В погребе, куда Силуян привел беглецов окольной тропкою, продираясь сквозь ночь, было тесно и так темно, что, даже подняв руки к лицу, Маша не смогла их различить. А в глазах еще мельтешили огни факелов, зажженных в селе, в ушах звучал возбужденный рокот толпы. Когда достигли Силуянова дома, стоявшего последним в порядке, у самой околицы, и, охваченные крепкими, ласковыми руками его жены, были препровождены в тайник, сопровождаемые жарким шепотом: «Храни вас бог, ваши сиятельства, дитятки!», то затхлый, сладковатый запах сена в погребе показался даже приятен, а сам погреб – уютным и безопасным. Однако вскоре тут сделалось душно, тяжко. Вообразив, что в этом тайнике придется просидеть, возможно, не один день, Маша ощутила такую тоску, что едва сдержалась в голос не зарыдать. Ах, если бы матушка была здесь – или хоть Татьяна обняла бы, успокоила!.. Маша потянулась во тьму, но цыганку, которая только что была рядом, не нашла. Из противоположного угла доносились всхлипывания и бормотание, и Маша, вслушавшись, поняла: Татьяна говорит что-то Алешке, утешая, а тот мечется, рвется, стонет…
– Нет! Не могу! – вдруг воскликнул он тоненько и залился слезами, и Маша с ужасом вспомнила: да ему же нипочем не выдержать долго в такой тесноте и темнотище!
Эту Алешкину странность обнаружили случайно два года назад: за какую-то провинность Вайда запер княжича в чулан, а спустя час, услышав истошные крики, дверь отомкнули и нашли мальчишку в полубеспамятстве-полубезумии от страха перед закрытой дверью и тьмой. Впрочем, стоило Алешку выпустить, как ему сразу полегчало, и он лишь посмеялся над своим испугом.
Потом князь с княгинею узнали, что недуг Алешки имеет неудобопроизносимое научное наименование и, увы, неизлечим, поэтому его больше никогда, даже при немалых шалостях, не сажали под замок, не запирали в чуланы и погреба… до нынешней ночи, когда от этого заточения зависела его жизнь!
Алешке же, видать, сделалось совсем худо. Маша слышала, как он бьется в руках Татьяны, всхлипывает, пытаясь одолеть свой страх, но тот становился все сильнее, неодолимее – и вот вырвался сдавленный крик:
– Выпустите меня! Выпустите меня! – и следом послышался грохот: это Алешка заколотил в стены кулаками.
– Алешка, тише! – шепотом вскрикнула Маша.
– Тише, ради бога, Алешенька! Погубишь всех! – подхватила Татьяна, пытаясь удержать мальчишку, но страх удесятерил его силы: он всем телом ударился о стену – и в ней вдруг открылась неширокая щель.
Это было невозможно, невероятно: Маша помнила, как громыхнул задвинутый засов: вдобавок Силуян предупредил, что навалит на крышку погреба вязанки сена. Как же Алешка смог?.. Но тут она разглядела бледные, предрассветные звезды на небе и сообразила: не верхний люк открылся, а совсем другая дверь. Наверное, тот потайной выход, ведущий на задворки, о котором упоминал Силуян и о котором, по его уверениям, никто не знал. Чудеса! Ну хорошо, Алешка мог учуять выход из гибельной тьмы, – но неужели тот выход был не заперт? Или кто-то услышал шум и крики в погребе и открыл его? Кто же? Силуян? Или…
Маша не успела додумать. Ее брат протиснулся в щель и исчез во тьме.
– Стой! – раздался окрик. – Стой! Держи его!
Послышались топот, треск сломанных ветвей, крики… Погоня удалилась было, наверно, потеряв след, вернулась.
Замелькали факелы, раздались недоумевающие голоса:
– Откуда он взялся, сила нечистая? Словно из-под земли выскочил!
Рука Татьяны легонько, прощально коснулась Машиного лица, а вслед за тем цыганка, словно тень, выскользнула из погреба и проворно задвинула доску, прикрывавшую погреб. Она успела сделать только шаг – и оказалась схвачена грубыми руками.
– Поймали! Гляди, Илья Степаныч! Поймали кого-то! – закричали вокруг.
А старая цыганка всем ужаснувшимся существом своим ждала: вот сейчас закричат, что нашли какой-то лаз… вот сейчас вытащат из укрытия Машеньку! Но нет, все внимание толпы было обращено к ней, и мало-помалу Татьяна смогла овладеть собой, помня только одно: во что бы то ни стало надо заставить их забыть об исчезнувшем Алешке!
Звезды кололи ей глаза, ночь дышала в лицо. Ветер трепал деревья, а Татьяна уже не понимала, то ли шелестят листья, то ли кровь шумит в ушах. Тело как бы растворялось в этой тьме, холод растекался по жилам, и, едва завидев невысокого человека, перед которым подобострастно расступались другие мужики, даже не разглядев его лица, Татьяна выпалила:
– Тогда у тебя голова болеть перестанет, когда с нею простишься! – И только потом увидела, что голова его обвязана капустным листом – от похмелья, а лицо и впрямь искажено гримасой боли.
Когда-то, давным-давно, мать, ворожея цыганская, наворожила Татьяне смерть, если та посулит смерть другому человеку; и с тех пор, гадая, она никогда не забывала об этом предсказании и даже нарочно лгала людям, если видела на их лицах печать скорой кончины. И вот теперь настал ее час! Потому что не вернуть ни одного сказанного ею слова, не обратить вспять пророчество… Но собственная жизнь в глазах Татьяны была слишком малой ценой за спасение Алешки, Машеньки и Елизаветы, а потому цыганка бестрепетно смотрела, как медленно, невыносимо медленно вытаскивает Аристов саблю из ножен, как заносит ее, опускает… Свист разрезаемого сталью воздуха показался ей оглушительным; но прежде, чем смертоносное лезвие коснулось ее шеи, неким тайным зрением Татьяна успела увидеть виновника всех их последних бедствий, того, кто станет бичом и проклятием для Елизаветы и ее семьи еще на долгие, долгие годы. Ох, как много открылось ей в это роковое мгновение, да вот беда – рассказать о том было уже некому… некогда.
Обезглавленное тело ее упало на доску, прикрывавшую тайник: в последнем усилии жизни Татьяна защитила Машу от преследователей.
А Маша ничего этого не знала… Ночь проведя в слезах и боязни, она наконец забылась сном, но, чудилось, почти сразу ее разбудил тревожный шепот Силуяна:
– Проснитесь, барышня! Выходите поскореичка!
Утро было в разгаре, свет высокого солнца ослепил Машины глаза.
– Ох, Силуян, – сказала она жалобно, – брат мой убежал неизвестно куда, и Татьяна ушла следом. Где они, знаешь ли?
Силуян отвел глаза.
– Ничего не слыхал, кроме шума, и участь их мне неведома. Будем молиться, господь милосерд, – уклончиво отвечал он. – А пока идите в дом, покушайте да переоденьтесь, и нынче же я вывезу вас из деревни.
– Прямо средь бела дня? Что-то случилось? – насторожилась Маша; и Силуян старательно улыбнулся:
– Чему ж еще случаться? И так бед довольно. А нынче уехать нам удобно, потому как к полудню народишку велено собраться на площади у околицы… на сходку… – Он говорил запинаясь, словно опасался сказать лишнее. – Вот мы и улучим миг – и на свободу-то и выскользнем.
В избе на столе были хлеб и молоко, и Маша, несмотря на волнение, с охотой принялась за еду. Потом Варвара провела ее в бабий кут[11], где на лавке лежали приготовленные рубахи и сарафан, чистые, выкатанные, пахнущие речной свежестью и бывшие почти впору Маше, разве только чуть длинноватые. Варвара помогла ей переодеться, заплела пышные, кудрявые, как у матушки, волосы в тугую косу, убрала пряди ото лба, а высокий, серьезный лоб прикрыла цветной тесьмою.
Что-то зашуршало за печкой – и Маша увидела двух девочек ее лет или чуть помладше, которые, таясь, разглядывали гостью. Сразу полегчало на душе при виде этих румяных, круглых лиц. Завидев ее улыбку и сообразивши, что бранить их никто не станет, девочки выбрались из-за печи. Они были одеты в точности как Маша, обе русоволосые, но сероглазые.
Варвара, увидев дочек рядом с барышней, невольно всплеснула руками:
– Воля твоя, господи, все три – ну как одна! Отец, ты бы поглядел! И впрямь, бог даст, – выберемся неприметно.
Силуян отодвинул занавеску, поглядел, кивнул одобрительно, но улыбка не могла скрыть тревоги, затаившейся в его глазах: кто-то шел по двору! Варвара приникла к волоковому оконцу и тут же отпрянула, схватившись за сердце.
– Свят, свят, свят! Прячьтесь, барышня, милая моя!
Маша со страху не смогла двинуться с места, и Силуяновы девчонки схватили ее за руки с двух сторон, потащили было за печь, прятаться, да не успели: дверь распахнулась, двое мужиков, на вид пугачевцы, вступили в избу.
– Ты, что ли, бондарь Силуян? – не перекрестясь и не поздоровавшись, спросил один из них.
Силуян прижал шапку к груди, кивнул, не в силах слова вымолвить. Глаза его сторожили каждое движение незваных гостей. Варвара неприметно отступила, заслоняя собой замерших у печи девочек.
– Твоя, что ль, телега во дворе? Ехать куда навострился? – грозно вопрошал первый мужик, в то время как второй без спроса ухватил со стола горшок, да молоко все оказалось уже выпито, и он, сплюнув, швырнул горшок на пол (разлетелись во все стороны осколки), потом схватил краюху и принялся громко жевать. Варвара всплеснула руками, но не сказала ни слова.
– А тебе что за дело? – разлепил наконец высохшие губы Силуян.
– Поговори у меня! – рявкнул первый мужик. – Куда ехать готовился, спрашиваю?
Хозяин молчал. Второй мужик от такой отчаянной Силуяновой дерзости даже перестал жевать и, отложив недоеденную краюху, потянул из ножен саблю. Варвара торопливо перекрестилась, а сестры стиснули Машины руки.
– Ты что, ума решился? – спросил первый мужик с некоторой даже растерянностью в голосе: верно, не знал, как быть со строптивым хозяином.
– Решишься тут! – мрачно усмехнулся Силуян. – Тебя не поймешь: то молчи, то говори. Семь пятниц на неделе!
– Ладно, – ухмыльнулся мужик. – Говори давай.
Силуян пожал плечами:
– Ну, моя телега. Ехать же к тетке мне нужно, в Караваево. Хворает тетка, просила наведать ее, да чтоб со всем моим семейством.
– Никуда не поедешь. Всем же велено быть в полдень на сходе – и не моги ослушаться!
– Так ведь тетка же… – неуверенно возразил Силуян.
Однако мужик вновь принял грозный вид.
– Не помрет твоя тетка. А ты за ослушание схлопочешь плетей от нашего атамана, не то и вовсе с головой простишься.
Силуян только руками развел. Потом обернулся к жене:
– Так и быть, я пойду с ними, а ты, Варя, гляди, тетку не обидь: поезжай к ней с дочками, да будьте там потише, не ерепеньтесь перед старухой, посматривайте, когда гроза пройдет…
Смысл его иносказаний был до того прозрачен, что Маша вся сжалась: вот сейчас набросятся на него с допросом! Его и впрямь перебили – первый мужик опять разъярился:
– Ох, договоришься ты у меня! Ох, добрешешься! Или оглох на старости лет? Я ж сказал: всех собрать до едина велено, стара и мала. Все ступайте на сход!
– И дочек брать?! – ужаснулась Варвара.
Пугачевец только раз посмотрел на нее – но так, что она, перекрестясь, умолкла. Маша же успела поймать мгновенные взгляды, которыми Силуян обменялся с дочерьми.
– Ну что же, пошли, девоньки, коли велено! – слабым голосом позвала Варвара. – Аринка, Пашенька… Машенька… все пойдемте!
Девочки не отпускали рук гостьи: смышленые, вострые оказались дочки у Силуяна, все в отца с матерью! Их крепкие пожатия давали знать Маше: ее не выдадут, не дадут в обиду.
Ее встревожило – откуда у пугачевцев такое особенное внимание к Силуяновой семье, не заподозрили чего? Однако, сойдя со двора, она увидела, что чуть ли не из каждой избы пугачевцы гонят людей к месту схода; и лица у всех были столь озабоченные, даже испуганные, что никто как бы и не видел, что с Варварой да Силуяном идут три девочки вместо двух! Маша подумала: а вдруг и впрямь все обойдется? Вдруг в толпе никто не заметит ее, а кончится сход – Силуян снова ее спрячет, увезет из села…
Она успокаивала себя как могла, но недобрые предчувствия теснили, теснили сердце… Маша уже знала: ей придется сейчас увидеть нечто страшное. Но что?.. И такая неизвестность была втрое страшнее.
Все это время, что пленники сидели на теплой пожухлой траве под забором, с краю окольной площади, ожидая, покуда мятежники соберут нужное им число зрителей для экзекуции над бывшими господами, князь говорил без умолку, словно душегубов и не видел. Он рассказывал смешные истории о своих соседях-помещиках, среди которых и впрямь немало было чудаков и оригиналов: один предавался несусветной, прямо-таки библейской скупости; другой, чудом спасшись от смерти, продал имение и на все деньги выстроил церковь, при которой служил теперь сторожем, третий любил пошалить: зашивал себя в медвежью шкуру и пугал прохожих-проезжих на большой дороге… И хотя все эти истории были с изрядной бородой, особенно рассказ о медведе-помещике, давно уж помершем, Елизавета делала вид, что слышит их впервые, у нее даже сводило челюсти от непрестанной, будто приклеенной улыбки.
Но вскоре ей стало не до улыбок: к пленникам направлялся Аристов.
– Эх, не знали мы своего счастья! – тяжко вздохнул князь, не заботясь говорить тише. – В былые-то времена каждый жил в своем кругу, имел общение с людьми, равными себе по рождению, а не братался со встречным и поперечным. В иное время я мимо этого человекоядца и пройти погнушался бы, а нынче разговаривать с ним принужден!
Лицо Аристова, только что сиявшее довольством, изменилось, как по дьявольскому мановению. Словно черная желчь ударила ему в голову и помутила разум, заставив броситься на князя с криком:
– Держите ему голову!
Два дюжих пугачевца повиновались беспрекословно, оттолкнув Елизавету и сдавив горло князя будто в тисках. Задыхаясь, он открыл рот; высунулся язык. Аристов схватил саблю – Елизавета закричала страшно…
Аристов, не замахиваясь, чиркнул лезвием возле самых губ князя и с брезгливым торжеством стряхнул на траву какой-то красный комок. Князь глухо стонал, захлебываясь кровью, и Елизавета поняла: Аристов отрезал ему язык за неосторожное слово! И тут же изверг подтвердил эту невозможную, страшную догадку:
– Пусть и остался ты злоустым, старый дурак, но злоязыким тебя уже никто не назовет!
Толпа волновалась, не видя толком, что делают с пленными, но чуя кровь и беду даже издали, как животные чуют пожар. На вопль Елизаветы отозвалось несколько женских и детских слезных кликов. Кто-то бросался наутек, да пугачевцы хватали беглых и снова заталкивали их в толпу.
Впрочем, Елизавета ничего толком не видела и не слышала, кроме князя, который выхаркивал кровавые пузыри, пытаясь что-то сказать, но мог исторгнуть только яростное мычание. Горели, горели ненавистью глаза его! Смахнув кровь с губ, он вскинул свою окровавленную руку и ткнул ею в Аристова, который со злорадной усмешкой склонился над ним, ткнул прямо в лоб – да так, что кровавый след от его пятерни запечатлелся на этом лбу, словно Каинова печать.
Новая волна злобы помутила разум Аристова.
– Держите его! – вновь закричал он, и Елизавета не успела охнуть, как сверкнула рядом сабля и обрушилась на плечо князя.
Страшный крик сотряс окрестности и отозвался, точно эхо, воплем толпы, и Елизавете на миг почудился в этом общем крике голос дочери, но все это, конечно, был бред, а явью был залитый кровью Михайла Иваныч, упавший на траву… Рядом нелепо, ненужно валялась его рука, отрубленная почти по плечо.
Аристов стоял, глубоко дыша, словно наслаждаясь сладким запахом крови; а глаза его сплошь затекли чернотой расплывшихся зрачков – глаза безумца! И Елизавета понимала: он не остановится, пока не замучит князя до смерти. Любимого деда Алешки и Маши, отца Лисоньки. Отца Алексея!
Даже не дав себе мгновения поразмыслить, она бросилась в ноги разбойнику.
Тот отшатнулся было, но тут же искривил рот усмешкою: гордая барыня лежала пред ним во прахе, униженно моля:
– Помилосердствуй, ради господа бога! Пощади! Ты уже отомстил ему за злое слово и дерзкий поступок – прости ж его! Он старик. Оставь его, оставь! Позволь мне перевязать его!
Аристов молчал, покусывая губу. Глаза его померкли, взор сделался спокойнее: возбуждение утихало. Елизавета поняла, что он уже слышит ее слова, и вновь взмолилась:
– Он истечет кровью, если не перевязать его раны.
Аристов задумчиво кивнул, и Елизавета метнулась к старику. Не обращая ни малейшего внимания на столпившихся кругом мужиков, она задрала подол и, распустив завязки нижней юбки, стащила с себя льняное полотно. Надкусив шов, с трудом порвала крепкую ткань на полосы.
Из плеча князя все еще била кровь, торчали острые осколки кости, свисали клочья кожи и мышц. Подступившая тошнота заставила содрогнуться, однако Елизавета не отвернулась, а принялась стягивать плечо князя тугим жгутом, останавливая кровь, зажимая пальцами порванные сосуды… Наконец перевязка была закончена, и хотя кровь еще просачивалась сквозь всю толщину льняных накладок, Елизавета знала: кровь вот-вот остановится.
Князь лежал без сознания, и это было для него благо. Сейчас бы его унести в постель, приложить к плечу лед, дать лекарств, призвать хирурга, который зашил бы рану! А если удастся уговорить этого безумца? Может, он уже натешил кровью свою лютую душу?
Она с мольбою подняла глаза и наткнулась на взгляд Аристова – не злой, а как бы любопытствующий – вселяющий надежду?..
Слова не шли с языка – она с немой мольбою простерла к нему руки.
– Сколько у тебя таких юбчонок, красавица? – усмехнулся Аристов; и Елизавета безотчетно улыбнулась в ответ, не понимая и не веря тому, что слышит:
– Что?..
– Юбчонок, говорю, сколько? Ежели все раны перевязывать станешь, какие я ему нанести намерен, скоро останешься в чем мать родила!
Глаза Аристова похотливо блеснули, и Елизавета, словно защищаясь, скрестила руки на груди, но тут же опустила их, поднялась с колен, неотрывно глядя на Аристова:
– Если меня возьмешь, его отпустишь ли?
– Отойдите-ка, – небрежно мотнул Аристов головою, и пугачевцы неохотно попятились.
– Чтоб тебя разок взять, мне твоего согласия и не надобно, – проговорил Аристов, не отводя от нее взора, и Елизавета, к своему изумлению, увидела, как смягчаются его маленькие жестокие глаза. – Откроюсь: мы уходим из села, отступаем. Михельсоновы[12] части теснят! – И вскинул руку, гася искру надежды, вспыхнувшую в ее взгляде, добавил: – Однако я помилую сего старика и деревню жечь не стану, если ты сама пойдешь со мною – по своей воле и навсегда.
Елизавета растерянно моргнула. Что это он такое говорит? Как осмелился, паскудник? А дети? А муж возлюбленный!.. И тут же она едва не стукнула себя по лбу с досады. Да что угодно можно ему посулить – такая клятва недорого стоит в глазах господа! Наобещать – даже проще, чем отдаться его похоти. Надобно увериться в безопасности князя, а там только ее и видел Аристов!
Глаза Елизаветы жарко блеснули, и от этого взгляда Аристов весь залоснился, заиграл, будто новенький грош. Он робко потянулся взять ее за руку, и Елизавета внутренне скрепилась перед этим омерзительным прикосновением, как вдруг кто-то, тяжело топая, подбежал к ним и с маху так ударил Аристова по руке, что тот вскрикнул от боли. Повернулся взглянуть на обидчика – да так и застыл с открытым ртом!
Елизавета тоже обернулась, однако увидела не грозного великана, как можно было бы ожидать по виду перепуганного Аристова, а дородную бабу – про таких говорят: «Поперек себя шире» – с грубо нарумяненным, несвежим лицом и косо сидящей на голове кичкою[13]. При этом она была одета как девка: в сарафан, туго перехваченный под дебелой грудью, и рубаху, ворот которой врезался в жирную шею.
– Ах ты, змеиный выползень! – взревела молодка. – Очно только и знаешь, что мне подол задирать, а заочию другую обсусолить норовишь?!
Наверное, это и есть та самая Акулька, которая привела Аристова в Ново-Измайловку, догадалась Елизавета. Бог ты мой! И перед гневом такого чучела сникает, даже как бы уменьшается Аристов, – словно проколотый рыбий пузырь!
Елизавета брезгливо передернула плечами и, отвернувшись, склонилась над все еще беспамятным князем. Она едва успела коснуться его лба, покрытого тяжелой испариной, когда сильный рывок заставил ее выпрямиться.
– Охти мне! А эту версту коломенскую ты где откопал? – пренебрежительно озирая Елизавету, которая и впрямь была гораздо выше ее ростом, пропела Акулька.
И Аристов, стоя пред нею чуть ли не навытяжку, отрапортовал:
– Это же дочерь князева, я ее вместе с отцом…
– Погоди-ка! – перебила Акулька, изумленно глядя на Елизавету. – Погоди, голубок!
Маленькие ее глазки, наливаясь злобным торжеством, чудилось, выползали из-под набрякших век.
– Князева дочка, говоришь? Лизавета Михайловна, княгиня Рязанова? Да ведь не она это!
– Ну как же, как же? – закудахтал Аристов. – Я ее в барском доме пленил. Говорит, мол, все утекли, а она по нездоровью, мол, после родин…
– Умолкни! – рявкнула Акулька.
Аристов умолк, словно подавился.
– Это не дочь князева, а сноха его, по первому мужу – графиня Строилова из Любавина, что близ Нижнего. Чего слюни распустил, олух царя небесного? Думал, пред тобою белая лебедушка, а это – ворониха черная, у коей и клюв, и когти в кровище. Душегубица она своим крестьянам, каких мало!
От изумления Елизавета даже не испугалась. Ведь эта Акулька бесстыдно клевещет на нее. Но почему, зачем? Только ли из ревности за этого перепуганного недомерка? Нет, какое-то зло таит она на Елизавету – давно таит, такое сильное, что готова на смерть ее обречь. И, кажется, ей сейчас это удастся.
Словно завороженная, смотрела Елизавета, как, зловеще поблескивая, ползет из ножен сабля Аристова, на которой не высохла еще кровь князя, и сжала свой венчальный крест, скомкав на груди платье… но тут хор пронзительных голосов разорвал гробовую тишину, воцарившуюся было на площади:
– Медведь! Медведь!
Какой еще медведь? Что это за шутки?!
Народ разметал пугачевцев-охранников, рассыпался в проулки, но никакого медведя Елизавета не видела – видела только высоконькую девочку, которая, путаясь в слишком длинном сарафане, бежала через площадь, а следом, охая и всплескивая руками, не поспевал Силуян. Волосы девочки были забраны в тугую, длинную косу, и потрясенная Елизавета не тотчас узнала дочь, а узнав, только и могла, что обхватить ее, прижать к себе… Она была так изнурена переживаниями, что не нашла сил оттолкнуть Машу как чужую, притвориться – пусть ради ее спасения. Силуян набежал, встал рядом, тяжело, сокрушенно вздыхая:
– Ох, неладно! Ох, как неладно!..
Да, поздно, поздно было притворяться. Востроглазая Акулька, вмиг все смекнув, расхохоталась, подбоченясь:
– Вот и графинюшка молодая Строилова тут как тут! А право слово, сарафан ей пристал! Может, и правда баяли: не граф Валерьян ей батюшка, а Вольной-атаман?
Елизавета невольно вскрикнула при звуке этого рокового для нее имени, а Маша недоумевающе, растерянно взглянула на мать. И тут же глаза ее, скользнув в сторону, расширились от ужаса, и она завизжала так пронзительно, что у Елизаветы подкосились ноги, и она так и села, увлекая за собою дочь. И, глядя поверх ее головы, она увидела нечто такое, что и впрямь могло пригрезиться лишь в кошмаре.
Медведь… да, верно, медведь – огромный самец с бурой, лоснящейся, сыто нагулянной шерстью переваливался вдоль по улочке то на двух, то на четырех лапах, бросался вправо-влево, с хриплым ревом взмахивая когтистой лапою, и от его ударов люди падали замертво, обливаясь кровью. Вот он увидел ражего пугачевца, который, подвывая от страха, вжимался за угол избы, выталкивая вперед себя бабу с ребенком, которые пытались спрятаться здесь прежде его, но принуждены были уступить праву сильного. Медведь, взревев, кинулся к избе, отшвырнул, будто ненужную, крестьянку вместе с дитем, а пугачевца толкнул так, что он врезался затылком в обоконки[14]. Огромная когтистая лапа скользнула по лицу и груди смутьяна – и тот упал, обливаясь кровью, а медведь, не обращая ни малого внимания на обеспамятевшую бабенку, ринулся вперед.
Вот он поднялся в дыбки: мелькнуло белое пятно на груди; задрал голову, принюхиваясь, осматриваясь, – и тяжело, вразвалку пошел на группу людей, замерших посреди площади.
– Меченый! С пятном! Меченый – бешеный! – тоненько взвизгнул Аристов, отмахиваясь от надвигающейся на него бурой глыбы. – Господи, помилуй!
Силуян толкнул Елизавету с дочерью прямо на недвижное тело старого князя, а сам упал сверху, прикрывая их. Но Елизавета выпросталась из его крепких рук, уставилась на медведя, не веря – и все же отчаянно желая поверить догадке, промелькнувшей у нее, когда она осознала, что зверь не тронул ни одного крестьянина: жертвами его пали только пугачевцы. И тут она враз все поняла… Меж кривых когтей зверя, в правой лапе, поблескивало лезвие ножа!
Выходит, не медведь это, а человек, одетый в медвежью шкуру, точь-в-точь как тот стародавний помещик, о котором рассказывал князь. И существовал на всем белом свете только один человек, способный на такую проделку: старый медвежатник Вайда!
Елизавета даже прикрыла рот ладонью, чтобы невзначай не окликнуть, не выдать его. И тотчас невольно содрогнулась, услышав рядом пронзительный визг Акульки:
– Это не медведь! Это цыган! Цыган!
«Откуда она всех нас знает?!» – мелькнула у Елизаветы недоумевающая мысль. И она резко повернулась к Акульке, чтобы сейчас, сию же минуту заткнуть рот предательнице, но та вдруг выхватила из-за пояса ошарашенного Аристова заряженный пистолет и выстрелила из обоих стволов прямо в белое пятно на груди медведя – он-то был уже в двух шагах…
Зверь совсем по-человечески прижал левую лапу к груди – кровь брызнула, пятная белую и бурую шерсть, – какое-то мгновение стоял, покачиваясь, чуть не падая, а потом тяжело, всем телом подался вперед – и рухнул, успев-таки достать правой лапой с привязанным к ней ножом предательницу Акульку.
Акулька опрокинулась наземь, Аристов же так и стоял, будто пораженный громом. Не шевельнулся он и тогда, когда Елизавета вырвала у него саблю из ножен. Только судорога страха пробежала по его лицу, ибо он ждал, что сейчас эта сабля прервет нить его жизни. Однако Елизавете было не до него: она опустилась на колени подле Вайды и острым лезвием вспорола тяжелую шкуру, еле сдерживаясь, чтобы не закричать от ужаса: вся грудь Вайды была разворочена двойным выстрелом в упор.
– Князь жив ли? – с трудом проговорил цыган.
И Елизавета закивала:
– Жив, жив. Он в беспамятстве, но…
Ее прервал чей-то жалобный стон. Она обернулась и увидела, что Машенька и Силуян приподнимают голову князя. Глаза его были открыты и полны слез, а уцелевшая рука тянулась к Вайде.
Увидав кровь на лице князя и кровавый ком вместо руки, Вайда вовсе помертвел:
– Не успел я… Эх, не успел!..
– Успел, родной мой, – уже не таясь, плакала Елизавета. – Ты всем нам жизнь успел спасти: и князю, и Машеньке, и мне. Еще минутка – и зарубил бы нас проклятый!
Вайда глубоко вздохнул, пытаясь улыбнуться, но воздух не проходил в простреленные легкие, и он забился, задыхаясь.
– Вайда, ох, Вайда! – всхлипывала Елизавета.
– Князь… и ты, дочка… за все… – пробормотал цыган, и губы его навеки сомкнулись; и еще какие-то последние слова так и не расслышала Елизавета: то ли «прости», то ли «не грусти»…
Плакала, заливалась слезами Машенька, бормотал молитву Силуян, стонал, истекая слезами и кровью, старый князь, а Елизавета всем своим измученным существом подивилась новой насмешке судьбы, которая свела этих двух стариков, ненавидящих друг друга всю жизнь, породнив их всепрощением смерти.
Сердце у нее разрывалось от горя, голова разламывалась от боли. Она встала, пытаясь разглядеть хоть что-то сквозь кровавые круги в глазах; и наконец нечто бледное и плоское, будто непропеченный блин, выплыло из кровавой мглы. Но минуло немалое время, прежде чем Елизавета поняла, что это – лицо остолбенелого Аристова, который так и не двигался с места.
– А-а, – хрипло выговорила Елизавета, – ты еще здесь, тварь?
Руку ее оттягивало что-то тяжелое, и, поведя глазами, она увидела саблю. Какой-то миг недоуменно глядела на нее, а потом перехватила обеими руками и неловко занесла через плечо.
Аристов глухо охнул и проворно зашарил за поясом, вытаскивая другой пистолет. Темные стволы глянули в глаза Елизавете, но даже полыхни они огнем, это не остановило бы ее. Она сделала шаг вперед… палец Аристова вполз на правый курок… И вдруг лицо его исказилось гримасой ужаса: он увидал позади Елизаветы нечто такое, от чего, забыв даже про пистолет, с воплем бросился наутек, петляя по площади и явно норовя укрыться в овраге, зиявшем на окраине села и уводившем в лес.
Жаркое дыхание и конский топот пролетели мимо Елизаветы, и она мельком увидела лицо князя Алексея, припавшего к лошадиной шее и на скаку обернувшегося к жене.
– Батюшка! Батюшка! – зашлась в радостном крике Машенька.
– Слава богу! Слава богу! – твердил, крестясь, Силуян.
А Елизавета молча смотрела, как Алексей нагнал Аристова на краю спасительного оврага и на всем скаку полоснул его саблей. Тут Елизавета закрыла глаза руками и стояла так до тех пор, пока Алексей не очутился рядом и не отвел ее ладони от лица, чтобы покрыть его поцелуями.
Маша смотрела на них, и восторг сжимал ей горло.
И тогда Елизавета вдруг оторвалась от мужа, и оглянулась, и вскрикнула изумленно, словно бы только сейчас наконец-то увидела дочь.
– Машенька! Господи! Машенька, ненаглядная моя!
И девочка с радостным криком бросилась на шею к матери и припала всем телом к ее ласковому, родному теплу. Но она еще не успела согреться этим теплом и надышаться им, когда матушка отстранилась и встревоженно заглянула ей в глаза:
– Как же ты здесь очутилась, моя родная? А где Алеша? Татьяна где? Скажи, Силуян, почему…
Силуян стоял бледный, переминаясь с ноги на ногу: его пытка только начиналась!
– Не велите казнить, матушка барыня. Татьяну зарубили злодеи, да и сыночка вашего я не уберег…
– Что?! – выкрикнула Елизавета, хватая его за руку и стискивая так, что боль исказила грустное лицо Силуяна. – Где?..
Она не договорила, сомлев, и князь Алексей едва успел подхватить жену, сам почти теряя сознание от страшной вести.
Маша воздела руки, в отчаянии озираясь, – и вдруг замерла, ибо ей почудилось, что она бредит или видит некий счастливый сон: по дороге, ведущей к барской усадьбе, бежали два мальчика: один постарше, назвавшийся Гринькой, – Маша видела его вчера вечером в доме деда! – а второй был лет десяти… Боже мой!
– Алешка! – бросаясь к брату, завизжала она, да так громко, что княгиня услыхала это имя из своего забытья и открыла глаза.
Князь, все еще держа Елизавету на руках, подбежал к сыну, но поскользнулся на траве, не удержался и, сбив с ног Машу, сам упал. Алешка повалился рядом, и какое-то время это была счастливая куча мала, на которую, крестясь, в изумлении смотрел Силуян. Смотрел на них и мальчишка Гринька – смотрел своими странными, прозрачными и в то же время непроницаемыми зелеными глазами.
И опять смешались слезы, и поцелуи, и слова, и выкрики, и рассказы о том, как князь Алексей и Вайда чудом спаслись от мятежников, наткнувшись на отряд регулярных войск Михельсона, который они привели с собой в Ново-Измайлово, и как Алешка, себя не помня, выбрался из погреба Силуяна (тот за голову хватался, недоумевая, почему же все-таки оказалась отворена потайная дверца!) – и бежал куда глаза глядят, пока не наткнулся на пугачевцев, да тут, откуда ни возьмись, появился Гринька и задурил мужикам головы, уверив, что Алешка – его брательник. Ребята отсиделись в лесу, а утром, дождавшись, когда уйдут грабители, забрались в барский дом, где уже проснулась и места не находила от страха Лисонька. Почти до полудня они втроем не могли решить, что делать и откуда взять подмогу, да вдруг во двор влетел на взмыленном коне князь Румянцев, который отстал от своего отряда, чтобы разузнать, что приключилось с его женой и близкими в захваченном пугачевцами Ново-Измайлове.
Елизавета бессчетно благодарила бога, узнав, что ее сестра жива и невредима, но тут пришли крестьяне, принесли обезглавленное тело Татьяны и уложили рядом с мертвым Вайдою и старым князем Измайловым, который тихо и неприметно оставил сей мир, обессиленный потерей крови, лютой болью и непосильным уже бременем вернувшегося счастья… И долго еще в этот день чередовались радость и горе, лились попеременно слезы счастья и слезы печали, и слишком многое было впопыхах забыто – чтобы потом, гораздо позже, напомнить о себе новой болью и новыми ранами.