Золоченые двери распахнулись, и мы попали в просторный зал, ослеплявший сиянием хрустальных плафонов под потолком, натертым паркетом и лакированными деревянными стенными панелями, которые украшали черно-красно-золотые росписи под хохлому. Вокруг столиков сновали официанты в косоворотках и официантки в сарафанах до полу. Я невольно покосилась на их ноги – не в лаптях ли барышни для большей аутентичности, – но нет, в области ступней фольклор заканчивался, уступая место современным шпилькам.
– Ты чего остановилась? – спросил Эд. – Любуешься… обстановкой?
– Шутишь? Да я отсюда не вылезаю, – фыркнула я. – Ладно, пока, меня вон уже ждут.
Я увидела за одним из дальних столиков римский профиль Голубчика и обтянутое темно-бордовым шелком плечо его спутницы, невидимой из-за выглаженной спины как раз склонившегося над столом официанта. Я направилась к ним, официант отступил чуть в сторону, и Эд, все еще маячивший за спиной, удивленно произнес:
– О, да нам, кажется, снова вместе.
И верно, теперь и я узнала в соседке Анатолия Марковича ту надменную иностранку с пристани. Сейчас я смогла разглядеть ее лучше – темно-каштановые, тяжелые и блестящие волосы обрамляли властное лицо, очень ухоженное, гладкое и все же тронутое сетью мелких морщин в уголках глаз и у рта. Живые цепкие ее глаза, черные и быстрые, с какой-то цыганской сумасшедшинкой, смотрели на собеседника прямо и без улыбки – синьора явно не утруждала себя изображением доброжелательности или любезности. Плавные мягкие движения, в грации которых было что-то от матерой хищной кошки, и умело подобранное платье скрадывали некоторую полноту. При искусственном свете старой грымзе можно дать и тридцать пять.
Переведя взгляд на Голубчика, я сразу же осознала тщетность своих девичьих мечтаний о привлекательном моложавом миллионере. Тут невооруженным глазом видно, кто из присутствующих дам и в самом деле представляет для него интерес. Он не то чтобы пожирал глазами итальянку, нет, наоборот, сидел откинувшись в кресле с равнодушно-доброжелательным видом, только вот видно было, как из-под тяжелых полуопущенных век он ловит каждое малейшее ее движение, каждый поворот головы, чтобы предупредить, предвосхитить любое ее неудовольствие или желание.
«И отчего это порядочные мужики вечно западают на каких-то престарелых стерв!» – с досадой подумала я, в то же время цепляя на лицо открытую приветственную улыбку.
Пафосная карга между тем, не повышая голоса, отчитывала мальчишку-официанта:
– Молодой человек, вы напрасно храните вино в холодильнике. Это ошибка. Вино следует подавать комнатной температуры.
На беднягу жалко было смотреть, он кряхтел и бледнел под уничтожающим взглядом Голубчика. Тот же, тронув запястье гостьи своей широкой, по-мужски красивой ладонью, проговорил:
– Извини, друг мой, сегодня придется ужинать здесь. Лучший ресторан, на верхней палубе, откроется только завтра.
– Ерунда, – милостиво улыбнулась она, продемонстрировав нехилое знание русского языка и ряд белоснежных зубов.
Что-то я совсем уже перестала понимать, для какой такой иностранки меня сюда пригласили.
– Добрый вечер! – гаркнула я, чтобы привлечь наконец внимание занятых друг другом небожителей к своей скромной персоне.
– Привет, мам. Здравствуйте, Анатолий! – заговорил вслед за мной Эд.
Он галантно выдвинул для меня стул, сам же быстро и совсем непочтительно чмокнул надутую герцогиню в щеку и плюхнулся рядом. «Мам? – соображала я. – Так он, выходит, никакой и не жиголо, а просто мажор, богатенький сынок. Что за дура, такого кадра чуть не отшила!»
– Здравствуйте, Алена! – ответил Голубчик. – Света, познакомься, вот девушка, которую я для тебя нашел. Алена, это мой старый друг и к тому же знаменитая артистка…
– Обойдемся без регалий, – оборвала его собеседница. – Просто Стефания.
Она протянула мне красивую белую руку, унизанную кольцами. Одно из них – тяжелое, старинное, из потемневшего серебра, с крупным темным гранатом – зажглось в свете ламп мрачноватым багряным огнем.
– Алена, Толя мне рассказал, что вы учитесь в инязе и хорошо владеете языками…
– Французский и итальянский, – подтвердила я. – Английский на базовом уровне.
– Это прекрасно! – кивнула Стефания.
«Рада стараться», – чуть было не отрапортовала я. Бог знает отчего эта напыщенная старуха так меня раздражала.
– Дело вот в чем, – продолжала она. – Как Анатолий вам уже объяснил, я певица, классическая опера. Родилась в СССР, но давно живу за границей и выступаю в основном в Европе. Выступаю, страшно сказать, сколько лет… Словом, одно известное издательство предложило мне напечатать книгу о творческом пути. Что-то вроде мемуаров, – тонко улыбнулась она, вероятно, ожидая, что кто-нибудь запротестует – мол, какие мемуары в вашем юном возрасте.
Однако Голубчик в этот момент увлеченно обсуждал с Эдом что-то в меню, от меня же она могла ждать комплиментов хоть до завтра, я нанималась в личные ассистенты, а не в лизоблюды.
– За столько лет, конечно, накопилось огромное количество материала для книги – мои собственные воспоминания, статьи, рецензии, отзывы зрителей, – продолжила она, так и не потешив свое тщеславие. – Только времени со всем этим разбираться нет. Сейчас у меня двухнедельный отдых, я привезла с собой целый чемодан бумаг, в основном на итальянском, и мне нужен человек, который смог бы за это время их разобрать, рассортировать, отобрать нужное и составить план, по которому будет строиться книга. Как вы полагаете, справитесь?
– Конечно. Отчего бы не справиться, – заверила я с самым убедительным видом.
– Что касается оплаты вашего труда… – начала было Стефания, но Голубчик перебил ее:
– Этот вопрос я сам уладил с Аленой.
Синьора гневно повела бровями и возмущенно зарокотала:
– Сколько раз я просила тебя не вмешиваться в мои финансовые дела. Пойми, ты ставишь меня в неудобное положение. Уж поверь, мне вполне хватает средств на то, чтобы самостоятельно платить персоналу.
Персоналу, значит. Другими словами, обслуге. Вот за кого меня тут считают. Как еще за один столик сесть не побрезговали. Усилием воли я подавила готовые сорваться с языка резкие слова. Ничего, ваше благородие, мы еще посмотрим, как вы потом запоете. Я, изловчившись, вытянула под столом ногу и легко коснулась кончиками пальцев лодыжки Эда. Тот дернулся, покраснел и быстро взглянул на меня. Я же в ответ на его взгляд чуть приопустила ресницы и скромно улыбнулась. Вот будет удар для пафосной мамаши, если ее наследничек по уши втрескается в прислугу.
– Мне просто приятно было подготовить все к твоему приезду. Я совершенно не собираюсь мериться с тобой толщиной кошелька, – ласково заверил собеседницу Голубчик. – Тем более что, надеюсь, вскоре это окончательно потеряет всякий смысл.
– Что ты имеешь в виду? – насторожилась Стефания.
– Я тебе позже объясню, хорошо? Сейчас, наверно, лучше закончить все дела с Аленой.
«И выпроводить ее с нашего великосветского ужина», – мрачно закончила я про себя. Дерзайте, господа, что-то мне подсказывает, что за этим столом найдется человек, который будет настаивать на моем участии в продолжении банкета.
– Да, конечно, – кивнула Стефания.
Стефания-Светлана протянула мне вместительный черный саквояж, все это время лежавший на одном из стульев. Пухлая сумка явно была старой, потертой, с местами потрескавшейся кожей.
– Я взяла все, что попалось под руку. В этой сумке я хранила газетные вырезки и журнальные рецензии еще в самом начале карьеры. Думаю, по ним можно составить представление о первых годах моей жизни за границей. Давайте начнем с этого, остальной материал я предоставлю вам позже, он у меня в каюте.
Я приняла из ее рук саквояж, щелкнула металлическим замком. Под пальцами зашелестела старая бумага. Я двумя пальцами наугад выудила какой-то красочно иллюстрированный журнал, вроде бы французский. Певица кивнула:
– Да, припоминаю, здесь, кажется, была статья о постановке «Паяцев». Или «Риголетто»… Я много лет не заглядывала в этот саквояж. Придется вам как-нибудь самой со всем разобраться.
– Я справлюсь, не сомневайтесь, – кивнула я. – Но почему вы хотите начать сразу с эмиграции? Обычно мемуары начинают с детства. Первые впечатления, семья, выбор профессии, учеба… Наверное, о вашей жизни в Союзе тоже стоило бы упомянуть.
Кажется, я, сама того не понимая, произнесла какие-то запретные слова. Лицо синьоры мгновенно закрылось, захлопнулось, словно шкатулка с секретом, стало черствым и надменным. Глаза сделались пустыми и плоскими, как у барракуды, губы сжались в тонкую нить. Голубчик, немедленно ощутивший перемену настроения своей чаровницы, тронул ее запястье и открыл уже рот, собираясь как-то сгладить неловкость, как вдруг в разговор вмешался Эд:
– В самом деле, мам! Почему ты так не любишь говорить про свою жизнь в России? Даже мне не рассказываешь, а я почти ничего не помню. Только кусочек окна, из которого страшно дует. И еще почему-то есть очень хочется…
– Воспоминаниями о жизни в России я займусь самостоятельно, – отрезала наконец Стефания. – Эд, милый, ты не мог бы принести мне из каюты сумочку? Кажется, я забыла ее на столике. Пожалуйста!
Она настойчиво посмотрела на сына, и тот понуро поднялся из-за стола и, бросив на меня короткий взгляд, заверил:
– Я мигом. Сейчас вернусь.
Юноша ускакал, и Голубчик тут же ухватил Стефанию под локоток, заявив:
– Вот что, Свет, пойдем прогуляемся на террасу, пока не принесли горячее. Мне как раз нужно сказать тебе пару слов. Алена, извините нас, мы ненадолго.
Опершись на его руку – уж я-то знала, до чего это бывает приятно, – синьора проплыла на тускло освещенную разноцветными лампочками террасу. Я же, оставшись за столом одна, не нашла себе другого развлечения, кроме как покопаться во врученном мне саквояже. Старые газеты пахли пылью и лежалой бумагой. У многих журналов намертво склеились глянцевые страницы. Временами попадались тетрадные странички с короткими записями от руки: «19.09.1986. «Травиата» в Ла Скала. В президентской ложе был Бентино Кракси. После выступления прислал мне корзину белых роз».
Ни фига себе! Премьер-министр! Я продолжала лениво шарить по сумке и вдруг нащупала какой-то твердый прямоугольный предмет за подкладкой. Интересно, интересно, посмотрим. На глазах у изумленных официантов я почти нырнула головой в разверстую пасть саквояжа, отыскивая потайную «молнию». Угу, вот и она, родимая. Что у нас здесь? Может, забытый футляр с фамильными драгоценностями?
Однако во внутреннем кармане сумки оказалась всего лишь общая тетрадь в темном клеенчатом переплете, совершенно обычная – я сама в таких сто раз писала конспекты, – только очень уж старая, еще старее, чем остальной бумажный хлам. Страницы с побледневшими, почти стершимися клетками исписаны быстрым размашистым почерком. Я открыла тетрадь наугад и прочла:
Мне душно. Жесткий корсаж сценического костюма давит грудь, нечем дышать. Я судорожно дергаю золотистую тафту, мелкие металлические застежки царапают пальцы. На виски давит изнутри невыносимая тяжесть, кажется, если я услышу от этого человека еще одно слово, голова лопнет, расколется на куски.
В тесной, пропахшей театральным гримом и нафталином гримерной полутемно. Лишь маленькая лампа над зеркалом тускло мерцает. Развешанные на рейке под потолком платья шуршат и качаются в темноте, словно ожившие призраки. По стенам мечутся зловещие тени. Полумрак отливает багрянцем и темным золотом.
– Я даже рад, что ты узнала! Чего рыдаешь, актриса? Чего ты добиваешься? По-твоему, мы сможем жить втроем?
Я отворачиваюсь, отхожу к стене, подолы развешанных платьев гладят меня по волосам, скользят по лицу. Я больше не понимаю, не хочу понимать, что он говорит. Этот голос – низкий, хрипловатый, я знаю каждую его интонацию, каждый вздох и каждую паузу. Я помню, как этот голос шепчет, задыхаясь от страсти, как он смеется, как сипит, устав от многочасовых споров. Но до сих пор я не слышала в нем такой издевательской жесткости. Это просто невыносимо. Я не знаю, что делать, как прекратить эту раздирающую меня изнутри боль. Каждое его слово бьет меня под дых, хочется свернуться, скорчиться на полу, прикрыв руками голову. Я больше не могу бороться, возражать, я просто хочу, чтобы все это кончилось, чтобы я очнулась от проклятого горячечного кошмара.
Обернувшись, я вижу его обезображенную черную тень на стене. Тень взмахивает длинными, как плети, руками, откидывает громадную голову. Но ведь это не он. Я знаю его, он порывистый и великодушный, он красивый и родной, он не терпит грубости и пошлости, у него гибкое легкое тело и ласковые глаза. Это не он, не он, он никогда не ненавидел меня.
Этого черного, страшного призрака я не знаю. Я боюсь его и ненавижу, ненавижу какой-то утробной животной ненавистью. Это она кипит у меня внутри, клокочет, тесня дыхание. Что же ты смеешься надо мной, черный человек? Это ты, я знаю, это ты вот уже полчаса читаешь мне смертный приговор, он бы никогда так не смог. Проклятое кладбищенское чудовище, душу высасывающий морок! Я справлюсь с тобой, не возьмешь!
Рука моя, словно помимо воли, шарит по низкому маленькому столу, на котором костюмер разложила реквизит для завтрашнего представления. Пальцы натыкаются на забытые среди деталей костюма портновские ножницы, вцепляются в них, словно в единственное спасение в этом тошнотворном, туманящем глаза мире. Массивное тяжелое острие со змеиным свистом скользит по тонкому полотну. Я двигаюсь на голос, почти ничего не различая в мутной полумгле. Он пульсирует у меня в голове, манит меня.
– И потом… Ты просто надоела мне.
– Но как… как ты мог так быстро разлюбить меня?
– Ну, – привидение усмехается, тонкие страшные руки-плети на стене описывают волнообразную дугу, – значит, я вот такой вот влюбчивый…
Его голос темным набатом гудит в висках, заполняя собой все пространство, и я в мучительной попытке избавиться от него точным, сто раз отрепетированным движением коротко бью снизу вверх под ребро. Тяжелый заточенный предмет мягко входит в тугую плоть и с глухим стоном ударяется о подреберную кость, на пальцы мне брызжет что-то теплое. Наступает тишина.
Он оседает на меня всей тяжестью, и я не выдерживаю веса, валюсь на пол. Больно бьюсь затылком о каменный пол и вот сейчас, словно впервые, вижу над собой его бледное лицо.
Оно кружится надо мной, грудную клетку сдавливает, и я наконец проваливаюсь в блаженное черное ничто.