Как правило, если писатель сочиняет для взрослых и одновременно для детей, эти ипостаси его творчества редко пересекаются. Тем более, когда речь идет о Хармсе, кажется маловероятным, чтобы его стихотворное или прозаическое творчество для детских журналов «Ёж» или «Чиж» сопрягалось с тем, что систематически писалось им (а при жизни никогда не печаталось), так сказать, для взрослых.
Между тем, например, нередко выступая перед публикой, возрастного состава аудитории он совершенно не различал. Как перед взрослыми, так и перед детьми, Хармс являлся в своей традиционной экстравагантной одежде и с трубкой: «Вот он медленно поднимается на сцену среди страшного гомона – длинноногий, чопорный, торжественно спокойный. <…> молча выходит на середину сцены, поправляет манжеты и как-то становится еще выше ростом. Как у него это получается, – непонятно. Загадочный его вид, необычный костюм и трубка в зубах (хотя она сейчас и не дымит) сами по себе действуют волшебно-успокоительно. Шум затихает, все в зале повернулись к сцене и уставились на странно молчащего человека»[2]. Конечно, Хармс никогда не читал детям своих «взрослых» произведений, но, например, в общежитии студентов Университета на Мытнинской набережной в конце 1929 года с удовольствием читал только что написанное им для детей стихотворение «Га-ра-рар!»[3], а по воспоминаниям В. Каверина, «Такие стихи (Хармса. – В. С.), как „Иван Иваныч Самовар“, читали и взрослые и дети»[4].
Точно так же и в повседневном поведении Хармс не дифференцировал окружавшую его среду и вел себя среди взрослых и детей совершенно идентично. Примеров тому множество. Современники вспоминают о разнообразных чудачествах Хармса. Например, его манеру, когда в гостях Хармсу подавали чай, вынимать термометр и замерять температуру напитка. О том же вспоминает Лев Друскин, которому в юном возрасте в группе воспитанников ленинградского Дома детской книги довелось под руководством Хармса совершить путешествие на Украину: «Он коротко кивал нам, садился, наливал стакан и опускал в чай градусник. Он внимательно следил за темным столбиком и, когда температура удовлетворяла его, вытаскивал градусник и завтракал. Если было свежо, он просил закрыть ближайшее окно, чтобы масло от сквозняка не прокисло»[5].
Полагаю, что эти и множество подобных примеров позволяют уверенно констатировать единство поведения Хармса во взрослой и детской среде, как в быту, так и на сцене.
Что же происходило в литературном творчестве?
25 ноября 1927 года Житков сообщал своей приятельнице Е. П. Бахаревой: «Мы тут учредили Ассоциацию детских писателей при Доме печати. Начали дело с Колькой Олейниковым. Хотим вырабатывать новую детскую. Мне вся детская литература недетской кажется. Не по тем путям ассоциаций идет книжная мысль, что у детей <…>. Приглашаем молодого поэта Хармса, Женьку Шварца и художников Пахомова и Соколова.
Поглядим, что из этого выйдет: выработаем хоть одну действительно детскую книгу.
Мы откидываем всякую мораль, всякую педагогическую задачу. <…> Мы не собираемся развращать детей, но толочь им в нос и в затылок, что надо умываться и нехорошо рвать книг – как бы это ни было восхитительно написано – давно пора бросить <…>»[6]. Буквально в это же время, судя по записным книжкам Хармса, началось интенсивное (чуть ли не ежедневное) его общение с Маршаком[7], который заведовал детским отделом ОГИЗа и организовывал издание детского журнала «Ёж», выпуск которого был намечен на январь 1928 года: Хармсу, не написавшему до тех пор ни одного произведения для детей, было предложено сотрудничество. Насколько ему пришлось по душе это неожиданное предложение, можно судить по энергичному творческому отклику молодого писателя.
Тотчас же, в ноябре 1927 года, Хармс написал стихотворение «Иван Иваныч Самовар». Оно далось ему, вероятно, тем более легко, что стало парафразом написанного ровно за два года до того, в ноябре 1925 года, стихотворения «О том как иван иванович попросил и что из этого вышло». Что сделал Хармс? Он взял свое самое раннее – эротическое – стихотворение, в котором Иван Иванович просит у жены нечто неназываемое («неприличное» – по авторскому примечанию), а она ему «не дает»; и произвел в новом – детском – стихотворении инверсию: здесь уже у Ивана Ивановича «просят», а он, по своему усмотрению, иным «дает», а Сереже «не дает» (Хармс при этом оставляет, разумеется имплицитно, эротическую символику: самовар с краником, именуемый Иваном Ивановичем). В этом первом хармсовском детском стихотворении еще был намек на нравоучение (Иван Иванович «кипяточку не дает» опоздавшим и лежебокам), но этот резонирующий финал практически поглощался описанием бесконечной череды все идущих и идущих к самовару персонажей, будто стихотворение было написано не ради этого финала, а для демонстрации самого по себе кумулятивного эффекта.
Следующие детские сочинения Хармса будут уже совершенно в духе провозглашенного Житковым отказа от какой бы то ни было дидактики и вне предвзятых педагогических задач. «Иван Топорыжкин», «Почему?», «Уж я бегал бегал бегал», «О том, как папа застрелил мне хорька», «Га-ра-рар!» – все эти произведения, написанные Хармсом в 1928–1929 годах, и ряд последовавших за ними будут демонстрировать, насколько органичной для писателя оказалась предложенная ему творческая задача.
В каких же чертах она была схожа с уже сложившимися у Хармса к 1927 году творческими принципами, особенно ярко проявившимися в тогда же поставленной на сцене «Елизавете Бам»?
Пойдем от обратного (Хармс любил инверсию) и скажем, чего не было от традиционной литературы в тех произведениях, которые Хармс стал писать для детей, следуя сложившимся у него к тому времени авангардным творческим установкам.
В некоторых из них отсутствует классическое разворачивание сюжета от завязки к кульминации и развязке – напротив: Иван Топорыжкин трижды пошел на охоту в одном стихотворении и с точки зрения начала действия первая строфа ничем не отличается от любой другой, а завершающие стихи каждой из трех строф отнюдь не свидетельствуют о завершении текста. То же самое происходит в стихотворении «Уж я бегал бегал бегал», где действие стремится к бесконечности, и Хармс специально акцентирует это свойство текста, вводя заключительную, небывалую в литературном тексте (я бы сказал – антилитературную) ремарку «и т. д.», а подобное по конструкции стихотворение «Га-ра-рар» обрывает тоже нестандартной ремаркой «Всё».
Далее. У описываемых событий или действий персонажей нет не только психологической, но вообще какой-либо осмысленной мотивировки, поэтому лучшим способом их связи в единый текст оказывается безличностная арифметика: отсюда возникают такие тексты, как «Миллион», «Во-первых и во-вторых», «17 лошадей» и т. п.
Все это была та самая «бессмыслица» (по выражению хармсовского друга и единомышленника А. Введенского), которую оба они со второй половины 1920-х годов сделали, каждый по-своему, творческим кредо.
До сих пор речь была о том, какие черты своего «взрослого» творчества Хармс в трансформированном виде реализовывал в создании произведений для детей.
Но было и противоположное движение: в работе для детей Хармс сформировал такие свойства поэтики, которые отмечаются как авангардные во взрослом его творчестве.
Остановлюсь лишь на одном из таких свойств.
Вот «История дерущихся» Хармса: «Алексей Алексеевич подмял под себя Андрея Карловича и, набив ему морду, отпустил его.
Андрей Карлович, бледный от бешенства, кинулся на Алексея Алексеевича и ударил его по зубам.
Алексей Алексеевич, не ожидая такого быстрого нападения, повалился на пол, а Андрей Карлович сел на него верхом, вынул у себя изо рта вставную челюсть и так обработал ею Алексея Алексеевича, что Алексей Алексеевич поднялся с полу с совершенно искалеченным лицом и рваной ноздрей. Держась руками за лицо, Алексей Алексеевич убежал.
А Андрей Карлович протер свою вставную челюсть, вставил ее себе в рот, пощелкал зубами и, убедившись, что челюсть пришлась на место, осмотрелся вокруг и, не видя Алексея Алексеевича, пошел его разыскивать»[8].
Полагаю, те, кто знаком с творчеством Хармса, припомнят череду подобных его произведений, где спонтанно происходят подобные немотивированные жестокие «истории»: «Случаи», «Некий Пантелей ударил пяткой Ивана…» и др., написанные в 1937–1939 годах. «История дерущихся» – первый такой рассказ во «взрослом» творчестве Хармса: он написан 15 марта 1936 года. Но впервые подобный каскад несчастных происшествий явился в детской «Сказке» Хармса, напечатанной в 1935 году в № 7 журнала «Чиж». Напомню. Здесь Ваня садится писать сказку, но только стоит ему ее начать, например: «Жил-был король…», – как Леночка объявляет, что такая сказка уже есть, и оказывается, что ее содержанием является драка короля с королевой. «Тут королева рассердилась и ударила короля тарелкой. А король ударил королеву миской. А королева ударила короля стулом. А король вскочил и ударил королеву столом» – и т. д. Здесь, в детской прозе, Хармс впервые опробовал сюжет с перманентной и необъяснимой жестокостью. Причем сюжетом-то его как раз можно назвать лишь условно: Хармс именно разрушал классический литературный сюжет, и последующие взрослые вещи в этом роде – короткие сцены без начала и конца. Но намек на эту последующую деструкцию содержится уже в детской «Сказке»: как только Ваня начинает писать очередную сказку, Леночка обрывает его рассказом о том, что такая, и иная, и еще другая сказки уже есть. Таким образом, парадоксальность сюжета «Сказки» состоит в невозможности сложить сюжет. И это как раз еще одно из тех свойств поэтики Хармса, за которые она именуется авангардной.
Современная Хармсу критика, писавшая о его творчестве для детей, все это прекрасно видела и именно так и характеризовала – только оценивала по-разному.
«Действительно, не стихотворение, а просто ерунда» (по поводу стихотворения «Врун»)[9]; «Величину повторяющейся части стихотворения Хармс довел до предела. Он словно задал себе и решает сложные математические задачи»[10]; «…основное в Хармсе и Введенском – это доведенная до абсурда, оторванная от всякой жизненной практики тематика, уводящая ребенка от действительности <…>[11]. Далее Берггольц в своей разносной статье о «контрреволюционном» творчестве Хармса называет (и совершенно справедливо!) его метод «иррациональным»[12].
Но самые точные слова о существе творчества Хармса для детей сказал он сам: «В область детской литературы наша группа принесла элементы своего творчества для взрослых, т. е. заумь <…>»[13]; «К наиболее бессмысленным своим стихам, как, напр., стихотворение „о Топорыжкине“, <…> отношусь весьма хорошо, расценивая их как произведения качественно превосходные. И сознание, что они неразрывно связаны с моими непечатающимися заумными произведениями, приносило мне большое внутреннее удовлетворение»[14]. Вот такое откровенное и терминологически точное авторское интервью. Беда только, что оно давалось под протокол следователю, ведшему дело Хармса и его друзей, обвинявшихся в декабре 1931-го – январе 1932 года в антисоветской деятельности. Если бы не полицейский характер источника, к которому традиционно принято относиться с недоверием, можно было бы сказать, что Хармс здесь выступил идеальным интерпретатором собственного творчества. Как видим, Хармс не только был последователен и органичен в творчестве для детей, но и вырабатывал в этой области те свойства поэтики, которые столь же органично из детского творчества перетекали в его взрослые вещи.