Как многие молодые дворяне, в 1789 году Эрве де Токвиль сначала с симпатией относился к революции. Однако без его ведома он в числе первых был записан в эмигрантские полки, а позже в Париже присоединился к королевской гвардии. Утром 10 августа 1792 года со своим взводом национальной гвардии он выдвинулся на защиту Тюильри. Но на пути туда, как сообщает биограф Андре Жарден, люди Токвиля из буржуазных слоев смешались с народом[2]. Настроения по отношению к королю Людовику XVI переменились на враждебные. Токвилю оставалось лишь бежать из Парижа. Следующий год он провел в провинции, худо-бедно в стороне от революции, где женился на Луизе Лепелетье де Розанбо, внучке Мальзерба[3].
Семейная идиллия в поместье Мальзербов, где поселился Токвиль, резко оборвалась 17 декабря 1793 года. По поручению Комитета общественной безопасности члены местного революционного комитета арестовали не только самого Мальзерба, просвещенного реформатора и защитника Людовика XVI на суде в Конвенте, но и всю семью, перевезя ее в Париж. После этого события разворачивались стремительно: 20 апреля 1794 года был казнен г-н де Розанбо, отец Луизы; на следующий день – сам Мальзерб. Эрве де Токвиль и его жена ожидали казни. Луиза после того навсегда потеряла психическое равновесие и со слезами пела об обезглавленном короле; Эрве проснулся в подвале поседевшим в 22 года. Лишь чудом – благодаря падению Робеспьера 9 термидора – они избежали гильотины.
Почти четыре десятилетия спустя их сын, родившийся в 1805 году Алексис де Токвиль, вместе со своим другом Гюставом де Бомоном сел в Гавре на корабль, направлявшийся в Нью-Йорк. Как и его отец, назначенный при Реставрации префектом департамента Мен и Луары, Алексис де Токвиль служил чиновником. Формальным поводом для путешествия было намерение написать меморандум об американской системе исправительных учреждений. Токвилю, однако, вскоре стало понятно, что речь для него идет о гораздо большем: это поездка в современную демократию для изучения преимуществ и угроз, которые она несла и французскому обществу.
Не лишено иронии то, что путевые заметки французского аристократа, появившиеся в двух томах в 1835 и 1840 годах, стали каноническими текстами американской демократии. И по сию пору политики и социологи, которые хотят придать вес своим аргументам, ссылаются на «Демократию в Америке». Один аспект политической теории Токвиля привлекал к себе с 1990-х годов особое внимание: его убеждение в том, что основы американской демократии – в социальном общении[4]. Тезис Токвиля о связи между демократией и социальным общением до сих пор является исходным пунктом для занятий этой темой, и поэтому стóит представить его здесь еще раз в качестве введения.
Токвиль во время своей поездки с восхищением наблюдал, как граждане в Соединенных Штатах – в отличие, как он полагал, от континентальной Европы – участвуют в многочисленных общественных объединениях (ассоциациях) и таким образом наполняют демократию жизнью. Токвиль обращается к теме общественных объединений в обеих частях «Демократии в Америке», однако в различной форме. В первой части, где предпринят анализ политической системы Соединенных Штатов, Токвиль приписывает ассоциациям значение, которое сегодня представляется привычным и находит отклик у симпатизирующих гражданскому обществу и апеллирующих к большей гражданской активности. Для решения своих социальных и политических проблем американцы не обращаются к властям, а основывают ассоциации. Таким образом они берут ответственность за свою жизнь в собственные руки и работают на общее благо. Даже для такой странной в глазах французского аристократа цели, как борьба с пьянством, в Америке немедленно образуются многочисленные ассоциации. Отсюда свобода союзов – еще более важное демократическое право, чем свобода прессы. И даже если она не лишена политических рисков, она казалась Токвилю инструментом для преодоления еще большей угрозы, которая грозит демократии, – политической тирании большинства[5].
Было бы ошибочно, однако, видеть в Токвиле раннего социолога-исследователя политических систем, а в его внимании к ассоциациям – только апелляцию к большей гражданской активности и медиаторным силам. К демократии Токвиль относился скептически, а к зарождавшейся социологической мысли почти враждебно, о чем в начале 1980-х годов в своем фундаментальном эссе напомнил Вильгельм Геннис. Токвиль искал способ преодолеть роковое разделение между человеком и гражданином, индивидуальностью и социальностью (социальным общением). «Для каждого истинно политического мышления, – пишет В. Геннис, – центральной политической проблемой является соотношение между человеком и гражданином. Для социологического мышления это – больше-не-проблема». В этом разница между Токвилем и его младшим современником Карлом Марксом, который не обращал на ассоциации никакого внимания. «Токвиль, – продолжает Геннис, – был более реалистичен, чем К. Маркс, и мог представить себе решение этой проблемы лишь в виде эгалитарно-демократической тирании. Предотвратить такую форму решения проблемы и было движущим стимулом его напряженных интеллектуальных усилий»[6].
Традиция, на которую стремился опереться Токвиль, представляла собой классическую политическую теорию, которая неизменно ставит вопрос о влиянии формы правления на сформированный ей тип человека и его достоинства как критерий ценности этого правления. Токвиля интересовало не только политическое устройство социального общежития, но и «духовное обустройство» граждан, которые вырастают в этом общежитии, интересовали социально-нравственные основы политического порядка, которые в новейших политических теориях в лучшем случае относятся к разряду «дополитических»[7]. Эмоции и внутреннее бытие людей Токвиль считал более важным, чем их рационально мыслимые права и интересы. Он был убежден в том, «что политические общества – не продукт их законов, но уже изначально определены эмоциями, верованиями, идеями, сердечным и душевным расположением людей, их составляющих»[8]. «Аристократический либерал» Токвиль разделял со своими современниками, такими, например, как Джон Стюарт Милль или Якоб Буркхардт, скепсис по отношению к грядущей эпохе демократии[9]. Он видел себя, по словам В. Генниса, своего рода «историком духа», «аналитиком порядка и беспорядка человеческой души в эпоху демократии»[10]. Вопросом, от которого зависело все, был для Токвиля вопрос, как можно предотвратить духовное обеднение, угрожающее человеку в демократическом обществе и открывающее путь деспотизму и террору.
Токвиль полагал, что нашел ответ на этот вопрос в общественных ассоциациях. Соответственно, основные пассажи о значении социального общения содержатся во второй части его книги, где речь идет о влиянии демократии на духовную, нравственную и особенно на эмоциональную жизнь американцев, а в конце об обратном влиянии этих факторов на политическое общество. «Лишь в процессе общения людей, – формулирует Токвиль основной принцип своего политического мышления, – человеческие чувства и идеи обновляются, сердца становятся благороднее, а интеллект получает развитие». Это общение, которое подлежало в сословном обществе твердым правилам, необходимо пробуждать в буржуазных обществах искусственным образом[11]. «И сделать это можно только с помощью объединений»[12]. Ничто, безапелляционно заявляет Токвиль, не заслуживает бóльшего внимания, чем чисто общественные объединения, которые возвышают дух и нравы, обогащают эмоциональную жизнь. Эти последние кажутся ему даже более важными, чем ассоциации ради непосредственно политических или экономических целей, которыми Токвиль занимался в первой части «Демократии в Америке» и которые, как он пишет теперь, мы замечаем скорее, тогда как те, другие, ускользают от нашего внимания. Внешне аполитические, не руководящиеся частными интересами ассоциации освобождают одиночку от его эгоцентричной слабости и создают в эгалитарном, аномичном обществе новые связи, те самые liens, которые занимают в политическом мышлении Токвиля выдающееся место. «Среди законов, управляющих человеческим обществом, – пишет Токвиль далее, – есть один, абсолютно непреложный и точный. Для того чтобы люди оставались или становились цивилизованными, необходимо, чтобы их умение объединяться в союзы развивалось и совершенствовалось с той же самой быстротой, с какой среди них устанавливается равенство условий существования»[13]. Это также означает обратное: по мере того как слабеют связывающие индивидов узы, гарантирующие их достоинства, размываются политические основы демократического общежития. Чем менее граждане упражняются в l’art de s’associer, искусстве объединяться в ассоциации, тем более упадет средний уровень чувств и мыслей, а равенство и деспотизм соединятся в пагубный союз.
Как выглядит демократическое общество, политические основания которого не обеспечены культурой социального общения граждан, Токвиль описывает в апокалиптической картине: «Я вижу неисчислимые толпы равных и похожих друг на друга людей, которые тратят свою жизнь в неустанных поисках маленьких и пошлых радостей, заполняющих их души. Каждый из них, взятый в отдельности, безразличен к судьбе всех прочих: его дети и наиболее близкие из друзей и составляют для него весь род людской. Что же касается других сограждан, то он находится рядом с ними, но не видит их; он задевает их, но не ощущает; он существует лишь сам по себе и только для себя. И если у него еще сохраняется семья, то уже можно по крайней мере сказать, что отечества у него нет. Над всеми этими толпами возвышается гигантская охранительная власть, обеспечивающая всех удовольствиями и следящая за судьбой каждого в толпе. Власть эта абсолютна, дотошна, справедлива, предусмотрительна и ласкова. Ее можно было бы сравнить с родительским влиянием, если бы ее задачей, подобно родительской, была подготовка человека к взрослой жизни. Между тем власть эта, напротив, стремится к тому, чтобы сохранить людей в их младенческом состоянии…»[14]
Таким образом, если резюмировать мысль Токвиля, на долю социального общения в демократии приходится особая политическая роль. Оно заново инициирует связи между людьми, которые возникающее демократическое общество первоначально разрушает. Поэтому «новая политическая наука», которую Токвиль хотел основать в качестве «базовой науки гражданского общества», должна была прежде всего заниматься искусством ассоциаций – социальным общением. От его развития, писал он патетически, но безрезультатно для истории науки, зависит прогресс всех остальных наук[15].
Насколько странно звучит сегодня тезис Токвиля о политической зависимости между социальным общением и гражданским достоинством, настолько же привычным он был для «практиков гражданского общества» XVIII–XIX веков от Бостона до Санкт-Петербурга[16]. Это главный тезис, который вытекает из недавней исторической исследовательской литературы и о котором пойдет речь в дальнейшем.
Токвиль был отнюдь не одинок в своих воззрениях, а высокая оценка и распространение ассоциаций отнюдь не составляли особенность американского общества. Подчеркивание нравственно-политического значения ассоциаций можно скорее рассматривать как часть общеевропейского трансатлантического дискурса и связанных с ним социальных практик «общества социального общения» XVIII и XIX веков. Исходя из тезисов Филиппа Норда, можно видеть четыре фазы распространения и взаимодействия между собой ассоциаций с середины XVIII века до Первой мировой войны, которые служат основой и для структуры настоящего обзора. Это фаза возникновения с расцветом европейского Просвещения, которую временно прервала Французская революция; вторая фаза с 1820-х до революции 1848–1849 годов, которая, по общему мнению, считается «золотым веком» ассоциаций буржуазного типа; третья фаза 1860–1870-х годов, которая характеризуется либерализацией, национализацией и сопровождающей их социальной демократизацией ассоциаций; и наконец, последняя фаза расцвета с конца XIX века до кануна Первой мировой войны, в которой распространение, интенсивность и специализация обществ достигли недостижимой впоследствии кульминационной точки и одновременно усилились кризисные явления[17]. Завершает обзор краткий взгляд на комплексную историю общественных объединений в «новую Тридцатилетнюю войну» (Раймон Арон) после 1914 года, а также сравнительный очерк историографических дискуссий.
Безусловно, в каждый из этих периодов образовывались новые формы ассоциаций, которые могли быть очень разными в политическом или социальном отношении и даже, о чем подробно пойдет речь впереди, противоречить возвышенным целям. И тем не менее в разговоре об ассоциациях и связанных с ними нравственно-политических запросах речь идет о феномене долгого XIX века, который выходит за рамки эпох и отдельных государств – так же, например, как популяризация наук, стремление к нравственному усовершенствованию мира путем социальных реформ или подъем национализма, которые часто использовали общественные объединения в качестве инструмента.
Такой сравнительный взгляд на богатую картину общественности XVIII–XIX веков до сих пор отсутствовал. Вместо этого ассоциации часто служат примером для резкого различения особенностей американской демократии (а во многих отношениях и политической культуры Великобритании) и континентальных европейских обществ. Этот тезис также восходит к «Демократии в Америке» Токвиля, поскольку отсутствие ассоциаций, особенно во Франции, служило для него подтверждением недостаточной общественной самоорганизации европейских социумов. Взгляд Токвиля на американское общество был взглядом французского аристократа. Он анализировал угрозу для социального порядка Старой Европы, которую грядущая демократия в его глазах неизбежно несет с собой. Токвиль не замечал, в какой степени ассоциации начали менять социальный порядок на европейском континенте в то время, пока он писал «Демократию в Америке». Ему, представителю столичной аристократии, оставались чужды социальные круги локального буржуазного общества французской провинции, где общественные объединения пользовались большой популярностью. Поскольку весь интерес Токвиля в отношении социального порядка Старой Европы был прикован к государству, от него ускользнула важная характеристика ассоциаций: их укорененность в локальном обществе. Как показала Кэррол Харрисон, «клубы джентльменов, хоровые группы, ученые общества и прочие ассоциации – все были по преимуществу провинциальными. ‹…› В случае с общественными ассоциациями Париж был не лучшим местом для наблюдений за французским обществом»[18]. Часто ограничительное законодательство об ассоциациях говорит о позиции государства по отношению к общественным объединениям своих граждан, но не о действительном масштабе городского социального общения. В течение всего XIX века, констатирует Морис Агюйон, не только во Франции, но и во всей континентальной Европе друг другу противостояли общество, которое поддерживало ассоциации, и враждебное к ним государство[19]. Отсюда же, по иронии судьбы, вытекает, что деятельность ассоциаций в Европе документирована несравненно лучше, чем в Соединенных Штатах или Великобритании, – в актах государственных органов, которые с подозрением следили за обществами и кружками.
Зачарованный взгляд на гипертрофированную роль государства в Европе препятствовал Токвилю (как и Гегелю с Марксом, что имело серьезные последствия для политической теории «гражданского общества») увидеть роль, которую общественные объединения играли не только для Соединенных Штатов, но и для европейских обществ его времени. Это одна из причин, почему до сих пор нет сравнительных исследований на данную тему. Другая примыкающая к ней: в национальной исследовательской литературе ассоциации изучались преимущественно в связи с процессами складывания классов, особенно образования средних классов. Уже для XVIII века, и в еще большей степени для XIX, в ассоциациях видели общественную форму социализации буржуазии. Этот тезис социальной истории, безусловно, был плодотворным; благодаря ему появились монументальные эмпирические исследовательские проекты по истории ассоциаций США и Западной Европы, а в последнее время также средних классов Центральной Европы и России, на результаты которых опирается и настоящий обзор. Но допущение тесной связи между «буржуазией», «гражданским/буржуазным обществом» и «ассоциацией» часто приводило к ошибочному обратному выводу: в тех обществах, которые не были «буржуазными» в политическом отношении и в которых отсутствовали социальный субстрат «буржуазии» и единая утопия «буржуазного/гражданского общества», не могло быть и ассоциаций. Однако если не подводить под практики гражданского общества конца XVIII–XIX века социально-политические цели, о которых оно и представления не имело, то открывается доступ к его собственному эмпирическому миру: по-прежнему живой традиции политического мышления раннего Нового времени, в котором «буржуазия» ассоциировалась с добродетелью и коллективизмом, а не указывала еще на особый социально-экономический класс со своими политическими интересами[20]. Так в либерализме XIX века становятся видны не только следы классического республиканизма, но и транснациональность как его фундаментальная черта. Идеи и социальные практики – такие, как общественные объединения – не сводимы к одному социальному классу. Не только в восточноевропейских странах, лишенных сильного среднего класса, образованное дворянство, а также другие небуржуазные слои были причастны к тогдашней «страсти к ассоциациям»[21].
В настоящем обзоре будет сделана попытка наглядно представить переплетенные между собой истории (entangled history, histoire croisée) Соединенных Штатов, Великобритании, Франции, немецких государств, включая Австро-Венгрию, а также России, сфокусированные на феномене общественных ассоциаций. В отличие от социально-исторического сравнения в строгом смысле двух или более национальных сообществ (которое в столь кратком обзоре все равно было бы невозможно реализовать), общественные ассоциации не будут ограничены прокрустовым ложем идеальных типов и путей модернизации Запада[22]. Соотношение с западными идеями и практиками, как и различение «цивилизованного» и «отсталого» само по себе исторично и не может быть универсальным масштабом[23]. Цель – не выявлять резких, безусловно имевших место национальных различий, которые бросались в глаза уже людям тогдашней эпохи и подчеркивались ими в процессе национализации европейских обществ в течение XIX века. Наша задача, напротив, – проследить удивительный феномен социальной практики, который возник в различных странах и регионах, отчасти на основе общих идейных влияний, и который мог тем не менее привести к различным политическим последствиям[24].
Такая попытка реконструкции общественных ассоциаций в их транснациональном взаимодействии нуждается по меньшей мере в трех оговорках:
1. Границы для обзора создает состояние исследований. Тезис о том, что общественные ассоциации представляют собой визитную карточку либеральности и цивильности американского (и английского) общества в отличие от континентально-европейских, – в основе долгой традиции и богатого спектра исследований об ассоциациях в англосаксонских странах. Представляется неправильным не учитывать общественные ассоциации, чтобы сконструировать автохтонную «европейскую историю». Говоря о нравственно-социальном значении ассоциаций, Токвиль и его современники с континента всегда имели перед глазами американское и английское общество.
Однако начиная с 1970-х годов историки Франции и Германии подвергли ревизии бытовавший ранее тезис о том, что общественные ассоциации не играют роли для социальной истории. Начиная с 1990-х годов исследования Габсбургской монархии и Российской империи открывают собственную динамичную историю ассоциаций и ставят вопрос о значении традиций гражданского общества в государствах, которые существовали не в форме буржуазных обществ[25]. И именно потому, что исследования здесь только начались, центрально- и восточноевропейскому развитию следует уделить особое внимание. В то же время в таком обзорном труде невозможно полностью устранить диспаритет. Исследовательская литература на пути с Запада на Восток становится не просто более скудной, – отсутствуют обобщающие работы по ассоциациям отдельных национальных обществ (то же самое, к примеру, по Соединенным Штатам), которые охватывают всю эпоху целиком. Практически не существует также отдельных работ по транснациональному трансферу идей и социальных практик культуры социального общения.
2. Чтобы синтез разнообразных отдельных работ имел смысл, обзор должен быть ограничен и тематически. Не все формы общественности можно проследить в транснациональном и диахронном сравнении. Если следовать различению Токвиля между les associations politiques et industrielles (ассоциациями политическими и промышленными) и les associations intellectuelles et morales (ассоциациями интеллектуальными и нравственными), фокус, как правило, будет направлен только на последние. История политических ассоциаций относится к истории образования партий и к политической истории в узком смысле. Сравнение потребовало бы здесь самостоятельного отдельного обзора каждого случая, как и в случае с историей промышленно-ремесленных ассоциаций (в том числе профсоюзов и объединений работодателей), которые прежде всего служили экономическим интересам и которые относятся к сфере экономической истории. Когда далее в соответствии со словоупотреблением эпохи говорится об «ассоциации», имеются в виду те общественные объединения, во главе угла которых было социальное общение и его социальные, нравственные, а отсюда, в представлении современников, и политические последствия. Эти объединения характеризуют формализованные правила (процедура приема, уставы и т. п.), принципиальное равенство членов, автономные цели (обычно в широком смысле moral improvement/совершенствования нравов) и добровольность объединения. Именно добровольность и, по крайней мере в идеале, социальная и правовая открытость отличает ассоциации от прежних корпораций, принадлежность к которым решало рождение и сословие, которые определяли в широком смысле правовой статус своих членов[26]. Неформальная же общественность – будь то аристократические салоны или буржуазные семьи, английские кофейни или русские чайные, освящение национальных памятников или космополитические курорты – хотя и не исключена из тематики, может быть затронута лишь мимоходом, поскольку она сделала бы поле исследования необозримым.
3. Наконец, в обзоре ставится вопрос об амбивалентных отношениях между демократией и социальным общением, – акценты, таким образом, расставляются по-иному. До сих пор внимание к общественным объединениям преимущественно было привлечено в связи с возникновением «буржуазии», «буржуазного/гражданского общества» или «публичной сферы» (в понимании Юргена Хабермаса)[27]. Ассоциации безусловно можно рассматривать как часть этих исторических процессов; и о них далее часто будет идти речь. Однако главной проблемой ассоциаций в XIX веке была амбивалентность соучастия и эксклюзивности. Токвиль и его современники редко говорили о société civile (гражданском обществе). Их темой, и не только в отношении общественных объединений, была демократия и ее угрозы. Self-government (самоуправление) для большинства либералов означало первоначально нравственный и просвещенный контроль над собой, навык которого приобретался в социальном общении с другими, в противоположность «тирании большинства». Наоборот, практика и идея общественных объединений в течение столетия подверглись социальной демократизации: теперь в ней участвовали и те, кто не считал себя гражданами/буржуа или либералами – например, рабочие или социалисты. Общей тенденцией, не только в истории французских ассоциаций, было, по словам Мориса Агюйона «умножение, диверсификация и, разумеется, либерализация»[28]. Упрощая, можно сказать, что мужчины (но во все большей степени и женщины) в XIX веке приобретали свой первый опыт демократических и гражданских (в смысле civic), но не обязательно «буржуазных» практик прежде всего в общественных ассоциациях, имевших собственное устройство (уставы), выборы, должности, комиссии, речи, ритуалы, правила, протоколы, годовые отчеты и суды (чести). В эпоху, когда большинство стран на европейском континенте существовало в форме конституционных монархий, ассоциации, по меньшей мере начиная с 1830-х годов, действовали как школа демократии.
Вопрос об амбивалентности соучастия и эксклюзивности дает возможность на примере общественных объединений обсудить исторические проблемы, которые в исследовательской литературе строго отделены друг от друга. «Демократия» и «нация» в политическом дискурсе XIX века были тесно привязаны друг к другу, в отличие от сегодняшних дебатов о «гражданском обществе». Одно служило условием другого. Национализм XIX века был организован в ассоциации, которые, в свою очередь, обеспечивали соучастие в политике на локальном и национальном уровнях. «Национализация» социальной и политической принадлежности в континентальной Европе была одной из главных причин грюндерского бума ассоциаций во второй половине XIX века. Поэтому для исторической контекстуализации соотношения между демократическими практиками и свободными ассоциациями невозможно обойтись без национализма эпохи – ибо в категориях классовой теории или модернизации (например, «буржуазный» или «отсталый») удовлетворительно объяснить это соотношение невозможно.
При помощи парных понятий «демократия» и «социальное общение» можно более точно описать противоречия ассоциаций «долгого» XIX века (от позднего Просвещения до Первой мировой войны): их разнообразные формы эксклюзивности, которые противостояли требованию инклюзивности и которые часто вели к образованию новых союзов и социально-политических движений – например, рабочих; границы либерализма, которому «демократия» представлялась обычно монстром и который верил в добродетельную элиту – она должна была говорить и действовать от имени тех, кто не имел капитала и образования; расцвет национализма, который обещал не только бóльшее политическое соучастие, но и преодоление социальной эксклюзивности и унаследованных из прошлого лояльностей – однако одновременно мог прочерчивать новые, непреодолимые политические границы[29].