Квадратная камера выглядела унылой и мрачной. Узенькое зарешеченное окно позволяло рассмотреть лишь микроскопический лоскуток веселого апрельского неба над Бутырской тюрьмой. Латунный кран умывальника справа от входа отбрасывал озорные солнечные зайчики в темный угол, на матовую белизну унитаза-параши, и он здесь, в замкнутом пространстве камеры, так некстати напоминал о прежней жизни, оставшейся по ту сторону решеток.
На длинных, отполированных тысячами человеческих тел скамьях, намертво прикрепленных к полу, на скрипучих двухъярусных «шконках» сидели человек двадцать – двадцать пять. Испуганные лица, скованные движения, потухшие взгляды большинства свидетельствовали, что люди эти впервые перешагнули порог камеры следственного изолятора.
Впрочем, это была еще не настоящая тюремная камера. «Сборка» – так называется помещение, где вновь прибывшие проходят карантин, – пристанище временное. Еще пять, шесть, максимум семь дней – и обитателей «сборки» разбросают по постоянным бутырским «хатам» – камерам. Вот там-то и начнется настоящая тюрьма…
На нижней «шконке» у зарешеченного окна сидели двое. Первый – щуплый молодой человек лет двадцати, интеллигентного вида, со следами очков на переносице – напряженно слушал второго – невысокого, кряжистого малого с сизой металлической фиксой во рту. Плавные расчетливые движения, быстрый, точно фотографирующий взгляд, заостренные концы ушей, придающие их обладателю сходство с эдаким кинематографическим Мефистофелем.
Бутырский Мефистофель держался раскованно, с чувством явного превосходства – судя по многочисленным татуировкам-перстням на фалангах пальцев, эта «ходка» была у него далеко не первой.
Непонятно, почему из всей массы арестантов фиксатый выхватил именно этого, самого серого и невзрачного. Но, судя по интонациям, вроде бы хотел принять участие в его дальнейшей судьбе.
– Так за что закрыли-то тебя? – вновь спросил он.
Щуплый с трудом подавил тяжелый вздох.
– Да магнитолу с машины снял…
– Ага, музыку любишь?
– Да так… – неопределенно поморщился молодой человек. – Мать-пенсионерка третий месяц ни копейки не получает, да и девушка у меня… Сам понимаешь, и в кафушку сходить хочется, и на дискач…
– Зовут-то тебя как?
– Мишей зовут… А фамилия моя Луконин, – добавил щуплый.
– Понятно, Миша, – обладатель татуировок-перстней поджал губы. – Первоход, значит?
– Что? – не понял собеседник.
– Ну, в первый раз на сизо заехал?
– В ментовку в прошлом году попал, в «обезьянник»… В ресторане день рождения справляли, какие-то чурбаны к моей Натахе пристали. Ну, мне с другом и пришлось заступиться. По три года условно получили…
Информация и о ментовском «обезьяннике», и об условном сроке не произвела на фиксатого никакого впечатления. Лениво скользнув взглядом по головам арестантов, сидевших на «шконке» напротив, он спросил неожиданно:
– Филки или «дурь» есть?
– Что есть? – Луконин непонятливо заморгал.
– Ну, деньги или наркота, – перевел собеседник, немного раздражаясь такой непонятливостью.
– Наркотиков нет, – ответил молодой человек и осекся, – а деньги…
Под стелькой кроссовок лежали четыре стотысячные купюры, которые Мише удалось пронести через первый, поверхностный, шмон, но рассказывать об этом богатстве первому встречному, да еще здесь, на «сборке», было бы глупо.
Впрочем, фиксатый мгновенно оценил ситуацию.
– Так сколько у тебя там заныкано?
– Да есть там… немного, – уклончиво ответил Луконин.
– Слышь, пацан, я с самого начала въехал, кто ты есть: лох из лохов. На тебе это аршинными буквами нарисовано. Не в падлу, конечно… Но на «хате» тебя, первохода, за полчаса разденут-разуют и под «шконки» загонят. И должным еще останешься. Давай так: я тебе по-честному расскажу, как правильно себя вести, а ты мне по-честному дашь половину того, что с собой имеешь. Я тут по игре влетел, долг закрывать надо. Дело-то, конечно, твое, – выдержав небольшую паузу, продолжил говоривший, – решай сам, никто никого не неволит. Как говорится: колхоз – дело добровольное. Да – да, нет – нет. Только кажется мне, лучше лишиться половины, чем всего. Так что?
Миша задумался.
С одной стороны, ему совершенно не хотелось отдавать этому незнакомому человеку двести тысяч рублей, но, с другой…
Первоход, конечно же, знал: тюремные законы – вовсе не те, по которым люди привыкли жить на воле. Тут, за толстыми стенами, за железными решетками, властвуют какие-то загадочные и страшные люди, авторитеты и воры в законе – о последних молодой человек знал лишь по книгам с лотков у входов в метро да по фильмам вроде «Место встречи изменить нельзя» или «Холодное лето пятьдесят третьего». И могущество таких людей ничуть не меньше, чем тюремного персонала… А этот, с сизой металлической фиксой и загадочными перстнями-татуировками, судя по всему, давно уже искушен в подобных законах.
Луконин нагнулся и, опасливо оглянувшись по сторонам, принялся расшнуровывать обувь.
– Вот, двести…
Фиксатый повествовал тоном лектора общества «Знание», выступающего в провинциальном клубе. И уже спустя полчаса молодой арестант понимал значение слов «прописка», «подлянка», «хата с минусом», «крыса», «прессовка», «мусорская прокладка» и многих других. Знал и основные правила поведения на «хате»: не оправляться, когда кто-то ест, не поднимать ничего с пола, не подходить к петухам, не заговаривать с ними, не присаживаться рядом, а тем более – не прикасаться к их вещам.
– Главное – дешевых понтов не колотить, – поучал татуированный учитель, – будешь таким, какой есть. Но и в обиду себя не давай. Вишь – вон тот амбал, в полосатой майке, сто пудов первоход, как и ты, а как пальцы гнет, как под бродягу косит?! – говоривший презрительно кивнул в сторону качка, который явно косил «под крутого». – Это у него от страха.
Миша облизал пересохшие губы.
– Понятно…
– Деньги сбереги, – деловито напутствовал фиксатый, аккуратно складывая стотысячную купюру вшестеро. – Они помогут тебе грамотно прописаться на «хате». Попросят на «общак» – обязательно отстегни. Может, потом семья какая тебя примет. И помни: тут, в тюрьме, каждый отвечает только за себя. Знаешь, какое главное правило? Не верь, не бойся, не проси. А о лавье, которым ты меня подогрел, выручил, не жалей: вспомнишь еще не раз меня, спасибо скажешь.
Бутырский Мефистофель оказался прав.
Миша Луконин ни разу не пожалел ни о том, что «сборка» свела его с этим странным человеком, который пусть и небезвозмездно, но все-таки принял участие в судьбе первохода, ни тем более о двухстах тысячах рублей, отданных за подробную инструкцию по выживанию в условиях Бутырского следственного изолятора.
Впрочем, в справедливости главного арестантского правила он убедился довольно быстро.
Насчет «не верь» Миша Луконин вспомнил уже на следующий день: следователь, который вызвал его на допрос, ласково увещевал – мол, если возьмешь на себя еще ту магнитолу, которую три недели назад украли с «Тойоты» в районе Конькова, и то колесо с «мерса», которое какие-то неизвестные сняли во дворе на Ленинском проспекте, твое чистосердечное признание учтется, и тебе обязательно скостят срок. Но как можно было верить словам «следака»? Ведь меру наказания определяет не следователь и даже не прокурор, а только суд.
Насчет «не проси» первоход также определился очень скоро: когда семидесятилетнему старику на «сборке» стало плохо с сердцем, сокамерники ломанулись к «кормушке», вызывая «рекса», коридорного контролера, – мол, человек умирает, «лепилу», врача, позови! «Рекс» лениво пообещал сообщить о больном на пост, но врач так и не появился – сердечника откачал кто-то из арестантов.
А вот насчет «не бойся»…
Страх – зловонный, словно перестоявшая моча, и тяжелый, как бетонная плита, – неотступно преследовал Луконина.
Страх преследовал его и днем, когда большинство сокамерников «сборки», уже перезнакомившись друг с другом, осторожно обсуждали дальнейшие перспективы тюремной жизни.
Страх преследовал его и вечером, когда с тюремного двора неожиданно громко начинало горланить радио «Европа-плюс», наполняя камеру звуками легкомысленных шлягеров.
Страх преследовал его и по ночам, когда обитатели сборочной «хаты» беспокойно засыпали – ворочались, что-то бормотали во сне; видимо, большинство из них, также первоходы, не менее его самого страшились неизвестности. Миша спал урывками, часто просыпаясь и вскрикивая, потому что сновидения его были неправдоподобны и жутки, как фильмы ужасов: ему снились то татуированный член следователя, раскачивающийся перед самым его носом, то провокации, которые обязательно организуют ему блатные, то серая масса арестантов с алыми гребешками на стриженых головах и крыльями вместо рук. И он, Миша, ничего с этим страхом не мог поделать.
Постепенно «сборка» редела – каждый вечер, после ужина, в камеру заходил «вертухай» с картонной папочкой, где лежали личные дела, и, равнодушно скользнув взглядом по головам, называл фамилии арестантов: «На выход, с вещами!» Арестанты выстраивались в шеренгу, и контролер еще раз проверял их по списку. После сверки анкетных данных заключенных уводили в неизвестность – сокамерники провожали их тревожными взглядами.
Наконец спустя несколько дней «рекс» среди прочих назвал и фамилию Луконина.
Пятерку конвоировали двое – тот самый «вертухай», который выдернул арестантов со «сборки», и еще один в пятнистом камуфляже, вооруженный дубинкой-«демократизатором» и огромным баллоном со слезоточивым газом, напоминавшим флакон дезодоранта. Он двинулся чуть позади пятерки, а первый конвоир пошел впереди, то и дело ударяя огромным ключом-«вездеходом» по решеткам, разделяющим коридоры следственного изолятора на небольшие отсеки. Запоры были двойные, но открывался только один. Второй бездействовал: три массивных стержня могли высунуться из стены и блокировать переборку в случае тревоги по команде с центрального поста.
Тюремные коридоры, залитые жидким электрическим светом, выглядели на удивление просторными. По обе стороны темнели ровные прямоугольники металлических дверей с огромными засовами и номерами «хат»: 158, 160, 159, 161. Левая сторона была четной, правая – нечетной. И трудно было себе представить, что за каждой дверью – камера, вмещающая иной раз до восьмидесяти человек…
Лязг открываемых переборок, мерные шаги впереди идущего…
– Стоять! Лицом к стене! – то и дело командовал впереди идущий «рекс», и арестанты послушно выполняли команду, которая следовала, когда навстречу конвоировали такую же группу заключенных.
Из всей пятерки Луконина определили на «хату» первым. «Вертухай», что шел впереди, постучал ключом по очередной переборке. Дверь открыли, и в отсек вышли двое коридорных и капитан внутренних войск с красной повязкой на рукаве – корпусной.
Капитан бегло взглянул на досье Миши, и после непродолжительного шмона первохода подтолкнули к открывшейся двери камеры номер 168.
– Располагайся, теперь это твой дом, – коротко бросил корпусной; видимо, в его понимании это была шутка.
Спустя мгновение тяжелая металлическая дверь со встроенной «кормушкой» с противным лязгом закрылась за спиной Луконина. Миша невольно вздрогнул: гулкий лязг был подобен первому удару маятника, отсчитывающего первый день новой жизни.
Дыхание перехватило, пульс участился, и Луконин на секунду зажмурился – как человек, которому суждено прыгнуть в омут. Из глубины подсознания некстати выплыла кинематографическая картина: запуганные арестанты, кучка блатных со зверскими рожами и главпахан – эдакий Доцент из «Джентльменов удачи», который с леденящим душу криком «Пасть порву, моргалы выколю!» набрасывается на неопытного новичка.
Но все обошлось.
Темное помещение освещалось тусклыми желтыми лампочками, забранными в тонкие металлические решетки. Воздух казался спертым и тягучим; пахло давно не мытыми телами, нестираными носками, табачным и водочным перегаром – казалось, еще чуть-чуть, и запахи эти материализуются, заполнив собой все пространство «хаты».
Камера, внешне небольшая, выглядела заполненной до предела – на всех трехъярусных нарах-«шконках» лежали люди. Некоторые «шконки» были завешаны жиденькими одеялами, некоторые открыты, но белье, развешанное на веревках, крест-накрест протянутых между нарами, не позволяло определить, сколько же человек отдыхает наверху. Однако было понятно, что арестантов здесь много больше, чем положено, – не менее восьмидесяти.
В углу негромко бубнил телевизор – несколько обитателей «хаты», сгрудившись у экрана, следили за футбольным матчем. Двое сидели за столом, увлеченно играя в шахматы. Еще трое резались в самодельные карты-«стиры».
Казалось, никто не обратил на новичка никакого внимания.
Луконин простоял у двери минут пять. Он ожидал чего угодно: подставы, какой-нибудь замысловатой провокации – «подлянки», вроде тех, о которых рассказывал на «сборке» татуированный обладатель фиксы, но появление первохода вроде бы оставалось незамеченным. И от этого страх только усиливался.
Неожиданно с верхней «шконки» у окна поднялся паренек небольшого роста, в дорогом спортивном костюме и, словно нехотя подойдя к первоходу, спросил:
– Давно с воли?
– Больше недели, – ответил Луконин, внутренне готовясь к какой-нибудь изощренной подставе.
– Зовут-то как?
– Миша. А фамилия моя – Луконин.
– Московский?
– Ага, в Сокольниках живу.
– Поня-атно. Впервые на «хату» заехал? – заметив скованность новичка, собеседник неожиданно подмигнул ему. – Да ладно, не менжуйся. И так видно, что первоход. Давай, проходи. – Паренек кивнул в сторону ближней «шконки». – Видишь, у нас со спаньем напряженка, тут все в три смены спят. Покемарь тут пока, а завтра посмотрим, что и как.
Всю ночь Луконин не сомкнул глаз. «Прописка», о неизбежности которой он с таким ужасом думал на «сборке», отодвигалась до утра. Но хорошо это или плохо, первоход еще не знал.
В шесть утра в камере определилось слабое движение. Из-под «шконок» вылезли какие-то серые, грязные субъекты, не обращая на новичка внимания, они принялись за уборку «хаты». Как узнал Миша позже, это были «шныри», или уборщики; камерное местожительство под нарами именовалось почему-то «вокзалом».
В половине седьмого большинство обитателей «хаты» проснулось – правда, некоторые, занимавшие привилегированный угол, продолжали спать. Это были камерные авторитеты, и право занимать «шконку» единолично было их неотъемлемой привилегией.
В половине седьмого обострившееся за ночь обоняние различило слабый запах пригоревшего масла, и арестанты зашевелились – этот запах был предвестником скорого завтрака. И впрямь: к восьми утра на «хате» появился «баландер», кативший впереди себя небольшую тележку с огромными алюминиевыми кастрюлями и аккуратно разложенными буханками хлеба. Утренняя пайка представляла собой кашу из неизвестного ботанике злака и кружку слабо заваренного чая.
Впрочем, большинство арестантов не притронулись к тюремной пайке – «семьи», на которые делилась камера, предпочитали завтракать «дачками» – продуктами, переданными с воли.
Луконин недоверчиво ковырялся в каше ложкой и, найдя в комке слипшейся крупы таракана, решительно отодвинул «шлюмку», то есть миску, в сторону. Конечно, есть хотелось очень, но брезгливость превозмогла голод.
Сразу же после завтрака к первоходу вновь подошел давешний паренек в дорогом спортивном костюме. Присел рядом, приятельски улыбнулся и предложил:
– А теперь давай знакомиться. Миша, говоришь?
– Миша.
– Из Сокольников?
– Из Сокольников.
– По какой статье закрыли?
– Сто пятьдесят восьмая, кража…
– Поня-атно. Ну, подойди к тому столу, с тобой «смотрящий» поговорить хочет.
Луконин понял: от этого разговора зависит его дальнейшая жизнь в Бутырке. С трудом подавив в себе безотчетный вздох, он на ватных ногах двинулся в сторону стола, за которым по-хозяйски восседали несколько татуированных мужчин.
«Смотрящего» он узнал сразу. Это был невысокий, но крепко сбитый мужчина лет сорока с обнаженным торсом, сидевший во главе стола. Выколотая на левом предплечье статуя Свободы свидетельствовала о том, что ее обладатель относится к так называемому «отрицалову», пять церковных куполов говорили о количестве лет, проведенных в неволе, а изображение Георгиевского креста на груди – что этот человек участвовал в тюремном или лагерном бунте. Нательную композицию дополняли две восьмиконечные звезды на ключицах («никогда не надену погоны») и такие же звезды на коленях («никогда не встану на колени»). Властные черты лица, тяжелый, придавливающий взгляд, губы, собранные в тонкую нить, – все это наводило на мысль, что характер «смотрящего» – сильный, жесткий и волевой.
Позже Луконин узнал, что Хиля – таково было погоняло «смотрящего» – на свободе был звеньевым мазуткинской оргпреступной группировки, что «закрыли» его по классической сто сорок восьмой статье (вымогательство) и что в блатном мире Хиля, имевший уже вторую судимость, пользовался непререкаемым уважением и авторитетом; именно поэтому воры и поставили его «смотрящим» сто шестьдесят восьмой камеры.
Равнодушно взглянув на первохода, Хиля поинтересовался его именем, фамилией и статьей, после чего спросил:
– Ну, рассказывай, как на свободе жил?
Новичок невольно поежился под тяжелым взглядом собеседника и, тяжело вздохнув, произнес:
– Ну, как… Нормально. Как все. Пока сюда не забрали.
– В попку не балуешься? На кожаных флейтах не играешь? С мусорами дружбы не водишь? Друзей-подельников никогда не сдавал?
– Нет, – твердо ответил Луконин.
– Может, жалобы какие есть? Так расскажи, выслушаем и решим. У нас не прокуратура, у нас тут все просто делается…
– Да нету у меня жалоб, спасибо, – растерянно пробормотал новичок.
Неожиданно Хиля нарочито-приязненно улыбнулся и, скосив взгляд на пачку «Мальборо», лежавшую на газетном листке, расстеленном на столе, вкрадчиво предложил:
– Вижу, тебе курить сильно хочется. Так закуривай, не менжуйся.
Это был ключевой момент.
Еще неделю назад от фиксатого лектора на «сборке» Миша узнал: если в камере предлагают закурить, взяв сигаретную пачку со стола, а не из рук, этого делать не следует. Типичная «подстава»: до этого момента пачка могла побывать в руках пидора, и человек, прикоснувшийся к «запомоенной» вещи, автоматически становился «законтаченным».
Изобразив на лице нечто вроде улыбки благодарности, Луконин ответил:
– Да нет, спасибо, пока не хочется.
Хиля прищурился:
– Что, на «сборке» научили? Ладно. – Достав из кармана «чистые» сигареты, он великодушно угостил новичка. – Если про эту подлянку знаешь, то должен знать и про законы «хаты». В курсах?
– Рассказывали.
– Наши законы нарушать запрещено. За каждый косяк придется ответить. Понял меня?