Я ЗАМЕТИЛ, что после похорон твое поведение несколько изменилось.

Вместо мрачных переливов Пабло Казальса или твоей собственной виолончели из твоей комнаты стала слышна совсем другая музыка. Жесткие, ужасные шумы, я почти каждый вечер просил это выключить.

Ты теперь редко играла на виолончели. Ты все еще еженедельно посещала уроки музыки, но когда я спрашивал, как идут занятия, ты пожимала плечами или хмыкала в ответ. У тебя появилась подруга – Имоджен – о которой я раньше не слыхал, и тебе непременно нужно было звонить ей каждый вечер. Дверь в твою спальню постоянно была закрыта, и я иногда стоял у этой двери и гадал – спишь ты или сидишь за компьютером. Как-то раз, когда ты выходила, я заметил, что ты убрала со стены плакат Пабло Казальса. Изображение старого маэстро, который раньше тебя так вдохновлял.

Я с трудом в это верил. Мне казалось, он был твоим кумиром.

Ты обожала виолончельные сюиты Баха в его интерпретации. Ты даже брала в библиотеке его старые записи. Девяносточетырехлетний Пабло дирижировал специальным концертом в ООН. Крохотный старичок, на чьем испещренном временем лице отображался каждый звук, каждая эмоция, каждое движение оркестрантов, пока между ними не осталось никакой разницы – между человеком и музыкой – и поэтому каждый пассаж, звучавший в огромном зале, казался эманацией самой его души.

Ты зачитывалась его мемуарами и велела мне тоже их прочесть. Я запомнил одну историю – когда он с товарищами поднимался на гору Тамалпаис возле Сан-Франциско. Пабло было уже за восемьдесят, он чувствовал себя слабым и очень уставшим тем утром, но, к недоумению своих друзей, настаивал на подъеме в гору. Они согласились сопровождать его, а потом, на спуске, случилось несчастье. Помнишь эту историю?

От горы откололся большой валун и покатился прямо на них. Валун не задел никого из его спутников, но, глядя на него, Пабло замер. Проносясь мимо, гигантский камень попал Пабло по левой кисти и буквально раздавил ее, его ведущую руку. Его друзья с ужасом смотрели на расплющенные, окровавленные пальцы, но Пабло не выказал ни следа боли или страха. На самом деле он был исполнен облегчения и благодарил Бога, что ему больше никогда не придется играть на виолончели.

«Дар может быть проклятием», – написал человек, порабощенный собственной одаренностью с самого детства. Человек, испытывающий приступы паники перед каждым выступлением.

Последний факт всегда утешал тебя, когда приходилось выступать на публике. Так что решение снять плакат незадолго до ежегодного Йоркского фестиваля музыки и драмы казалось бессмысленным. Наверное, это обычное дело, но я расценил твой поступок как признак грядущих, более серьезных, перемен.

Может, мне тогда стоило быть с тобой построже.

Может, мне стоило не дать тебе закрыться. Тогда мне казалось, что ты таким образом проживаешь горе. Отдавая дань уважения жизни брата, ты сама погружалась в свойственную ему таинственность.

Но я не осознавал, что ты продолжишь уходить, что ты будешь ускользать от меня все дальше и дальше, пока не дойдешь до точки, из которой мне будет уже не достать тебя.

Я просматривал рекламу от турагентств в газете и наткнулся на нее – на черно-белую размытую фотографию Колизея. «Цена включает в себя перелет и шесть суток проживания в гостинице“ Рафаэль”».

Город веры, античности и перспективы, место, куда люди приезжают скорбеть и принимать преходящую суть человеческой жизни, город, чьи старые храмы и фрески переживут всех нас. Вот о чем я думал.

О, безрассудство отчаяния!

Помнишь тот солнечный вечер, когда мы шли к Синтии, и я остановился посреди Уинчелси-авеню? Ты спросила, в чем дело, а я ответил, что не знаю, что мне просто слегка не по себе. Это было то самое ощущение, которое настигло меня в церкви и когда я продавал велосипед Рубена. Потемнение в глазах и легкое покалывание в области затылка. Очень похоже на маленькие иголочки, только теплые, словно крохотные огоньки вертятся и пляшут, прежде чем погаснуть. И эти огоньки выжигали те части меня, которые осознавали настоящие время и место, на мгновение лишая меня идентичности.

Я обернулся и взглянул на дом, мимо которого шел. Семнадцатый номер, выглядит так же уныло, как и все остальные на этой улице. Я велел себе сохранять спокойствие. Я успокаивал себя, что это всего лишь дрожь. Просто расшатанные нервы и нехватка сна, вот и все. Хотя если ты задавалась вопросом, почему мы вдруг перестали ходить этой дорогой, то не зря.


Когда мы добрались до бунгало Синтии, я себя чувствовал намного лучше и очень хотел есть. Хотя, конечно, невозможно проголодаться настолько сильно, чтобы захотеть отведать карри твоей бабушки.

– Это аутентичный рецепт с Гоа, – сказала она, шмякнув еду на тарелку. – Я распечатала с компьютера. Должно было получиться нежнее, но, боюсь, я слегка переборщила с чили.

– Я думаю, все удалось, – сказал я, пытаясь отвести взгляд от угольного наброска обнаженной женщины, лежавшего на столе. Похоже, она не успела убрать его в рамку до нашего прихода. Изучает складки женской плоти на занятиях по рисованию.

– М-м-м, вкусно! – сказала ты, жуя первый кусок. Было похоже, что тебе вправду нравится.

Синтия улыбнулась и пару секунд завороженно на тебя смотрела:

– Хорошо. Я рада. Не слишком остро?

– Нет, – ответила ты, хотя уже через пять минут наливала себе в кухне стакан воды.

– Я обдумал твою идею, – тихонько сказал я Синтии, пока ты открывала кран. – Думаю, ты права. Я планирую отпуск.

– Хорошо, Теренс. Молодец. Брайони в курсе?

– Нет, – ответил я. – Это будет сюрприз.

– А может, тебе стоит сперва с ней посоветоваться?

Я покачал головой.

– Она всегда любила сюрп…

Ты вернулась, отхлебывая из стакана, чувствуя наши восхищенные взгляды на своей шее. Две старых утки подле лебедя.

Постепенно мы одолели карри. Большой подвиг с нашей стороны. А потом Синтия попыталась развлечь нас историями времен любительского драмтеатра.

– Была премьера «Стеклянного зверинца»… Рэй в тоге… Я сижу, вокруг зелень… Третий акт. И вот я, королева фей… Ну и кто-то в зале вдруг пускает ветры. Видели бы вы наши лица.

А потом она затихла, и ее темные губы застыли в улыбке, хотя на самом деле та уже исчезла. Какое-то время она вглядывалась в пустое пространство между нами, а потом в ее глазах блеснула печаль.

– Это же было меньше года назад, да? – спросила она чуть погодя. – Когда Рубен как раз проходил практику в театре?

Я задумался. Да. Наверное. Ты провела неделю в музколледже, составив расписание заранее, а Рубен тянул с этим до последнего. Если бы Синтия не переговорила с каким-то там Дэвидом, у него были бы серьезные проблемы в школе.

– Да, – сказала ты. – В прошлом году.

Твоя бабушка грустно усмехнулась.

– Бедный. Он как раз попал к нам, когда шел «Иосиф и его удивительный плащ снов». Целую неделю торчал за кулисами, присматривая за осликом.

– Да, – сказал я. – Да.

– Ты смотрел? – спросила меня Синтия. – Ты же не смотрел, правда? Ты не видел, как он выпихивал эту чертову тварь на сцену?

– Нет, – ответил я. – Не смотрел. У меня была какая-то встреча. Кажется, с поставщиком. Не помню.

Ты улыбнулась:

– Я видела.

– Да, – кивнула Синтия. – Ты видела. Видела.

Она заметила, что ты смотришь на набросок, переждала повисшее в воздухе молчание.

– Расскажу вам, как мы однажды рисовали с натуры…


За два дня до конца семестра мы с тобой сидели наверху и завтракали. На тебе была та же школьная форма, что и вчера, та же прическа, и ты сидела и ела свои холодные хлопья, но я при этом не мог не заметить, как сильно ты изменилась.

– Пап? Что такое? Ты меня пугаешь.

Я не мог сказать ни слова. Я не мог сказать, что онемел, что меня ошеломила твоя внезапная красота.

Откровенно говоря, ты всегда была привлекательной. Мне никогда не удавалось не обращать внимания на то, как незнакомые люди аккуратно отводят взгляд от лица Рубена, рябого, с родимым пятном, и засматриваются на твое. И я не удивился, когда мистер Уикс захотел написать твой портрет. Но должен признаться, что тем утром я смотрел на твое лицо не с гордостью, а с серьезным опасением.

Чаша переполнилась. Я не ожидал, что ты станешь такой красавицей. О, конечно, твоя мама была совершенно роскошна в юности, но это была красота на любителя. Как фарфор Боу. Или ар-нуво. Когда я впервые ее увидел, то понял, что нужно обладать воображением Байрона, чтобы разглядеть ее совершенство. Мелкие изъяны, асимметрия были частью ее шарма.

Но меня беспокоила абсолютная очевидность твоей красоты. За этот крохотный прыжок от ребенка к женщине, за эту единственную переломную ночь ты превратилась из мягкого эльфенка в Джульетту, Дидону, Венеру. Меня страшил эффект, который твоя красота могла произвести на мужское население. В конце концов, мальчикам не приходится развивать вкус. Они обладают им изначально, он растет вместе с ними из теплых внутриутробных снов, и именно он побуждает их родиться.

Я знал, что грядут проблемы. Я знал, что скоро ты начнешь привлекать к себе не то внимание. Вокруг тебя парни будут виться, как пчелы, и я боялся, что тебе это понравится, что ты будешь рада, что ты войдешь в этот рой, как опытный пчеловод, совершенно не боясь потенциального укуса.

– Пап. Хватит пялиться. Это невежливо.

Вот скажи мне, что я мог ответить? «Доченька, детка моя, пожалуйста, больше никогда не выходи из дома»?

Нет.

– Глаза, – сказал я. – Что с твоими глазами? Ты что, накрасилась?

– Слегка.

– В школу?

– Пап, сейчас в школах разрешают краситься. Это не тысяча девятьсот тридцать второй год. И я не в монастыре.

– Зелеными тенями?

– Два дня до каникул. Всем плевать.

Я знаю, что мне не стоило так уж напрягаться. В конце концов, в школе одни девочки. А после школы? Ты же идешь домой? И наверняка твой на пути сталкиваешься с сомнительными субъектами из Сент-Джона. Я представил, как ты хохочешь. Я представил, как какой-то незнакомый юноша обнимает тебя за плечи, как уводит тебя по усыпанной листьями тропинке, вдоль которой ни одного дома… А потом юноша представился уже не незнакомцем. Я видел его. Я видел того мальчика, Денни.

– Я отвезу тебя в школу. И заберу.

– Зачем, пап? Ты меня с двенадцати лет в школу не возишь. Здесь два шага.

– Я волнуюсь, вот и все. Пожалуйста, давай отвезу. И заберу. А Синтия побудет в магазине. Прошу тебя.

Я столько вложил в это «прошу тебя», что на секунду даже промелькнула прежняя Брайони. Видимо, ты решила, что я думал о Рубене и чувствовал вину за то, что так часто позволял ему пропадать с моих радаров.

Ты пожала плечами:

– Как хочешь.


В машине я рассказал тебе про Рим.

– Рим? – спросила ты с такой интонацией, словно речь шла о бывшем друге, который тебя предал.

– На прошлой неделе заказал тур.

– А почему мне не сказал? – я прямо чувствовал, как ты на меня смотришь, хотя глаз не сводил с дороги.

– Я подумал, что получится неплохой сюрприз.

– Мы в понедельник собирались затусить с Имоджен.

– Затусить?

– В смысле, погулять. Вдвоем.

– А это не подождет? Я думаю, до следующего понедельника она никуда не исчезнет.

– Когда мы вернемся?

– Тринадцатого. Раньше конца света. И потом, ты давно говорила, что хочешь в Рим. Что хочешь посидеть на испанских ступенях, с десяти лет. Со времен «Римских каникул». Все изменилось?

Ты сердито взглянула на меня.

– В смысле?

– В смысле – все изменилось?

– С тех пор, как мне было десять?

– Нет. С тех пор, как… Ладно, забудь.

Пара мальчишек перешли дорогу на светофоре, подталкивая друг друга локтями, таращась на тебя, издавая дикие обезьяньи звуки. Ты с отвращением сморщила нос, но я заметил улыбку. Смущенную, польщенную.

– Ты ведь все еще хочешь посмотреть Сикстинскую капеллу?

Пожимание плечами.

– Наверное.

– Детка, я тут заметил – а зачем ты убрала плакат из свей комнаты?

– Какой плакат?

– С Пабло Казальсом. Я думал, он твой герой.

Еще одно пожимание плечами.

– Он страшный.

– Что??

– Ночью. Он будто все время на меня смотрит. Я прямо чувствую его взгляд.

Какое лицемерие. Эти невинные глаза бывшего посла мира, эти глаза, которые он закрывал каждый раз, выступая перед публикой. Я сдержал гнев только потому, что виновато вспомнил, как стоял ночью у тебя в дверях и смотрел, как ты спишь.

– Почему бы не повесить его просто на другую стену? – спросил я.

– А что такого? – твой голос зазвучал тише, такая тускнеющая ярость, словно часть тебя уже ушла за ворота школы, в грядущий день.

– Да ничего такого. В общем, я думаю, что Рим нас обоих взбодрит, как считаешь?

Ты не ответила. Я остановился у фонаря, ты вышла из машины, и я с огромным трудом позволил тебе уйти, выпустил из убежища, и, как беспомощную молекулу, тебя втянул поток девочек, движущийся к школьным дверям.

– Пока, Брайони. Осторожней там.

Я немного постоял на месте, вцепившись в руль, словно он был последней надежной опорой в этом мире, собрался с силами, чтобы не замечать покалывания и шепот Рубена прямо в ухо – «смотри, папа, я становлюсь сильнее» – и поехал домой.

* * *
Загрузка...