Доктор Штерн вызвал к доске курсанта Наседкина, попросил прочитать наизусть кусок из «Фауста» Гёте.
Толик Наседкин, коренастый, белобрысый, почти альбинос, попал в Школу особого назначения при ГУГБ НКВД из Чебоксар, по комсомольской путевке. В Чебоксарах он работал механиком на автобазе. Зачем его отправили учиться на разведчика, чего от него хотят, Толик не понимал, но радовался койке в общежитии, добротному казенному обмундированию, мясному супу в столовой. Из всех предметов ему кое-как давалось только радиодело. Прочее было мучением. Отрывок из Гёте он учил третий месяц и не мог запомнить, спотыкался каждый раз на одной и той же строке, багровел, потел, начинал сначала.
Карл Рихардович подсказал ему злосчастную строку и несколько следующих, но без толку. Наседкин насупился и молчал. Класс терпеливо ждал.
Их было десять человек, так называемая «немецкая группа». А всего в ШОН обучалось семьдесят курсантов. Возраст от девятнадцати до тридцати. Большинство из провинции, ни одного с законченным высшим образованием.
Карл Рихардович работал в ШОН уже год и до сих пор удивлялся бессмысленной случайности отбора. Вступительных экзаменов они не сдавали. Каждого сопровождала куча бумаг. Партийно-комсомольские рекомендации, характеристики, медицинские карты, многостраничные анкеты. Главными критериями были рабоче-крестьянское происхождение, отсутствие родственников за границей, отсутствие связей с врагами народа. Интеллект, хорошая память, способности к иностранным языкам и перевоплощению, наконец, простое человеческое обаяние, необходимое в работе разведчика-нелегала, не учитывались и в партийно-комсомольских характеристиках не значились.
В тишине из предпоследнего ряда раздался низкий женский голос. С той строки, на которой остановился доктор Штерн, и дальше, нараспев, с отличным берлинским произношением, курсант Люба Вареник продекламировала длинный монолог Фауста до конца.
Она была из Вологды, окончила восемь классов и педучилище. Маленькая, с коротко стриженными каштановыми волосами, с круглыми светло-карими глазами, она выглядела лет на четырнадцать, глубокий низкий голос не соответствовал ее детскому сложению, подвижному курносому лицу. Когда Люба открывала рот, получался странный эффект, словно тростниковая дудочка издает звуки орга2на.
Последние слова «Явись, явись, явись! Пусть это будет стоить мне жизни!» Люба произнесла так выразительно, что Карл Рихардович не удержался, продолжил: «Кто звал меня?»
Они по ролям дочитали диалог, курсант Вареник за Фауста, доктор Штерн – за Духа, явившегося на зов.
– Отлично, фрейлейн, – сказал Карл Рихардович, – было бы очень любезно с вашей стороны немного подтянуть юношу Наседкина.
– Простите, господин Штерн, я уже пыталась, бесполезно.
Класс понял каждое слово. Толик разобрал лишь свою фамилию и растерянно захлопал белыми ресницами.
– Ладно, курсант Наседкин, с Гёте у вас отношения не складываются, – обратился к нему Карл Рихардович по-русски, – давайте попробуем вспомнить, какие в Германии есть пивные, как они называются и чем друг от друга отличаются.
Толик покраснел и сморщил лоб. Поднялось несколько рук. Карл Рихардович отрицательно помотал головой и приложил палец к губам, чтобы никто не подсказывал.
Тишина длилась пару минут, наконец Толик выдавил с растяжкой и рычанием слово «бир-р».
– Ну-ну, курсант Наседкин, вы на правильном пути, – подбодрил его Карл Рихардович.
– Бирр… – грустно повторил Толик и затих.
Люба Вареник тянула руку и подпрыгивала от нетерпения. Рядом с ней сидел Владлен Романов, мощный, бритоголовый, с приплюснутым носом и квадратной челюстью. Он успел окончить четыре курса юридического факультета Казанского университета, был чемпионом Казани по шахматам, хотя больше походил на чемпиона по боксу. Его имя означало сокращенное «Владимир Ленин», а фамилия была царская. На грубом, тяжелом лице нежно сияли небесно-голубые глаза, опушенные девичьими длинными черными ресницами. Крупные оттопыренные уши придавали суровому облику трогательную беззащитность. Доктор Штерн про себя называл Владлена Романова «единство противоположностей» и считал его самым способным учеником после Любы Вареник. Следующие восемь шли с большим отрывом, на последнем месте стоял бедолага Толик. Это было чудо – при таком случайном подборе два очевидно талантливых человека из десяти.
Вздохнув и взглянув на часы, Карл Рихардович сказал:
– Курсант Романов, помогите курсанту Наседкину.
Владлен поднялся и заговорил на отличном немецком:
– Бирхаус. Пивной ресторан при пивоварне, с определенными сортами пива и множеством горячих блюд. Биркеллер – подвал, подают только свежесваренное пиво. В гасштатте ходят каждый день, там собираются завсегдатаи, что-то вроде клуба по интересам. Кнайпе – маленький кабачок, там только легкие закуски к пиву. Кнайпе распространены в Пруссии, их много в Берлине. Это дешевое заведение для рабочих и студентов. Локаль – тоже ресторан, в локаль приходят по выходным, по праздникам. Там принято хоровое пение, традиционное немецкое качание. Биргартен типичен для Баварии. Пивная на открытом воздухе, под каштанами, с длинными скамейками и столами. Обязательно играет музыка. Можно приносить еду с собой.
– Спасибо, курсант Романов, садитесь. – Карл Рихардович повернулся к Толику: – С пивными не лучше, чем с Гёте. Ладно, курсант Наседкин, попробуйте вспомнить хотя бы пару пригородов Берлина.
На доске висела подробная карта, каждый район был выделен своим цветом, названия обозначены крупными буквами. Но Толик не догадался обернуться. Глаза его заблестели, щеки залились румянцем.
– От это могу, а че тут не мочь-то, могу! От там есть такой пригород, вроде поселка, называется Дальний! – он с победной улыбкой оглядел класс.
Послышались сдержанные смешки.
– Ничего смешного, дамы и господа, – тихо сказал Карл Рихардович по-немецки и добавил по-русски, громко: – Курсант Наседкин имел в виду Далем. Просто немного ошибся.
Грянул звонок. Класс радостно загремел стульями, все ждали праздника, в актовом зале нарядили елку. Люба подошла к столу. От нее пахло «Красной Москвой», на носу скаталась комочками розовая скверная пудра, на губах блестела малиновая помада. Девушкам-курсантам запрещалось пользоваться пудрой и помадой, да и не шло это маленькой Любе. Он не сказал ни слова, но она покраснела, объяснила смущенно:
– Я в честь праздника.
– Заметит комендант, будет вам, курсант Вареник, в честь праздника внеплановый шмон.
– Не заметит, пьяненький с утра, – прошептала Люба и, кашлянув, произнесла громко, своим органным контральто: – Товарищ Штерн, от имени и по поручению комсомольской организации приглашаю вас на праздничный вечер.
– Спасибо, я привык дома, по-стариковски.
– Что значит – по-стариковски? Какой вы старик? Слушайте, ведь завтра Новый год! Мы концерт подготовили, карнавал, разные смешные сюрпризы, танцы.
– Люба, я бы с удовольствием, но меня будут ждать.
– Кто? – Она испугалась собственного вопроса, зажала рот ладошкой и пробормотала по-немецки: – Простите, господин Штерн, я понимаю, это бестактно, не мое дело, но я знаю, семьи у вас нет.
– Нет, – Карл Рихардович улыбнулся и развел руками, – семьи нет. Я с соседями привык встречать, соседи по квартире, они для меня почти семья.
Люба молча кивнула и убежала.
Карл Рихардович не спеша уложил в портфель тетради. В коридоре натирали полы. Мастика пахла медом, два курсанта в майках и галифе исполняли веселый танец полотеров, к босым ногам были пристегнуты щетки брезентовыми ремешками, один напевал, подражая Утесову: «С одесского кичмана сбежали два уркана», другой аккомпанировал при помощи художественного свиста и шлепал себя по коленкам в такт. Увидев преподавателя, они остановились, гаркнули хором:
– Здравия желаю, товарищ Штерн!
– Привет, ребята, – доктор улыбнулся и пошел дальше к лестнице.
Послышались смех и топот. Карлу Рихардовичу пришлось посторониться, мимо пробежал табунок курсантов обоего пола в русских народных костюмах. Они спешили в актовый зал, на генеральную репетицию перед завтрашним концертом. По стенам кто-то развесил самодельные бумажные гирлянды. Зайчики, снежинки.
Еще недавно встречать Новый год запрещалось. Только в декабре тридцать пятого разрешили, елку реабилитировали, звезду объявили не рождественской, а советской. Единственный неофициальный праздник сразу затмил все официальные. Ни 1 Мая, ни 7 Ноября не сопровождались таким искренним весельем, дурашливой суетой. Выходных не давали, 31 декабря и 1 января были обычными рабочими днями, но никто не спал в новогоднюю ночь.
На площадке между этажами стоял и курил крепкий широкоплечий мужчина. Костюм сидел на нем как влитой. Конечно, заграничный или сшитый в спецателье. Идеальный узел галстука, идеальный воротничок сорочки, каштановая шевелюра зачесана назад, волосок к волоску. Мужественное лицо, правильные черты. Красавец.
– Добрый день, товарищ Штерн.
– Здравствуйте, Павел Анатольевич.
Они поравнялись, обменялись рукопожатиями.
При встречах с красавцем капитаном ГБ в стенах школы Карла Рихардовича слегка знобило. Из всех преподавателей этот капитан был единственным, кого доктор знал еще до начала работы в ШОН. Кое-что их объединяло. Спецлаборатория «Х» при 12-м отделе. Там экспериментировали с отравляющими и психотропными веществами. В качестве подопытных кроликов использовали приговоренных к высшей мере. Для испытаний «таблетки правды» понадобился профессиональный психиатр. До ноября тридцать восьмого доктор Штерн числился в лаборатории внештатным консультантом. А потом ему повезло: по личному распоряжению нового наркома Берия он стал преподавателем.
Капитан работал в Иностранном отделе, был одним из заказчиков спецпродукции, иногда присутствовал при испытаниях.
«Мы с ним соучастники, мы оба преступники, – думал доктор, – мое путешествие в ад закончилось, а он, вероятно, продолжает туда наведываться. Что он чувствует? Люди, которые там работают, давно перестали быть людьми. Они ничего не чувствуют. Бессмысленно их судить, их надо изолировать, как бешеных животных. Но капитан – человек. Он должен оставаться человеком, ему нужно хорошо соображать, а бешеное животное не соображает. Среди приговоренных его бывшие коллеги. В любой момент он может оказаться на их месте. Это помогает ему поверить в их виновность?»
Предмет, который преподавал в ШОН красавец капитан, именовался «спецдисциплиной». В расписании все прочие предметы назывались прямо: радиодело, шифровальное дело, взрывное дело, документоведение, фотографирование. Доктор Штерн преподавал страноведение (Германия), немецкий и основы психологии.
На занятиях по «спецдисциплине» курсанты обучались методике проведения «спецопераций». Так на профессиональном языке назывались убийства и похищения людей за границей. Курсанты придумали для капитана кличку – Хирург.
Пожимая руку Хирургу, Карл Рихардович увидел мрак в серых глазах. Обычно капитан был улыбчив, любезен, а сейчас лицо потяжелело, широкие черные брови сдвинулись, губы поджались и рука показалась какой-то деревянной.
«Кажется, у него серьезные неприятности», – подумал доктор и не стал поздравлять капитана с наступающим Новым годом.
* * *
Каждое утро Эмма шла на работу с отвратительным чувством, что сегодня будет хуже, чем вчера. Институт день за днем погружался в какое-то военно-бюрократическое болото.
Унизительные проверки, идиотские правила секретности, строжайшая цензура, без которой не могла выйти ни одна статья, ни один реферат, – все это смертельно надоело. Домашний телефон прослушивался. Не дай бог забыть дома пропуск.
Конечно, участие в проекте давало огромные преимущества. Прежде всего бронь, ну и повышение оклада.
С первых дней войны стали призывать в армию не только молодых ученых, но и тех, кому под сорок. Плоскостопие и близорукость вроде бы освобождали Германа от призыва, но ползли слухи, что перечень медицинских показаний каждый месяц сокращается. С плоскостопием не возьмут в пехоту, а в танковые и мотострелковые войска могут. В сентябре ограничения по зрению были минус-плюс три, а теперь берут, у кого минус-плюс четыре.
Герман, человек сугубо штатский, капризный, избалованный, панически боялся получить повестку, и, хотя уже в сентябре стало ясно, что никого из нескольких сотен членов «уранового клуба» не призовут, он немного успокоился, лишь когда институт официально перешел в подчинение Управления вооружений сухопутных войск. Это давало самую надежную бронь из всех возможных.
Как только Общество кайзера Вильгельма подписало договор с управлением о передаче своих институтов военному ведомству, директор Петер Дебай попрощался со своими сотрудниками. Известнейший физик-экспериментатор, нобелевский лауреат Дебай был гражданином Голландии. Иностранец не мог возглавлять учреждение, занятое сверхсекретными военными исследованиями. Дебаю предложили принять германское гражданство либо подать в отставку. Он не сделал ни того ни другого, уехал в Америку читать курс лекций в Принстоне, но все понимали, что не вернется.
В директорском кабинете, который до Дебая занимал фон Лауэ, а еще раньше – Эйнштейн, теперь обосновался некто Курт Дибнер, эксперт по взрывчатым веществам из Управления сухопутных вооружений.
В институте знали, что именно Дибнер выбил огромные деньги на финансирование исследований, добился квоты на бронь. Но работать под его началом было унизительно. Ни пробивные способности, ни докторская степень, ни очки в толстой роговой оправе не превращали военного чиновника в ученого. Даже тупые солдафоны из управления догадывались, что Дибнер не может занять место нобелевского лауреата Дебая, и должность его скромно обозначили «временно исполняющий обязанности».
В институте считали, что директором должен стать Гейзенберг. Но Дибнер не собирался уступать, а Гейзенберг не хотел переезжать в Берлин из родного Лейпцига. В своем физико-химическом институте при Лейпцигском университете он занимался той же урановой темой и чувствовал себя свободней, чем в Берлине.
Карл Вайцзеккер, молодой талантливый сноб, сын высокого чиновника МИДа, автор оригинальных работ о превращении элементов в недрах звезд, близкий приятель Гейзенберга, все-таки уговорил его приехать в Берлин и одновременно внушил Дибнеру, что Гейзенбергу карьерные амбиции чужды, на директорский пост он не претендует, достаточно пригласить его в качестве консультанта. Участие мировой величины поднимет не только эффективность, но и статус проекта.
Слово «статус» подействовало, Дибнер клюнул.
Конечно, все мечтали попасть в команду Гейзенберга. Эмма слышала, что их фамилия есть в заветном списке, но не смела надеяться. Герман всю прошлую неделю ждал, нервничал, заранее копил обиду, ворчал, что Гейзенберг – раздутая величина, подумаешь, нобелевский лауреат! Уж мы-то знаем, успех в науке зависит от связей, случайных удач, умения интриговать, пробиваться, дружить с нужными людьми, а такая «ерунда», как талант, никого не интересует.
Глупости типа «Гейзенберг – раздутая величина» выдавали крайнюю степень раздражения и нетерпения.
О том, что Гейзенберг включил чету Брахт в свою группу, стало точно известно за день до его приезда из Лейпцига. И вот сегодня утром прошло первое заседание. Потом пили кофе в комнате отдыха.
Впервые за многие годы у Эммы возникло почти забытое чувство свободы, легкости общения. Она словно вернулась в прекрасное прошлое. Вместо собраний и митингов – пикники, велосипедные прогулки, теннис, домашние вечеринки, розыгрыши, музыка. Конечно, в прекрасном прошлом тоже были интриги, зависть, конкуренция, но доносов не писали. Сотрудники института при встрече говорили друг другу «добрый день», обменивались рукопожатиями и улыбками, а не вскидывали руки с лающим возгласом. При таком приветствии разве улыбнешься? Надо оставаться серьезным. Эта серьезность въелась в лицевые мышцы, как формалин. Эмма приспособилась, привыкла, а тут вдруг словно распахнулись окна в душной комнате.
Слушать Гейзенберга, следить за ходом его мысли было все равно что дышать свежим воздухом. Мозги прочищались, исчезала усталость от ежедневной рутины, от бесконечного топтания вокруг крошечных прикладных задач. Шелуха отлетала, физика представала в своем изначальном великолепии.
«Если есть бог физики, то это не Эйнштейн, – думала Эмма. – Всклокоченные волосы, мятый пиджак, коротковатые брюки, ботинки на босу ногу, лицо, как морда старого сеттера, жалкая скрипочка. Ничего божественного. Бог физики, конечно, Гейзенберг. Гордая осанка, безупречная элегантность, футбол, фортепиано».
У Гейзенберга был тихий, глуховатый голос, светлые пушистые брови нависали низко над глазами, затеняли их острый блеск. Когда он рассказывал о проекте реактора на обогащенном уране, его мягкое улыбчивое лицо стало строже, сосредоточенней. Он предлагал использовать в качестве замедлителей чистый графит и тяжелую воду. В теории все выглядело красиво. Гейзенберг был гениальный теоретик.
Эмма знала, что в Германии графита нужной чистоты нет, его нигде нет, технологии такой высокой очистки графита пока не разработаны. Единственный в мире завод, выпускающий тяжелую воду, находится в Норвегии. Даже если скупить ее всю, до капли, хватит только на первый этап экспериментов. Производство одного грамма тяжелой воды съедает сто киловатт электроэнергии, а нужны десятки, сотни тонн. Уран добывают в Богемии, в Судетах, крупные поставки идут из Бельгийского Конго, через Бельгию, но способов обогащения урана еще никто не придумал. Разделение изотопов тяжелых элементов – одна из самых сложных задач экспериментальной физики. Эмма и Герман давно занимались изотопами, приходилось работать и с ураном. В лаборатории они имели дело с ничтожными количествами вещества. Промышленные масштабы Эмма представить не могла. Но Гейзенберг так внятно и просто формулировал задачи, что сомнения таяли.
Когда пили кофе, Гейзенберг сказал, что урановая бомба будет размером с ананас, и показал ладонями объем.
Кто-то с комическим испугом спросил:
– А этот ананас не пробьет земную кору?
– Ни в коем случае, – ответил Гейзенберг, – мы все рассчитаем заранее. С нами фрау Брахт, наша прекрасная Эмма считает так тщательно и точно, что ошибки исключены, – и он поцеловал ей руку.
Она едва сдержалась, чтобы не чмокнуть маленькую розовую лысину на макушке Гейзенберга, когда он склонился к ее руке. Она истосковалась по доброму слову, пусть даже сказанному в шутку. Планк иногда благосклонно отзывался о работе Германа, но фрау Брахт существовала лишь как бесплатное приложение к мужу, никто из корифеев не замечал ее, не помнил имени.
Герман то ли не услышал слов Гейзенберга, то ли не обратил на них внимания. Участие в команде он теперь воспринимал как само собой разумеющееся, иначе и быть не могло. Гейзенберг из «раздутой величины» снова превратился в гения.
По дороге домой Герман не закрывал рта. И опять все то же: «я, мои статьи, моя тема».
– Игры закончились. Для серьезной работы нужны настоящие ученые. Моя тема тут ключевая… Черт возьми, ведь это фантастика, священный Грааль, магическая энергия Вриль, самое сокровенное, что есть в природе… В голове не укладывается… Мы ведем диалог со Вселенной, на равных… Бомба – всего лишь промежуточный этап на пути к великой цели, тростинка Прометея, в которой он принес людям огонь из очага Зевса. Ну и конечно, разумный способ сохранить миллионы жизней. В Польше погибло тысяч двадцать наших солдат, таких потерь больше не будет. Германия выиграет войну быстро и бескровно…
Эмма не прислушивалась к его болтовне, но эта фраза вдруг застряла в мозгу, стала повторяться опять и опять, как на испорченной граммофонной пластинке. Герман продолжал свой монолог, а Эмма слышала одно и то же: «Быстро и бескровно». Каждый повтор убавлял радость, словно откалывал от нее по кусочку.
«Зачем он это сказал? – застонала про себя Эмма. – Зачем он испортил такой чудесный день? Да, быстро. Никто не успеет опомниться. Да, бескровно. Люди, на которых упадет урановая бомба, сгорят, как бумага, не то что крови, пепла почти не останется».
– Ты подумай, ведь никогда еще наука не подходила так близко к решению глобальных геополитических задач, – продолжал Герман, – электричество, телеграф, телефон сильно изменили мир, но не избавили от войн, не накормили голодных, не искоренили преступность. Наоборот, возникло государство-преступник, большевистская Россия…
В мозгу Эммы продолжали пульсировать слова: «Быстро и бескровно». Она не могла от них избавиться.
– Столкновение неизбежно, никакими иными способами чуму большевизма не одолеть. Война с Британией всего лишь трагическое недоразумение. Настоящая война будет там, на Востоке. Учитывая колоссальные пространства, ужасный климат, сотни миллионов безумных дикарей, покорных своему большевистскому Чингисхану… Они ко всему привыкли, их кладут на рельсы вместо шпал. Ну, скажи, разве полноценные человеческие существа позволят так с собой обращаться? Дикари, тупое стадо. Вряд ли они способны производить современное оружие, но их чудовищно много, им не хватит боеприпасов – они зарядят пушки собственными головами, их жизни ничего не стоят, они облепят наши танки, как термиты, и прогрызут броню… Ты же понимаешь, дело не в расовых различиях, – он понизил голос, – дело в идеологической заразе. Зараженных невозможно вылечить, но необходимо спасать здоровых.
В голове Эммы бесконечно повторялось: «Быстро и бескровно». Ее рука соскользнула с его локтя. Она взглянула на часы и произнесла:
– Ох, прости, совсем забыла, я должна навестить Вернера, проверить, все ли в порядке, проконтролировать новую горничную.
– Европейская цивилизация в опасности, пока рядом существует этот гигантский чумной барак.
Он никогда не слышал ее с первого раза. Пришлось повторить. Наконец до него дошло. Он остановился, посмотрел удивленно и обиженно:
– Разве ты планировала сегодня идти к нему? Мы вроде бы собирались поужинать вместе.
Она поправила его шляпу, застегнула верхнюю пуговицу пальто.
– Надо пополнить запасы, новая горничная, полька, совсем не говорит по-немецки и пока не может покупать продукты. Я ненадолго, не сердись.
Они стояли возле остановки, и как раз подъехал нужный трамвай. Эмма поднялась в вагон, помахала рукой и улыбнулась Герману из окна. Он кивнул в ответ и побрел дальше, к дому. Трамвай тронулся, она проводила взглядом его высокую сутулую фигуру. Она знала, что он продолжает бормотать на ходу неоконченный монолог.
«Жаль, я не могу поделиться с Вернером своей радостью, – думала Эмма, – он хотя бы не испортит ее геополитическими глупостями».
Между тем от радости уже ничего не осталось. Колеса трамвая стучали, и в этих ритмичных звуках Эмме чудилось бесконечное повторение: «Быстро и бескровно, быстро и бескровно».
* * *
Хозяин не мог допустить, чтобы весь массив информации о настроениях в стране был бесконтрольно сосредоточен в руках Берия. Материалы из глубинки шли не только в НКВД для принятия мер, но и в Особый сектор «для ознакомления». Спец-референты сверяли справки и доклады, поступавшие к Хозяину от руководства НКВД, со сводками из областей, по которым они были составлены. Истина таким образом не прояснялась, зато поддерживалось взаимное недоверие между Лубянкой и Особым сектором. Ни Берия, ни Меркулов никогда точно не знали, кто именно из двенадцати спецреферентов их проверяет, и ненавидели всех сразу.
Илья при всяком удобном случае старался показать Берия свою лояльность. Однажды Хозяин вызвал его, когда Берия комментировал очередную справку о настроениях народных масс. Поскребышев ввел Илью в кабинет, поставил за спинкой стула, на котором сидел Берия, и шепнул на ухо: «Стой тут, не двигайся».
Берия обернуться не мог, поскольку во время доклада полагалось смотреть в глаза Хозяину. С каждой фразой нарком все сильней ненавидел спецреферента. Так и было задумано. Илья чувствовал кожей накал этой ненависти и, глядя на лысую бугристую голову наркома, повторял про себя: «Я тебе не враг, не враг, нам делить нечего».
Хозяин перебил Берия внезапно, на полуслове, коротким резким жестом, и обратился к Илье:
– Скажите, товарищ Крылов, вам не кажется, что товарищ Берия сгущает краски?
Прежде чем ответить, Илья сделал шаг в сторону, чтобы не стоять у Берия за спиной и не задумываясь ответил:
– Товарищ Сталин, в докладе товарища Берия, на мой взгляд, преувеличений нет.
– Что же, по-вашему, советский народ не одобряет политику партии? Почему так много критических замечаний о наших мирных соглашениях с немцами? – щурясь от папиросного дыма, спросил Хозяин.
– Товарищ Сталин, бабы в очередях болтают, а сотрудники самое остренькое фиксируют. Треп он и есть треп.
Илья давно усвоил этот слегка дурашливый доверительный тон. Набор слов не имел значения. Хозяин мог придраться к любому, самому невинному слову, все зависело от его настроения. Главное, следить за мимикой и тембром голоса, смотреть прямо в глаза, не менять интонации, не удивлять, не создавать дискомфорта, не выходить за пределы привычного образа говорящего карандаша.
Илье в тот раз так и не удалось заглянуть в лицо Берия. Оставалось надеяться, что нового наркома устраивают простодушные ответы спецреферента, что он не затаил злобу, не заподозрил в Крылове тайного врага. В самом деле, делить им нечего. Берия отлично понимает, что на его место спецреферент Крылов претендовать никак не может, а продвинуть своих людей в Особый сектор Хозяин ему все равно никогда не позволит.
В отличие от Ежова, новый нарком был психически здоров и вполне способен понимать.
Ежов убивал всех подряд, без разбора, без всякой цели, чем больше, тем лучше, действовал только с разрешения Хозяина, интриг за его спиной не выстраивал, о собственной выгоде не заботился. Хозяин оставался для него единственным божеством. А для Берия никаких божеств не существовало. Он заботился исключительно о собственной выгоде, интриговал непрерывно, убивал выборочно и прагматично. В принципе, мог быть опасен даже для Хозяина. Его назначение свидетельствовало, что чутье Сталина притупилось. Не было в товарище Берия фанатичной преданности, которая недавно светилась в фиалковых глазах Ежова. В отличие от Молотова, Ворошилова, Кагановича, он не растворился в сталинской реальности без остатка, под льстивой личиной скрывалась личность, патологически жестокая и вполне самостоятельная.
«В общем, ничего нового, – думал Илья, – правила игры все те же. Угадать, угодить, уцелеть. Только теперь получается не три, а шесть “у”, лавировать приходится между Хозяином и Берия. Все-таки прагматик-уголовник безопасней для страны, чем фанатик-маньяк, особенно сейчас, накануне большой войны. В этом смысле Сталин, конечно, прав, что назначил Берия».
В открытой папке перед ним лежала копия особо секретной справки за подписью Берия:
«По сообщениям ряда УНКВД республик и областей (Киевская, Рязанская, Воронежская, Орловская, Пензенская, Куйбышевская обл., Татарская АССР), за последнее время имеют место случаи заболевания отдельных колхозников и их семей по причине недоедания. Проведенной НКВД проверкой факты опухания на почве недоедания подтвердились».
Вот так. Ни тебе вредителей, ни троцкистов, ни заговоров. «Имеют место случаи».
После отмены нэпа такие случаи имели место постоянно, только цифры разнились. В начале тридцатых в деревне от голода пухли и погибали миллионы. В тридцать пятом, в тридцать шестом – десятки тысяч. Единственным более или менее сытым годом оказался тридцать седьмой. Урожай зерновых выдался необыкновенно богатый.
В январе 1939-го цены на одежду и промтовары удвоились. Молотов по радио гарантировал, что теперь цены будут только снижаться. Сороковой год начался новым повышением цен на сахар, картошку, молоко, мясо, на ткани и готовую одежду.
Политбюро настрочило очередную порцию постановлений об усилении борьбы с очередями.
Для тех, кто не имел доступа к закрытым спецраспределителям, то есть для девяноста пяти процентов людей, стояние в очередях оставалось единственным способом добыть еду и одежду. Место в очереди было целью, средством, товаром и профессией под названием «стояльщик». За место сражались, его теряли и обретали, покупали и продавали. Сложилась целая наука – когда и куда встать, как выстоять в жару, в мороз, под дождем, как избежать милицейской облавы, как пробиться внутрь магазина и не быть побитым, как продраться к прилавку и не быть раздавленным. Очередь имела свои ритуалы, праздники и тризны, свою элиту, свой фольклор в виде анекдотов и слухов, свои подробные многотомные летописи в виде сводок НКВД.
«Ночью на улице Горького возле магазинов можно наблюдать сидящих на тротуаре людей, закутанных в одеяла, а поблизости в парадных – спящих на лестнице. Магазин «Ростекстильшвейторга» (Кузнецкий Мост). Очередь примерно шесть тысяч человек. Ленинградский универмаг. К 8 часам утра очередь тысяча человек. Нарядом милиции было поставлено 10 грузовых автомашин с целью недопущения публики к магазину со стороны мостовой. Народ хлынул на площадку между кинотеатром «Спартак» и цепью автомашин. Создались невозможный беспорядок и давка. Сдавленные люди кричали. Милицейский наряд оказался бессилен что-либо сделать, и, дабы не быть раздавленным, забрался в автомашины, откуда призывал покупателей к соблюдению порядка».
Очереди обслуживал огромный штат осведомителей, они терпеливо просеивали тонны серого песка обыденных разговоров, выбирали и записывали самое, на их взгляд, важное, опасное, антисоветское:
«В деревне ничего нет, а здесь тоже в очередях мучаешься, ночами не спишь… Белого хлеба вообще нет, забыли, какой он на вкус, только черный, да и тот стал несъедобный, жмых, отруби, дают кило в руки, раз в неделю, на семью. Хоть бы карточки вернули, мыла три месяца не видели, дети в школе вшивые… Хожу в рваных брюках. Взял отпуск на 5 дней, простоял в очередях, а брюк не достал».
Но попадалось и кое-что посерьезней: «Угадай, как расшифровывается СССР? Смерть Сталина Спасение России»; «Скорей бы пришел Гитлер, отменил бы колхозы»; «Будет война, первым пойду воевать против советской власти».
Читая сводки, Илья каждый раз думал: «Вот они болтают, болтают. А что им еще остается? Одна радость – потрепаться, душу отвести. Потом на заводах, в конторах, в колхозах, в больших и малых городах единодушно одобряют, единогласно голосуют, отбивают ладони при каждом упоминании Сталина, и доносы строчат, и речи толкают на собраниях. Те же люди. Бедолага, оставшийся без штанов, шутник, расшифровавший аббревиатуру, храбрец, готовый воевать против советской власти. Гестапо тоже получает сводки о народных настроениях и разговорах. Вряд ли там есть такое: «Скорей бы пришел Сталин». Недовольных режимом поменьше, чем у нас. На нехватку хлеба и штанов немцам жаловаться не приходится. А что будет, если, напав и заняв какую-то часть нашей территории, Гитлер отменит колхозы? Могут поверить ему, особенно крестьяне. Им-то уж точно терять нечего. Отменит колхозы, даст крестьянам землю, что тогда?»
Илью зазнобило от этой мысли, но он сразу ее отбросил, потому что читал «Майн кампф». Для Гитлера на Востоке людей нет. Рабы, недочеловеки. Ни черта он не даст. Будет грабить и убивать. Иллюзии несчастных анонимов разлетятся вдребезги.
Сводки последних месяцев были пропитаны ожиданием войны, причем не с какими-то абстрактными капиталистами, а с Германией. Что Гитлер скоро нападет, знали все. Об этом говорили постоянно, открыто, писали в письмах, перлюстрированных НКВД.
Сразу после публикации в «Правде» поздравительных телеграмм Сталину и его ответа Риббентропу («Дружба народов Германии и Советского Союза, скрепленная кровью, имеет все основания быть длительной и прочной») по Москве пошел гулять перифраз: «Дружба, скрепленная польской кровью, будет еще длительней и прочней, скрепившись кровью русской».
В областных НКВД не хватало кадров. Чувствовалась растерянность. Новички, не прошедшие ежовской выучки, не справлялись, халтурили, закидывали центр горами бумаг, иногда даже не разобранных.
В очередной папке Илья обнаружил кусок оберточной бумаги, исписанный чернильным карандашом, крупным корявым почерком полуграмотного крестьянина и украшенный сверху жирной свастикой:
«Товарищи! Все люди села Долгоруково, колхозники и служащие. Вы видите, какое Ваше положение безвыходное. Власть негодная и хлебом не кормит. Примите это объявление. Просите хлеба. Идите против правителей села и города и губернии и столицы. Эх Вы, за что они Вас мучают. Просите хлеб всем селом. Выходите все. В колхозе хлеба не дали. Товарищи, бунтуйте каждый день, пока хлеба не дадут. Просите паспорта. Объявление от всей нашей партии».
В сопроводительной справке пояснялось, что не менее десяти таких листовок было прилеплено к стенам клуба, сельсовета, сельмага и прочих общественных зданий в селе Долгоруково Саратовской области. Стояли соответствующие резолюции: выявить и строго наказать виновных.
В следующей папке – еще одна рукопись. Тетрадные страницы. Чернильный карандаш. Детский почерк.
«Как я провел зимние каникулы.
Я, Соколов Алеша, ученик 6-го класса группы «Г», провел зимние каникулы очень нерадостно. Я лучше бы согласился ходить в школу в это время. Когда я пришел в школу, то учителя стали говорить: «Давайте, ребята, занимайтесь с новыми силами». Я за каникулы потерял все силы. Мне некогда было повторять уроки и прогуляться на свежем воздухе. Мне приходилось с 3-х часов утра вставать и ходить за хлебом, а приходил человеком 20-м или 30-м, а хлеб привозили в 9–10 утра. Приходилось мне мерзнуть на улице по 5–6 часов. Хлеба привозили мало. Стоишь, мерзнешь-мерзнешь, да и уйдешь домой ни с чем. Я думаю, что другие ученики провели так же, как и я, каникулы. Если не так, то хуже моего. Судя по этому, можно сказать, что Советская власть нисколько не улучшила жизнь крестьянина, наоборот, еще ухудшила. Быть может, мое сочинение не подходит под тему, но в этом я не виноват, так как я ничего не видел, кроме обиды. Я – пионер и школьник и пишу то, что видел и делал. Так провел я каникулы».
Директор средней школы отправил детское сочинение в областное НКВД. А там то ли не поняли, то ли не захотели принимать меры, сунули в общую сводку. Никаких резолюций, ни номеров входящих-исходящих. Ничего, кроме жирной красной единицы. Перепуганная учительница отметилась, прежде чем нести сочинение директору.
Из Особого сектора сводки возвращались в НКВД, шли по лабиринтам инстанций. Где гарантия, что сочинение Алеши Соколова так и останется незамеченным? Нормативы по обязательным цифрам разоблаченных врагов больше не рассылают, но вдруг детские каракули вдохновят какого-нибудь областного молодца продвинуться по службе путем раскрытия подпольной антисоветской организации школьников Рязанской области? Сразу, без усилий молодец все себе повысит: звание, должность, паек, размер жилплощади, уровень распределителя.
Илья вытащил тетрадные странички вместе с сопроводительной запиской директора из папки, сложил и сунул в карман, чтобы потихоньку сжечь их дома в большой пепельнице, так же, как сжег уже десяток незарегистрированных доносов, попавших случайно вместе со сводками к нему на стол.
«Ты, Алеша Соколов, скажи спасибо товарищу Берия, что не навел еще надлежащего порядка в своем ведомстве, а сочинений таких больше ни пиши. Пожалей себя, родителей своих, одноклассников. На этот раз тебе и им повезло».
В дверь постучали, Илья захлопнул открытые папки, убрал в ящик, громко произнес:
– Да-да, войдите.
Из буфета принесли кофе, бутерброды с сыром и черной икрой. Буфетчица Тася поставила на поднос вазочку с шоколадными конфетами.
– Кушайте на здоровье, товарищ Крылов. Конфетки-то вы не заказывали, а я вот принесла.
Илья посмотрел на круглую, румяную физиономии Таси и увидел бледного, продрогшего шестиклассника в ночной очереди где-то под Рязанью. Увидел так отчетливо, что побежали мурашки.
– Холодрюга тут у вас, Илья Петрович, бр-р. – Тася передернула пухлыми плечами. – Может, форточку прикрыть?
– Не нужно, пусть будет воздух.
– Ой, глядите, простудитесь.
– Ничего, я закаленный. Спасибо.
Она вышла, а Илья подумал: «Вот, Алеша Соколов, жру твой хлеб, с маслом, с икрой. Таких конфет ты отродясь не пробовал. Не я у тебя все это отнимаю, но жру отнятое, причем даром. Двенадцать часов в сутки занимаюсь идиотизмом, не могу ничего изменить».
Может, стоило сохранить эти странички для истории? Но заводить домашний архив – безумие, самоубийство. Документов и так горы, на всех папках с расстрельными делами гриф «хранить вечно». А под грифом бредовые признания в шпионаже и вредительстве, выбитые сапогами из животов. Если останутся только эти архивы, будущие историки спятят.
«Какие историки? Война – вот ближайшее будущее».
Опять забили куранты. Половина седьмого. В любой момент Хозяин может затребовать сводку по Германии.
Она была готова еще вчера. Перечитав ее, он усмехнулся, поражаясь собственному упорству. Материалы подобраны так, чтобы хоть немного развеять плотные слои эйфории Хозяина.
Никаких разведсообщений из Германии не поступало. В распоряжении Ильи имелись перехваты тайной дипломатической переписки, иностранная пресса. Там о реальных планах Гитлера, разумеется, ни слова.
Для всего мира Россия и Германия выглядели близкими, надежными союзниками. Готовилось очередное хозяйственное соглашение. В секретном отчете торгового советника Шнурре, постоянного участника переговоров, приводились колоссальные цифры советских поставок. Нефть, цветные металлы, золото, платина, зерно, хлопок. Взамен Германия обязалась поставлять промышленные товары, технологии и оборудование.
«Советский Союз выразил готовность быть закупщиком металлов и сырья в третьих странах, – писал Шнурре, – сам Сталин неоднократно обещал в этом вопросе щедрую помощь».
Под «третьими странами» подразумевались те, кто отказывался продавать немцам товары, прежде всего США.
Личная инициатива Хозяина. СССР покупает как бы для себя все, что нужно Германии, доставляет на своих судах в свои порты, а потом по суше отправляет в рейх. Таким образом ломалась британская экономическая блокада, росли международная изоляция СССР, мощь германской армии и уверенность Гитлера, что Сталин его боится.
Соглашение планировали заключить в начале февраля. Илья еле удержался, чтобы не подчеркнуть в сводке красным карандашом замечание Шнурре:
«Советский Союз обещал куда больше, чем это могло быть оправдано с чисто экономической точки зрения. Поставки в Германию наносят ущерб собственному снабжению СССР».
На недавнем политбюро Хозяин объяснял: «Надо тянуть время, пусть они там хорошенько дубасят друг друга, а мы пока будем укреплять свою армию».
Но в реальности было все наоборот. Красная армия несла чудовищные потери в Финляндии, а «они там» дубасили друг друга как-то совсем вяло и неохотно. У них там шла странная война.
«Воевать с Британией Гитлер никогда не хотел. Родная раса, благородные англосаксы. – Илья пробегал глазами страницы готовой сводки. – Да и британского энтузиазма не видно. Сейчас на Западе ни то ни се. Англичане с французами точно как большевики в восемнадцатом: ни мира, ни войны, хорошо хоть армии свои не распускают. Сталин надеется, что война на Западе продлится несколько лет, Германия в ней завязнет и ослабнет, и при этом делает все, чтобы усилить военную мощь Германии за счет России».
Последнюю страницу Илья украсил цитатой из очередной триумфальной речи Гитлера: «В качестве главного фактора наших побед я со всей скромностью должен назвать собственную личность. Я незаменим. Ни одна личность ни из военных, ни из гражданских кругов не смогла бы меня заменить. Я убежден в силе своего разума и в своей решимости. Никто не сделал того, что сделал я».
* * *
К последнему предновогоднему занятию курсанты подготовили сюрприз. Парты были сдвинуты к задней стене. В образовавшемся пространстве для Карла Рихардовича разыграли несколько сцен из «Крошки Цахеса» Гофмана.
Длинный худющий Гена Дятлов, скрючившись, косолапо коряча ноги, изображал Циннобера. Люба Вареник играла фею и читала куски авторского текста. Владлен был влюбленным студентом Бальтазаром, роль красавицы Кандиды досталась Наташе Гуськовой, хрупкой белокурой тихоне с тонким голоском и всегда сонными серыми глазами. Толик Наседкин играл князя. За музыкальное сопровождение отвечал Витя Нестеренко, невысокий, полноватый, с неистребимым украинским говорком, по успеваемости недалеко обогнавший Толика. Детским ксилофоном и губной гармошкой Витя владел виртуозно.
Инсценировку, конечно, писала Люба. Она же была и режиссером. Каким-то чудом ей удалось вдолбить в голову Наседкина несколько княжеских реплик.
Доктор чуть не упал со стула от хохота, когда Наседкин, напяливая на скрюченного Дятлова блестящую елочную мишуру, пыхтя от усердия, старательно бубнил заученный текст:
– Я должен отличить вас, Циннобер, как подобает по вашим высоким заслугам! Примите из моих рук орден Золотого тигра!
Дятлов прижимал локти к бокам, мелко тряс головой и кулаками, корчил рожи, сердито верещал:
– Зачем вы так несносно тормошите меня? Пусть эта дурацкая штуковина болтается как угодно! Я теперь министр и останусь им навсегда!
В сцене обручения Наташа-Кандида стояла в марлевой фате, Циннобер-Гена сидел рядом с ней на корточках, весь обвитый мишурой. Когда Бальтазар-Владлен подскочил к нему и принялся сдергивать мишуру, Гена заквакал по-лягушачьи, подпрыгнул и стал кувыркаться через голову. Курсанты, изображавшие публику, громко переговаривались:
– Откуда взялся этот маленький кувыркун?
– Что нужно этому маленькому чудовищу?
Чудовище прыгало и визжало:
– Я министр Циннобер! Я золотой тигр с двадцатью пуговицами!
Бальтазар занял место жениха рядом с невестой Кандидой. Князь-Толик, взобравшись на стул, торжественно возложил ладони на их головы. Гена-Циннобер, напрыгавшись, забился в угол, жалобно поскуливал и прятал лицо в колени. Ксилофон и губная гармошка сыграли сначала траурный, потом свадебный марш. Люба, взмахнув указкой – волшебной палочкой, произнесла:
– Внезапно всем показалось, что никакого министра Циннобера никогда не было, а был всего лишь маленький, нескладный, неотесанный уродец, которого ненароком приняли за сведущего, мудрого министра Циннобера.
Карл Рихардович аплодировал стоя. Раскрасневшиеся артисты кланялись. Гена улыбался и разминал затекшие ноги. Потом все хором крикнули:
– С Новым годом!
Витя сыграл фрагмент вальса из «Щелкунчика». Доктор поздравил и поблагодарил каждого. Люба прошептала ему на ухо:
– Я немножко изменила финал. Не хотелось, чтобы Циннобер умер, испортил праздник.
– Ты молодец, Гофман точно не в обиде, – прошептал в ответ доктор.
На улице была благодать, ранние морозные сумерки, крепкий хруст снега под ногами, яркая, глубокая синева неба с малиновым отливом у горизонта.
Школа находилась в городке Балашихе, недалеко от Москвы. Когда-то это место славилось мельницей, поставлявшей муку к царскому двору, древними курганами и суконной фабрикой, которая теперь называлась «Мосшерстьсукно». С конца двадцатых здесь успели построить авиационные и военные заводы. Несколько сел по берегам речек Горенка и Пехорка объединили и назвали городом совсем недавно, в сентябре тридцать девятого. Рядом с заводскими корпусами и рабочими бараками сохранились старинные храмы и совсем близко – лес, поле, плакучие ивы над прудами.
У ворот он увидел красавца капитана и вдруг подумал: «А если спросить его про урановую бомбу? Просто прощупать, они хотя бы знают? Допустим, я в журнале прочитал, и стало интересно. Все-таки открытие мирового масштаба, оружие чудовищной силы… При ИНО есть научно-техническое подразделение, должны отслеживать такие вещи. Он, конечно, ничего определенного не скажет, но по глазам, по реакции пойму».
Капитан стоял и разговаривал с каким-то мужчиной. Одеты они были одинаково. Кожаные черные пальто реглан, подбитые коричневой цигейкой, теплые шапки-финки.
«Надо подождать, когда он останется один», – решил доктор, выстраивая в голове план разговора, и помахал капитану рукой. Тот помахал в ответ, а незнакомый мужчина обернулся и вдруг побежал навстречу.
– Митя? – изумленно прошептал Карл Рихардович, когда между ними осталось несколько метров. – Митя! – повторил он громче и уверенней.
– Так точно, товарищ Штерн, лейтенант Родионов в ваше распоряжение прибыл. – Он остановился, лихо козырнул.
– В какое распоряжение? Митька, что ты несешь? – Доктор засмеялся, обнял и расцеловал его.
Митя Родионов был лучшим из первого выпуска. До ШОН прослужил год в секретно-шифровальном отделе НКВД, взяли его туда с четвертого курса физико-математического факультета Московского университета. Он все схватывал на лету. Цепкая память, наблюдательность, быстрота реакции плюс обаяние и жажда приключений – идеальные качества для будущего разведчика-нелегала. В свои двадцать четыре года он мог бы справиться с самыми сложными заданиями, но только при твердой уверенности, что цель благая. Въедливый, логический ум ничего не принимал на веру. Мите надо было все понять, обдумать, додумать, решить уравнение со множеством неизвестных. Дисциплинарная рутина ШОН угнетала его. Он легко выполнял то, что считал разумным, и лишь чувство юмора помогало мириться с нагромождением идиотских правил и запретов.
За полгода учебы у него сложились приятельские отношения со всеми однокашниками, кроме двух очевидных мерзавцев, случились конфликт с комендантом после первого из регулярных шмонов в прикроватной тумбочке и короткий бурный роман с одной очень красивой курсанткой. Но никто из однокашников, включая героиню романа, не стал для него по-настоящему близким человеком. Со сверстниками ему было скучновато. Тянуло к старшим, которые знают больше. Он нуждался в умном собеседнике, и если находил такого, то доверял безгранично. В нем жило убеждение, что умный не может быть подлым. В азарте диалогов он терял всякую осторожность. К счастью, высокого звания «умный» удостоились лишь двое. Первым был старейший сотрудник секретно-шифровального отдела Кирилл Петрович Поспелов по прозвищу Кирпетпо. Он преподавал в ШОН. Митя начинал свою службу в НКВД под его руководством и был очень к нему привязан. Вторым стал доктор Штерн по прозвищу Карлуша.
Карл Рихардович знал, что после окончания ШОН Родионова отправили в Берлин, в советское торгпредство. Они не виделись больше трех месяцев. Митя повзрослел, круглые детские щеки втянулись. Долговязый нескладный мальчик, у которого вечно отпарывался подворотничок гимнастерки, болтался ремень, пальцы были в заусенцах и чернильных пятнах, превратился в осанистого холеного щеголя.
– Мне надо произношение поставить. За две недели успеем?
– Нет, конечно, – доктор перешел на немецкий, – в прошлый раз была спешка, теперь опять спешка.
– Обязаны успеть, справимся, – ответил по-немецки Митя, – каждый день будем заниматься, вот прямо сейчас и начнем.
– Митя, у тебя по-прежнему «р» французское, нужно жестче, и гласные гуляют. «А» тянешь по-московски.
– Да, я знаю, я отрабатываю, как вы учили. Давайте на лыжах покатаемся!
– С ума сошел? Какие лыжи? Домой пора, скоро стемнеет, и вообще Новый год. – Доктор вздохнул, заметив, что капитан скрылся за воротами.
– Часа полтора еще будет светло, мы совсем немного, вдоль опушки.
– Кладовщик ушел, дежурный нам ключи ни за что не даст.
– Ну пожалуйста! Я соскучился по лесу нашему, по снегу, по лыжам, до невозможности соскучился.
Митя говорил быстро, взахлеб, и тащил доктора назад, к школе. Щеки и уши пылали, зеленые глаза сверкали из-под заиндевевших ресниц. Он улыбался во весь рот, но сквозь преувеличенную веселость проглядывало жуткое нервное напряжение.
Кладовщик оказался на месте и лишь слегка поворчал, открывая маленькую комнату возле физкультурного зала, где хранилось спортивное снаряжение.
– Ах да, чуть не забыл! – воскликнул Митя, когда они уже переоделись и шнуровали лыжные ботинки.
Он вскочил, бросился к вешалке, по дороге наступил на шнурок и едва не грохнулся. Из внутреннего кармана своего новенького кожаного пальто он извлек небольшой сверток.
– Конечно, глупо, но ничего лучше я не нашел. Все сувениры со свастикой, знаете, там даже на коробках с лезвиями и на зубном порошке свастика, – говорил он, пока доктор разворачивал бумагу.
Это был маленький берлинский плюшевый медведь, темно-коричневый, толстолапый, с умной сердитой мордой.
– Ну, не кружку же пивную вам дарить, не открытки с видами, – продолжал бормотать Митя, – а он вроде симпатичный. Медведь – символ Берлина. У него ошейник был со свастикой, я снял нафиг.
– Что ты оправдываешься? Мог вообще ничего не привозить. – Доктор понюхал игрушку. – Спасибо, вот подарок так подарок, детством моим пахнет…
На лыжах Карл Рихардович катался неплохо. Он часто проводил занятия на природе. С апреля по октябрь устраивал для немецкой группы нечто вроде берлинских пикников в лесу, на берегу маленького чистого пруда. Зимой отправлялся со своими курсантами на лыжные прогулки.
Как только выехали к опушке, Митя остановился, снял варежки, набрал в руки снег и протер лицо.
– Ну вот, теперь можно жить дальше.
– Устал?
– Не то слово. Противно. Лебезим перед ними, откупаемся поставками, а в итоге они на нас нападут.
– Почему ты так думаешь?
– Не думаю. Чувствую. Ненавидят они нас. С улыбочкой, с любезным подходцем, дружба-фройдшафт, но все равно мы для них недочеловеки.
– Для Гитлера все недочеловеки.
– Не-ет, – задумчиво протянул Митя, – британцев он уважает. Строго по теории. Арийцы.
– Но пока он с ними воюет, при всем к ним уважении, ему сотрудничать с нами выгодно, – возразил Карл Рихардович и тут же подумал, как странно из его уст звучит это «они» и «мы».
– Выгодно, – кивнул Митя, – даже слишком. Наглеют с каждым днем, они-то со своими поставками запаздывают, а мы свои увеличиваем, все точненько в срок. Золота семь тонн, это же охренеть, собственными руками, сто ящиков золотых слитков доставил, битте, господа фашисты, кушайте на здоровье. Последним гадом себя чувствую. Действовал согласно приказу, а кажется, будто из родного дома золото это украл и врагу отдал.
Карл Рихардович резко остановился, воткнул палки в снег.
– Все, Митя, ты ничего не говорил, я ничего не слышал. Давай сменим тему.
Ответом был внезапный судорожный детский всхлип. Лейтенант Родионов шмыгал покрасневшим носом. В глазах стояли дрожащие лужицы слез.
Доктор протянул ему платок. Митя шумно высморкался, произнес по-немецки:
– Спасибо. Это от мороза… – он сморщился и заговорил по-русски: – Не могу я больше. Там было тошно, вернулся, а тут… Фуражка в отделе на вешалке висит вторую неделю, никто тронуть не решается.
– Какая фуражка?
– Кирпетпо. – Митя ударил палкой по еловой ветке так сильно, что сбитый снег взвился маленькой вьюгой. – Вызвали к руководству, и все, исчез. Ладно, ежовскую сволоту вычищают, отлично, туда и дорога. Но Кирпетпо при чем? Честнейший человек, специалист бесценный, шифры японские, английские, немецкие как орешки щелкал.
– Позволь, я видел его совсем недавно, – доктор наморщил лоб под шапочкой.
– Когда?
Точно Карл Рихардович вспомнить не мог, но, чтобы успокоить Митю, соврал:
– Дней пять назад, тут, в школе, и в расписании значится его предмет. Так что не выдумывай. Наверное, перевели куда-то, а фуражку он просто забыл на вешалке по рассеянности.
Митя помотал головой.
– Я заходил к нему домой… Не понимаю… Ладно, был заговор в самом главном органе, фашисты-троцкисты. А теперь новый заговор? Или все тот же, только под видом официального договора? Он опять не знает? Молотов подписал, его не спросил?
– Прекрати! – жестко одернул доктор.
Но Митя не услышал, продолжал возбужденно, перескакивая с немецкого на русский:
– Что же получается? Фашистам золото вагонами, зерно, уголь, стратегическое сырье, а своих, лучших, в расход?
– Разберутся и отпустят, – кашлянув, быстро произнес доктор по-немецки.
– В тридцать седьмом так же говорили.
– В тридцать седьмом молчали и тряслись.
– Домолчались. Вступили в мировую войну на стороне Гитлера.
– Что ты несешь? СССР ни с кем не воюет!
В голове вспыхнуло: «Финляндия!» – он поспешно добавил:
– Никаких боевых действий на стороне Гитлера. – Но сразу подумал о Польше и закончил раздраженно: – Все, хватит об этом!
– Не могу! – Митя провел рукой возле горла. – Оно душит меня, надо выговориться, иначе задохнусь, свихнусь. Я не машина, живой человек, с мозгами, с совестью. Подъезжал к Москве, минуты считал. Там все чужое, не знаешь, кто опасней, немцы или свои в торгпредстве. Слово не с кем молвить. А тут вместо Кирпетпо – фуражка… Только вы остались, больше никого. Мама пуганая-перепуганая, сердце у нее, чуть занервничает, сразу приступ. Я ей даже про Кирпетпо сказать не решился.
– Ну и правильно, – кивнул доктор, – вот увидишь, выпустят.
– Вряд ли. Про Хирурга знаете?
– Что именно? – спросил доктор и вспомнил мрачное лицо красавца капитана.
– То самое. – Митя зло оскалился. – Уволили из органов, из партии собираются исключать. В школе пока оставили.
«Хорош бы я был, подкатив к товарищу капитану с урановым разговором», – подумал доктор, загнул край варежки, взглянул на часы.
– Митя, пора. Надо еще переодеться. Теперь помолчи, послушай. С такими мыслями и чувствами ты работать не сможешь. Да, ты человек, не машина, и у тебя есть мозги, чтобы думать. Союз с Гитлером – вынужденная мера, единственный способ выиграть время. Из курицы, несущей золотые яйца, бульон варить невыгодно. Может, золото, которое ты туда привез, отсрочит нападение и спасет тысячи жизней?
– Нет, – Митя упрямо помотал головой, – не спасет, погубит, потому что будет потрачено на танки и самолеты, которые вдарят по нам.
– Вдарят, – кивнул доктор, – и довольно скоро. Поэтому хватит ныть, соберись. Исстрадался: золото вагонами, уголь, стратегическое сырье… Вон англичане и французы Гитлеру уже пол-Европы подарили, и ничего, совесть не мучает. Политики всего лишь люди. Глупые, лживые, жестокие. Разные. Но уж точно не лучшие из людей. Среди них умных мало, честных еще меньше, добрых вообще нет. Попробуй сменить угол зрения, взгляни на это здраво, без детских иллюзий, без презумпции идеальности. Человек у власти и страна, которой он руководит, – не одно и то же. Просто делай, что можешь, для своей страны, а не для… в общем, ты меня понял.
Стемнело. Они подъехали к воротам, из будки вылез охранник. В ярком фонарном свете доктор поймал изумленный взгляд Мити, брови под шапочкой напряженно сдвинулись.
– Презумпция идеальности, – повторил он, – а ведь правда… Почему мне это никогда в голову не приходило?