Введение

Значение военного фактора в истории Древнего Рима невозможно переоценить. В силу особых исторических условий формирования и развития римской civitas военные потребности и задачи имели огромное влияние на весь уклад жизни древних римлян, эволюцию их государственного строя, идеологию, нравственные идеалы и «национальный» характер народа квиритов. Социальные и государственно-политические структуры Рима всегда находились в теснейшей взаимосвязи и взаимообусловленности с эволюцией его военной организации[17]. Война и военная деятельность буквально со времен Ромула и до эпохи упадка Римской империи считались важнейшим и одним из наиболее почетных занятий для всякого настоящего римлянина, и в первую очередь – для представителей правящей элиты. Все это дает исследователям веские основания говорить о классическом Риме, его идеологии и культуре как милитаристских по своей глубинной сути[18].

Грандиозные и исключительно прочные завоевания, беспримерные достижения римлян в военной сфере, прежде всего поразительная эффективность созданной ими военной машины, оставались непревзойденными на всем протяжении истории античного мира и служили в последующие эпохи образцом для подражания. Уже античные авторы начиная с Полибия были практически единодушны в своем восхищении тем совершенством и мощью, какими отличалась римская армия на протяжении столетий – от подчинения Италии и побед над Карфагеном в III в. до н. э. и вплоть до конца II столетия н. э., когда Риму удалось остановить могучий натиск варварских народов на рубежи империи[19]. Если римляне видели в своих военных успехах законный предмет патриотической гордости, считая их закономерным следствием прирожденной римской доблести и благорасположения богов, то многие греческие историки, писавшие о военной истории Рима, в целом разделяя эту точку зрения (ср., например: Polyb. VI. 52. 8; Onasand. Prooem. 4), более пристальное внимание обращали и на другие причины римских побед, исследуя их и с прагматической точки зрения[20]. Но и те, и другие, говоря о сильных сторонах римской военной организации, неизменно акцентировали решающую роль традиционных установлений и порядков (prisci mores, mos majorum), на которых зиждились дисциплина, выучка, стойкость и патриотизм войск, обеспечивавшие Риму превосходство над любыми врагами. Сражаясь с ними, римляне, как никто, умели извлекать уроки из побед и поражений, не чуждались заимствовать у побежденных все ценное в практике и теории военного дела. При этом, совершенствуя свою военную машину и приспосабливая ее к изменяющимся условиям, они сохраняли верность своим исконным традициям. Именно благодаря этим традициям и аксиологическим установкам из поколения в поколение воспроизводился тот специфически римский военный дух, который не в меньшей, наверное, степени, чем вооружение, тактическое искусство, организационные структуры, обусловливал несокрушимую боевую мощь легионов.

Однако там, где речь идет об армиях позднереспубликанского и императорского времени, мимо внимания античных авторов не могли пройти негативные стороны и коренные пороки профессиональной армии, которые с особой силой проявлялись в кризисные моменты римской истории, когда военщина прямо и грубо вмешивалась в политику, диктуя свою, часто корыстную, волю государству и обществу. История римской армии знает, таким образом, и величественные, и позорные страницы, не уступающие друг другу в яркости и драматизме.

Эта история, чрезвычайно насыщенная событиями и сравнительно хорошо документированная разнообразными источниками, представляет непреходящий интерес с точки зрения воплощенного в ней огромного опыта строительства вооруженных сил на профессиональной основе, их взаимоотношений с государством и обществом. Неудивительно, что она всегда была и остается в центре внимания современных исследователей. Вслед за античными историками они обращаются к ключевым вопросам о сильных и слабых сторонах римской армии. Начиная со второй половины XIX в. изучение военной истории и армии Древнего Рима превратилось в одну из ведущих и наиболее динамично развивающихся отраслей антиковедения, в которой сложился целый ряд специализированных направлений. В связи с постоянным пополнением источниковой базы, главным образом за счет новых эпиграфических открытий и археологических раскопок, но, главное, в связи с развитием новых исследовательских подходов и парадигм, в поле зрения ученых оказываются новые темы и проблемы: социальная, культурная и экономическая роль армии, прежде всего в провинциях Римской державы, демографическая структура и повседневная жизнь вооруженных сил, правовой статус, религиозные верования и система ценностей римских солдат, роль командиров и военачальников, их взаимоотношения с войском.

В самое последнее время в русле общего прогресса и новейших тенденций современной исторической науки в работах, посвященных римской армии позднереспубликанского и императорского времени, явственно обозначился поворот к проблематике, которая относится к исследовательским приоритетам социальной истории, истории ментальностей и к такой новой дисциплине современного гуманитарно-исторического знания, как военно-историческая антропология. В рамках данной проблематики основное внимание концентрируется на роли «человеческого фактора» в жизнедеятельности армии, в частности на таких ключевых вопросах и темах, как своеобразие ментально-психологического и социокультурного типа римского солдата, специфика социальных связей внутри воинского сообщества, реалии повседневного быта и взаимоотношений армии с гражданским обществом, военно-политические компоненты официальной идеологии и пропаганды, социально-психологические и идеологические стороны взаимоотношений армии и полководцев, политическая роль армии, военная культура и воинская этика, религиозно-культовые практики как основа воинских добродетелей и армейской корпоративности. Исследования, ведущиеся в этих ракурсах, не только обеспечивают существенное приращение конкретных знаний по истории военной организации Рима, не только открывают весьма интересные возможности для нового видения важнейших закономерностей функционирования военной организации в сравнительно-исторической перспективе, но и подводят к более глубокому пониманию кардинальных основ римской цивилизации вообще. Отмеченное направление, безусловно, является одним из наиболее перспективных и многообещающих в новейшей историографии римской императорской армии. Но при всех его бесспорных достижениях, выразившихся в появлении ряда глубоких и оригинальных работ общего и конкретного плана, на этом новом исследовательском поле остается еще немало лакун, недостаточно изученных и дискуссионных проблем, требующих дальнейших конкретных изысканий, теоретического осмысления и обобщения результатов, полученных в изучении отдельных аспектов. И в отечественной, и в мировой науке пока еще отсутствуют обобщающие труды, специально посвященные изучению военных традиций и ментально-идеологических факторов в жизнедеятельности римской императорской армии.

В данной работе мы стремились исследовать римскую императорскую армию как специфическое воинское сообщество, как субъект социальной, политической и собственно военной истории. Такой ракурс рассмотрения требует сосредоточить основное внимание на тех социокультурных «механизмах» функционирования и воспроизводства данного сообщества, к важнейшим элементам которых можно отнести, с одной стороны, традиции, понимаемые как интегральное выражение разнообразных социально организованных стереотипов человеческой (в нашем случае – военной) деятельности, а с другой – различные ментально-идеологические комплексы, определявшие духовный облик, мировосприятие римских военных, матрицы их сознания и практического поведения в тех или иных социально значимых ситуациях. Именно военные традиции (как главная составная часть военной культуры и одна из основ военной организации), воинская ментальность и идеология римской императорской армии составляют главный предмет нашего исследования. Понимание содержательной стороны этих категорий мы подробно изложим ниже. В качестве же предварительных замечаний отметим следующее.

Учитывая многообразие и многоаспектность военных традиций, чрезвычайно сложно охватить их все в рамках одного исследования. Поэтому мы стремились, не упуская из вида их целокупного единства и взаимообусловленности с самыми разными параметрами военной организации (социальными, военно-техническими, тактическими, государственно-правовыми, сакральными и проч.), исследовать преимущественно те из них, которые представляются в наибольшей степени взаимосвязанными со сферой ментальных и идеологических установок. Вполне очевидно, что многие традиции, существовавшие в армии императорского Рима, уходят своими корнями в очень ранние времена, и пристальное исследование их генезиса и последующих трансформаций увело бы нас очень далеко от основной темы работы. Поэтому история возникновения и эволюции отдельных традиций (например, тех, что связаны с системой поощрений и наказаний, с почитанием военных штандартов или военной присягой) как специальная проблема нами не изучалась, но затрагивалась лишь постольку, поскольку без обращения к их истокам и изменениям было бы трудно понять судьбу древних установлений в императорскую эпоху, взаимопереплетение традиционных и новых ценностей.

Комплекс римских военных традиций и ментально-идеологических феноменов рассматривается нами в четырех сферах их проявления, наиболее, как представляется, существенных для целостной, разносторонней характеристики роли армии в Римском государстве и социуме, а именно в социальной, политической, военно-этической и религиозно-идеологической. В силу сложной иерархической структуры вооруженных сил империи, неоднородности их социального и этнического состава, существенных различий в характере и условиях службы в тех или иных родах войск, а также из-за состояния наших источников очень трудно воссоздать дифференцированную картину ценностных ориентаций римских солдат, социально-политической роли и идеологии императорской армии. Тем более сложно проследить все имевшие место на протяжении столетий диахронические изменения. Поэтому, учитывая по возможности все эти моменты и жертвуя частностями ради целого, основное внимание мы уделим общим, принципиальным и устойчивым характеристикам, которые отличали римского солдата и воинское сообщество императорского времени, но прежде всего его легионное ядро, составлявшее основу всех вооруженных сил и в наибольшей мере сохранявшее приверженность исконным традициям римского военного устройства и военной культуры. Акцент, таким образом, делается на синхронистическом освещении фундаментальных традиций, ценностных ориентаций и идеологем, которые с большей или меньшей степенью устойчивости существовали в «большом времени».

Особо следует оговорить хронологические рамки исследования. Они определяются в первую очередь спецификой изучаемого предмета, характером и этапами эволюции военной организации принципата, а также состоянием источниковой базы. В центре нашего внимания будет армия Римской империи I–II вв. н. э. Военная организация ранней империи была создана в своих основах Октавианом Августом. Однако процесс превращения гражданского ополчения в постоянную профессиональную армию начался в Риме задолго до установления принципата и даже до реформ Гая Мария, и, как отмечают современные исследователи, римляне очень рано усвоили профессиональное отношение к войне[21]. Разумеется, Август, осуществляя свои военные реформы, не только de iure оформил то, что de facto уже существовало ко времени завершения гражданских войн в последние десятилетия республики, но и внес целый ряд очень значимых новаций, относящихся к политике рекрутирования, порядку прохождения службы как рядовым, так и командным составом армии, месту армии в обществе и государстве, к стилю взаимоотношений императора и войска и т. д. При этом, однако, он в известной степени стремился сохранить и упрочить «республиканский фасад», возродить традиционные ценности[22]. Происходившие после Августа изменения в целом не носили принципиального характера, следуя главным образом в русле наметившихся ранее тенденций и отражая перемены в социальном развитии и внешнеполитическом положении империи. Важные трансформации происходят на рубеже II–III вв. н. э. и связаны с военными реформами Септимия Севера, которые явились определенным итогом развившихся ранее тенденций и заложили основы позднеантичной военной организации[23]. Перемены, происходившие на протяжении кризисного III века вследствие скудости источников плохо известны в своих деталях. Таким образом, римскую армию ранней империи (эпохи принципата) можно рассматривать как достаточно стабильную систему, в которой эволюция играла относительно второстепенную роль и преобладали постоянные элементы[24]. Не подлежит сомнению, что многие римские военные традиции и военно-этические ценности по самой своей природе отличались весьма консервативным, инерционным характером[25]. Уходя своими истоками в глубокую древность и будучи органически связаны с римской, можно сказать, «национальной» идентичностью, они, хотя и получали в некоторых случаях новое наполнение и переосмысление, все же, благодаря и собственной инерционности, и присущему римлянам почтению к древним установлениям, сохранялись в той или иной мере – если и не как жизненная реальность, то, во всяком случае, как чаемый идеал – вплоть до позднеантичного времени, до тех пор пока римская цивилизация окончательно не прекратила свое существование как определенная целостность.

Следует также иметь в виду, что многие факты, характеризующие военные традиции и систему ценностей, представлены в источниках очень разрозненно и неравномерно. Если наиболее информативные литературные источники в основном освещают позднереспубликанский период и первое столетие империи, то юридические, эпиграфические и папирусные материалы в массе своей относятся к более поздним периодам. Нужно учитывать и то обстоятельства, что многие античные историки в своих трудах, посвященных ранней истории Рима, нередко ориентировались на современные им реалии и проблемы, допуская анахронизмы и привнося в описания далекого прошлого понятия, оценки и взгляды более поздней эпохи. Свои очень устойчивые каноны предъявляла к политическому и историографическому дискурсу античная риторика, в топосах которой конденсировались традиционные моральные категории и идеологические представления. Все эти моменты обусловливают необходимость обращения и к событиям, и к источникам, относящимся к широкому временному диапазону, который далеко выходит за хронологические пределы собственно раннеимператорского периода, и диктуют, таким образом, довольно широкие хронологические границы исследования – от периода зарождения и становления военной системы империи, охватывающего, по меньшей мере, последнее столетие республики, и до времен поздней империи III–IV вв., когда армия, несмотря на ряд серьезных преобразований в системе комплектования, организационно-правовой структуре, социальном и этническом составе, продолжала в определенной степени сохранять прежние традиции, ценности и идеологические установки.

Не претендуя на систематическое рассмотрение всех возможных аспектов столь обширной темы, как воинские традиции и воинская ментальность императорского Рима, мы попытаемся дать, по возможности, целостное, разностороннее освещение того комплекса социокультурных, ментальных и идеологических факторов, которым, по нашему мнению, в значительной степени определялись и реальная роль армии в политических и социальных процессах, и историческое своеобразие римской военной организации как системообразующего компонента государственно-политической и общественной структуры Римской империи, органически связанного с фундаментальными характеристиками римского варианта античной цивилизации. Для достижения этой цели представляется целесообразным сосредоточиться на решении четырех взаимосвязанных задач.

Во-первых, исследовать социально-политические, правовые и идеологические аспекты положения армии в римском обществе и государстве, обратив при этом особое внимание на специфическую внутреннюю «социальность» самой армии и на ее восприятие в общественном сознании императорской эпохи.

Во-вторых, выявить глубинные факторы и специфику политической роли армии с точки зрения тех традиционных форм и «механизмов», которые обнаруживаются в таких феноменах, как воинская сходка, солдатский мятеж и войсковая клиентела, и были в эпоху империи теснейшим образом были связаны с процессом передачи императорской власти, с политическими переворотами и узурпациями.

В-третьих, реконструировать систему военно-этических традиций и ценностей римской армии в их взаимообусловленности и взаимосвязи с историческим своеобразием развития римской civitas, со спецификой воинского сообщества и военной деятельности, военно-правовыми установлениями, особенностями морали и «национального» характера римлян.

В-четвертых, рассмотреть распространенные в императорской армии верования и религиозно-культовую практику как особую форму профессионально-корпоративной идеологии и факторы обеспечения солдатской идентичности, как средство морально-психологического и морально-политического воспитания войск.

Очевидно, для того чтобы выявить историческое своеобразие, собственно римскую специфику указанных феноменов, необходим определенный минимум сравнительно-исторического анализа. Наиболее целесообразным в этом плане нам представляется сопоставление римских традиций и представлений с греческими, поскольку, во-первых, культурно-историческая и типологическая близость двух классических народов делает особенно показательными обнаруживающиеся между ними различия, подчас весьма контрастные; во-вторых, сравнения и аналогии между фактами античной и более поздних или типологически иных цивилизаций, хотя и могут быть очень интересны сами по себе, далеко не всегда оправданы и корректны с методологической точки зрения; в-третьих, проведение развернутого и квалифицированного сравнительно-исторического анализа потребовало бы дополнительных специальных изысканий, выходящих далеко за рамки очерченных нами задач.

Выбор отмеченных направлений и проблематики исследования обусловлен как состоянием дел и тенденциями развития современной историографии (на них мы подробно остановимся в главе II), так и теми теоретико-методологическими подходами, которые получили развитие в рамках исторической антропологии, точнее, такого нового ее раздела, как военно-историческая антропология.

Таким образом, работа представляет собой попытку реализовать в изучении римской императорской армии круг тех идей и концепций, которые выработаны в рамках цивилизационного, социально-исторического и историко-антропологического подходов к познанию прошлого. Эти подходы заслуживают, на наш взгляд, подробного обсуждения, поскольку военно-историческая антропология находится еще, по существу, in statu nascendi, и в данном исследовательском поле выявляется ряд проблемных вопросов, требующих осмысления и определенной тематизации в контексте тех дискуссий, которые в последнее время оживленно ведутся вокруг так называемый новой исторической науки о ее задачах, системе понятий, междисциплинарных связях, методологических трудностях и эвристическом потенциале. Такое осмысление, учитывающее опыт современной историографии теоретического и конкретно-исторического жанров, представляется тем более необходимым, что даже в тех сравнительно немногочисленных работах, в которых римская военная организация изучается фактически в русле историко-антропологической проблематики, отсутствует, за крайне редкими исключениями, какая-либо методологическая рефлексия.

Историческая антропология в настоящее время, бесспорно, относится к числу ведущих и, пожалуй, наиболее продуктивных направлений мировой историографии. Своими истоками она напрямую связана с «новой исторической наукой» (l’Histoire nouvelle), которая была создана основателями «Анналов» М. Блоком и Л. Февром и получила свое второе рождение в работах представителей последующих поколений их школы (Р. Мандру, Ж. Дюби, М. Ферро, Ж. Ле Гоффа, А. Бюргьера и др.), выдвинувших на первый план изучение ментальностей. Как современная версия «новой исторической науки» (или даже ее синоним[26]), историческая антропология представлена в настоящее время целым спектром историографических направлений и дисциплин, плодотворно изучающих социальные связи, структуры повседневности, демографическое поведение, ментально-идеологические комплексы и интеллектуальную историю, социокультурные аспекты политических процессов и институтов[27]. Можно сказать, что историческая антропология претендует сегодня на изучение практически всех сфер исторической реальности в их системно-структурной целостности и социокультурном единстве, но прежде всего в проекции человеческих представлений об этой реальности. Ее исследовательский пафос состоит в раскрытии человеческого содержания истории и достижении на этой основе качественно нового исторического синтеза[28]. При всем разнообразии и неуклонно возрастающей дивергенции исследовательских подходов эти направления объединены неким общим дискурсом и, главное, пристальным интересом к тому, «что молчаливо признается данной культурой» (У. Раульф)[29]: к имплицитным установкам сознания и поведения, к конкретному бытию человека в рамках малых сообществ и в потоке повседневности. Принципиальной посылкой историко-антропологического подхода является признание того, что в любую историческую эпоху общественное поведение людей детерминировано не только и даже не столько внешними обстоятельствами (экономическими и политическими структурами, классовыми отношениями и т. д.), сколько той картиной мира, которая утвердилась в их сознании[30]; что очень часто побудительные мотивы к действию оказываются производными от тех идеальных моделей, которые заложены в сознании человека религией, культурой, традициями[31]. Иначе говоря, на первый план выдвигаются исследования конкретно-исторических культурных механизмов «социального действия» в разных областях человеческого бытия, нерасторжимая взаимосвязь «мира смыслов» с коллективными и индивидуальными поведенческими практиками. Историческая антропология принципиально меняет логику и стратегию познания обществ прошлого еще и в том отношении, что акцент исследований смещается с диахронических изменений в «большом времени» на синхронию[32]. При этом в качестве первоочередной потребности современного этапа развития «новой исторической науки» выступает интеграция антропологического подхода и социальной истории[33].

Осмысление общих предпосылок, характера и перспектив антропологического поворота в исторической науке, начавшегося в середине ХХ в., позволяет утверждать, что он стал закономерным этапом, обусловленным как спонтанной эволюцией и внутренней логикой развития самого исторического познания, так и общей эпистемологической ситуацией в гуманитарных науках[34]. Поворот этот непосредственно связан также и с социокультурным контекстом постиндустриальной эпохи, и с той, по выражению Г.С. Кнабе, философско-гносеологической контроверзой, которая определяет в последние десятилетия практику и теоретическую атмосферу исторических исследований[35]. Суть этой контроверзы, создающей коренную познавательную апорию, Кнабе усматривает в несовместимости непреложных требований любой науки (включая установку на обнаружение логически доказуемой истины, рациональность анализа, необходимость абстрагирования ради выявления закономерностей, верифицируемость выводов) с требованиями, столь же непререкаемо возникающими из современного движения к целостному познанию исторической «жизни как она есть», которая представляет собой разомкнутую систему и «противится» схемам и жесткому структурированию.

С данной апорией в своей практике так или иначе сталкивается любой серьезный исследователь, отдающий себе отчет в исходных предпосылках и целях исторического познания. Какие бы варианты для ее преодоления ни предлагались[36], вполне очевидно, что достижимо оно прежде всего на прагматическом уровне исторического познания – за счет конкретных полидисциплинарных исследований, но лишь при том непременном условии, что исходят они из осознанного выбора исследовательских приоритетов, сопровождаются рефлексией соответствующих теоретико-методологических затруднений и опираются на осмысленное применение категорий и концепций, вырабатываемых и в самой историографии, и в смежных гуманитарно-обществоведческих дисциплинах. Изучение любой конкретной проблематики при этом не должно и не может базироваться на простом, бездумно-механическом заимствовании готовых понятий и методических рецептов, тем более на заранее заданных идеологических схемах. Как показывает опыт, такое заимствование нередко приводит к «сопротивлению» исследуемого материала, к сужению или, напротив, неоправданной модернизации круга вопросов, задаваемых источникам, к игнорированию тех фактов, которые противоречат априорным исследовательским установкам. Универсальных понятий и методов-отмычек, одинаково применимых к любому объекту исследования и комплексу источников, не существует. Как справедливо отмечает Е.М. Михина, имея в виду широкий смысловой диапазон такого ключевого для исторической антропологии понятия, как ментальность, это понятие «становится способным стимулировать мысль, обретает глубину и эвристическую силу, только будучи помещено в контекст формулируемых проблем, гипотез, частичных решений, понятных всем постановок вопроса, короче – в стихию того, что может быть названо “историко-антропологическим дискурсом” и что еще не успело вполне сложиться»[37]. Обращение к конкретному кругу объектов и проблем исследования с необходимостью предполагает соответствующую «настройку» понятийного аппарата и теоретико-методологического инструментария для выработки адекватной исследовательской стратегии и тактики, а также определение наиболее значимых и продуктивных линий возможных междисциплинарных контактов.

Все эти задачи весьма актуальны для такого нового направления, как военно-историческая антропология, которое закономерно выделилось в последние годы в рамках изучения военной истории[38] и находится в процессе определения своего предметного поля и проблематики, развиваясь главным образом на материале военной истории Нового и Новейшего времени в тесном взаимодействии с военной психологией и социологией[39]. Ростки данного направления становятся в последнее время все более заметными и в исследованиях, посвященных Древнему Риму. И хотя здесь число работ, в которых специально затрагивается круг вопросов, составляющих предмет интереса исторической антропологии, еще очень невелико, они достаточно показательны с точки зрения ведущих тенденций в развитии современного антиковедения, подтверждая его восприимчивость к тем импульсам, что идут из других сфер гуманитарно-исторического знания.

Среди многих теоретических вопросов, возникающих в исследовательском пространстве исторической антропологии вообще и ее военной отрасли в частности, на одно из первых мест, с точки зрения нашей темы, можно поставить проблемы, связанные с использованием понятия ментальности, которое прочно вошло и в научный арсенал, и в обиходное словоупотребление, но по-прежнему сравнительно редко используется в работах по военной истории Рима[40]. Затрагивая те или иные грани данного феномена, историки оперируют обычно такими категориями, как корпоративный дух (esprit de corps), особый моральный кодекс и воинский этос, мораль армии. По-прежнему остается в высшей степени актуальной задача, поставленная 20 лет назад известным американским антиковедом Р. МакМалленом, – понять такой феномен, как душа римского солдата[41]. Трудно, однако, согласиться с утверждением МакМаллена, что подход к изучению данного феномена, в силу имеющихся свидетельств, может быть только социологическим, а не психологическим. На наш взгляд, именно понятие ментальности позволяет интегрировать собственно социальные, социокультурные, духовно-психологические, этические и идеологические аспекты в характеристике римского солдата и римской армии.

О содержательном наполнении и продуктивных возможностях понятия ментальности в познании прошлого немало сказано в минувшие десятилетия[42]. Исследователями отмечается, с одной стороны, расплывчатость и неопределенность этого понятия, образующего своего рода «смысловое пятно», а с другой, подчеркивается его пластичность и позитивно оценивается характерная для настоящего времени тенденция все более расширять его содержание, включая в поле зрения историков ментальностей не только «подсознание» общества, но и философский, религиозный, научный и другие способы истолкования мира. Акцентируются разнообразие групповых ментальностей и своеобразная «разноэтажность» ментальной сферы, зависящая от социальной и профессиональной структуры общества, половозрастных, образовательных и прочих различий, но при этом все же предполагается, что существует и ментальность в широком смысле, как духовный универсум эпохи, общий для всего социума или этноса благодаря прежде всего языку и религии как главным цементирующим силам[43]. В целом же под ментальностью понимается уровень индивидуального и коллективного сознания, не отрефлектированного и не систематизированного посредством целенаправленных усилий мыслителей, живая, изменчивая и при всем том обнаруживающая поразительно устойчивые константы магма жизненных установок и моделей поведения, эмоций и автоматизированных реакций, которая опирается на глубинные зоны, присущие данному обществу и культурной традиции[44]. Единство той или иной ментальности, включающей столь разнородные и разнонаправленные элементы, обеспечивается, по мнению некоторых исследователей, не столько рациональной связью понятий, сколько разделяемыми в данной группе ценностями[45]. Очевидно также, что понятие ментальности близко к понятию «картина мира» и включает, если говорить языком семиотики, не столько «план выражения», сколько «план содержания», т. е. речевые и умственные привычки, неартикулированные установки сознания. Путь изучения ментальных структур и феноменов пролегает поэтому «не по вершинам уникальных шедевров и художественных и философских идей, но в долинах ритуалов и клише и в темных лесах символов и знаков»[46].

Итак, ментальность предстает как очень широкое, исключительно емкое понятие. Элементы, из которых она складывается, принципиально имплицитны, диффузны, тесно между собой взаимосвязаны, но в то же время противоречивы и нередко даже логически несовместимы. Сказать, как «устроена» ментальность, в какой степени и какую систему образуют ее элементы, очень трудно[47]. Она, по сути дела, не образует структуры и может быть описана не в субординированных, более или менее однозначных понятиях, но в синонимах со смысловыми различиями, плохо дифференцированными по значению[48]. Возможно, прав поэтому Ф. Граус, заявляя, что ментальность нельзя определить, но можно описать, ибо она выявляется в мнениях и типах поведения. Это, по его словам, абстрактное понятие, придуманное историками, а не явление, открытое ими в исторической действительности[49]. Данное верно подмеченное обстоятельство не умаляет, однако, той познавательной ценности рассматриваемой категории, которая состоит в том, что разными своими гранями ментальность смыкается с феноменами, относящимися и к общественно-психологической, и идеологической, и морально-аксиологической, и практически-деятельностной сферам. Понимаемая таким образом ментальность выступает как синтетическая категория, наиболее адекватная для понимания – на уровне и макроструктур, и микропроцессов – исторического прошлого в его человеческом измерении. Вместе с тем она оказывается тем «посредствующим звеном», которое связывает социальные процессы и структуры, культуру и духовную жизнь, открывая путь к целостному видению истории[50]. Действительно, если не рассматривать историю ментальностей как ключ ко всем дверям[51], то это понятие, несмотря на отсутствие однозначной трактовки, обладает немалыми эвристическими возможностями для историко-антропологического изучения военной истории и армии Древнего Рима. Возможности эти, однако, все еще остаются в должной мере нереализованными, хотя историко-антропологический подход давно и плодотворно применяется в изучении социально-политической и культурной истории античного Рима[52]. Для их успешного использования необходимо соответствующим образом «настроить» используемый понятийный аппарат.

Обращаясь к понятию ментальности, важно отметить, что единство ментальности того или иного коллективного субъекта не столь самоочевидно, как может показаться на первый взгляд. В теоретических дискуссиях уже указывалось, что опасно исходить из априорных определений типа «ментальность дворянства, крестьянства, духовенства» и т. д., ибо внутреннее многообразие и множество противоречивых черт, присущих ментальности одних и тех же социальных групп, часто не сводимы к общему знаменателю и не должны упускаться из вида. Представление о внутреннем единстве целых эпох (общественных слоев, народов) тем более есть миф[53]. Это предостережение вполне обосновано. Реальное существование целостной, единой по своим основным параметрам ментальности, присущей всей армии, оказывается проблематичным, если учесть, что кардинальными характеристиками военной организации Римской империи были статусное разнообразие и иерархия[54]. Как между разными родами войск, так и внутри частей и соединений существовали серьезные социальные, правовые и рангово-иерархические различия (например, между преторианской гвардией, легионами и вспомогательными частями или между рядовыми легионерами и высшими офицерами, которые в эпоху принципата принадлежали почти исключительно к знати). Эти различия оказываются очень существенными при рассмотрении духовного облика солдат императорской армии, ибо, как обоснованно подчеркивает Я. Ле Боэк, «нельзя ставить на одну доску легионера и воина вспомогательных частей, особенно если этот последний несет службу в numerus; кроме того, надо учитывать, что их положение менялось в период от Августа до Диоклетиана. К тому же… в то время происходила и общая эволюция, затронувшая всю совокупность обитателей ойкумены. Таким образом, в данном вопросе на первое место выходят социальный и временной факторы»[55]. Очевидно, что не следует преувеличивать гомогенность – и социальную, и духовную – римских вооруженных сил (даже легионы в разные периоды истории империи, хотя и комплектовались формально только из граждан, не были однородны ни по своему этническому и социальному составу, ни с точки зрения служебных функций, общественного и служебного престижа составлявших их военнослужащих, характера связей последних с местным населением).

В то же время нельзя отрицать и тот факт, что армия ранней Римской империи, как важнейшая государственно-политическая структура, особая профессиональная корпорация и специфический социальный организм, представляла в рамках римского мира своего рода «тотальный институт» и была, пожалуй, внутренне наиболее интегрированным, когерентным сообществом, в котором целенаправленно, с применением разнообразных эффективных средств культивировались жестко заданные стандарты поведения, конформизм и единообразие, являвшиеся немаловажным фактором управляемости и боеготовности огромной военной машины. Нивелирующая и интегрирующая сила армии обеспечивалась воинскими уставами и другими военно-правовыми установлениями, сознательно проводимой политикой качественного комплектования, веками отработанной системой обучения и воспитания личного состава, порядком чинопроизводства, гибкими мерами поощрения, разнообразными социальными гарантиями и юридическими привилегиями, религиозно-культовой практикой, подчеркиванием персональных связей императора и войска, наконец, официальной пропагандой и идеологией, в рамках которых военная служба всегда оценивалась как социально-престижная сфера деятельности. Все эти моменты, помимо всего прочего, превращали армию в оплот традиционных римских норм и ценностей, в один из важнейших факторов интеграции империи в целом[56].

Корпоративное обособление и даже отчуждение (функциональное, пространственное и социокультурное) постоянной профессиональной армии от гражданского общества империи, превращение солдата в особый социальный и морально-психологический тип, как мы попытаемся показать далее (см. главу III), со всей определенностью фиксируется в источниках, начиная с позднереспубликанского периода. Не следует также забывать о том, что армия – это, во-первых, мужской мир, имевший демографическую структуру, существенно отличную от той, что существовала в гражданских сегментах общества[57], а во-вторых, это вооруженная сила, главным предназначением которой была война, налагавшая на образ жизни и сознание солдат больший отпечаток, нежели их происхождение и все социальные связи[58], и поэтому доминирующие ценности людей военных, безусловно, были в значительнейшей мере пронизаны «маскулинным духом»[59]. Учитывая сказанное, представляется правомерным говорить об особой корпоративности (или корпоративизме) императорской армии как важнейшей стороне ее специфической социальности и основе той целостной воинской ментальности, которая была общей если не для всех римских военных, то по крайней мере для их подавляющего большинства[60]. Именно эти базовые, типические характеристики и константы должны исследоваться в первую очередь, ибо через соотнесение с ними могут быть выявлены и правильно истолкованы черты своеобразия в самосознании отдельных более узких ранговых и специализированных по своим функциям групп внутри армии.

Разумеется, признавая существование неких универсальных черт, присущих любому военному сообществу или регулярной армии, их обусловленность основополагающими принципами и интенциями военного дела, необходимо во избежание анахронизмов и аберраций руководствоваться тем, что называют презумпцией «инаковости» прошлого[61]. Недопустимо увлекаться возникающими аналогиями, поскольку главной целью исторического исследования всегда остается выявление конкретно-исторического наполнения «универсальных» категорий и акцентирование уникальности изучаемых феноменов. В изучение ментальных представлений необходимо внести историчность, выявляя то, чем определялось их содержание и изменение с точки зрения как системно-структурного, так и субъективно-деятельностного подходов[62]. Вместе с тем некоторые наблюдения и выводы современной военной социологии и психологии – дисциплин, интенсивно развивавшихся после Второй мировой войны, прежде всего в США[63], представляются достаточно интересными и плодотворными для определения подходов к изучению военных структур далекого прошлого, в том числе и солдатской ментальности. В специальной литературе справедливо подчеркивается, что основой системы воинских ценностей, отличающейся консерватизмом и высоким уровнем конформизма, являются особые условия и компетенция воинской профессии, прежде всего главная функция армии – осуществление насилия[64]. Вполне обоснованны также высказываемые некоторыми авторами идеи о воинской этике как особом культурно-историческом феномене, который связан с историческими традициями данной нации и представляет собой комплекс специфических ценностей, питаемых чувством воинского братства и составляющих индивидуальный и коллективный кодекс чести[65]. Важно, что в исследованиях военных социологов и психологов армия рассматривается как особая социальная структура, в которой во многом определяющую роль играют отношения в малых (референтных) группах. Такие группы по сути являются системой неформальных межличностных отношений, и так называемые вторичные символы играют в них известную роль лишь в той степени, в какой они интерпретируются в терминах, соответствующих повседневным нуждам отдельного солдата[66].

Не подлежит, однако, сомнению, что, несмотря на все внешние аналогии, природа подобного рода отношений и структур в античных армиях существенно отличалась от того, что можно наблюдать в современных вооруженных силах. Эти взаимосвязи и соответствующие ментальные установки, по самой своей сути, не просто функциональны и техничны: будучи обусловленными объективными потребностями военной деятельности, они вместе с тем изоморфны тем социальным практикам и структурам, которые характерны для того или иного общества. Понятно, что такие, к примеру, феномены, как фиванский священный лох, в котором служили любовники, связанные клятвами взаимной верности, или же отношения патроната-клиентелы, объединявшие римских полководцев и подчиненных им солдат в эпоху поздней республики, а в период империи – императора и всю армию в целом, можно понять, только исходя из социокультурных традиций античных обществ. Поэтому нужно со всей определенностью еще раз подчеркнуть, что любые обобщения, делаемые на современном, эмпирически исследуемом материале, представляют собой не более чем ориентировочные модели, которые при их проецировании на отдаленное прошлое должны, во-первых, учитывать специфику этого прошлого как целостной исторической эпохи и особой цивилизации, а во-вторых, тщательно проверяться конкретными данными источников, анализ которых может либо модифицировать их, либо вовсе опровергать. Современные военные социология и психология отнюдь не могут дать готовые ответы на вопросы о сущности римских военных установлений, но лишь помогают выработать определенную постановку проблем, привлечь внимание к тем факторам и аспектам, которые представляются значимыми с высоты современных знаний, но очень часто не вызывали специального интереса у античных авторов и их современников и, соответственно, не нашли эксплицитного выражения в наших источниках. Иными словами, необходимо взаимодействие сообщений, идущих из прошлого, с теми импульсами и вопросами, которые посылает в прошлое мысль современного историка, черпающего многие проблемы и модели из того исследовательского поля, где трудятся специалисты различных социальных наук[67]. В этом только и может заключаться корректное применением междисциплинарного подхода.

Возвращаясь к обсуждению понятий, которыми обозначено предметное поле нашего исследования, обратим внимание также на принципиально важный – и в теоретическом, и в практически-исследовательском плане – вопрос о соотношении и взаимном опосредовании в воинской ментальности различных пластов и компонентов, а именно: военно-этических норм и ценностей, религиозных представлений, исходных и новообразованных парадигм римской официальной идеологии и тех идейных комплексов, которые принято называть общественно-историческими мифами[68]. Мы уже указали на предельную широту и растяжимость понятия ментальности. Как верно отмечает в связи с этой его характеристикой А.Я. Гуревич, «для того чтобы историк мог с ней [ментальностью] совладать, ее необходимо структурировать, и это поможет более глубокому пониманию исторической целостности»[69]. Можно разделить также мнение П. Динцельбахера, согласно которому история ментальности – это нечто большее, нежели изучение интеллектуальных концепций элит или отдельных мыслителей, это больше, чем история идеологии или религии, чем история эмоций и представлений. Все перечисленное – своего рода вспомогательные дисциплины по отношению к истории ментальностей. Сказать, что описана определенная ментальность, можно только тогда, когда результаты, полученные в рамках этих дисциплин, объединяются в некую уникальную комбинацию характерных и взаимосвязанных элементов[70]. Вполне очевидно, что ментальность не может быть сведена ни к психике[71], ни к идеологии[72]. В то же время изучение коллективной морали, психологии и конкретной субкультуры, как и ментальности в целом, не может отрываться от верхнего слоя общественного сознания – идеологии, которая питается и окрашивается социальной психологией и, в свою очередь, влияет на ее формирование[73]. По справедливому замечанию М. Рожанского, «идеологические средства способны активизировать определенные аспекты ментальностей, но они, по-видимому, в большей мере их высвечивают и выявляют, нежели создают, ибо пускают корни в обществе преимущественно лишь те стороны идеологии, которые находят себе почву в ментальностях, перерабатываются в соответствии с ними»[74].

На наш взгляд, следует согласиться с теми исследователями, которые центральным компонентом в «структуре» ментальности признают ценности, типичные для данной группы и образующие определенную иерархию[75]. В самой же системе ценностных ориентаций того или иного коллективного субъекта необходимо различать по меньшей мере два уровня: один относится к этике, т. е. к формальному, как правило, публично санкционированному и поощряемому в данном обществе, часто идеологически обоснованному поведенческому коду, нормативному идеалу; второй же принадлежит к сфере практической морали, воплощенной в нравах, привычках, суждениях и оценках, которыми пользуются члены группы в своей повседневной жизни. Для обозначения этого последнего наиболее подходящим нам кажется понятие этоса в том содержании, в каком оно используется, например, в известной работе М. Оссовской, которая резонно противопоставляет этику как теоретическую дисциплину этосу, определяя последний как стиль жизни какой-то общественной группы, принятую в ней иерархию ценностей, которые не совпадают с теми, что являются предметом этики[76]. Применительно к военной сфере можно говорить, соответственно, о воинской этике и воинском этосе. В некоторых аспектах они, по всей видимости, могут пересекаться и согласовываться, становиться взаимозаменяемыми понятиями, в других же – серьезно расходиться и даже противоречить друг другу. Чтобы наглядно представить различие между воинской этикой и воинским этосом, достаточно сопоставить, к примеру, такие понятия, как «карьеризм» и «честолюбие», «круговая порука» и «воинское товарищество», «личная преданность» и «верность долгу», «корыстолюбие» и «честь». Реальный воинский этос, таким образом, включает и позитивные, и нейтральные, и даже осуждаемые с точки зрения морального идеала качества. По нашему убеждению, его надлежит рассматривать как эмпирическое восприятие и практическую реализацию в солдатской среде того военно-этического кодекса, который, с одной стороны, вырабатывается непосредственно в практике военной деятельности и повседневной жизни армии, а с другой – предъявляется обществом и государством вооруженным силам, официально пропагандируется и закрепляется в сакральных и правовых нормах.

Этот неписаный военно-этический кодекс, несомненно, в значительной мере ориентирован на парадигмы римских общественно-исторических мифов, которые, в отличие от пропагандистских фикций, активно воздействовали на самочувствие, самоидентификацию и поведение личностей и масс, будучи основанными на характерных и на протяжении очень длительного времени актуальных для римского социума социально-психологических структурах[77]. На непосредственную взаимосвязь этих мифов и постулатов воинской этики с реальным воинским этосом может указывать известное совпадение системы таких базовых понятий, как virtus, honor, fides, pietas и др., которые использовались как римскими идеологами в характеристиках нормативных воинских качеств и в описаниях реальных поступков солдат, так и в текстах, происходящих из самой армейской среды. Фундаментальные для римской цивилизации идеологемы и мифологемы оказывали на армию, учитывая сильный консерватизм ее устоев, влияние не меньшее, а скорее, даже и большее, чем на другие группы населения империи, но и сами они, в свою очередь, подвергались определенной селекции и мутациям в военной среде, приспосабливаясь к ее нуждам и испытывая воздействие тех перемен, которые имели место в военных структурах и социально-политических устремлениях солдатской массы. Одни и те же категории, несомненно, по-разному звучали в военном и гражданском мирах. Поэтому принципиально важно выяснить собственно военное, профессионально-корпоративное наполнение и смысл тех или иных категорий, характеризующих различные добродетели и пороки, идеалы и особо почитаемые ценности, многие из которых имеют в Риме с его милитаристской культурой военные истоки, как например, всеобъемлющее понятие римской virtus.

Необходимо также иметь в виду, что этические ценности тесно взаимосвязаны с нормами, но не совпадают с ними. Если первые в большей степени соотносятся с целеполагающими сторонами человеческой деятельности, то вторые тяготеют преимущественно к средствам и способам ее осуществления. Разумеется, нормативная система основывается на внутренней монолитности и более жестко детерминирует деятельность, чем ценности, ибо нормы не имеют градаций (им либо следуют, либо нет, рискуя оказаться под воздействием соответствующих санкций), тогда как ценности различаются по «интенсивности» и имеют иерархическую градацию. Эти теоретические выводы Л.И. Иванько[78], бесспорно, применимы для анализа механизмов регуляции поведения и в армии, функционирование которой в первую очередь базировалось на жестко предписанных нормах, зафиксированных в воинских уставах и правилах субординации. И если изучение этих норм предполагает системный анализ эволюции военно-организационных структур, военного права, системы чинов, воинских ритуалов и т. п., то исследование ценностных ориентаций римских солдат неизбежно выходит на такие области исследования, как религия и социальная психология, официальная идеология и пропаганда, общественно-историческая мифология. Очевидно, что только такой подход, учитывающий также специфику армии как социального организма и государственного института, позволяет исследовать воинскую ментальность как некую целостность, руководствуясь внутренними связями и приоритетами той системы ценностей, с которой сообразовывались сами древние. Нельзя не согласиться с мыслью французского историка Ж.-М. Давида, что правильный метод для реконструкции присущего человеку прошлого Weltanschauung состоит в систематизации всех признаков, характеризующих нормы поведения: это лексемы, описывающие набор добродетелей и пороков, положительные и негативные суждения, провозглашаемые идеалы и наказуемые нарушения, перечни образов и поступков, использовавшиеся как примеры. Для воссоздания кодов римской этики необходимо сопоставлять все эти признаки и выстраивать их ряды, выявляя тем самым топику праведных и неправедных поступков, предопределявшую конкретный выбор поведения[79]. При этом, подчеркивает Давид, следует «твердо придерживаться той точки зрения, что чувства, которые кажутся нам вполне одинаковыми для всех обществ, были совершенно своеобразными, внутренне определенными, а Цицерону или Тациту придавать значения не больше, чем этнолог своим информаторам из племени бороро»[80]. Такой подход действительно оправдан в изучении не только эмоций, морали и типичных психологических реакций, но и тех идейных комплексов, которые на уровне ментальности представляют собой, по словам А.Я. Гуревича, «не порожденные индивидуальным сознанием завершенные в себе духовные конструкции, а восприятие такого рода идей социальной средой, восприятие, которое их бессознательно и бесконтрольно видоизменяет»[81].

Заслуживают самого пристального внимания и некоторые из идей, высказанных П. Берком. Чтобы приблизиться к разностороннему постижению ментальности, необходимо, по его мнению, интенсивнее изучать такие три рода феноменов, как интересы, категории, структурирующие различные картины мира, и метафоры[82]. Если обращение к проблеме интересов (в особенности в моменты конфликта разных интересов в сознании человека) позволяет посмотреть на ментальность «снаружи», со стороны социальных условий, то углубленное изучение языка (прежде всего «господствующих метафор») предполагает взгляд «изнутри». Что же касается категориальных, классификационных схем, то они позволяют представить ментальность как сумму или пересечение разных микропарадигм и мыслительных стереотипов, которые не только взаимно увязаны, но могут приходить в противоречие друг с другом. С одной стороны, они приближаются к господствующим метафорам, а с другой – связаны с интересами и стремлением к власти различных социальных групп. Интереснейшие примеры подобных представлений и метафор в большом числе обнаруживаются в римских источниках. Достаточно вспомнить, что во многих литературных и даже юридических текстах (например, CTh. VII. 1. 8; 13. 16; 20. 10) слово sudor, «пот», и производные от него обозначают военную службу[83], которая в общественном сознании представлялась как отсутствие праздности, постоянные ратные труды и тяготы, составлявшие и героическую норму армейской жизни, и надежное средство пресечь ослабление дисциплины, в чем были напрямую заинтересованы власти и интеллектуальная элита, «производившая» соответствующие тексты.

В литературе неоднократно отмечалось, что сила воздействия ментальных структур (социальных норм, этических ценностей, коллективных представлений) на поведение людей заключена в их длительности, в том, что они проявляются как некие унаследованные от прошлого рамки[84]. История ментальностей, по определению Ж. Ле Гоффа, есть история замедлений[85]. Ее невозможно изучать на коротких временных промежутках. Генезис и эволюция ее базовых параметров связаны, как правило, с латентными сдвигами, которые бывает очень трудно обнаружить в источниках. Поэтому вполне закономерна при ее изучении переориентация мысли исследователя, работающего в русле историко-антропологического подхода, с динамики и диахронии на статику и синхронию, с развития на функционирование[86]. Помимо всего прочего, такая переориентация, очевидно, связана и с присущим современному историческому познанию отчетливым пониманием нелинейного характера исторического времени и цикличности исторических процессов. Это побуждает интересоваться инвариантными, воспроизводимыми во времени явлениями, конкретной интерпретацией в различные временные периоды «вечных» человеческих ценностей. По существу речь идет о признании в качестве исследовательского приоритета тех инвариантных на протяжении длительного времени традиций и тех функциональных связей между историческими факторами, которые образуют содержательную характеристику понятия «цивилизация»[87].

Следуя этой теоретической установке в конкретном исследовании, нужно иметь в виду, что общества не только и столько эволюционируют, сколько воспроизводятся, стремясь воссоздать организующие их экономические, социальные, концептуальные и воображаемые структуры, этические системы в том числе; именно понятие воспроизводства может служить ключом для решения вопроса об отношении между этической системой (шире – ментальностью) и другими механизмами, обеспечивающими функционирование общества в целом[88] (или его определенного сегмента). В числе важнейших механизмов такого рода следует выделить культурные традиции, которые в современной теории культуры трактуются расширительно – как интегральное явление, пронизывающее все сферы общественной жизни и синтезированно выражающее самые разнообразные виды групповых, социально организованных стереотипов человеческой деятельности. Как информационная характеристика культуры, традиции аккумулируют принятый группой, т. е. социально стереотипизированный, опыт и обеспечивают его пространственно-временную передачу и воспроизводство в различных человеческих коллективах[89]. В таком широком значении понятие культурной традиции позволяет охватить не только обычаи, ритуалы и поведенческие установки, но и ряд родственных им форм, в том числе юридически регламентированные установления, а также все формы устойчивой организации коллективной жизни, основанные на научении[90]. Последний момент ни в коем случае не должен игнорироваться, ибо, как справедливо отмечает П. Бёрк, традиции не сохраняются автоматически, благодаря «инерции», но в значительной мере передаются в результате упорной работы различных агентов социализации (родителей, учителей и др.)[91]. Иначе говоря, в социокультурных традициях закрепляется сознательный, прошедший длительную апробацию, а иногда и целенаправленно заимствуемый и «изобретаемый» опыт людей, и поэтому они неотделимы от ментальности и других форм общественного сознания. При этом принципиально важно, что традиции, транслируя структурно упорядоченный опыт, выступают как специфический способ социального наследования и групповой самоидентификации[92].

Принимая во внимание все эти теоретические выкладки и учитывая столь характерные в целом для Древнего Рима консерватизм и приверженность старозаветным традициям, mores maiorum, а также особую консервативность античных военных установлений (связанную, разумеется, и с практически неизменным на протяжении веков техническим базисом), не будет преувеличением сказать, что континуитет и трансформации в военных традициях (относящихся к системе комплектования и подготовки войск, взаимоотношениям солдат и военачальников, воинским ритуалам и религии, к системе наград и т. д.), по существу, определяют всю историю римской армии. Основы этих традиций обнаруживают поразительную устойчивость и живучесть в течение многих столетий – от времен ранней республики до эпохи домината. Передаваемые из поколения в поколение благодаря как самим базовым принципам построения римских вооруженных сил, так и сознательной деятельности военачальников и командиров, эти традиции, укорененные в полисных институтах и римском «национальном» характере, позволяли армии императорского Рима оставаться, несмотря на все внутренние и внешние изменения, именно римской даже тогда, когда в ее составе практически не осталось уроженцев Рима и Италии. Изучение этих традиций самым непосредственным образом связано с одной из «осевых» проблем римской истории императорского времени. Это проблема взаимодействия, взаимоопосредования республикански-полисных традиций и нивелирующих тенденций централизованной сверхдержавы. Противоречивое, подвижное единство этих начал, то, что Г.С. Кнабе метко назвал «республикански-имперской двусмысленностью государственного бытия»[93], наглядно обнаруживается в самых различных сферах и структурах Римской империи, в том числе и в армии. Только в проекции этого основополагающего противоречия можно понять те сдвиги и мутации, которые неизбежно возникали в ходе исторического развития и со временем закреплялись в новых традициях и в сознании как самого военного сообщества, так и различных слоев римского социума. Разлады и конфликты традиционных установок с новыми взглядами, потребностями и интересами, достигавшие порой высокого напряжения, были движущей силой этого развития.

Итак, с теоретической и междисциплинарной точек зрения, представляется очевидным, что разнообразные военные традиции, рассматриваемые в социокультурном плане с акцентом на их ментальных компонентах, являются одним из первостепенных по значимости факторов, который обеспечивал воспроизводство римской военной организации и как определенной самодостаточной целостности, и как одного из важнейших элементов римской цивилизации. В традициях органически сплавляются воедино эмпирически выработанные способы коллективной деятельности и взаимоотношений в различных группах, имплицитные ценностные установки, автоматизмы сознания и целенаправленно прививаемые путем воспитания и обучения профессиональные навыки и нормы поведения, символические практики, правовые и сакральные установления, глубинная историческая память, ментальные «архетипы» и творческие усилия конкретных людей по осмыслению и использованию опыта предшествующих поколений в меняющихся жизненных условиях. Системное исследование этого сложного «сплава» является одним из базовых плацдармов для достижения того исторического синтеза, к которому стремится современная антропологически ориентированная наука, ставящая в центр внимания целостного человека, единство социальных, духовно-психологических, профессиональных и прочих аспектов его бытия. Разумеется, до решения этой глобальной задачи пока еще очень далеко. Ясно, что работа в данном направлении предполагает полидисциплинарный подход, обращение к концепциям ряда наук (в частности, к военным отраслям социологии и социальной психологии), а также использование всей совокупности достижений современных исследований конкретных сторон жизнедеятельности и эволюции римской армии.

Таким образом, в предлагаемой вниманию читателей книге предпринята попытка последовательно, «синтетически» реализовать в изучении римской императорской армии историко-антропологический, социоисторический и цивилизационный подходы, интерпретируя социально-политические и ментально-идеологические параметры римской военной организации в их неразрывном единстве и взаимообусловленности, с максимальным учетом общеисторического контекста. Основной акцент при этом делается на выявлении продолжающегося бытия исконных традиций и ценностей, на их трансформации во взаимодействии с теми новыми установлениями, что появлялись в жизни армии и военных структурах в ходе исторического развития Римской державы.

Загрузка...