Я подымаюсь из балки с ворохом виноградных листьев.
Хлеб насущный!
– С добрым утром!
А, голосок знакомый! Стоит босоногая Ляля за кипарисом – восьмилетка, косит глазом. На ней – единственная ее – белая кофточка и красная юбка, с весны самой. Прозрачная она, хрупкая, беленькая, хоть и всегда на солнце. Светлые глазки ее стреляют – русские глазки, умные. К Бабугану стрельнули – и поймали:
– Глядите, автомобиль на Ялту! Вчера целых три прикатило! Это зеленых ловят…
– Все-то знаешь! А кто такие эти – зеленые?
– А которые не сдаются… в лесах по горам хоронятся… я знаю.
Крутится по лесным холмам облачко, бежит дальше. Доносит трескуче-дробно: катит автомобиль невидный.
Перескочили на виноградник:
– Глядите-ка, опять в винограднике Павка был! Перышко потерял… А у вас сегодня Тамарка миндаль сжевала!..
– Значит, миндальное молоко будет.
Смеется Ляля слабым смешком, не как раньше. А глаза не смеются – выискивают дали. И глаза светло-синие, как дали.
– У Минца… корову вчера угнали… – говорит Ляля робко.
– Слыхал. А Безрукий рыженькую собачку съел?
– Какая к вам-то все прибегала, хвостик букетиком. Поляк… что ему! Они все есть могут. Он и кошку у него заманил! Ей-богу! – спешит сообщить Ляля. – У него клетка есть, с такой гирькой… на ночь привесит конятинки – хлоп! Слесарь… Мне, говорит, теперь наплевать на голод, кошками промудрую. А что, вкусные кошки?
– Ничего будто. А ты как… ела сегодня?
– Ели… – нетвердо говорит Ляля и смотрит в балку.
– Та-ак… Значит, ели… Верно?
– Вот придет няня… – краснеет она, катает ногой кипарисовую шишку. – Давайте я понесу… Листу-то ско-олька-а!
Она ни за что не скажет, что не ели, что понесла няня продавать коврик.
– А Рыбачиха-то не сдюжила, продали корову-то, Маньку! У них очень семейство большое, ребят что опят…
Она говорит, как взрослая – всегда серьезна. Пытливая у нее голова: все знает, что делается в округе, в городке, у моря.
– Еще что скажешь?
Она смущенно стоит у порога кухни, трет одну ногу о другую, следит, как кромсаю лист.
– Индюшка-то ваша вчера у доктора на тычке была, чашку в кухне расколотила!.. – косит Ляля на меня глазом – не поговорю ли с ней об индюшке, – но я молчу. Поинтересней надо? – А у Вербы-то какое горе!
– А что такое?
Она вспыхивает, поблескивает глазами: она довольна. Складывает на груди руки, как ее мать – няня, и начинает сокрушенно:
– А как же… этой ночью у них гуся украли!
– Да ну-у?
– Украли, как же… и голоску не подал. Да гляньте воньте… только один гусь гуляет!..
От кухни всю Вербину горку видно. Верно: один только гусь гуляет. За ним павлин ходит, землю долбит.
– Ох, некому больше, как дядя Андрей… – шепотком говорит она и глядит через балку: за пустырем павлиньим – не видная за горбом Тихая Пристань. – Уж такой-то вредный мужик! Некому, как ему. Слышим ночью – уж так-то жареным гусем пахнет, не продыхнуть. А это к нам ветерком наносит, от них ведь ветер-то по ночам, от Бабугана… Так-то шкварочками… да сальцем… ужас!
Я слышу, как во рту у Ляли полно слюны, как она делает горлом. Надо ее отвлечь.
– А что такое случилось… учительница вчера Вербененка отчитывала? Не слыхала?
– Да как же! – оживляется Ляля и опять подбирает руки. – Идет Прибытка, учительница из городу шла. Идет Амидовым виноградником, а уж к ночи было. А она плохо видит, в пинснех… Собаки – сперва думала… А как пила хрипит! Подошла поближе, глядит… а это Вербенята-озорники хо-о-о-ро-шую грушу пилят! Садовую грушу. «Бэру»… вот такие на ней груши! Ну, а теперь никакого порядка, все плетни разворочены, хоть скрозь гуляй… «Вы что тут делаете?! Разве можно пилить садовое дерево?!» – как заругалась! Они – тикать! Ведь не можно садовое дерево? Сколько уходу было… А стра-ху нет. Уж о-на их начитывала!..
– Вот что, газетка… Вот тебе маленькая лепешка… поделишься с Володей.
Она вся вспыхивает и пятится, а глаза не могут оторваться от лепешки. Она даже отмахивается в испуге:
– Ай, что вы… да не надо, что вы… Ну, зачем же… не надо. У нас же есть же…
Ее надо поймать за плечо и дать насильно.
– Ну, зачем это… – у самих мало… Ну, спасибочко вам… Ба-льшое спасибо! ба-а-льшое… – смущенно захлебывается Ляля, разглядывая лепешку, и все пятится, пятится в кипарис.
Сначала она отходит тихо, сдерживает себя, – и вдруг, помчится-помчится! Мелькнет за кипарисами красная юбочка, голые ноги, отшлифованные загаром, блеснут у обрыва в балку – и слышится придушенный голос: «Володя! Володичка!» Я знаю, что сейчас появится на моей границе, за колючей оградой, пятилетний белоголовый Володя – благодарить. Вежливости их учит старая барыня, жившая в Париже… Вот уж и появляется он под своими дубками, за моим садом, в белой, пестро заплатанной рубашке, в штанишках – наполовину коричневых, из барыниной кофты, наполовину своих, белых, – кричит звонко-звонко:
– Ба-а-ль-шо-е!.. спа-сибочко… ба-а-ль-шо-е!
Есть еще детские голоски, есть ласка. Теперь люди говорят срыву, нетвердо глядят в глаза. Начинают рычать иные.
Я выпускаю кур, индюшку с курочками. Отныне и до… – пусть до завтра! – это наше родное, кому открываешь душу. Свидетели нашего умирания. Все поверяешь им, и они так умеют слушать!
Проволочным крючком, через отдушину наверху, вылавливаю я кол, подпирающий изнутри дверку, – хитрый запор голодного времени! – и с гулом сыплется на меня онемевшая за ночь птица.
Живы, мои родные! С новым утром!
Они кипят под ногами, не давая ступить, заглядывают в лицо и в руки. Зерна! Зерна! Они бегают за мной стайкой, вывертывают шейки, не чуя, что под ногами, спотыкаются на бегу, подпрыгивают, как собачки, мечутся в беспокойстве: поставят ли перед ними чашки? Носится поджарая, подтянутая индюшка – бутылочка на ножках:
…Пуль-фье… пуль-фье…
Эх вы, горевая птица! Ты, беленькая Торпедка, совсем ослабла: стоишь, пленкой затягиваешь глазки… И ты, Жемчужка, невеселая. А ты, Жаднюха, упомнила оставленную вчера кефалью головку, которую принесла из балки, всеми исклеванную, и так же упрямо долбишь. Поди ко мне на руки, маленькая, пошепчи на ухо… А, ты засматриваешь в кармашек, где, помнишь, когда-то лежали зерна… Там когда-то и часы лежали… Вот, есть у меня для тебя немного… Ну? Раз, два… десять… двенадцать зерен! Чего же не долбишь в пустую руку? Ну, что же мне вам сказать? Какую новость? Вот. Дошло и до вас дело. За горкой внизу живут «дяди», которые любят кушать… и курочек любят кушать! Как бы не пришли за вами, отбирать «излишки»! Пять курочек еще можно, а у меня вас больше. Вот, пожалуй, и отберут у меня «излишки»… Ну, не будем думать.
Я даю им пареный лист в чашках. Они дерутся из-за него, вытаскивают мохрами, прячут, давятся, набивают зобы. Стоят и долбят в пустые чашки. А ястреба уже стерегут по балкам.
Смотрю я, думаю, вспоминаю… хочу осмыслить… Сон кошмарный? В плен к дикарям попался?.. Они все могут! Не могу осмыслить. Я ничего не могу, а они все могут! Все у меня взять могут, посадить в подвал могут, убить могут! Уже убили! Не могу осмыслить (или я одичал, разучился думать? разучился мыслить?!). А для чего теперь нужно мыслить! Мыслить, и вот – на одной чашке с ними…
Я слышу сигнал, неистовый голос Ляли, – только она так может:
– Ай-йу-а-ай!.. – дикий, пустынный крик, похожий на крик павлина.
А, налетает ястреб! К осени ястреба лютеют.
Ее крик слышен на версты – и на море, и по дальним балкам. Ястреба ее хорошо знают, красную ее юбку, приметную издалека, ее острые глазки, стреляющие по горам и в небо, – боятся и ненавидят. Подстерегают ее в дубовых чащах, впиваются хищными зрачками: так бы и разорвали! Ее понимают куры, все птицы… Сама она похожа на белую голубку. Закричит тревожно – и всюду по горкам поднимаются крики и хлоп ладошей: вопят на своей горке Вербенята, визжит Рыбачихино семейство, на пшеничной котловине, на Тихой Пристани, у Прибытков, далеко внизу, по холмам, на умирающих дачках, у кого только доживают куры, последнее живое. Столько над ними дрожали, укрывали, когда ходили отбирать «излишки» – портянки, яйца, кастрюльки, полотенца… Укрыли. А теперь ястребов боятся, стервятников крылатых.
Низко плывет по балке стервятник, завинчивает полетом. Палевым отливает на его крыльях солнце. Сбил его с ходу неистовый крик Лялин. Летит на дубки, за балку, притаивается в чаще.
Теперь я хорошо знаю, как трепещут куры, как забиваются под шиповник, под стенки, затискиваются в кипарисы – стоят в дрожи, вытягивая и вбирая шейки, вздрагивая испуганными зрачками.
Хорошо знаю, как люди людей боятся, – людей ли? – как тычутся головами в щели, как онемело роют себе могилы.
Ястребам простится: это их хлеб насущный.
Едим лист и дрожим перед ястребами! Крылатых стервятников пугает голосок Ляли, а тех, что убивать ходят, не испугают и глаза ребенка.