Грехопаденье Шмеля

Шмель нам сразу достался бракованным.

Продавцы сказали: у вашего мальчика нет одного яичка, зато в остальном он всем хорош, – так что берите за полцены.

Нам и полцены по тем временам было – как месячный прокорм на всю семью. Но что за жизнь без собаки? Да и жизнь ли это.

Шмель вырастал стремительно.

Он спал в прихожей, чутко прислушиваясь: а не проснулись ли хозяева.

Начиная с шести утра он различал в другой комнате даже тишайший, на ухо, шёпот – и, с нескольких попыток вышибив лбом тяжёлую, крепко прикрытую деревянную дверь нараспашку, мчался к людям.

Пока был совсем щенком, его хватало только на то, чтоб уложить восторженную голову на край дивана: ну же, гладьте меня, затаскивайте меня к себе в одеялы, тискайте!

Но спустя совсем короткое время он подрос до той степени, чтоб закидывать на диван передние лапы. Бешено скользя по полу задними, словно под ним подгорал пол, он безрезультатно пытался забраться весь.

Минул месяц – и вот он уже забрасывал половину мощного тела без особых усилий, а затем, слегка поелозив, оказывался на диване целиком, тесня спящих людей.

Но и то пределом не оказалось.

Однажды случился тот день, когда дверь он открыл уже не с разбега, но легко толкнув могучим плечом, после чего царственно, без малейших усилий, взошёл на диван, улёгшись ровно поперёк хозяев, никак не сообразуясь с их на то желанием.

Даже выбраться из-под него было нешуточной задачей.

День ото дня Шмель становился всё огромней, но мы ещё не знали, до каких он дойдёт степеней.

Решив разделить наше восхищенье собственной собакой с остальным миром, мы отправились на соревнования сенбернаров.

Высокие и огромные залы кинологического центра встретили нас огнями и шумом.

По громкой связи звучали объявления. Отовсюду раздавался лай. Хозяева непрестанно отдавали своим собакам команды.

Проходя меж десятков представителей той же сенбернаровой породы, мы посмеивались: Шмель превосходил их зримо, очевидно, безоговорочно.

Однако победительная наша, хоть и затаённая, спесь была немедленно посрамлена.

На первом же осмотре – медицинском – ему отказали в участии.

– Среди сенбернаров, – пояснили нам, словно извиняясь, – он непростительный переросток. Мы не вправе допустить вашего пса даже к выставке: он превышает самые крупные образцы породы на тридцать сантиметров.

– Что за неудача с тобой, Шмель? – в шутку, но при том искренне огорчённая, пожаловалась жена. – И яичка у тебя нет, и рост твой неподходящий…

– Мадам желает, чтоб её собака имела три яичка? – спросил второй, до сих пор мрачно молчавший специалист, ставя в своём пухлом журнале неразборчивые пометки.

– Как? – не поняла жена.

– Я осмотрел вашего кобеля. Он безупречен во всех смыслах, – сказал специалист.

Так мы узнали, что Шмелиное яичко – выкатилось, и это послужило нам утешеньем.

Я подмигнул зашедшему вослед за нами зарубежному гостю – судя по всему, немцу, который торжественно вёл свою собаку, вырожденца с тупым взглядом и головой, напоминавшей германскую солдатскую каску.

– Не судьба, – сказала жена шёпотом сама себе. – Возвращаемся в лес.

Спустя три минуты нас, уже покидавших сияющие выставочные пространства, догнали представители всё той же немецкой делегации в сопровождении сорванных с какой-то другой встречи и оттого чуть переполошённых переводчиков.

– Господа из Германии хотят купить вашу собаку, – сообщил, отдуваясь и стоя на всякий случай подальше от Шмеля, один из переводчиков, переводя глаза с нас на пса, а затем на второго переводчика, который в свою очередь давал пояснения кивающему немцу.

– Ну ещё бы, – сказала жена, улыбаясь. – Но нет.

– Господа из Германии готовы обсудить ваши предложения, – тут же вступил в разговор второй.

Я поднял обе руки с раскрытыми ладонями и взмахнул ими, словно бы рисуя крест: извините, но мы не в силах вам помочь.

Тогда в дело вступил сам немец – и внятно, причём по-русски, произнёс цифру, превышающую стоимость нашей городской квартиры.

Шмель вскинул на него ленивые глаза.

– Друзьями не торгуем, – произнёс я немцу так же внятно и, для понимания, по слогам.

Жест, который почти неосмысленно я хотел показать при этом немцу, уловила жена – и прервала его, поймав меня за левую руку, готовившуюся как бы отрубить правую по локоть.

* * *

В деревне нашей сенбернаров не водилось, да и в ближайших городах их держали настолько редко, что за многие годы с тех пор мы так и не встретили ему подобных.

Шмелю шёл уже шестой год, но – перешагнувшему собачье сорокалетие – псу оставались неведомы любовные страсти.

Он был невинен во всех смыслах до такой степени, что даже лаял крайне редко, словно бы не понимая, зачем это ему.

Его не интересовали коты.

На других собак, пытавшихся его облаять, он смотрел долгим недвижимым взглядом, никак не умея разрешить для себя вопрос, в чём тут всё-таки дело.

Как-то, выйдя во двор, я застал Шмеля во всём его серафимоподобном благолепии: из таза, куда мы слили ему остатки молока, пил огромный и толстый уж, а возле клевали недоеденный куриный ошкурок сороки.

Шмель смотрел на птиц и змею из-под усталых век, ленясь поднять голову.

Даже оголодавший, он не был злобно жаден до еды, а уж сытый тем более делился со всеми, кто мог дотянуться.

При моём появлении сороки, предприняв тщетную попытку унести ошкурок, улетели, а следом и отяжелевший уж прополз мимо морды Шмеля в свою щель за конурой.

– Эх, Шмель… – только и сказал я.

…В другой раз кто-то из домашних забыл прикрыть дверь во двор, и к нам забежала соседская собака, кудрявая сука неизвестной мне породы, принадлежавшая вышедшему на пенсию прокурору.

Собаку эту он выпускал гулять на весь день, и она промышляла чем хотела.

Шмель не слишком заинтересовался её приходом – хотя обязан был, как нам думалось, присматривать за собственным участком.

Гостья обладала сметливым умом: сначала она долго жрала из поваленного набок мешка собачий корм – но когда поняла, что весь его съесть не сможет, решила унести.

Она выволокла тяжёлый мешок со двора! Она протащила его метров тридцать!

Выйдя из дома, я увидел дорожку из рассыпанного корма, и, озадаченный, двинулся вослед.

Но даже при виде человека сука не отчаялась – а, напротив, собравшись с силами, решила в один заход дотащить добычу, пока её не успели настигнуть. Вцепившись зубами в край мешка, пятясь и глядя при этом на меня презирающими глазами, она ещё быстрей потянула добычу.

Я опешил от этой наглости. Схватив первую попавшуюся палку, рванул за ней, крича что-то несусветное.

Когда, спустя минуту – и еле справляясь: в мешке было под тридцать килограмм – я затягивал корм во двор, Шмель встретил меня слабым помахиванием хвоста.

«Пришёл? – как бы спросил он. – Ну хорошо. А то я волновался…»

…Летом на пляже Шмель возлежал без поводка, и деревенским купальщикам в голову не приходило его бояться.

Он размахивал хвостом всякому встречному, как Франциск Ассизский. Больных и калечных, престарелых и неухоженных он обожал так же, как и здоровых, не различая в любви своей никого, и деля её поровну.

…Однажды явившийся в наш дом с целью возведения ряда пристроев грузинский строитель Виталий не сводил со Шмеля миндалевидных чёрных глаз: как вскоре выяснилось, он был обладателем сенбернарихи.

Виталий показывал нам её снимки, и так часто цокал языком, что отзывались лесные птицы. Ещё, казалось, мгновенье – и сам Виталий запоёт птицей.

Цветная рубашка Виталия обычно была расстёгнута сверху на шесть примерно пуговиц, но говоря о сенбернарихе, он начинал застёгиваться, словно вот-вот должна была появиться его жена. Потом, не замечая, он расстёгивался снова, потому что сердце его слишком колотилось.

Ему незачем было нас уговаривать! Мы сразу оказались согласны.

В тот заветный день, когда чёрный джип Виталия доставил течную невесту, я был в отъезде, и о случившемся узнал по рассказам.

Шмель был взволнован.

Сенбернариха оказалась ему под стать: пышных форм и тоже с некоторым превышением нормы роста.

Шмель так перенервничал, что в первый день не смог. Но во второй собрался – и всё получилось.

Виталий стоял за углом, совсем тихо цокая языком и качая головой.

…С того дня Шмель стал другим.

Поначалу мы не знали об этом; и сам он тоже не догадывался.

* * *

Виталия мы больше не видели, но не слишком печалились о том.

Кажется, и Шмель позабыл о своей мимолётной подруге.

Однако в голове его случилось необратимое: он стал отцом. Так он думал о себе, даже не увидев своих детей. Любовь его к миру не иссякла, но ответственность за ближних приобрела иные качества.

…Привычно неопрятной в наших краях весной, по грязному снегу, мы возвращались из леса с прогулки. Хотя свёрнутый поводок всегда лежал у меня в кармане куртки, я редко цеплял его за ошейник – в минувшие пять лет стало очевидным, что пёс не причинит никому вреда.

От леса до нашего двора было совсем близко – всего лишь миновать надёжно закрытый от любых досужих глаз дом нашего соседа, охотника и рыболова Никанора Никифоровича.

Но нынче случилось из ряда вон выходящее: Никанор Никифорович оставил приоткрытой дверь на свой двор. Едва мы с этой дверью поравнялись, оттуда, как из засады, вылетела в нашу сторону его охотничья собака – бело-рыжая легавая.

До сих пор я видел её только из окна второго этажа нашего дома – когда Никанор Никифорович выпускал свою собаку из клетки, чтобы погуляла по участку.

Шмель же встретился с ней впервые.

…Всё длилось не более трёх мгновений.

Шмель, который только что был возле меня, совершил стремительный бросок. Собаки с глухим ударом сшиблись – и тут же стало ясно, что легавая безоговорочно побеждена.

Она взвизгнула и, убегая, ударилась о крытую железным листом дверь, из которой только что выбежала. Раздался грохот: к несчастью для легавой, дверь открывалась наружу. Легавая отлетела прочь, и Шмель был уже готов броситься ей на хребет. Однако, срикошетив от удара, дверь чуть приоткрылась, и это спасло легавую: изогнувшись, она ворвалась в образовавшуюся щель на свой участок.

Несомая инерцией своего веса, дверь снова мягко прикрылась.

Я ничего не успел предпринять, и очнулся, только увидев Шмеля у этой закрытой двери: собранного, но взъярённого.

На снегу виднелись кровавые следы.

Я бросился к Шмелю – и, второпях осмотрев его, понял: это была не его кровь. Схватив пса за ошейник, поволок его домой, приговаривая:

– Шмель, как же так… А вдруг бы ты убил её…

Достаточно отойдя, я оглянулся: двор Никанора Никифоровича безмолвствовал. Легавая молча претерпевала боль и пораженье.

Усадив Шмеля на крыльце своего дома, я осмотрел его как следует.

Широкая белая грудь, мощные бело-рыжие лапы, рыжая спина. Трёхцветная морда: белые щёки, чёрные подглазья, рыжий лоб.

– Шмель, – повторял я шёпотом. – Ты что?.. Ты что делаешь?.. Ты же целую жизнь никого не обижал!

Шерсть на его загривке уже спа́ла. Выглядел он обычно и даже, показалось, рассеянно.

В семье мы решили, что произошла случайность. Однако впредь договорились быть предусмотрительней. С тех пор мы водили Шмеля по деревне в строгом ошейнике и на поводке.

Он, как и прежде, радовался людям и был приветлив со всеми.

Но всё-таки мы обманывались.

* * *

Тем летом, чтоб не докучать любвеобилием Шмеля людям, пришедшим на реку, мы уходили купаться то вверх, то вниз по руслу – подальше ото всех.

Время от времени вниз по течению шли байдарки.

Люди сплавлялись целыми разновозрастными компаниями, порой – семьями, случалось – ватагой бодрых, хоть и с лёгкого похмельного недосыпа мужиков.

Голоса их были слышны издалека: вода доносила беззаботные крики.

Это было отдельной забавой: поднимать Шмеля им навстречу.

– Шмель! Шмель… – шёпотом тормошили мы его, ленивого от жары. – Вставай! Кто там, Шмель? Чужие, Шмель!

Наконец, он начинал шевелить ушами, медленно выбираясь из своей дремоты – словно из-под камней. Посторонние звуки и незнакомые голоса достигали его очнувшегося сознания.

Он грозно поднимался и неспешным тяжёлым шагом двигался к воде. Это выглядело пугающе и величественно.

Из-за поворота выплывала первая байдарка – и вскоре раздавался неизбежный вскрик: восхищения или лёгкого, хоть и с примесью всё того же восхищения, ужаса.

– Ох! Господи! Посмотрите!

Мы знали, что он не бросится в реку: Шмель не любил купаться – ему было тяжело сплавлять своё огромное тело.

Но ради речных путешественников он делал исключение. Дождавшись, когда байдарка опасливо подходила к месту нашего лежбища, Шмель вдруг совершал необычайно убедительный заход в реку.

– Собака не перевернёт нас? – спрашивали люди, суетясь с вёслами.

Едва вода начинала касаться его вспенившихся на жаре брылей, Шмель как бы нехотя останавливался.

– Надеюсь, сегодня – нет… – отвечал я задумчиво, измеряя взглядом расстояние до лодки.

Памятуя о положенной ему роли, на реке Шмель никогда не выказывал к людям дружелюбия. Впрочем, не рычал, и тем более не лаял. Ему было достаточно явить себя.

– Здесь что, есть деревня? – спрашивали нас, чуть отплыв.

– Нет, только старое кладбище, – отвечал я бесстрастно.

Когда лодка удалялась, Шмель, разгоняя телом волны, возвращался на сушу и, двигаясь тяжёлой трусцой, мрачно сопровождал путешественников до ближайшего поворота.

Никто и никогда не решался выйти к нам на берег.

Порой у нас напоследок интересовались, куда мы прячем лодки тех, кого это чудовище всё-таки утопило.

…Мы ловили тепло, пока солнце не скроется за лесом, и только затем начинали собираться.

В тот раз мы шли к дому всей своей немалой семьёй.

В левой руке я держал маленькую ладошку младшей дочери, предупреждая её о всех превратностях лесной тропки, а в правой, накрутив на запястье, – поводок Шмеля.

Оставив в стороне пляж, где плескались деревенские жители и понаехавшие к ним гости, мы повернули к своему, ближайшему у реки, двору. До него оставалась минута пути.

Навстречу нам вышел голый по пояс, заметно хмельной, в бодром расположении духа мужчина. Поодаль кружила его собака – весёлая крупная лайка. Она была возбуждена новым местом, людскими криками, близостью реки. Стремительно перебегала от помеченного ещё с утра Шмелём придорожного дерева – к нашему забору, от забора – к большому придорожному камню.

Шмель не выказал никакого волнения, не натянул поводка, – но я всё равно остановился и приказал ему сесть.

– Будьте добры, – попросил я издалека незнакомого мне хозяина лайки. – Возьмите, пожалуйста, вашу собаку на поводок!

Мужчина сделал легкомысленный взмах рукой, означавший: это всё пустое.

Едва ли он хотел оскорбить нас. Просто у него было отличное настроение.

Шмель так и остался бы сидеть – но, завидев его, лайка тут же бросилась к нам.

Я поспешно подхватил дочку на руки и одновременно сбросил с запястья поводок, крепко взяв Шмеля за строгий ошейник. Стальные стержни ошейника вдавились ему в горло, чтоб он не задумал ничего такого…

Легчайшим, без малейшего усилия движением Шмель высвободился из моих крепко сжатых пальцев так, словно бы его держал не сорокалетний мужчина, который отжимается по утрам сто пятьдесят раз, а его крохотная дочка.

Лайка была гораздо меньше Шмеля, но с этой необычайно ловкой собакой охотятся на медведя: она бесстрашна и знает, что такое смертная драка.

Они бросились друг на друга и сразу сцепились всерьёз. Оцепенели даже люди у реки: всё стихло. Хозяин лайки застыл в ошарашенной позе.

У меня в руках была дочь, и я не мог её оставить.

Скорость движения псов была необъяснимой: ударившись оземь, они тут же, скрутившись в жгут, вознеслись в человеческий рост. Раскручиваясь обратно, сделали в июльском прожаренном воздухе несколько оборотов. Перекатились клубком – в котором невозможно было разобрать лап, хвостов, тел – сначала в одну, затем в обратную сторону. На миг отпрянули, с разгона сшиблись снова – но в этот раз лайка была отброшена назад с такой силой, словно её ударили в грудь железным ковшом.

Она упала замертво.

Я был уверен, что собаке пришёл конец.

Шмель бросился к ней – и та, вдруг ожив, кинулась спасаться.

…Глядя на это, возможно стало осознать, как убегают люди с поля боя: когда вмиг надламываются стать и сила, и не остаётся никакого выбора, кроме бегства…

Шмель, никогда не отличавшийся скоростью, тут в три огромных прыжка нагнал бегущую лайку и подмял её под себя.

Стоя четырьмя своими львиными лапами так, чтоб лайка не могла вывернуться из-под него, и придавив её грудью, он вознёс вверх свою огромную башку – и вдруг издал поразительной мощи, длинный рык.

Он славил свою победу! Он предвещал гибель побеждённому!

…Первой очнулась жена. Она подбежала к собакам и, понимая, что уже пошёл обратный отсчёт, сделала единственно верное: схватив Шмеля за хвост, резко рванула на себя. Он извернулся с ужасным оскалом, чтоб наказать того, кто посмел ему помешать, – и всякий наблюдавший был в тот миг уверен: сейчас он перекусит её надвое.

…Шмель успел понять, кто́ это. Человек, кормивший его с мягких рук и безжалостно обучавший первым командам. Зубы пса клацнули по воздуху впустую.

Этой заминки хватило на то, чтоб лайка вывернулась из-под Шмеля и, с удивительной силой вереща, скатилась в ближайший овраг.

Всё время, пока мы поспешно затаскивали Шмеля во двор, а следом заводили детей, собачий вопль не прекращался.

Истошно крича, лайка уходила всё дальше в лес, распугивая всё живое на своём пути. Если зверю с грудной клеткой, способной извлекать звуки, слышимые на много вёрст вокруг, доставили такую боль – какой же величины пасть и зубы у того, кто сделал это.

* * *

Новозаветный Шмель, ненаглядный наш! – плакал я всем сердцем.

Горячая июльская морда, источающая пастью жар жизни, как поданное зимнему путнику жаркое. Что стряслось, Шмель, что случилось?

Многие годы тебя возможно было обнимать, не предполагая обид и подвоха.

Что за тайная молния воссоединила твоё знание о любви и возможности потомства – с великим негодованием о всяком возможном зле?

Пока ты рос, взрастали и наши дети.

Все они лежали у твоей груди, будто у тёплой горы. Слушали твоё, мягкое к людям, как творог, и сильное, как горное течение, сердце.

Голосили тебе на все голоса в уши. Дули в огромный нос. Но ты всё сносил. И мёл хвостом так часто, что вымел бы начисто дорогу отсюда и до альпийских гор, откуда ты, говорят, родом.

Коты спали в твоей конуре. Ползучие гады могли пригреться под твоим животом, приведя выводок змеёнышей и не пугаясь, что ты передавишь их.

Собаки ели из твоего таза, не испрашивая разрешения, – и уходили, не благодаря, раздутые в боках и будучи не в силах облизать даже свои сальные морды.

Лошади склоняли к тебе нежные головы.

Коровы не опасались тебя, даже видя, что радость твоя от встречи с ними – чрезмерна.

И теперь ты рассеял все стада и стаи.

И птицы стали пугаться тебя не меньше, чем человека.

И змеи смотрят издалека на не допитое тобой молоко.

Умер ли ты в день грехопаденья – или, напротив, был рождён для иной, новой жизни?

И если твоё преображенье случилось во славу новой жизни – как же так вышло, что ты обратился духом своим во времена ветхозаветные, где месть была законной, а убийство – приемлемым?

Той несчастной лайке ты, как мы узнали после, раскромсал ногу и сломал два ребра, не считая бессчётных рваных ран на её теле. Раны те хотя бы объяснимы – но как же ты поломал ей рёбра? Разве для того ты был рождён, чтобы калечить чужую плоть?

Мы думали, что предназначенье твоё – мести хвостом дорогу к альпийским горам.

Скорбные вопросы, Шмель. Ах, отчего ты даже ухом не ведёшь.

…Шмель спал.

Загрузка...