В начале 1920-х гг. основная часть населения «кочевых» территорий СССР сохраняла традиционный образ жизни. Так, в Казахстане, где проживало 70 % кочевников страны122, к 1926 г. большинство представителей «титульной нации» (по разным оценкам, от 55–60 до 90 %123) вело кочевой или полукочевой образ жизни. 85–90 % населения республики были заняты в животноводстве124, и такой же процент всей земли региона использовался скотоводческими хозяйствами125.
Кочевание в Казахстане проходило в меридианном направлении (с севера на юг и обратно), а длина перегона составляла до 700 км. В Киргизии дальность кочевок составляла до 200–300 км126. Здесь кочевали в основном «по вертикали» – в горы летом и с гор в долины зимой. На западе Туркмении кочевые пути были длиной от 150 до 400 км, в центре и на востоке – кочевье было коротким127. В Калмыкии, Бурятии и других традиционно «кочевых» регионах так же сохранялось кочевание (например, в Агинском аймаке Бурятии вплоть до начала 1930-х гг. кочевниками или полукочевниками было большинство населения128). Экономические интересы азербайджанских кочевников в значительной степени определили включение Нагорного Карабаха в состав Азербайджанской ССР129.
Кочевники продолжали жить нормами обычного права, «прадедовскими обычаями»130, у них сохранялась развитая идентичность, тесно связанная с кочевым пастбищным хозяйством131 и родовым строем под главенством властителей – баев132, манапов, аксакалов, нойонов, тайшей, зайсангов и др.
В Казахстане связь кочевников с сородичами поддерживалась даже на расстоянии 300 верст133.
Советский статистик В.Г. Соколовский, изучив казахские кочевья в 1926 г., сделал вывод, что «родовые моменты не только сохранились, но и… остаются весьма крепкими и настолько жизненными, что рассчитывать на их самопроизвольное исчезновение в сколько-нибудь ближайшем будущем совершенно не приходится»134. В «Военно-статистическом описании Ташаузского округа ТССР» (1926 г.) было дано интересное сравнение «в пользу» кочевников: что они не несли на себе «печать рабства, которой словно заклеймены» оседлые узбеки135, долгое время жившие не свободной жизнью родовыми общинами, а оседло под деспотической властью хивинского хана.
Устойчивость родового образа жизни кочевников понимали местные власти. Начальник Охотско-якутской военной экспедиции В.А. Абрамов (он же исполнял обязанности уполномоченного Дальневосточного бюро ЦК РКП(б) и Дальревкома136 по Охотскому уезду) даже предлагал создавать у эвенков советы и исполкомы по родовому принципу, «ибо метод прикрепления… к волостным и сельским административным единицам положительного результата не дал»137. Характерно, что такие родовые советы и исполкомы действительно были созданы.
Партийный руководитель Казахстана Ф.И. Голощекин (прибыл в республику из Москвы в сентябре 1925 г.) на пленуме крайкома ВКП(б) 30 апреля 1926 г. объявил, что в этом регионе «абсолютную роль играет бай»138. Власти Киргизии рассматривали «родовую борьбу отдельных групп» как экономическую и общественную основу работы среди кочевого населения. Направленный в Туркмению партийный инструктор Кахелли в сентябре 1927 г. сделал вывод, что «единственная форма управления у кочующих скотоводов – это аксакальство». Родовая структура общества полностью сохраняла свою роль в Каракумах вплоть до начала 1930-х гг. Скот и источники воды здесь находились под контролем родовой знати139.
Для кочевников было привычным «держаться за вождя как за защитника интересов своего племени, хотя и деспота». Вплоть до конца 1920-х гг. власти отмечали, что лидер рода «даже при наличии органов официальной советской власти… является до некоторой степени реальной силой, с которой приходится считаться». Высокий авторитет родовых старейшин проявлялся в том, что если бай своего батрака называл «родственником» или «братом», то сельский батрачный комитет не требовал заключения между ними договора140, который по идее должен был гарантировать и защищать трудовые права батрака. В кочевых районах беднота часто выступала заодно со своими баями и «даже иногда в защиту их»141. Такое положение вещей было немыслимым для большевистской идеологии, которая строилась на непримиримой «классовой борьбе».
Кочевое население некоторых регионов отличалось высокой религиозностью. В Бурятии и Калмыкии буддизм категорически не сдавал позиции142. Жители Туркмении, по мнению властей, были подвержены агитации «фанатично настроенного мусульманского духовенства», которое являлось «политической силой в кочевьях»143. В этом регионе у кочевого населения работали только мусульманские школы – мектебы144. В середине 1920-х гг. религиозные школы открывались в Казахстане145. Журналист Г.С. Тогжанов, посетив один из казахских аулов в Джетысуйском регионе (Семиречье), выяснил, что все шесть местных коммунистов посещают мечеть и молятся Аллаху, предпочитая быть исключенными за это из партии, чем «забыть Бога»146. С другой стороны, среди казахов и каракалпаков Ташаузского округа Туркмении религиозность и влияние духовенства были слабее, чем среди местных узбеков и туркмен. Поэтому первые были «мало фанатичны и не подвержены агитации на религиозной почве»147.
«Кочевые» регионы СССР фактически не были интегрированы в политическое и правовое поле страны. Власти констатировали, что для кочевников «никакие советские законы не писаны»148. На самом высшем уровне – в ЦК РКП(б) – в 1924 г. было объявлено, «что советской власти в казахском ауле нет»149. Об этом же заявил Ф.И. Голощекин на пленуме Казахского крайкома ВКП(б) 30 апреля 1926 г.150 Да и позднее – в 1930 г. – председатель СНК Казахстана У.Д. Исаев отмечал, что в республике «есть в буквальном смысле слова несоветизированные аулы»151. Действительно, например, в Адаевском округе советов долгое время не было совсем152.
В Киргизии значительная часть населения, откочевывавшего на летние пастбища, «находилась в атмосфере безвластия»153. В 1931–1932 гг. – через 15 лет после революции – было выявлено, что огромная территория туркменской пустыни Каракумы «почти совершенно не советизирована», и ее «население почти не видело даже следов революции», В этом регионе не было членов ВКП(б), а советский аппарат был «слаб, беспомощен»154.
В Казахстане и Киргизии функционировали фиктивные «советы», в которых председателями и их заместителями были баи и манапы. Эти «советы» кочевали вместе с хозяйствами баев155. Места в волостных и аульных советах покупались за деньги или делились по договоренности между родами156. Перевыборы советов в 1926 и 1927 гг. сопровождались родовой борьбой. Отличие Казахстана состояло в том, что в этом регионе отсутствовали «подлинные» советы, какими бы их хотели видеть власти (тогда как в Центральной России, например, советы были «подлинными», пусть даже часто и слабыми)157.
Один казахский бай в разговоре с Г.С. Тогжановым назвал себя «настоящим советским человеком» и даже «коммунистом еще с николаевских (то есть дореволюционных. – Ф. С.) времен»158. В то же время более низкие по своему социальному статусу кочевники часто не могли пробиться к власти. Когда в Загорной волости (Киргизия) вместо разогнанного властями «манапского» сельсовета был выбран новый, а его председателем назначен батрак, он жаловался, что «его никто не слушается, работа очень тяжело проходит»159. Советские активисты в кочевьях подвергались изоляции и преследованиям160. «Родовые авторитеты» также оказывали влияние на процесс организации артелей и колхозов161.
Кроме того, под их руководством сохранялась традиционная судебная система, о чем также писал Г. Тогжанов: «Аксакальский суд работает лучше наших, баи-аткамнеры… реагируют на все явления (начиная с мелочей и кончая крупными), происходящие в ауле, гораздо быстрее и более умело, чем наши низовые партийно-советские организации»162.
Начальник Бурят-Монгольского отдела ОГПУ В.А. Абрамов называл Бурятию «мало советизированной»163. В республике имелись сельсоветы, которые не созывались с самого дня выборов. В Ойротии (Горный Алтай) в большинстве случаев сельсоветы фактически не существовали, а где были – их председателями избирали бывших дореволюционных старост. Население «кочевых» регионов проявляло политический абсентеизм – в Ойротии явка избирателей составляла 34 %, в Калмыкии – 23 %, в Бурятии – 21 %164.
Большое недовольство кочевого населения вызывали административно-налоговые меры властей. У кочевников здесь было преимущество, так как «в кочевом состоянии легче укрыть те или иные объекты обложения, в любой горе, в любом ущелье легко ускользнуть от глаза финорганов»165.
Определенные проблемы возникали в связи с призывом на военную службу, которая ассоциировалась у кочевника с «полным отрывом от родных степей, выбытием в неизвестное место с неизвестным будущим, проживанием среди чуждого по национальности народа, подчинением своей степной свободы воле других, чуждых ему людей»166.
Кочевники-казахи на первых порах сопротивлялись строительству Туркестано-Сибирской железной дороги, которое велось в 1927–1930 гг. Американский историк М. Пейн считает, что у них были причины бояться этой стройки, так как «железные дороги не благоприятствовали кочевникам, которые вслед за сооружением Транссибирской магистрали лишились земли» (имеется в виду дореволюционная колонизация казахских степей. – Ф. С.) и, «кроме того, железнодорожная сеть сыграла [свою роль] в подавлении степного мятежа 1916 г. и разгроме движения антисоветских басмачей в годы Гражданской войны»167.
Характерно, что до революции сопротивления строительству железных дорог в Средней Азии и Казахстане не отмечалось – даже советские историки не упоминали о таких фактах. Так, казахи массово хлынули на строительство железной дороги Оренбург – Ташкент (сооружена в 1901–1906 гг.). Они составляли не менее 30–40 % общей массы строителей (10–12 тыс. человек). Кроме того, среди строителей были каракалпаки168. В сооружении железнодорожной линии Самарканд – Ташкент и ответвления на Андижан в 1895–1899 гг. также принимало участие местное население169. Причина такого явления, очевидно, состояла в отсутствии существенных разногласий между властями Российской империи и «родовыми авторитетами», которые не только не препятствовали строительству железных дорог, но и получали от этого прибыль. При советской власти ситуация изменилась, и баи потеряли доходы от участия в государственных проектах.
Большая проблема в государственно-кочевнических отношениях состояла в недостатке у властей знаний о кочевниках. Такая ситуация наблюдалась и до революции – еще в 1903 г. русский экономист В. Бенкевич прямо говорил об «абсурдности степной статистики», так как казахи скрывали от государства данные о своем имущественном положении и пр.170 Ученые из Среднеазиатского университета П. Погорельский и В. Батраков, изучавшие кочевников Киргизии уже в советское время – в конце 1920-х гг., – также сделали вывод, что кочевое население «не склонно… давать многих нужнейших сведений, а в определенной части… прямо заинтересовано в скрытии»171.
В.Г. Соколовский писал, что с точки зрения «оседлого» человека для него было удивительным столкнуться с тем, что на вопрос «Где находится казахское население?» уездные чиновники отвечали, делая широкий круг рукой над картой, на которой не был обозначен ни один населенный пункт: «Вот вообще везде»172. Даже местные чиновники отмечали «недостаточную изученность» Казахстана173, а ученые – например, экономист А.Н. Донич – наличие противоречивых данных о численности кочующих казахов174. П. Погорельский и В. Батраков говорили о «невероятной трудности изучения» кочевий в Киргизии175.
Начальник Бурят-Монгольского отдела ОГПУ В.А. Абрамов в 1924 г. сигнализировал вышестоящему руководству, что буряты «в своей массе не изучены», а учет кочевников «весьма труден». В том же году на совещании в Москве представитель АО Коми (Зырян) В.П. Юркин сообщил, что «в условиях кочевья очень трудно учесть все самоедское176 население и вообще кочевое население». В сведениях, имевшихся у Камчатского губревкома и Охотского статбюро, численность кочевого населения Охотского побережья в 1925 г. отличалась более чем в 2 раза (интересно, что разброс данных об оседлом «туземном» населении был еще существеннее – в 4,4 раза177, что говорило о сложности учета в этом регионе «нерусского» населения вообще).
Даже в 1930-х гг., после проделанной работы по коллективизации и переводу кочевников на оседлость, отмечалось «почти полное отсутствие… учета количества кочевых и полукочевых бедняцко-середняцких хозяйств и кочевых колхозов»178. В январе 1936 г. секретарь Совета национальностей ВЦИК А.И. Хацкевич сделал вывод, что «кочующее население не поддается точному учету»179.
Полной ясности об абсолютном и относительном числе кочевников, проживавших в СССР в 1920-х гг., нет до сих пор. Еще в советское время Г.Ф. Дахшлейгер на основании архивных данных выявил, что степень оседлости населения в Казахстане была сильно преувеличена180. В Калмыкии же, наоборот, количество оседлых могло быть больше, чем считалось, так как при сборе статистических данных не имелось четкого определения оседлого, кочевого и полукочевого хозяйства. В результате власти решили, что произошло «искусственное завышение числа полукочевых и кочевых». Например, в Чилгирском сельсовете Центрального улуса Калмыкии из 300 хозяйств только 35 не имели домов. Там были школа, медпункт, колхозный хоздвор. Тем не менее этот сельсовет был отнесен к полукочевым. В Туркмении было выявлено, что в кооперативных организациях «установить твердо, сколько членов-скотоводов, очень трудно, так как все имеют от одного и больше скота, и само правление не знает, кого считать скотоводом и кого – земледельцем»181.
Аналогичным образом отмечались трудности экономического учета и контроля – так, не получалось в достаточной степени изучить товарность кочевой экономики182. Поэтому власти априори решили, что «кочевые» регионы – «бедные», а «товарность [кочевого] скотоводства… чрезвычайно низка»183. Впоследствии отсутствие достоверных знаний о «кочевых» регионах стало одной из причин трагических ошибок, связанных с построением «новой жизни» на этих территориях (наряду с общей поспешностью и непродуманностью действий советской власти в рамках реализации программы перевода кочевников на оседлость и коллективизации).
Характерно, что власти «кочевых» регионов не всегда были способны осуществлять контроль даже над членами партии. Местные партийцы были плоть от плоти представителями кочевого родового общества. Ф.И. Голощекин в 1926 г. возмущался, что «партийная родовая борьба… докатилась до губернских работников и в Уральск, и в Актюбинск, в Семипалатинск и в Сырдарью»184. В июне 1929 г., в период партийной «чистки» в Киргизии, было дано указание «в кочевых и полукочевых районах произвести чистку там, где в наличии имеется более 50 % всех членов ячейки, не откочевавших на джайляу…185 В случае невозможности проведения партчистки в данный момент откочевавших коммунистов… чистку провести не позднее начала сентября»186. Таким образом, даже члены партии, ушедшие на летние пастбища вместе со своим родом, фактически выпадали из-под контроля властей.
Состояние систем образования, здравоохранения и другой социальной инфраструктуры в «кочевых» регионах либо отставало от «оседлых», либо не соответствовало советским представлениям. Еще раз упомянем о превалировании религиозной системы образования187, которое сопровождалось неспособностью создаваемых в «кочевых» регионах советских школ обеспечить доступ к образованию всех желающих. Так, в Туркмении школы находились прямо в кибитках, без парт и другого оборудования. Грамотность среди скотоводов этой республики составляла 2 %. При этом грамотные никогда не читали газет или книг, кроме Корана188, что с советской точки зрения было неприемлемым.
Медицина в кочевых регионах в основном была несоветской. В Казахстане кочевники обращались за медицинской помощью к традиционным целителям189. В Туркмении практиковали местные лекари-табибы. Советские фельдшеры, которые выезжали в кочевья «один раз в год», не пользовались популярностью – кочевники считали их «грязными, грубыми»190. В Калмыкии и Бурятии здравоохранение оставалось в руках лам-медиков, которые успешно конкурировали с государственными медицинскими учреждениями191.
С точки зрения «оседлого» государства сама территория «кочевых» регионов выглядела «неорганизованной». Как известно, у кочевников фактически отсутствовало право собственности на землю в понимании европейской системы права. Поэтому кочевое землепользование выглядело для властей как «запутанное и обезличенное». Советские специалисты отмечали, что «порядка занятия пастбищу скотоводов не существует, кто где захватил, там и пасут скот». Источники воды, которые имели критическое значение для скотоводческого хозяйства, также выглядели «неорганизованно». Например, в Туркмении количество колодцев, водохранилищ и арыков было настолько незначительным, «что пользование ими у скотоводов не раз приводило к племенной вражде». В 1927 г. в этом регионе использовать пастбища было вовсе невозможно вследствие засухи192. Причина неспособности противостоять засухе виделась властям как «недостаток» кочевой цивилизации. Тем не менее засухи и другие природные катаклизмы отнюдь не мешали кочевникам в течение многих веков выживать не хуже, чем оседлым.
С другой стороны, «неорганизованность» в земельном и водном вопросе была в том числе последствием проводившейся в дореволюционное время «европейской» колонизации «национальных» регионов (эта проблема была актуальной и до революции, и в годы Гражданской войны). В 1920-х гг. Калмыкия вела долгие споры по разграничению земель с Астраханской и Царицынской губерниями. В Бурятии отмечалась «запутанность и исключительная сложность земельных взаимоотношений между русским и бурятским населением». На Дальнем Востоке чересполосное расселение русского и «туземного» населения приводило «к земельным недоразумениям, искусственно вызывая и поддерживая национальную рознь». «Европейская» колонизация считалась одной из причин нехватки земель для потенциального оседания кочевников193. Остро земельный вопрос стоял в северной части Казахстана, в казахском регионе Джетысу (Семиречье) и в Киргизии. Эту проблему власти пытались решить, организовав в начале 1920-х гг. передел земли в пользу «титульного» населения «кочевых» регионов.
С точки зрения властей изолированный образ жизни кочевников обуславливал их «виктимность», уязвимость к преступным посягательствам. Так, в Верхнеудинском уезде в марте 1922 г. банда численностью 15 человек совершила около пяти вооруженных нападений на бурятское население с целью грабежа. В том же году в Горном Алтае в районах селений Кош-Агач и Ар гут действовали банды Чегуракова и Алагызова (власти отмечали, что «Алагызов – инородец, отлично знает Горный Алтай»). С этой проблемой было связано и мнение о возможности участия самого кочевого населения в бандитизме: «Буряты, живя разбросанно, по одиночеству, легко подвергаются нападению грабителей. Проживающие… в отдаленных уголках поневоле делаются сторонниками их, преследуя материальные выгоды или же просто с целью… сохранения личного своего имущества»194. Тем не менее уязвимость кочевников к бандитизму и их участие в нем имело место в основном в тяжелые исторические периоды – в частности, во время войн и безвластия, которые закономерно сопровождались ростом бандитизма (отметим, что, например, в период Великой Отечественной войны количество проявлений бандитизма в тылу СССР выросло в десятки и даже сотни раз).
Кочевники принимали участие в повстанческой деятельности. Так, представители кочевых народов Дальнего Востока были вовлечены в Тунгусское восстание 1924–1925 гг. Центральноазиатские регионы СССР в 1920-х и 1930-х гг. стали ареной вооруженного противостояния советской власти и басмачей. Басмачество выдвинуло политические и экономические лозунги, в том числе «борьбу за ислам» и «отбор у русских земли». Действовавший в Туркмении лидер басмачей (с точки зрения властей – «явный бандит») Дурды Клыч, игнорируя советскую власть, собирал с населения налоги, изгнал милиционеров и представителей райревкома и райкома, уничтожил телефонную линию и вел «агитацию за объединение иомудов195 под его главенством для борьбы с советской] властью, подрывая ее авторитет в глазах дехканства»196.
Следует отметить, что архивные документы содержат много сведений об откровенно уголовном характере многих басмаческих отрядов, а также о их разложении и самопроизвольном распаде. Частыми были налеты басмачей на населенные пункты, убийства и ограбление мирных жителей, в том числе кочевников. Так, в ноябре 1925 г. Дурды Клыч увел 3 тыс. голов скота у казахов в Челкарском уезде Актюбинской губернии197.
В 1926 г. произошло не менее 190 боевых столкновений советских войск с басмачами. Часть басмачей была уничтожена, часть впоследствии легализовалась. В 1927 г. Джунаид-хан вновь поднял восстание, но был разбит. Власти Туркмении отмечали в том же году, что «общественная безопасность от нападения бандитов, грабежа и насилия обеспечена полностью»198. Однако это оказалось не так – после начала массовой коллективизации, на рубеже 1920-х и 1930-х гг., басмаческое движение вновь активизировалось.
Кочевое население не только непосредственно находилось в гуще этих событий, но и сам термин «басмачи» имел непосредственное отношение к кочевникам. Оседлые жители Средней Азии так называли кочевников, которые совершали на них набеги199. Практика кочевых набегов была ликвидирована российскими властями после вхождения Средней Азии в состав России, чему местные оседлые жители были рады. Однако в послереволюционных реалиях термин «басмачи» стал использоваться советскими властями в иной коннотации. Своих врагов они стали именовать «басмачами», чтобы наложить на них стигму в глазах оседлого населения Средней Азии200. Таким образом, вбивался клин не только между основной массой местного населения и повстанцами-басмачами, но и – вольно или невольно – между оседлым и кочевым населением.
Наряду с участием некоторой части кочевников в басмаческом движении, другая часть относилась к нему враждебно (такая ситуация была характерна и для оседлого населения). В апреле 1925 г. власти отмечали «частичный антибасмаческий перелом настроения населения». Летом 1926 г. командование 83-го кавполка Красной армии докладывало, что «население Ташаузского округа в массе своей по отношению к басмачеству настроено враждебно». В сентябре того же года советскими войсками был разбит отряд басмачей под командованием туркмена Якши Кельды. Власти выявили, что не только оседлое узбекское население «встретило смерть Якши Кельды с восторгом», но это событие «не вызвало никаких болезненных переживаний и эксцессов» со стороны кочевников-туркмен. Был сделан вывод «об общем падении влияния вождей и неспособности их поднять население с собой против советской власти»201.
Ситуация в «кочевых» регионах в 1920-х гг. характеризовалась также тем, что потрясения, связанные с революцией и Гражданской войной, привели к изменениям в образе жизни кочевников. «Кочевые» регионы – особенно Казахстан и Калмыкия – как и многие другие территории страны, пережили тяжелый голод, который продолжался вплоть до 1922 г. Его последствия отразились и на демографии (убыль населения), и на экономике.
Тяжелое положение казахских полукочевых хозяйств привело часть их к оседанию и переходу к земледелию202. Кроме того, возросла численность казахского населения в городах – с 1920 по 1923 г. на 23 %203. Всего к 1927 г. в Казахстане осело около 140 тыс. хозяйств204. Советский экономист Н.П. Ооновский считал, что казахи в основном стали вести полукочевой образ жизни, а киргизы «уже почти совсем осели»205.
В Туркмении часть кочевников – в частности, в Мервском регионе, – как полагали власти, «прочно осела на землю». В Бурятии происходило постепенное сокращение скотоводства и развитие земледелия – так, в Чикойском аймаке буряты, хотя и очень медленно, начали переходить к смешанному, земледельческо-скотоводческому хозяйству, многие из них стали заниматься хлебопашеством. В Калмыкии в 1920-х гг. процесс оседания шел стихийно206, но достаточно интенсивно. Повсеместно строились поселки для зимовий кочевников207. Некоторые калмыки ушли работать на рыбные промыслы Астраханской губернии, а в Яндыко-Мочажном улусе Калмыкии часть населения пыталась перейти к самостоятельному рыболовству и к оседлому образу жизни в рабочих поселках208.
У якутов кочевание было «сильно стеснено запасами собранного сена, потребностью в обширных хлевах для рогатого скота, в изгородях, в водопое». Кочевки происходили максимум два-три раза в год. Зиму якуты-кочевники проводили в усадьбах («зимниках»), а лето – в «летниках», которые отстояли не более 10–15 верст от зимовок209.
На наш взгляд, основная причина стихийного перехода части кочевников на оседлость состояла в том, что в «кочевых» регионах произошло колоссальное сокращение поголовья скота (проблема утраты земель, занятых «европейскими» поселенцами, после земельно-водной реформы начала 1920-х гг. уже не стояла так остро). Так, в Бурятии к 1921 г. численность скота снизилась на 51,2 % по сравнению с 1897 г., в Калмыкии в 1924 г. она составляла всего 30 % от уровня 1916 г.210 Эти обстоятельства привели к обеднению кочевников и, как следствие, к их вынужденному оседанию, так как кочевать без скота не имело никакого смысла.
Власти сами признавали, что в послереволюционные годы процесс оседания был «вызван упадком животноводства, в особенности овец»211. В то же время наблюдалось постепенное – и достаточно быстрое – восстановление хозяйства и благосостояния кочевников212. Стихийный переход на оседлость в целом был «довольно условным», и, например, в казахском хозяйстве по-прежнему «скотоводческие элементы относительно преобладали над земледельческими». С «европейской» точки зрения все без исключения казахи оставались кочевниками213. Временный переход на оседлость из-за обеднения был обычным явлением214 для кочевой цивилизации в кризисные периоды.
Кроме того, в 1920-х гг. наблюдалось разлагающее, подрывающее кочевое общество явление – перерождение его традиционных институтов. Так, в Казахстане многие аткаминеры погрязли в коррупции, стяжательстве, превратились в посредников при даче взяток властям, львиную долю которых часто забирали себе215. (Очевидно, такое явление наблюдалось уже до революции.)
Сохранялись такие отрицательные особенности кочевого общества, как экономическое расслоение, кабальный характер взаимоотношений внутри рода, укрывание преступников сородичами216, барымта, конфликты с оседлыми народами, набеги на земледельческие аулы с целью кражи и грабежа скота217. Так, туркмены Хорезмского оазиса, жившие в бедности, имели своим основным занятием «калтаманство» – грабеж своих соседей, оседлых узбеков218. (Как известно, набеги и насильственные «изъятия» имущества – прежде всего скота – всегда составляли немаловажный элемент жизнеобеспечения кочевников219.) Еще одной проблемой, связанной с общественной безопасностью в «кочевых» регионах, были столкновения между кочевниками на этнической почве. Так, положение на юге Адаевского округа Казахстана и севере Красноводского региона Туркмении характеризовалось долговременным вооруженным противоборством между казахами и туркменами220.
Племенная и родовая вражда, характерная для кочевников, проникла в местные органы власти. В некоторых «кочевых» районах руководящий состав советского аппарата состоял из представителей одного племени или рода, и лучшие земли и воду захватывало одно сильное племя или род221. В Казахстане внутри краевой и местных организаций ВКП(б) шла родовая борьба. Интересно, что власти использовали ее в своих целях – например, рекрутируя активистов, ответственных за сбор налогов в аулах, из враждебных этому аулу родов222.
Подытоживая вышесказанное, следует сделать вывод, что кочевые общества в СССР в 1920-х гг. сохраняли свою традиционную политическую структуру. «Родовые авторитеты» приспосабливались к новым политическим реалиям, либо получая контроль над низовыми органами советской власти, либо попросту игнорируя их. Кочевья фактически были «государством в государстве», огражденным от прямого воздействия советской власти. Несмотря на то что кочевая экономика переживала трудности, не произошло массового перехода кочевников на оседлость.
Конечно, кочевое общество 1920-х гг. нельзя идеализировать. В нем присутствовали политическое и имущественное расслоение, эксплуатация, межродовая и межэтническая вражда, коррупция среди «родовых авторитетов». Однако в целом кочевая цивилизация оставалась внутренне устойчивой – и политически, и экономически – и пыталась приспособиться к новым реалиям. В этом проявилась традиционная, присущая кочевникам гибкость.
Само по себе уклонение кочевников от участия в жизни государства не являлось главной проблемой для властей СССР, ведь, даже если кочевников было 3 млн человек, это составляло всего лишь 2 % от численности населения страны. Однако кочевники занимали огромные и стратегически значимые территории, что и было главной проблемой для власти. Контроль «оседлого» государства за кочевыми народами вообще затруднителен, а в России после событий революции и Гражданской войны стал еще менее достижимым. Если во многих частях страны советская власть была установлена с трудом, то на «кочевых» территориях она не была установлена вовсе, что позволяет говорить о совершенно особой ситуации, сложившейся в этих регионах.
Взаимоотношения Советского государства и кочевых обществ были еще более острыми, чем отношения обычного «оседлого государства» и кочевников. Так, власти Российской империи могли найти и находили общий язык с родовыми властителями кочевых обществ (хотя в конце XIX – начале XX в. ситуация осложнилась из-за переселенческой политики). Однако для советской власти родовые властители априори были «классовым врагом», причем врагом особо опасным из-за того влияния, которое они имели на массу кочевого населения. В таких условиях, усугубленных уверенностью советского руководства в наличии постоянной «внешней опасности» для страны, «кочевая цивилизация» была обречена на жесткий конфликт с государством, что и показали события 1930-х гг.
«Кочевые» регионы занимали в Советском Союзе важное стратегическое положение. С одной стороны, близость национальных регионов к границе была полезной для СССР. Так, например, Бурятия играла особую роль в отношениях с азиатскими странами – особенно с Монголией, которая, как осознавали власти, по «культурно-национальным признакам, и языку, и формам хозяйства близка бурятской народности». Для расширения соприкосновения границ Бурятии и Монголии в 1924 г. даже предлагалось присоединить к бурятскому эксклаву – Агинскому аймаку – часть Дальневосточной губернии с железнодорожной станцией Оловянная223. (Это предложение было отвергнуто.)
Тюркское и другое мусульманское население западной части Китая (провинция Синьцзян) «тяготело» к жителям сопредельных республик СССР. В 1924–1925 гг. в китайском Илийском округе, как выяснили советские дипломаты, «сам факт существования по соседству родственных по духу, языку, обычаям и религии национальных советских республик достаточно революционирует местное население, стонущее под игом и эксплуатацией». Секретарь советского консульства в Кульдже Д.К. Ступников в 1926 г. выяснил, что местные калмыки интересуются «об участи переходящих из Зап[адного] Китая в СССР, дают ли им землю, не отбирают ли скот, разрешают ли развивать хозяйство»224. В сентябре того же года НКИД сделал вывод, что в китайской Кашгарии «мусульманское население… во главе с авторитетными духовными лицами, ища… сближения [с Советским Союзом], относится к нам в высшей степени дружески и лояльно»225. Влиял здесь не только факт создания национально-территориальной государственности «мусульманских» народов в рамках СССР, но и давление со стороны Китая на некитайское население его западной провинции.
Однако, с другой стороны, примыкание «кочевых» регионов к сопредельным странам было проблемой для Советского государства. Кочевники традиционно не признавали государственных границ – особенно если они были проведены поперек территорий, где эти народы жили и кочевали веками. Особую тревогу могла вызывать опасность полной или частичной откочевки какого-либо народа за границу, которая была вполне реальной, если вспомнить прецеденты массовых откочевок из России в дореволюционное время.
В период Гражданской войны поднялась волна откочевок казахов226 и бурят в Китай227 и Монголию, где они спасались и от белых, и от красных. В 1922–1923 гг. в эмиграции находились от 15 тыс. до 20 тыс. бурят. В СССР полагали, что часть ушедших следовало считать прочно осевшей за границей, так как зарубежные власти стремились оставить бурят у себя, «как более культурных». В Монголии оказалась и «значительнейшая часть тунгусов» (эвенков), ушедшая туда из Забайкалья в период Гражданской войны228.
Даже в далеких от границы регионах трансграничное кочевье представляло потенциальную проблему. Так, в период голода 1923 г. Монгольское правительство предлагало российским калмыкам переселиться в Монголию229. Если бы это случилось, мог повториться прецедент массовой откочевки калмыков 1771 г., что ударило бы по престижу советской власти.
Продолжались откочевки и после Гражданской войны. В 1921–1924 гг. в Афганистан эмигрировали не менее 30 тыс. хозяйств – в том числе туркмены и казахи. В 1924 г. в Монголию только из Агинского аймака ушли 343 бурятских хозяйства, уведя с собой 26 569 голов скота230. Казахи и киргизы мигрировали в Китай, особенно в период хлебозаготовительного кризиса 1927–1928 гг.231 Тогда же из Гасан-Кулийского и Атрекского районов Туркмении в Персию ушла значительная часть населения, уведя с собой 75 % всего имевшегося там скота232.
Особенно тревожным для властей было то, что за границу массово мигрировали представители наиболее обеспеченных слоев населения, имевшие большое количество скота и другого имущества. Уводили они с собой и опору советской власти – бедняков: по мнению властей, «чтобы бесконтрольно эксплуатировать их труд… за границей»233.
Причины откочевок были и политическими, и экономическими. Во-первых, это недовольство советской политикой – особенно репрессиями по отношению к зажиточным слоям общества. Во-вторых, стремление избежать налогообложения, исполнения натуральных повинностей и службы в армии. Так, в Монголии перекочевавшие из СССР буряты не платили в течение трех лет никаких налогов, а воинской повинности в Монголии вовсе не было234.
Миграция за пределы Советского Союза происходила и в рамках традиционного скотоводческого кочевания. Так, в Туркмении часть населения уходила на зимовку в Персию в долину реки Горган235, так как зимой в Туркмении отсутствовал корм для скота. Однако иногда таким скотоводческим кочеванием прикрывалась эмиграция236.
Способствовало откочевкам то, что границы страны были проницаемыми. В Средней Азии басмачи многократно переходили границу в обоих направлениях. На Алтае в сентябре 1922 г. преследумая властями банда Алагызова ушла через границу в Монголию (всего 50 человек, вместе с семьями)237. Туда же перешли банды Тобокова и Булычева238. Через советскую границу на Дальнем Востоке проникали бандиты (в том числе хунхузы) и белоэмигранты239. Причину проницаемости границ власти видели в том числе в обширности территории страны и слабости пограничной охраны. Так, по состоянию на 1926 г. охрана советско-афганской границы отсутствовала как минимум на протяжении около 250 км – от реки Мургаб до колодца Ширам-Куль. С советской стороны этого участка границы (в Туркмении) свободно пасся афганский скот, «охраняемый басмаческими курбашами»240.
Разумеется, Советское государство негативно относилось к откочевкам за границу, признавая их недопустимыми – и с политической, и с экономической точки зрения, «а также в целях планомерного устройства бюджета, точного учета народного достояния». Власти выражали обеспокоенность тем, что эмиграция «может вылиться в стихийные формы»241.
Кроме самого факта потери населения, опасность откочевок для властей заключалась в том, что граждане СССР, ушедшие за границу, попадали в сферу влияния антисоветской эмиграции. Так, эта проблема была весьма актуальной в случае Бурятии. На территории Китая, в регионе Барга, где в Шэнэхэнском хошуне еще с начала XX в. компактно проживали откочевавшие из России буряты, возник «центр бурятской эмиграции». В 1922 г. там проживали около 700, в 1933 г. – 3 тыс. эмигрантов.
Антиправительственно настроенная часть священнослужителей в Бурятии агитировала бурятское население к «уходу в Китай». Такая агитация имела определенный успех – в январе 1929 г. от 2,5 до 3 тыс. бурятских юрт поднялись с места и придвинулись к границе. Через месяц около 78 юрт (400–500 человек) перешли границу, уведя с собой 9280 голов скота. В Шэнэхэн переезжали и буряты-эмигранты, ранее осевшие в МНР, – в частности, в 1926 г. 10 бурятских семей из Ононгольского хошуна во главе с ламой Г. Дагбаевым. В июне 1929 г. многие бурятские эмигранты в восточных районах Монголии «нащупывали почву» для переселения в Шэнэхэн242.
Власти считали опасной близость проживания кочевых народов к границе. Показательным примером здесь является опять-таки Бурятия. В 1922 г. некоторые представители властей возражали против объединения двух Бурят-Монгольских автономных областей243, сомневаясь, что объединенная Бурятия будет «служить проводником в деле революционирования монгольских масс… так как буряты, в случае давления извне, не окажутся настолько стойкими, как казаки, которым фактически и принадлежит вся пограничная с Монголией полоса». В 1924 г. ОГПУ отмечало необходимость особого внимания к Бурятии, с ее «кочевым населением… в условиях… соседства с Монголией, являющейся стратегическим пунктом для д[альне]в[осточных] империалистов» (имелись в виду Китай и Япония. – Ф. С.), а также из-за «исторически сложившегося взаимоотношения бурят с монголами»244 (то есть их этнокультурного родства).
Близость Монголии рассматривалась как фактор, негативно воздействующий на осуществление контроля над кочевниками. В 1924 г. руководство Борзинского уезда сделало вывод, что, «приблизив границы Агин[ского] аймака к Монголии, доходы не увеличишь, так как кочующие буряты будут больше, чем теперь, укрывать за границей свой скот»245.
Характерно, что «нежелательное» влияние, имевшее «внешнеполитический уклон», на кочевые народы власти видели и внутри страны. Прежде всего здесь следует отметить борьбу с распространением панмонгольской идеологии, которая проявлялась в том числе в планах объединения Бурятии и Монголии в одно государство. Проявления панмонголизма среди советских и партийных работников жестко пресекались. Впоследствии обвинения в поддержке панмонголизма стали одним из инструментов кампании массовых репрессий 1930-х гг. в Бурятии и Калмыкии. Негативному отношению к панмонголизму в СССР способствовало также военно-политическое противостояние с Японией. Особенно актуальным этот фактор стал после создания Японией на территории Китая марионеточного монгольского «государства Мэнцзян». Осенью 1937 г., с целью удержания МНР под контролем и предотвращения японской интервенции, в эту страну были введены советские войска246.
Другим аспектом трансграничной миграции были прикочевки в СССР. Во-первых, к ним относилось возвращение откочевников – советских граждан – из-за границы. Так, к 1919 г. часть бурят из китайской Барги вернулась в российское Забайкалье247. В 1923 г. власти отмечали, что часть бурят-эмигрантов «склонна возвратиться на старые места»248.
Весной 1921 г. началось массовое возвращение казахов и киргизов в Туркестанскую и Киргизскую АССР249 (имеются разные оценки их численности – Б. Байбулатов проводил сведения, что в 1917–1921 гг. из Китая вернулось 30 тыс. человек250, а Н.Н. Аблажей оценивает число вернувшихся в 64 тыс. человек только к маю 1917 г.251).
Власти поощряли процесс возвращения. В ДВР в 1921 г. был принят закон, согласно которому люди, ушедшие за пределы страны в период Гражданской войны и объявленные «врагами народа», в случае возвращения к определенному сроку освобождались от ответственности252.
Правительство Бурятии было озабочено вопросом переселения из Монголии 23 тыс. бурят, ушедших туда в годы Гражданской войны. (Интересно, что выдвигалась также идея переселить в Бурятию 20 тыс. бурят, проживавших в Иркутском регионе.) Для этого была создана специальная комиссия. Власти надеялись, что откочевники вернутся из Монголии в связи с заключением договора с правительством этой страны о взимании с откочевников налогов253.
СССР направлял своих представителей в Афганистан для переговоров о возвращении эмигрантов. Руководство Туркмении предлагало осуществить возвращение откочевников, «поставив эмигрантские стада в безвыходное положение, так как пастбища, пригодные для них, имеются только на нашей территории». Реакция со стороны эмигрантов последовала: в феврале 1927 г. в Керкинском округе Туркмении происходил «перегон стад эмигрантов-туркмен в Афганистан, ввиду распространившихся слухов о предполагаемой якобы конфискации… всех стад эмигрантов, пасущихся на… территории» СССР. Так, богатый и влиятельный туркмен-эмигрант Наубат Мирахур перегнал 12 тыс. каракулевых овец. Тем не менее в 1926–1928 гг. из Афганистана в Таджикистан возвратились около 7–8 тыс. хозяйств254