окажут тебе предпочтение перед всеми смертными, так как ты этого вполне заслуживаешь, и сделают тебя счастливейшей из всех людей.

Валерия тоже была взволнована: это волнение сказывалось в страстном блеске ее выразительных глаз и в прерывистом дыхании.

Что касается Спартака, он был вне себя. Он смотрел на Валерию восторженными глазами, преданными и полными обожания, он слушал ее мелодичный голос, который казался ему гармонией арфы Аполлона, он упивался ее пылающими и страстными глазами, которые, казалось, обещали неизреченные восторги любви. И если он не мог верить и действительно не верил обещанию, которое жило в этих глазах и которое он считал галлюцинацией разгоряченного воображения, он все-таки не сводил влюбленного взгляда, сверкающего, подобно пылающей лаве, с божественных глаз Валерии.

За последними словами Спартака наступило долгое молчание, нарушаемое только тяжелым дыханием матроны и фракийца; между их сердцами установился какой-то ток единых чувств и мыслей, заставлявший обоих трепетать и молчать в смущении.

Валерия первая попыталась освободиться от тягости этого опасного молчания.

– Не возьмешь ли ты на себя теперь, когда ты свободен, управление школой из шестидесяти рабов? Сулла хочет обучить их гладиаторскому делу на своей вилле в Кумах.

– Я готов сделать все, что тебе угодно, так как я твой раб и весь в твоем распоряжении, – ответил Спартак едва внятным голосом, устремив на Валерию взор, выражающий чувство нежности и безграничной преданности.

Валерия некоторое время в молчании пристально смотрела на Спартака, а затем встала и неверными шагами прошлась по комнате. Потом она остановилась возле рудиария и долго смотрела на него без слов. Наконец сказала чуть слышно:

– Спартак, будь откровенен, скажи мне: что ты делал много дней назад, спрятавшись за колонной портика этого дома?

Точно пламя озарило бледное лицо гладиатора. Он наклонил голову без ответа, дважды тщетно пытаясь поднять лицо к Валерии и открыть уста, чтобы заговорить. Всякий раз ему мешал стыд – стыд, который овладел им от мысли, что его тайна уже больше не тайна и что Валерия будет смеяться от души над безумным пылом, побудившим презренного гладиатора поднять взор на одну из самых прекрасных и знатных патрицианок Рима. Он почувствовал всю горечь своего позорного и незаслуженного положения, проклинал про себя войну и гнусное могущество Рима. Он дрожал от стыда, горя и бешенства.

Спустя несколько мгновений Валерия, не понимая молчания Спартака, приблизилась к нему на шаг и спросила его с еще большей нежностью:

– Скажи мне… что ты делал?

Рудиарий, не поднимая головы, упал к ногам Валерии и прошептал:

– Прости!.. Прости!.. Прикажи своему надсмотрщику бить меня розгами!.. Пошли, чтобы меня распяли на Сессорском поле!.. Я это заслужил…

– Встань!.. Что с тобой? – сказала Валерия, схватив за руку Спартака и побуждая его встать.

– Но я клянусь тебе, что я тебя обожал, как обожают Венеру, как обожают Юнону…

– А!.. – воскликнула с удовлетворением матрона. – Ты приходил, чтобы взглянуть на меня…

– Прости меня… Прости меня… Молиться на тебя приходил я.

– Встань, Спартак, благородное сердце, – сказала Валерия голосом, дрожащим от волнения, сжимая с силой руку Спартака.

– Нет, нет, здесь, здесь у твоих ног… мое место, божественная Валерия…

С этими словами он схватил край ее туники и стал его целовать в страстном порыве.

– Встань, встань, не для тебя это место, – прошептала, вся дрожа, Валерия.

Спартак, покрывая пылкими поцелуями руки Валерии, встал и, глядя на нее влюбленными глазами, повторял будто в бреду хриплым и приглушенным голосом:

– О божественная!.. божественная!.. божественная Валерия!..

Загрузка...