Год спустя. Суд: день первый

Понедельник, 17 августа 2009

Янг Ю

Входя в зал суда, она чувствовала себя невестой. Собственно, на ее свадьбе, в последний и единственный раз при ее появлении, такая же толпа людей замолкла и повернулась посмотреть на нее. Если бы не разнообразие в цвете волос и не обрывки шепотков на английском, доносившиеся, пока она шла по проходу: «Смотрите, владельцы», «Дочь месяцы лежала в коме, бедняжка», «Он парализован, это ужасно», – она бы подумала, что до сих пор в Корее.

Маленький зал суда даже чем-то напоминал старую церковь со скрипучими деревянными скамьями по обеим сторонам прохода. Она не поднимала головы, ровно как на венчании двадцать лет назад. Она не привыкла быть в центре внимания, это казалось неправильным. Скромность, умение смешаться с толпой, невидимость – вот достоинства хорошей жены, а вовсе не скандалы и безвкусица. Разве не затем невесты надевают фату, чтобы защитить себя от лишних взглядов, приглушить разрумянившиеся щеки? Она огляделась. Справа, за представителями обвинения, она приметила знакомые лица родственников их пациентов.

Пациенты только один раз собирались все вместе – в прошлом июле, на церемонии открытия около ангара. Ее муж открыл двери, чтобы показать свежевыкрашенную голубым камеру, и с гордостью сказал:

– Это Субмарина Чудес. Чистый кислород. Высокое давление. Исцеление. Вместе.

Все захлопали. Матери зарыдали. И вот, они же, мрачные, надежда на чудо на лицах сменилась любопытством людей, хватающих журналы в очередях супермаркетов. И еще примешалась жалость, неясно только, к ней или к самим себе. Она ожидала злобы, но они улыбались ей, пока она шла мимо, и приходилось напоминать себе, что она здесь жертва. Она не в роли подзащитной, не ее обвиняли во взрыве, убившем двух пациентов. Она повторяла себе то, что Пак говорил ей каждый день: пожар вызван не тем, что они оба отлучились из ангара тем вечером. Если бы он был на месте, он не смог бы его предотвратить. Она попыталась улыбнуться в ответ. Хорошо, что они на ее стороне. Она это знала. Но оставалось ощущение, что она этого не заслужила, что это неправильно, будто полученный обманом приз. И вместо того, чтобы подбодрить ее, их поддержка лишь давила ей на плечи, внушая беспокойство, что Бог увидит и исправит несправедливость, заставит ее заплатить за ложь иным способом.

Когда Янг подошла к деревянному ограждению, она поборола внезапное желание перепрыгнуть заборчик и сесть за столом защиты. Она села с семьей позади прокурора, рядом с Мэттом и Терезой. Это были двое из тех, кто оказался в ловушке в Субмарине тем вечером. Она давно их не видела, с самой больницы. Никто не поздоровался. Они смотрели в пол. Они были жертвами.


Здание суда находилось в Пайнбурге, соседнем городке. Странное дело, эти названия: совершенно не соответствовали ожиданиям. Миракл Крик, в народе называемая просто Бухтой Чудес, вовсе вовсе не походила на место, где случались чудеса, если только не считать чудом то, что люди жили там годами и не сходили с ума от скуки. В этом месте была дешевая земля, хотя там больше не жили азиаты и, вероятно, вообще иммигрантов не было. Городок находился всего в часе езды от Вашингтона, недалеко от очагов современности, таких как аэропорт Вашингтон Даллес, но складывалось ощущение, что ты в глухой деревне в часах от цивилизации, совершенно в ином мире. Грязные колеи вместо бетонных переулков. Коров больше, чем машин. Полуразрушенные деревянные лачуги вместо высоток из стекла и стали. Виды словно кадры из рябящего черно-белого фильма. Возникала ассоциация с вещью, которую использовали и выкинули. Когда Янг впервые увидела это место, ей захотелось достать мельчайшие частицы мусора из карманов и выбросить как можно дальше.

Несмотря на простое название и близость к Бухте Чудес, Пайнбург был очарователен. Узкие мощеные улицы с рядами магазинчиков во французском стиле, выкрашенных в различные яркие цвета. Торговый ряд на Мэйн Стрит напоминал Янг о ее любимом рынке в Сеуле с его легендарными овощными рядами: шпинатный зеленый, перечно-красный, свекольно-фиолетовый, оранжевый как хурма. Только услышав описание, она бы сочла картинку безвкусицей, но в жизни было наоборот: смешение резких тонов словно приглушало их, так что все вместе выглядело изящно и мило.

Здание суда было расположено у подножья холма, по бокам тянулись ряды виноградников. Геометрическая точность обеспечивала зданию умеренную прохладу, и казалось очень уместным, что именно суд разместился среди ровных рядов виноградных лоз.

В то утро, осматривая здание с высокими белыми колоннами, Янг подумала, что она впервые так приблизилась к Америке. В Корее, когда Пак решил, что им с Мэри следует переехать в Балтимор, она ходила в книжные и изучила фотографии Америки – Капитолий, небоскребы Манхеттена, Внутренняя гавань. За пять лет в Америке она ни одну из этих достопримечательностей так и не увидела. Первые четыре года она проработала в магазине в двух милях от Внутренней Гавани, но в районе, который называли «гетто», где люди теснились как селедки в бочке и повсюду валялись битые бутылки. Крошечный сейф из пуленепробиваемого стекла – вот ее Америка.

Забавно, насколько отчаянно она мечтала вырваться из мира решеток, и как она теперь по нему тосковала. Бухта Чудес существовала изолированно, как остров. Люди жили там веками, население не менялось. Поначалу она думала, что просто нужно время, и жители оттают, поэтому прикладывала усилия, чтобы подружиться с особенно приятной на вид семьей по-соседству. Но потом она поняла – они не станут приятными, они вежливо недружелюбные. Янг был знаком этот тип людей. Ее мама сама была такой, она скрывала нежелание общаться под слоем хороших манер, как иные пользуются духами, чтобы скрыть запах тела. Чем хуже состояние тела, тем больше нужно маскировки. Их застывшая сверхвежливость – вечная улыбка со сжатыми губами на лице жены, «мэм» из уст мужа в начале или конце каждого предложения – держали Янг на расстоянии и подчеркивали ее статус чужака. Хотя многие ее клиенты в Балтиморе были вздорными, сварливыми, вечно жаловались на все подряд – на слишком высокие цены, слишком теплую содовую, слишком тонкую нарезку колбасы, в их грубости чувствовалась искренность, в их криках слышались доверительные отношения. Как вечно дерущиеся близнецы. Они ничего не скрывали.

В прошлом году Пак присоединился к ним в Америке. Они стали присматривать жилье в Аннандейле, в корейском квартале штата Колумбия, расположенном неподалеку от Бухты Чудес. Огонь положил этому конец, они до сих пор обитали в своем «временном» жилище. Разваливающаяся лачуга в ветхом городишке нисколько не напоминала фотографии из книг. До сегодняшнего дня самым красивым местом в Америке, увиденном Янг, была больница, где Пак и Мэри лежали много месяцев после взрыва.


В зале суда было шумно. Гудели вовсе не люди – пострадавшие, юристы, журналисты и прочие, а два старомодных оконных кондиционера по обе стороны за спиной судьи. Включаясь и выключаясь, они очень сильно шумели, как газонокосилки. А поскольку работали они не синхронно, все это напоминало брачный клич каких-то странных механических зверей. Когда кондиционеры работали, они трещали и гудели на разных высотах, от чего у Янг зудели барабанные перепонки. Ей хотелось залезть розовыми ногтями с идеальным маникюром поглубже в уши и почесать внутри головы.

Плакат в фойе гласил, что это историческое здание с 250-летней историей, и просил пожертвований в пользу Общества сохранения здания суда Пайнбурга. Янг покачала головой при мысли о подобном обществе, целой группе, чья единственная цель – помешать этой постройке стать современной. Американцы так гордятся всем, что старше пары сотен лет, словно старение вещей – сама по себе великая ценность. (На людей эта философия, естественно, не распространялась.) Кажется, они не осознавали, что в мире Америку ценят как раз за то, что она не старая, а новая и современная. В Корее все наоборот. В Сеуле быстро организовали бы «Общество обновления», нацеленное на замену «античного» деревянного пола здания суда и сосновых столов на мрамор и гладкую сталь.

– Всем встать. Заседание Суда Скайлайна по уголовным делам объявляется открытым. Председательствует почтенный Фредерик Карлтон III, – провозгласил судебный пристав. После первых слов все действительно встали. Кроме Пака. Он сжал руки на подлокотниках инвалидного кресла так, что на кистях и запястьях вздулись вены, как будто он пытался удержать вес своего тела на руках. Янг хотела было помочь ему, но остановила себя, понимая, что для него тяжелее принять помощь в такой мелочи, чем не встать вовсе. Пака очень волновало то, как он выглядит со стороны. Соответствие правилам и ожиданиям – основополагающие корейские черты, которые, как ни удивительно, вовсе не были присущи ей самой (Пак говорил, что богатство ее семьи обеспечило ей иммунитет). И все же она понимала его раздражение, когда он единственным остался сидеть посреди возвышающейся над ним толпы. Это делало его уязвимым, как маленькое дитя, и ей пришлось бороться с собой, чтобы не накрыть его руками, прикрывая неловкость ситуации.

– Суд призывает к порядку. Дело номер 49621. Содружество Виргинии против Элизабет Уорд, – объявил судья и постучал молоточком. Как по сигналу, оба кондиционера отключились. Звуки ударов по дереву многократно отразились от сумрачного потолка, прежде чем стихнуть.

Все официально: Элизабет на скамье подсудимых. Янг почувствовала укол в груди, словно спавшая ранее клеточка облегчения и надежды взорвалась и теперь распространяла электрические импульсы по всему телу, прогоняя страх, отравлявший ей жизнь. Прошел почти год с тех пор, как Пака оправдали, а Элизабет взяли под стражу, но Янг до сих пор до конца не верилось, казалось, это чья-то шутка, а сегодня, в день начала суда, объявят, что настоящие обвиняемые – они с Паком. Но теперь ожидание закончилось, и после нескольких дней представления доказательств – чрезвычайно веских доказательств, как выразился прокурор, – Элизабет признают виновной, а они получат деньги по страховке, их жизнь пойдет своим чередом. Жизнь продолжится.

Начали заходить присяжные. Янг смотрела на них. Эти двенадцать человек, семь мужчин и пять женщин, верили в высшую меру наказания и поклялись, что готовы голосовать за смертную казнь путем инъекции. Янг узнала об этом на прошлой неделе. У прокурора было тогда особенно хорошее настроение, а когда она спросила причину, он объяснил, что потенциальных присяжных, которые наиболее вероятно встали бы на сторону Элизабет, отстранили из-за того, что они выступили против смертной казни.

– Смертная казнь? Виселица, что ли? – переспросила она.

Должно быть, тревога и отвращение отразились у нее на лице, потому что Эйб перестал улыбаться.

– Нет, инъекция, наркотик вводят в вену. Совершенно безболезненно.

Он объяснил, что Элизабет не обязательно приговорят к смерти, что это лишь один из возможных исходов. И все равно ей было страшно видеть ее сегодня здесь. Этот ужас наверняка отразится на ее лице, выражая протест против имеющих власть прервать ее жизнь.

Теперь Янг заставила себя посмотреть на Элизабет, сидящую за столом защиты. Она и сама напоминала юриста, со светлыми волосами, стянутыми в пучок, в зеленом костюме, жемчуге, черных туфлях. Янг сначала ее даже не заметила, настолько она отличалась от своего обычного вида: неряшливый хвостик, мятый спортивный костюм, разномастные носки.

В этом была своеобразная ирония: из всех родителей их маленьких пациентов, Элизабет была самой неопрятной, и при этом у нее был самый адекватный ребенок. Генри, ее единственный сын, был воспитанным мальчиком, который, в отличие от многих других пациентов, мог ходить, говорить, не нуждался в подгузнике, и у которого не случалось припадков. Во время знакомства мама близнецов с аутизмом и эпилепсией спросила Элизабет, зачем Генри это лечение, ведь он выглядит здоровым. Она тогда нахмурилась, словно оскорбилась. Она перечислила список – ОКР, СДВГ, нарушения сенсорной обработки, РАС – и рассказала, как ей тяжело все время искать новые экспериментальные методы лечения. Казалось, она не догадывается, как выглядят ее жалобы среди детей в инвалидных колясках и с зондами для кормления.

Судья Карлтон попросил Элизабет встать. Можно было ожидать, что Элизабет расплачется, пока он зачитывает обвинения, хотя бы опустит глаза и покраснеет. Но она твердо смотрела прямо на судью немигающим взором, на щеках ни пятнышка. Янг изучала ничего не выражающее лицо Элизабет и гадала, не потеряла ли она от шока способность чувствовать. Но девушка выглядела не пустой, просто серьезной. Даже почти счастливой. Возможно, такое впечатление складывалось потому, что Элизабет привычно было видеть беспокойно хмурящейся, а без этого она казалась довольной.

А может, в газетах писали правду? Может, она мечтала избавиться от сына, и теперь, когда его больше нет, она наконец обрела покой? Может, она просто была монстром?

Мэтт Томпсон

Он многое готов был отдать, чтобы сегодня быть в другом месте. Может, не правую руку целиком, но оставшиеся три пальца уж точно. Он и так уже калека, пальцем больше, пальцем меньше, неважно. Он не хотел видеть репортеров, вспышки камер, устремлявшихся на него, как только он совершал ошибку и закрывал лицо руками. Он смущался, представляя себе, как вспышка отражается от блестящего шрама на пухлой культе, оставшейся от его правой руки. Он не хотел слышать шепотков: «Смотрите, вот тот доктор-импотент». Не хотел смотреть в глаза Эйбу, прокурору, который лишь один раз взглянул на него, склонив голову набок, будто решая головоломку, и спросил:

– Вы с Жанин рассматривали возможность усыновления? Я слышал, что в Корее множество детей-метисов.

Он не хотел болтать с родителями жены, семьей Чжоу, слушать, как Жанин отчитывает их за стыд, вызванный каждым приобретенным недостатком, который она называла очередным «типично корейским» предрассудком и проявлением нетерпимости. Меньше всего ему хотелось видеть кого-либо с «Субмарины Чудес»: пациентов, Элизабет, а тем более Мэри Ю.

Эйб встал и подошел к Янг, протянул руку через загородку и положил поверх ее руки. Он нежно похлопал ее, она улыбнулась. Пак сжал зубы, а когда Эйб улыбнулся ему, растянул губы в неудачном подобии улыбки. Мэтт понимал, что Пак, как и его корейский свекр, недолюбливал афроамериканцев и считал, что президент-афроамериканец – это один из самых больших промахов Америки.

Впервые встретив Эйба, он был удивлен. Бухта Чудес и Пайнбург казались такими белыми провинциальными городами. Все присяжные были белые. Судья – белый. Полиция, пожарные – все белые. Здесь он точно не ожидал увидеть черного прокурора. С другой стороны, здесь никто не ожидал увидеть корейского иммигранта, управляющего миниверсией подводной лодки и называющей ее медицинским оборудованием, но ведь так и было.

– Дамы и господа присяжные, меня зовут Абрахам Паттерли, я прокурор. Я представляю иск Содружества Виргинии против подзащитной, Элизабет Уорд, – Эйб ткнул указательным пальцем правой руки в сторону Элизабет. Та даже вздрогнула, словно не знала, что ее в чем-то обвиняют. Мэтт уставился на палец Эйба, гадая, что тот станет делать, если лишится его, как он сам. Перед самой ампутацией хирург сказал:

– Благодарите Бога, что это не помешает вашей работе. Представьте, каково было бы пианисту или хирургу.

Мэтт много об этом размышлял. Представители каких профессий не сильно пострадали бы от потери указательного пальца правой руки? Раньше он бы отнес к таковым юристов, но теперь уже сомневался в этом, наблюдая, как Элизабет сжалась под таким простым жестом, под властью, которую давал Эйбу его палец.

– Почему Элизабет оказалась сегодня здесь? Вы уже выслушали обвинения. Поджог, нанесение телесных повреждений, попытка убийства, – Эйб внимательно посмотрел на Элизабет, прежде чем повернуться к присяжным. – Убийство.

– Пострадавшие собрались в зале, все готовы и жаждут поведать, что произошло с ними, – Эйб махнул рукой в сторону передних рядов, – и еще с двумя жертвами подзащитной: Китт Козловски, старинной приятельницей, и Генри Уордом, ее восьмилетним сыном, которые ничего не могут рассказать сами, поскольку мертвы.

– Кислородный баллон на Субмарине Чудес взорвался около 20:25 двадцать шестого августа 2008 года, вызвав неконтролируемый пожар. Шесть человек при этом находились внутри помещения, еще трое в зоне взрыва. Двое погибли. Четверо получили тяжелые травмы, много месяцев провели в больнице, были парализованы, перенесли ампутацию конечностей.

– Подсудимая должна была находиться вместе с сыном. Но ее там не было. Она сказала всем, что нехорошо себя чувствует. Заболела голова, поднялось давление, все такое. Она попросила Китт, мать другого пациента, приглядеть за ее Генри, пока она отдохнет. Взяла бутылку вина и пошла к протекающему неподалеку ручью. Она выкурила сигарету той самой марки, от которой начался пожар, подожгла ее спичкой той самой марки, от которой начался пожар, – Эйб оглядел присяжных. – Все это неоспоримо, – заверил он и помолчал, чтобы подчеркнуть важность своих слов. – Не-о-спо-ри-мо, – повторил он по слогам и снова ткнул указательным пальцем в обвиняемую. – Подсудимая признала, что она намеренно задержалась снаружи, что она сымитировала дурноту, и что пока ее сын и подруга сгорали заживо внутри, она потягивала вино, курила сигарету, которая вызвала взрыв, и слушала Бейонсе на Айподе.


Мэтт знал, почему есть стремление заслушать его показания первыми. Эйб объяснил, как важно получить общую информацию.

– Барокамеры, кислород, все это очень сложно. Вы – доктор, вы сможете всем все объяснить. К тому же вы сами там были. Идеальная кандидатура.

Идеален или нет, но Мэтт изо всех сил внутренне противился необходимости говорить первым, задавать настроение процессу. Он знал, что Эйб считал всю эту историю с исцелением на субмарине подозрительной и хотел сказать: «Смотрите, вот нормальный американец, настоящий врач, из настоящего медицинского университета, и он туда пошел. Значит, это не совсем сумасбродство.»

– Положите левую руку на Библию и поднимите правую руку, – произнес судебный пристав. Мэтт положил на Библию правую руку, поднял левую и пристально посмотрел на пристава. Пусть считает его идиотом, который право от лево не отличает. Все лучше, чем показывать искалеченную руку, чтобы все начали отводить взгляд, как птички над помойкой, не знающие, куда приземлиться.

Эйб начал с легких вопросов. Откуда Мэтт родом (Бетесда, Мэрилэнд), в какую школу ходил (Тафтс), где изучал медицину (Джорджтаун), где живет (там же), где работает (там же), какая у него специализация (радиология), подтверждение квалификации от больницы (Фэрфакс).

– Теперь я должен задать первый вопрос, который пришел мне в голову, когда я услышал о взрыве. Что такое Субмарина Чудес, и зачем в Вирджинии субмарина, ведь моря поблизости нет?

Несколько присяжных улыбнулись, словно испытав облегчение от того, что не их одних посещал такой вопрос.

Мэтт растянул губы в улыбке.

– Это не настоящая субмарина. Помещение просто оформлено в стиле подводной лодки, с иллюминаторами, люком и стальными стенами. На самом деле это медицинский прибор, помещение для гипербарической кислородной терапии, или гипербарической оксигенации, сокращенно ГБО.

– Расскажите, как это работает, доктор Томпсон.

– Вас закрывают в камере, потом нагнетают давление до таких значений, которые в полтора – три раза превышают нормальное. Вы вдыхаете стопроцентный кислород. Высокое давление способствует тому, что насыщение крови, жидкостей и тканей кислородом растет. Поврежденным клеткам для восстановления нужен кислород, поэтому глубокое проникновение дополнительного кислорода может привести к ускоренному выздоровлению и регенерации. Многие больницы практикуют терапию ГБО.

– Но Субмарина Чудес не была частью больницы. Это важно?

Мэтт вспомнил стерильные условия больничных камер, находящихся под наблюдением техников в операционных одеждах, потом представил себе ржавую камеру Ю в старом ангаре.

– Не очень. В больницах обычно используют камеры, куда может лечь один человек. Субмарина Чудес больше, так что в ней могут разместиться четыре пациента со своими опекунами, что удешевляет процедуру. К тому же частные центры обеспечивают лечение пациентам с такими заболеваниями, с которыми в больницах отказывают.

– Какого рода заболеваниями?

– Там много всего. Аутизм, ДЦП, бесплодие, болезнь Крона, невропатии.

Мэтту послышались хохотки из-за спины, когда он назвал диагноз, который так старался спрятать в середине списка. Бесплодие. А может это лишь воспоминание, как он сам рассмеялся, когда Жанин впервые предложила опробовать ГБО, получив результаты спермограммы.

– Спасибо, доктор Томпсон. Итак, вы стали первым пациентом Субмарины Чудес. Вы можете рассказать, как так получилось?

Может ли он? Он может часами распространяться о том, как Жанин идеально все подстроила, пригласила его на обед к родителям, не упоминая ни Ю, ни ГБО, ни, что хуже всего, ожидаемый «вклад» Мэтта. Подлая западня.

– Я встретил Пака в доме родителей жены в прошлом году, – сказала Мэтт Эйбу. – Он друг их семьи. Мой свекр и отец Пака родом из одной корейской деревни. У отца жены я узнал, что Пак собирается открыть клинику ГБО, а мой свекр вкладывает в это деньги.

В тот день они все сидели за обеденным столом и поспешили встать при появлении Мэтта, словно он был королевской особой. Пак заметно нервничал, его тонкая улыбка подчеркивала острые черты лица, а когда он пожимал Мэтту руку, можно было почувствовать, что пальцы дрожат. Янг, жена Пака, слегка поклонилась, опустив глаза. Мэри, их шестнадцатилетняя дочь, была копией матери, но со слишком большими глазами для тонких черт лица. Она непринужденно и шкодливо улыбалась, словно знала какой-то секрет и ей не терпелось увидеть его реакцию, когда он все узнает, а это несомненно должно было произойти.

Как только Мэтт сел, Пак спросил:

– Вы слышали о ГБО?

Эти слова послужили сигналом к хорошо отрепетированному представлению. Все сгрудились вокруг Мэтта, заговорщически склонялись к нему и говорили по очереди, не умолкая. Свекр твердил, как это нынче популярно у его азиатских клиентов по акупунктуре, что в Японии и Корее процветают центры оздоровления с саунами и ГБО. Свекровь рассказала, что у Пака многолетний опыт работы с ГБО в Сеуле. Жанин заявила, что недавние исследования показали, что ГБО является многообещающим средством лечения многих хронических заболеваний.

– И как вы на все это отреагировали? – спросил Эйб.

Мэтт заметил, как Жанин сунула большой палец в рот и принялась обкусывать кожу вокруг ногтя. Она делала так, когда очень сильно переживала. Так же она сидела и за тем обедом, без сомнения потому, что точно могла предугадать его мнение. Как и мнение их друзей из больницы. Полнейшее дерьмо. Еще один закидон от ее отца, альтернативный универсальный вид терапии, на который ведутся отчаявшиеся, тупые, сумасшедшие пациенты. Мэтт этого, конечно, не сказал. Мистер Чжо и так не в восторге от Мэтта, просто потому, что он не кореец. Что будет, если он узнает, как Мэтт относится к делу его жизни, что считает восточную «медицину» ерундой? Нет. Ни к чему хорошему это не приведет. Поэтому Жанин проявила чудеса смекалки, объявив обо всем перед своими родителями и их друзьями.

– Все воодушевились, – сказал Мэтт Эйбу. – Мой свекр более тридцати лет занимается акупунктурой, он все и спланировал, а моя жена, врач-терапевт, подтвердила действенность методики. Мне этого было достаточно.

Жанин перестала обкусывать ноготь, а Мэтт добавил:

– Важно учитывать, что у нее в университете оценки были лучше, чем у меня.

Тут Жанин рассмеялась вместе с присяжными.

– И вы записались на курс лечения. Расскажите об этом.

Мэтт закусил губу и отвернулся. Он ожидал такого вопроса и даже продумал, как на него отвечать: максимально буднично. Тем же тоном, каким Пак тем вечером рассказал, что свекр Мэтта вкладывает деньги в его бизнес, а Жанин «назначается» – словно у них президентская комиссия или что-то в этом роде – медицинским консультантом. Все дружно решили, что мистер Томпсон должен стать первым пациентом. Мэтт тогда подумал, что ослышался. Пак хорошо говорил по-английски, но все же с акцентом и синтаксическими ошибками. Может, он перепутал слова и имел в виду «директором» или «председателем»? Но потом Пак добавил: «В основном пациентами будут дети, но хорошо, если будет и один взрослый».

Мэтт молча отпил вина, гадая, как Паку могло взбрести в голову, будто он, вполне здоровый мужчина, нуждается в ГБО, и тут увидел единственное возможное объяснение. Не могла ли Жанин упомянуть об их – его – затруднении? Он постарался отбросить эту мысль и сконцентрироваться на обеде, но руки у него дрожали, так что никак не получалось подцепить еду, скользкие кусочки маринованных ребрышек не держались тонкими серебряными палочками. Мэри это заметила и пришла на выручку. «Я тоже не могу есть металлическими», – сказала она и предложила ему деревянные палочки, такие, как дают в китайских забегаловках. «Ими легче. Попробуй. Мама говорит, мы поэтому и уехали из Кореи: кто возьмет в жены девушку, которая палочками есть не умеет. Так, мама?» Остальные недовольно промолчали, но Мэтт рассмеялся. Она вторила, и они принялись хохотать вдвоем и корчить рожи, как два непослушных ребенка в полной комнате взрослых.

Именно в тот момент, пока Мэтт и Мэри смеялись, Пак сказал:

– ГБО показывает высокую эффективность в борьбе с бесплодием, особенно в твоем случае, при низкой подвижности сперматозоидов.

Получив подтверждение, что его жена поделилась подробностями – медицинскими, личными – не только с родителями, но и с людьми, которых он впервые видит, Мэтт почувствовал в груди что-то горячее, словно наполненный лавой шар взорвался в легких, вытеснив весь кислород. Мэтт уставился Паку в глаза и старался дышать спокойно. Как ни странно, сложнее было избегать взгляда не Жанин, а Мэри. Он не хотел знать, как эти слова – бесплодие, низкая подвижность сперматозоидов – повлияют на ее мнение о нем. Раньше она смотрела на него с любопытством, возможно даже с интересом. А вдруг теперь в ее глазах отразится отвращение или, что еще хуже, жалость?

Мэтт сказал Эйбу:

– У нас с женой были проблемы с зачатием, а ГБО является экспериментальным методом лечения мужчин с подобными проблемами, так что разумно было воспользоваться предложением.

Он не стал уточнять, что сначала отказался, не хотел даже упоминать об этом до конца обеда. Жанин произнесла явно заготовленную фразу, что, если Мэтт согласится стать пациентом, это поможет раскрутить бизнес, потому что присутствие «настоящего врача» (слова Жанин) убедят потенциальных клиентов в безопасности и эффективности ГБО. Кажется, она не заметила, что он ничего не ответил и не поднимал глаз от тарелки. А вот Мэри заметила. Она раз за разом выручала его, то посмеиваясь над тем, как он пользуется палочками, то вставляя шуточки о смешении вкусов кимчи и чеснока с вином.

В последующие дни Жанин превратилась в занозу в заднице, все время говорила о безопасности ГБО, множестве вариантов применения, бла-бла-бла. Когда он не уступил, она принялась давить на чувство вины, говорила, что его отказ лишь укрепит подозрение ее отца, будто Мэтт не верит в его бизнес.

– А я в него и не верю. Я не считаю его занятия медициной, и ты это знала с самого первого дня, – сказал он, что привело к еще более болезненному высказыванию с ее стороны:

– Да ты просто ненавидишь азиатов. Не воспринимаешь нас всерьез.

Не успел он запротестовать, что она обвиняет его в расизме, отметить, что он вообще-то на ней женился (и вообще, разве это не она все время твердила, что старомодные корейцы типа ее родителей – жуткие расисты), как Жанин вздохнула и с мольбой в голосе сказала:

– Один месяц. Если сработает, сможем избежать ЭКО. Не надо будет сдавать сперму в баночку. Разве ради этого не стоит попытаться?

Он не сказал ничего. Она восприняла его молчание за знак согласия, а он не стал ее разубеждать. В ее словах была правда, по крайней мере, они не были в корне неверны. К тому же, может, тогда свекр хоть частично простит его за то, что он не кореец.

– Когда вы приступили к терапии? – спросил Эйб.

– В первый же день после открытия. Я хотел пройти сорок сеансов к августу – тогда пробок меньше. Так что записался на два ежедневно, первый в 9:00 и последний в 18:45. Всего в день проводилось шесть сеансов, и эти два были отведены для тех, кто приходит дважды.

– Кто еще был в вашей группе? – спросил Эйб.

– Трое: Генри, ТиДжей и Роза. И их матери. Было пару раз, что кто-то заболевал или застревал в пробке, но в основном мы все были там ежедневно, дважды в день.

– Расскажите о них.

– Без проблем. Роза старше всех. Ей около шестнадцати. У нее ДЦП. Передвигается в инвалидном кресле и получает питание через зонд. Ее мама – Тереза Сантьяго, – он показал на нее. – Мы прозвали ее мать Тереза за необычайные доброту и терпение.

Услышав такие слова, Тереза зарделась, как и всегда, когда ее так называли.

– Далее, ТиДжей, ему восемь. Аутизм. Он не говорит. А его мама, Китт…

– Китт Козловски, погибшая прошлым летом?

– Да.

– Вы узнаете эту фотографию? – Эйб положил фото на подставку. Постановочная фотография, лицо Китт в центре, немного напоминавшая знаменитые работы Анны Геддес с младенцами и цветами. Только на фото Китт вместо лепестков вокруг нее была семья. Сверху (стоял прямо за спиной) ее муж, внизу (у нее на руках) ТиДжей, по две девочки справа и слева. У всех пятерых детей такие же рыжие кудри, как у нее. Эталон счастья. Теперь, когда матери нет, подсолнух остался без серединки, на которой держались лепестки.

Мэтт сглотнул и прочистил горло.

– Это Китт, с семьей, с ТиДжеем.

Эйб поставил рядом еще одну фотографию. Генри. Это не показное студийное фото, а слегка расфокусированное изображение, где он смеется летним днем, позади лишь синее небо и зеленые листья. Светлые волосы слегка взлохмачены, голова запрокинута, голубые глаза от смеха сузились до щелок. В середине щель от выпавшего зуба, словно он ею хвастается.

Мэтт снова сглотнул.

– Это Генри. Генри Уорд. Сын Элизабет.

– Подсудимая сопровождала Генри на все сеансы, как другие матери? – спросил Эйб.

– Да, – ответил Мэтт. – До последнего раза она всегда заходила вместе с ним.

– Каждый раз, но тот единственный, когда она осталась снаружи, случайно оказался тем, когда все внутри погибли или оказались искалечены?

– Да, тот единственный раз, – Мэтт смотрел на Эйба, изо всех сил стараясь не переводить взгляда на Элизабет, но краем глаза все равно видел ее. Она глядела на фотографии, покусывая губы, розовой помады уже не осталось и следа. Это выглядело неправильно: лицо с подведенными голубыми глазами, румянами на щеках, пудрой на носу, а рот совсем невыразительный. Словно клоуну забыл нарисовать губы.

Эйб поставил на вторую подставку карту.



– Доктор Томпсон, поможет ли это вам объяснить, как устроена Субмарина Чудес?

– Да, очень, – сказал Мэтт. – Это мой приблизительный чертеж. Она находится в городке Бухта Чудес, в десяти милях к западу отсюда. Через весь город проходит ручей Чудес, и он же протекает по лесу прямо рядом с ангаром, где проводилась терапия.

– Извините, вы сказали «ангар»? – Эйб изобразил замешательство, словно сам не видел его несколько тысяч раз.

– Ну да. Посреди двора там деревянный ангар, а камера для ГБО находится внутри. Когда заходишь, слева панель управления, там всегда сидел Пак. И еще шкафчики, где можно оставить запрещенные предметы, например, украшения, электронику, бумагу, синтетические предметы одежды, все, что может дать искру. Пак строго соблюдал технику безопасности.

– А что было снаружи?

– Перед ангаром гравийная площадка на четыре машины. Справа лес и ручей. Слева – небольшой домик, где жил Пак с семьей, сарай для инструментов и линии электропередач.

– Спасибо. А теперь расскажите, как проходил обычный сеанс. Что происходило? – попросил Эйб.

– Мы забирались в камеру через люк. Я обычно заходил последним и садился у выхода. Там висели наушники, чтобы связаться с Паком.

Такое обьяснение звучало убедительно, но на самом деле Мэтт просто предпочитал держаться особняком. Мамы любили поболтать, пообсуждать экспериментальные протоколы лечения, порассказывать истории из жизни. Ну и пусть, только Мэтт не такой. Во-первых, он врач и не верит в альтернативные методы лечения. К тому же он не был родителем, тем более родителем ребенка с особыми потребностями. Он бы рад был приносить с собой журнал или бумаги с работы. Они бы хоть как-то защищали его от града вопросов. Ирония судьбы – он пришел туда, чтобы завести детей, но от этих сеансов у него все настойчивее появлялись мысли о том, действительно ли они нужны, ведь столько всего может пойти не так.

– Потом начинали нагнетать давление, – сказал Мэтт. – Ощущения похожи на настоящее погружение под воду.

– И каково это? Объясните тем из нас, кто никогда не плавал на подводной лодке? – спросил Эйб, вызывая одобрительные улыбки у нескольких присяжных.

– Как посадка самолета. Уши так закладывает, словно они сейчас лопнут. Пак повышал давление медленно, чтобы минимизировать неприятные ощущения, так что процесс занимал около пяти минут. По достижении полутора атмосфер – это соответствует семнадцати футам ниже уровня моря – мы надевали кислородные шлемы.

Помощник Эйба передал ему прозрачный пластиковый шлем.

– Вот такие?

Мэтт взял шлем. – Да.

– Как он действует?

Мэтт повернулся к присяжным и указал на синий латексный круг внизу.

– Вот здесь он прилегает к шее, а голова оказывается внутри, – пояснил он, растянул латекс и надел шлем. Голова оказалась будто в прозрачном пузыре.

– Затем шланг, – сказал Мэтт, когда Эйб передал ему прозрачную пластиковую катушку. Она скользила и, казалось, не имела конца, как маленькие змейки, которые, если распрямляются, достигают десяти футов в длину.

– Зачем это, доктор?

Мэтт вставил трубку в отверстие в шлеме у подбородка.

– Она соединяет шлем с кислородным краном в камере. Позади ангара находится резервуар с кислородом, который по шлангам подается в краны. Когда Пак включает кислород, он идет по трубкам нам в шлемы. Кислород расширяется, и шлем надувается, как мячик.

Эйб улыбнулся.

– И тогда выглядит, будто у вас на голове аквариум, – засмеялись присяжные. Мэтт видел, что им нравится Эйб, который говорил прямо, как есть, не притворялся, будто он умнее их всех. – И что дальше?

– Все просто. Четверо из нас дышали как обычно, но вдыхали чистый кислород в течение шестидесяти минут. Через час Пак перекрывал кислород, мы снимали шлемы, потом возвращение к нормальному давлению и на выход, – сказал Мэтт и снял шлем.

– Спасибо, доктор Томпсон. Ваше объяснение было очень полезным. Теперь я хотел бы перейти к причине, по которой мы здесь сегодня собрались, а именно, к событиям двадцать шестого августа этого года. Вы помните тот день?

Мэтт кивнул.

– Извините. Вам придется ответить вслух. Для записи заседания.

– Да, – Мэтт прочистил горло, – помню.

Эйб слегка сощурился, потом распахнул глаза, словно не знал, сочувствовать ему, или предвкушать продолжение.

– Расскажите своими словами, что случилось в тот день.

Зал суда пришел в движение, почти незаметно все присяжные и зрители подались вперед на десятую часть дюйма. За этим все и пришли. Не только за ужасами, хотя и за этим тоже – фотографии места взрыва, покореженные остатки оборудования но и за трагедией. Мэтт насмотрелся этого в больнице – сломанные кости, автоаварии, шрамы после рака. Люди плакали, конечно, от боли, несправедливости, неудобств всего этого, но практически всегда кто-то из родственников просто подпитывался энергией, находясь на периферии страданий. А у пациентов буквально каждая клеточка их тел вибрировала чуть чаще, пробужденная от сонной рутины обычной жизни.

Мэтт опустил взгляд на покалеченную руку, культю с торчащими большим и безымянным пальцами, а также мизинцем. Он снова прокашлялся. Он уже столько раз все это рассказывал. Полиции, врачам, страховой, Эйбу. Еще один раз, сказал он сам себе. Всего один раз осталось пережить этот взрыв, обжигающее пламя, исчезновение головки Генри. И он никогда больше не станет об этом говорить.

Тереза Сантьяго

День выдался жаркий. Семь утра, а уже пот ручьем. После трехдневного ливня палило солнце, воздух был густой и тяжелый, как в сушилке, полной влажной одежды. Она с нетерпением ждала утреннего сеанса: оказаться запертой в комнате с кондиционером казалось пределом мечтаний.

Въезжая на парковку, Тереза чуть кого-то не сбила. Шесть женщин с транспарантами шли полукругом, как линия пикета. Тереза притормозила, попыталась прочитать надписи, но тут кто-то встал у нее на пути. Она ударила по тормозам, чудом не задев женщину.

– Боже, – воскликнула Тереза, выходя из машины. Женщина не остановилась. Ни криков, ни указующих жестов, ни взглядов. – Извините, что здесь происходит? Нам надо проехать, – сказала им Тереза. Только женщины. У них в руках плакаты с яркими надписями прописными буквами: «Я ребенок, а не лабораторная мышь!», «Люби меня, прими меня, не трави меня», и «Знахарство = жестокое обращение с ребенком».

Высокая женщина с серебристыми волосами и прической боб подошла ближе.

– Эта дорожка – территория общего пользования. Мы имеем право здесь находиться и остановить тебя. Терапия ГБО опасна, она не работает, а вы лишь хотите проучить детей, вы не любите их такими, какие они есть.

Позади просигналила машина. Китт.

– Мы здесь. Наплюй на идиоток, – сказала она и показала вниз по дороге. Тереза захлопнула дверь и последовала за ней. Китт уехала недалеко. Сразу за парковкой в лесу была прогалина. Сквозь густую листву виднелся ручей Чудес, коричневый, набухший после ливня, ленивый.

Мэтт и Элизабет уже были там.

– Что это за чертовщина? Кто это такие, черт возьми? – спросил Мэтт.

Китт сказала Элизабет:

– Понимаю, они наговорили тебе ужасные вещи, дикие угрозы, но никогда не думала, что они могут перейти к действию.

– Вы их знаете? – спросила Тереза.

– Пересекались на форумах, – сказала Элизабет. – Фанатики. У их детей аутизм, и они твердят всем, что так и должно быть, что любое лечение – зло, которое убивает детей.

– Но ведь ГБО не такое, – сказала Тереза. – Мэтт, ты-то можешь им сказать.

Элизабет покачала головой.

– С ними бессмысленно спорить. Мы не сможем повлиять на них. Идем, не то опоздаем.

Они пошли через лес, чтобы не сталкиваться с демонстрантами, но это не помогло. Те их заметили и побежали наперерез. Женщина с серебристым бобом размахивала плакатом, на котором была изображена барокамера в огне, а сверху красовалась выразительная в своей лаконичности надпись «43!».

– Факт: было уже сорок три пожара в камерах ГБО и даже несколько взрывов, – сказала женщина. – Зачем вы запихиваете детей в такое опасное место? Зачем? Чтобы они смотрели вам в глаза? Меньше размахивали руками? Примите их такими, какие они есть. Такими создал их Господь, такими они родились, и…

– Роза родилась не такой, – заявила Тереза, выступив вперед. – Она не родилась с ДЦП. Она была здоровым ребенком. Ходила, говорила, обожала турники. А потом она заболела и мы недостаточно быстро отвезли ее в больницу, – она почувствовала руку, сжавшую ей плечо – это Китт. – Она не должна была оказаться в инвалидном кресле. И вы упрекаете меня, осуждаете меня за то, что я пытаюсь ее вылечить?

– Извините, – сказала женщина с серебристым бобом. – Но мы обращаемся к родителям детей с аутизмом, это другое…

– Почему же другое? – сказала Тереза. – Потому что они такими родились? А как насчет детей, рожденных с опухолью или с волчьей пастью? Очевидно, Господь хотел, чтобы они родились такими, но разве из-за этого родители должны отказываться от операции, облучения, всего, что может сделать их детей целыми и здоровыми?

– Наши дети уже целые и здоровые, – сказала женщина. – Аутизм – не порок, это другой уровень жизни, и любое так называемое лечение – шарлатанство.

– Уверены? – спросила Китт, вставая рядом с Терезой. – Я тоже так думала, а потом прочитала, что у многих детей-аутистов проблемы с пищеварением. Из-за этого они ходят на цыпочках: напряжение мышц помогает справляться с болью. ТиДжей всегда ходит на носочках, и мы прошли обследование. Оказалось, у него сильное воспаление, а сказать сам он не мог.

– У нее похожая история, – Тереза показала на Элизабет. – Она перепробовала кучу методов лечения, и ее сын изменился настолько, что врачи уже не считают его аутистом.

– Знаем мы все о ее методах лечения. Чудо, что ее сын все это пережил. Не все выживают, – женщина ткнула плакат с пылающей камерой ГБО в лицо Элизабет.

Элизабет усмехнулась и покачала головой, прижала Генри ближе к себе и попыталась уйти. Женщина схватила Элизабет за руку и резко дернула. Девушка вскрикнула, попыталась высвободиться, но женщина сжала пальцы крепче и не отпускала.

– Хватит меня игнорировать, – сказала она. – Если не прекратишь, произойдет что-то ужасное. Обещаю.

– Эй, отпусти, – сказала Тереза, вставая между ними и отталкивая женщину. Та повернулась, сжала кулаки, словно собиралась ударить, и Тереза почувствовала, как по плечам и спине побежали мурашки. Она сказала себе не глупить, это всего лишь женщина с сильными убеждениями, нечего бояться, и потребовала:

– Пропустите. Немедленно.

Мгновение, и демонстранты отступили. Потом подняли транспаранты над головой и медленно продолжили свое шествие.


Странно было сидеть в суде и слушать события утра перед взрывом в пересказе Мэтта. Тереза не ожидала, что воспоминания ее и Мэтта совпадут в точности: она смотрела «Закон и порядок», много знала, не была наивной. Но все же разница поражала. Мэтт свел всю перепалку с демонстрантами к одной фразе – «об эффективности и безопасности экспериментальных методов лечения аутизма» – и даже не упомянул аргументы Терезы о других заболеваниях, потеряв часть дискуссии или посчитав ее неважной. Иерархия инвалидностей, которая для Терезы стояла во главе угла, которую она защищала с пеной у рта, для Мэтта ничего не значила. Будь у него ребенок-инвалид, он бы думал иначе. Ребенок с особыми потребностями не просто меняет тебя, он превращает тебя в кого-то другого, перемещает в параллельную вселенную с измененной осью гравитации.

– Что в это время делала подсудимая? – спросил Эйб.

– Элизабет не принимала участия в споре, – ответил Мэтт. – Мне это показалось странным, обычно она рада рассказать о способах лечения аутизма. Она просто таращилась на листовку. Там внизу был текст, и она щурилась, словно пыталась разобрать надпись.

Эйб передал Мэтту лист бумаги.

– Речь идет об этой листовке?

– Да.

– Пожалуйста, прочитайте подпись.

– Недостаточно избегать возникновения искр в помещении. Однажды пожар, начавшийся вне камеры под трубами для подведения кислорода, привел к взрыву и повлек человеческие жертвы.

– Пожар, начавшийся вне камеры под трубами с кислородом, – повторил Эйб. – Разве не это в точности произошло с «Субмариной Чудес» в тот день?

Мэтт взглянул на Элизабет, сжимая зубы.

– Это, – сказал он, – и я знаю, что она обратила внимание на надпись, потому что подошла потом к Паку и рассказала о листовке. Пак сказал, что у нас такого не произойдет, он не подпустит демонстрантов близко к ангару, но Элизабет все твердила, как они опасны, и заставила его пообещать, что он позвонит в полицию и расскажет об их угрозах, чтобы все было задокументировано.

– Как прошло погружение? Она что-нибудь об этом говорила?

– Нет, она молчала. Выглядела рассеянной. Казалось, что тщательно что-то обдумывает.

– Возможно, что-то замышляет? – спросил Эйб.

– Протестую, – заявила адвокат Элизабет.

– Принято. Присяжные не будут учитывать вопрос, – сказал судья ленивым тоном. Юридический вариант «да, да, да». Не то чтобы это имело какое-то значение. И так все о том и думали: листовка подала Элизабет идею поджечь камеру и свалить все на демонстрантов.

– Доктор Томпсон, пыталась ли Элизабет обвинить во всем демонстрантов, когда Субмарина Чудес взорвалась ровно так, как она предупреждала?

– Да, тем же вечером, – сказал Мэтт. – Я слышал, как она рассказывала следователям, что совершенно уверена, что это сделали демонстранты, что это они подожгли шланги с кислородом.

Тереза тоже это слышала. Сначала она, как и все остальные, была в этом уверена. Первую неделю демонстранты вообще считались главными подозреваемыми, и даже арест Элизабет не рассеял подозрений. Даже этим утром, когда напутствие присяжным от адвоката Элизабет состоялось после выступления стороны обвинения, Тереза расстроилась, уверенная, что защита будет выставлять демонстрантов настоящими убийцами.

– Доктор Томпсон, расскажите, что еще произошло тем утром после встречи с демонстрантами, – попросил Эйб.

– После сеанса Элизабет и Китт ушли, а я помог Терезе провезти инвалидное кресло Розы через лес. Когда мы подошли к поляне, Генри и ТиДжей уже сидели в машинах, а Элизабет и Китт стояли в стороне, на опушке. Они ссорились.

Тереза вспомнила: они действительно кричали, но шепотом, как ругаются на людях, не желая делать личный предмет спора достоянием общественности.

– Что они говорили?

– Сложно было разобрать, но я слышал, как Элизабет обозвала Китт «завистливой сучкой» и сказала что-то вроде «Хотела бы я валяться, посасывая конфеты, вместо того, чтобы заботиться о Генри».

Сама Тереза слышала слово «конфеты», но не всю фразу. Впрочем, Мэтт стоял ближе – когда они подошли к машинам, он заметил что-то у себя на ветровом стекле и побежал убрать.

– Извините, но правильно ли я все понял: подсудимая назвала Китт «завистливой сучкой» и высказала желание есть конфеты вместо того, чтобы заботиться о сыне, за несколько часов до того, как Китт и Генри погибли при взрыве?

– Да.

Эйб бросил взгляд на фотографии Китт и Генри и покачал головой. Он на мгновение прикрыл глаза, словно собираясь с мыслями, потом спросил:

– Знаете ли вы о других ссорах между подсудимой и Китт?

– Да, – ответил Мэтт, уставившись прямо на Элизабет. – Однажды она накричала на Китт у всех на виду и толкнула ее.

– Толкнула? Физически? – Эйб картинно раскрыл рот. – Расскажите подробнее.

Тереза знала, о чем сейчас будет рассказывать Мэтт. Элизабет и Китт дружили, но между ними было напряжение, которое иногда прорывалось на поверхность. Мелкие перебранки, ничего серьезного, кроме одного раза. Сразу после сеанса. Все выходили, а Китт дала ТиДжею нечто, похожее на тюбик зубной пасты с Барни на картинке.

– Боже, это тот новый йогурт? – спросила Элизабет.

Китт вздохнула.

– Да, это ЙоФан. И да, я знаю, что он не БГБК, – вздохнула Китт. Повернувшись к Терезе и Мэтту, она пояснила: – Это значит безглютеновый, безказеиновый. Диета аутистов.

– Получается, ТиДжей уже не на диете, – спросила Элизабет.

– Нет, во всем остальном мы придерживается БГБК-диеты. Но он так любит этот йогурт и только с ним соглашается принимать добавки. Только один раз в день.

– Один раз в день? В нем же молоко! – сказала Элизабет, произнося «молоко» с таким выражением, словно это «какашки». – Это же чистый казеин. И как ты можешь говорить, что он на безказеиновой диете, если он ест его каждый день? Еще и все красители. Он даже не органический.

Казалось, Китт сейчас заплачет.

– А мне что делать? Без этого йогурта он выплевывает все таблетки. Он так ему радуется. К тому же, не уверена, что диета помогает. У ТиДжея я разницы не замечала.

Элизабет поджала губы.

– Может быть, диета не помогала потому, что вы ей не следовали? Без значит совсем без. Я даже даю Генри еду на отдельной посуде, мою его тарелки отдельной губкой.

Китт перешла в наступление.

– Я так не смогу. У меня еще четверо детей, им тоже надо готовить и за ними убирать. Я пытаюсь, это и так непросто. Все твердят, делай что можешь, и лучше убрать почти все, чем ничего не делать. Извини, я не могу быть такой же идеальной, как ты.

Элизабет нахмурила брови.

– Не передо мной ты должна извиняться, а перед ТиДжеем. Глютен и казеин нейротоксичны для наших детей. Даже самая капля влияет на функционирование мозга. Неудивительно, что ТиДжей все еще не говорит. Идем, Генри, – выпалила она, встала и пошла к выходу.

Китт преградила ей дорогу.

– Постой, ты не можешь просто…

Элизабет оттолкнула ее. Не сильно, не настолько, чтобы навредить Китт, но это ее ошеломило. Это всех ошеломило. Дойдя до дверей, Элизабет обернулась.

– И кстати, хватит всем рассказывать, что не видишь никаких изменений от диеты. Ты же ее не соблюдаешь, так что не надо без повода отговаривать остальных, – заключила она и вышла, хлопнув дверью.

Когда Мэтт замолчал, Эйб спросил:

– Доктор Томпсон, подсудимая еще когда-нибудь теряла контроль над собой?

– В день взрыва, во время ссоры с Китт, – кивнул Мэтт.

– Когда она назвала Китт «завистливой сучкой» и высказала пожелание есть конфеты вместо заботы о собственном сыне?

– Совершенно верно. В этот раз она физически не тронула Китт, но убежала и хлопнула дверцей машины, очень громко, а потом дала газу и задним ходом выехала на такой скорости, что чуть не задела мою машину. Китт кричала ей успокоиться и подождать, но… – Мэтт покачал головой. – Помню, я еще переживал за Генри, так быстро Элизабет умчалась, аж шины визжали.

– Что произошло дальше? – спросил Эйб.

– Я спросил Китт, что случилось, в порядке ли она.

– И?

– Она выглядела очень расстроенной, словно вот-вот расплачется, и сказала, что нет, не все в порядке, что Элизабет на нее очень разозлилась. А потом она сказала, что кое-что сделала и теперь ей надо понять, как это исправить, пока не узнала Элизабет, потому что если это случится, то… – Мэтт взглянул на подсудимую.

– Что?

– Она сказала: «Если Элизабет узнает, она меня убьет».

Пак Ю

В полдень судья объявил перерыв в заседании. Ланч, которого Пак так страшился, зная, что их настойчиво захочет угостить доктор Чжо. Так называли отца Жанин, даже несмотря на то, что он не был врачом, а занимался акупунктурой. Насильная благотворительность. Не то чтобы Пака не прельщала идея обеда – с тех пор, как начали приходить больничные счета, они ели только рамен, рис и кимчи. Но доктор Чжо и так уже много для них сделал: выдавал ежемесячные займы на первоочередные нужды, перевел на себя их кредит за дом, на очень выгодных условиях купил машину Мэри, оплачивал их счета за электричество. У Пака не было выбора, ему пришлось соглашаться на все, даже на последнюю идею доктора Джо – сайт по сбору средств на английском и корейском языках. По сути, международное объявление, что Пак Ю – нищий инвалид и выпрашивает подаяние. Нет. Больше такое не повторится. Пак сказал доктору Чжо, что у них другие планы, и понадеялся, что тот не заметит, как они едят в машине.

По пути к машине он заметил поблизости дюжину гусей, бродящих ровно у них на пути. Пак ожидал, что Янг или Мэри отгонят их, но они не останавливались, катили кресло Пака все ближе и ближе, как мяч для боулинга катится к кеглям. Его кресло было уже в паре сантиметров от ближайшей птицы, и он собирался было крикнуть, когда один гусь загоготал и вся стая взлетела. Янг и Мэри шли дальше, тем же размеренным шагом, будто ничего не произошло, а ему хотелось кричать от их бесчувственности.

Пак закрыл глаза и вздохнул. Вдох, выдох. Он говорил себе, что это чушь. Он злился на жену и дочь за то, что те не заметили гусей! Было бы смешно, если бы не было так жалко! Это его особое отношение к гусям, берущее начало в четырех годах в одиночку.

Ги-рух-ги ап-ба. Отец-гусак. Так в Корее называли мужчину, который оставался на родине работать, отправив жену с детьми за границу в погоне за лучшим образованием, и только раз в год летал (мигрировал) их повидать. В прошлом году уровень алкоголизма и суицида среди сотни тысяч отцов-гусаков в Сеуле достиг рекордных значений, а людей вроде Пака стали называть отцами-пингвинами – это те, кто не мог себе позволить навещать семью, никуда не летал. Но к тому моменту гусиная самоидентификация уже устоялась, так что к пингвинам он особых чувств не испытывал, в отличие от гусей. Пак изначально не собирался становиться отцом-гусаком, они планировали переехать в Америку вместе. Но пока они ожидали семейную визу, Пак получил информацию, что в Балтиморе есть семья, готовая приютить родителя с ребенком бесплатно и устроить ребенка в близлежащую школу в обмен на то, что родитель станет работать в их продуктовом магазине. Пак отправил Янг и Мэри в Балтимор, обещая скоро к ним присоединиться.

Семейную визу они получили только четыре года спустя. Четыре года он был отцом без семьи. Четыре года он прожил в крошечной каморке в печальной, полуразвалившейся «вилле», бок о бок с такими же печальными, обездоленными отцами-гусаками. Четыре года он работал на двух работах, семь дней в неделю, экономил и копил. Жертвовал всем ради образования Мэри, ради ее будущего, а теперь вот она, неприкаянная, в шрамах, колледж не светит, вместо занятий и вечеринок посещает докторов и суды по делу об убийстве.

– Мэри, тебе надо поесть, – сказала Янг по-корейски. Мэри помотала головой и уставилась в окно машины, но Янг поставила ей на колени миску с рисом. – Хотя бы немножко.

Мэри закусила губу и взяла палочки, с сомнением, словно опасаясь пробовать экзотическую пищу. Взяла одно зернышко и положила на губы. Пак вспомнил, как Янг учила Мэри так есть, когда они еще жили в Корее.

– Когда я была твоего возраста, – говорила тогда Янг, – твоя бабушка каждый день заставляла меня тренироваться есть рис по одному зернышку. Она говорила, что тогда во рту всегда будет еда и от тебя не будут ожидать разговоров, но при этом ты не будешь выглядеть свиньей. Никому не нужна жена, которая слишком много ест и болтает.

Мэри тогда со смехом сказала Паку:

– Ап-ба, Ум-ма так ела, когда вы ходили на свидания?

– Нет. К счастью, мне нравятся свиньи, – бодро ответил Пак. Они рассмеялись и доели обед шумно и неряшливо, по очереди похрюкивая. Неужели это действительно было так давно?

Пак смотрел на дочь, жевавшую рис зернышко за зернышком, и старался запомнить черты их ребенка, ее глаза, обрамленные следами тревоги. Он взял кусочек кимчи, пытался заставить себя поесть, но запах перебродившего чеснока, витавший в знойном воздухе, вызвал у него гримасу отвращения. Он открыл окно, высунул голову. Высоко в небе улетали гуси. Волшебная симметрия их клина была видна даже с такого расстояния, и он подумал, как же несправедливо называть отцами-гусаками мужчин, оказавшихся, как он, в непростых жизненных ситуациях. Настоящие гуси создают пары на всю жизнь. Настоящие гусиные семьи не разделяются, они добывают пропитание, вьют гнезда и мигрируют все вместе.

Вдруг ему привиделось: «гуси» в зале суда, предъявляющие иск против корейских газет за распространение порочащих сведений и требующих отказа от любого упоминания гусаков-отцов. Пак сдавленно усмехнулся, Янг с Мэри посмотрели на него в замешательстве и с тревогой. Он подумал было объясниться, но что он мог им сказать? И вот эти «гуси» отправили иск против классовой дискриминации…

Вспомнилась одна шутка, – произнес он вслух. Они не спросили, какая. Мэри продолжила есть рис, Янг перевела взгляд обратно на Мэри, а Пак снова уставился в окно, наблюдая, как эта стая гусей улетает все дальше и дальше.


Войдя в зал после ланча Пак увидел на задних рядах женщину с серебристыми волосами и узнал ее. Демонстрантка, та, которая угрожала тем утром, твердила, что не успокоится, пока не докажет, что он обманщик, и не закроет его бизнес.

– Если не остановишься прямо сейчас, ты об этом пожалеешь. Обещаю, – говорила она. А теперь ее обещание осуществилось, и вот она здесь, оглядывает зал, как гордый директор на церемонии открытия. Он представил себе, как выступит против нее лицом к лицу, пригрозит вывести на чистую воду все ее вранье о том вечере, расскажет полиции, что он видел. Какое удовлетворение он бы испытал, наблюдая, как самодовольство покидает ее взгляд, сменяясь страхом. Но нет. Нельзя, чтобы кто-нибудь узнал, что он уходил из ангара тем вечером. Он должен хранить молчание любой ценой.

Эйб встал, и что-то упало на пол. Это была листовка с яростной красной надписью «43!» Пак уставился на бумажку, с нее все и началось. Если бы Элизабет ее не увидела, не зациклилась бы на идее умышленного вредительства, поджога под шлангом с кислородом, он бы сейчас вез Мэри в колледж. Его обдала волна жара, заставившая задрожать каждый мускул. Он хотел схватить листовку, разорвать, скатать в комочек и запустить в Элизабет и в эту демонстрантку, двух женщин, исковеркавших его жизнь.

– Доктор Томпсон, – сказал Эйб, – давайте продолжим оттуда, где остановились. Расскажите, как проходил последний сеанс, во время которого произошел взрыв.

– Мы начали позже, – сказал Мэтт. – Обычно предыдущий сеанс заканчивается в 18:15, но в тот раз он задержался. Я об этом не знал и приехал вовремя, а на парковке все было забито. Моей группе пришлось парковаться на той полянке, как и утром. Мы начали только в 19:10.

– Что стало причиной задержки? Демонстранты еще не ушли?

– Нет, их полиция увезла раньше. Похоже, они пытались помешать сеансам, пуская воздушные шарики в провода, что вызвало перебои с электричеством, – сказал Мэтт. Пак чуть не рассмеялся от краткости и точности описаний Мэтта. Шесть часов хаоса, когда демонстранты доводили пациентов, а полиция твердила, что не в их власти разгонять «мирную демонстрацию»; кондиционер и свет выключились посреди дневного сеанса, перепугав пациентов; наконец приезд полиции и вопли демонстрантов: «Какие еще линии электропередач?», «Да как шарики могут быть связаны с электричеством?». Все это Мэтт уложил в десять секунд.

– Как получилось продолжить сеансы после возникновения проблем с питанием?

– У нас есть генератор, это требование техники безопасности. Давление, кислород, связь – все продолжало работать. Выключились только мелочи, вроде кондиционера, света, видеоплеера.

– Видеоплеер? Зачем кондиционер я понимаю, а плеер тут при чем?

– Для детей, чтобы они сидели спокойно. Пак разместил экран перед иллюминатором и вывел колонки. Дети были просто в восторге, и взрослые тоже очень оценили эту идею.

Эйб усмехнулся:

– Еще бы, мои дети, по крайней мере, становятся намного спокойнее перед телевизором.

– Вот именно, – улыбнулся Мэтт. – В общем, Пак умудрился пристроить переносной DVD-плеер за иллюминатором. Он объяснил, что восстановление этого всего и вызвало задержку. К тому же некоторые пациенты испугались демонстрантов и отменили свои сеансы, что тоже отняло некоторое время.

– А что со светом? Вы говорили, он отключился?

– Да, в ангаре не было света. Мы начали уже после семи вечера, на улице начинало темнеть, но все же летом в это время еще достаточно светло, чтобы что-то разглядеть.

– Получается, электричество отключилось, сеанс задержался. Еще что-то необычное тем вечером?

– Да. Элизабет, – кивнул Мэтт.

– А с ней что? – Эйб вопросительно поднял брови.

– Помните, утром того дня я видел, как она умчалась после перепалки с Китт, поэтому думал, что она все еще будет злиться. Но она вернулась в отличном настроении. Необычайно дружелюбная, даже с Китт.

– Может быть, они поговорили и все решили? – спросил Эйб.

Мэтт покачал головой.

– Нет. До приезда Элизабет Китт сказала, что пыталась поговорить, но та все еще злилась. Так или иначе, больше всего удивили слова Элизабет о том, что она плохо себя чувствует. Помню, мне показалось неожиданным, насколько жизнерадостной она выглядела, хотя говорила, что ей нехорошо, – Мэтт сглотнул. – В общем, она хотела остаться снаружи, просто посидеть в машине и отдохнуть во время сеанса. И тогда… – Взгляд Мэтта метнулся к Элизабет, лицо скривилось словно от боли, предательства и разочарования одновременно. Так ребенок смотрит на мать, узнав, что Санты не существует.

– И что тогда? – Эйб дотронулся до руки Мэтта, будто успокаивая его.

– Она попросила Китт сесть рядом с Генри и проследить за ним во время сеанса, и спросила меня, не могу ли я сесть с другой стороны и помочь.

– То есть подсудимая устроила так, чтобы Генри сел между вами и Китт?

– Да.

– Были ли у подсудимой еще какие-либо предложения по рассадке? – спросил Эйб, делая ударение на слове «предложения», так что оно прозвучало зловеще.


– Да, – Мэтт снова бросил на Элизабет тот же взгляд побитого, обиженного, преданного ребенка. – Тереза, как всегда, собиралась зайти первой. Но Элизабет ее остановила. Она сказала, что экран в глубине камеры, а Роза все равно не смотрит мультики, так что лучше, если ТиДжей и Генри сядут в глубине.

– Логично, нет? – спросил Эйб.

– Вовсе нет. Элизабет тщательно относилась к выбору мультфильмов для Генри, – сказал Мэтт, и его лицо напряглось. Пак сразу понял, что тот думает о ссоре из-за выбора дисков. Элизабет требовала что-нибудь образовательное, программу об истории или науке. А Китт просила «Барни», любимый сериал ТиДжея. Элизабет сначала сдалась, но через несколько дней спросила у его матери, не кажется ли ей, что ее сыну стоит показывать что-то более соответствующее возрасту, ведь ему уже восемь лет?

– ТиДжею он нужен, чтобы сохранять спокойствие. Ты это знаешь, – ответила Китт. – С Генри ничего не случится, час «Барни» его не убьет.

– А час без «Барни» не убьет ТиДжея.

Китт долго смотрела Элизабет в глаза. Казалось, она улыбалась. Затем со словами «Хорошо, сделаем, как скажешь» она бросила диск с «Барни» в свой шкафчик.

Тот сеанс превратился в кошмар. ТиДжей завопил при первых секундах документального фильма.

– Смотри-ка, ТиДжей, он о динозаврах, совсем как Барни, – Элизабет пыталась перекричать вопли ТиДжея, но самый ад начался, когда ТиДжей сбросил шлем и принялся биться головой о стену. Генри закричал так, что било по ушам, а Мэтт велел Паку немедленно поставить диск с «Барни».

Пересказав тот случай, Мэтт добавил::

– С тех пор Пак всегда включал «Барни», а Элизабет сажала Генри подальше от экрана. Она считала этот сериал чепухой, и не хотела, чтобы Генри его смотрел. Так что было неожиданно, когда она вдруг передумала и захотела посадить Генри рядом с экраном, более чем неожиданно. Китт даже переспросила, уверена ли она, а Элизабет ответила, что это награда Генри.

– Доктор Томпсон, повлияли ли изменения в рассадке еще на что-либо тем вечером? – спросил Эйб.

– Да. Это изменило, кто к какому баллону с кислородом оказался подключен.

– Извините, я не совсем понимаю, – сказал Эйб.

Мэтт посмотрел на присяжных.

– Я уже объяснял, что шлем подключается к кислородному вентилю, который находится внутри камеры. Там два вентиля, один в глубине и один у входа, и они подключены к разным баллонам снаружи. Два человека подключаются к одному вентилю и получают кислород из одного баллона, – объяснил Мэтт и присяжные закивали. – Из-за смены рассадки Генри оказался подключен к вентилю в глубине камеры, а не у входа, как обычно.

– Таким образом подсудимая убедилась, что Генри будет подключен к дальнему баллону?

– Да. И она попросила меня непременно подключить Генри к вентилю в глубине, а свой шлем у входа. Я сказал, что, конечно, так и сделаю, хотя какая разница?

– И?

– Она объяснила, что я сижу ближе к выходу, а Генри дальше, а если наши шланги пересекутся, у Генри может случиться приступ ОКР, обсессивно-компульсивного расстройства.

– Проявлял ли Генри какие-либо признаки ОКР в предыдущие тридцать с хвостиком сеансов?

– Нет.

– А в тот раз?

– Я пообещал проследить, чтобы наши шланги не пересекались, но ей этого было мало. Она залезла внутрь и сама подключила шлем Генри к дальнему вентилю.

Эйб пересек зал и встал прямо перед Мэттом.

– Доктор Томпсон, скажите, который баллон с кислородом взорвался? – спросил Эйб, и в этот момент, как по сигналу, заревел кондиционер рядом с Мэттом.

Мэтт уставился на Элизабет и заговорил, не мигая. Медленно. Нарочито. Подчеркивая каждый слог, обволакивая ядом, желая поразить ее, чтобы она истекала кровью.

– Взорвался дальний баллон. Который соединяется с вентилем в глубине камеры. К которому эта женщина, – произнес Мэтт и остановился. Пак ожидал, что сейчас он поднимет руку и укажет на нее пальцем, но вместо этого Мэтт моргнул и отвел взгляд, – так старательно подсоединяла голову своего сына.

– Что было, когда подсудимая устроила все так, как ей хотелось? – спросил Эйб.

– Она сказала Генри: «Я тебя очень люблю, малыш».

– «Я тебя очень люблю, малыш», – повторил Эйб, оборачиваясь к фотографии Генри. Пак заметил, как присяжные нахмурились, глядя на Элизабет, некоторые покачали головами. – Что дальше?

– Она ушла, – спокойно сказал Мэтт. – Улыбнулась, помахала рукой, словно мы собирались кататься на американских горках, и ушла.

Мэтт

– Таким образом, подсудимая уходит и вечерний сеанс начинается. Что происходило дальше, доктор Томпсон? – спросил Эйб.

Он понял, что сеанс безнадежно испорчен, в тот момент, когда закрылся люк. В воздухе стояла неестественная тишина, а учитывая тяжелый запах пота и аромат моющего средства, которые наполняли комнату, дышать было почти невозможно. Китт попросила Пака медленнее обычного повышать давление, потому что ТиДжей только оправился от отита, так что эта часть заняла десять минут вместо обычных пяти. Давление росло, и вместе с тем воздух становился плотнее и жарче, если это вообще возможно. Плеер не был подключен к колонкам, и приглушенные звуки песни Барни «Что же мы увидим в зоо-зоо-зоопарке?», доносившиеся сквозь толстое стекло иллюминатора, создавали особенную ирреальную атмосферу, словно мы и правда очутились глубоко под водой.

– Без кондиционера было жарко, но в остальном все шло своим чередом, – сказал Мэтт, хотя это было не совсем правдой. Он ожидал, что женщины примутся обсуждать неожиданную веселость Элизабет и явно надуманную болезнь, но они молчали. Может, им было некомфортно сплетничать, когда Мэтт сидел между ними, может, дело было в жаре. Так или иначе, его радовала возможность углубиться в собственные мысли, ему надо было придумать, что сказать Мэри.

– Что послужило первым звоночком? – спросил Эйб.

– Плеер отключился прямо посередине песни, в тот момент в камере воцарилась абсолютная тишина. Ни гула кондиционера, ни Барни, ни болтовни. Секунда, и ТиДжей застучал в иллюминатор, словно плеер – это спящее животное, которое можно разбудить. Тогда Китт нарочито спокойным тоном сказала ТиДжею, что все в порядке, наверное просто батарейки сели.

Дальнейшее Мэтт помнил урывками, как старый фильм, где грубо нарезанные кадры скачками сменяются по мере вращения катушки. ТиДжей молотит кулаками по иллюминатору. ТиДжей сбрасывает кислородный шлем и бьется головой о стену. Китт пытается оттащить ТиДжея от стены.

– Вы попросили Пака прекратить сеанс?

Мэтт покачал головой. Сейчас, ясным днем, это было самое очевидное решение. Но тогда все смешалось.

– Тереза предложила закончить, но Китт отказалась, решив, что надо просто включить обратно плеер.

– Что сказал Пак?

– В комнате царил такой переполох, было очень шумно, так что я не все расслышал, но он упомянул, что раздобудет новые батарейки, только это займет несколько минут, – ответил Мэтт, взглянув на Пака.

– То есть Пак пошел разбираться с плеером. Что дальше?

– Китт сумела успокоить ТиДжея и надеть ему обратно шлем. Она пела ему песенки, чтобы он не бесился. Точнее, одну и ту же песенку. – песню Барни, на которой выключился мультфильм. Раз за разом, нежно и медленно, как колыбельную.

Сам Мэтт иногда, засыпая, мог слышать эту мелодию: «Я люблю тебя, ты любишь меня, мы счастливая семья». А потом резко просыпаться с ощущением, что сердце сейчас выскочит из груди, и будто видеть перед глазами картинку, как он отрывает толстую малиновую голову Барни и топчет ее, как фиолетовые лапы замирают посреди хлопка, а оставшееся без головы тело шатается.

– Что было потом? – спросил Эйб.

Все сидели тихо и спокойно, Китт напевала вполголоса, ТиДжей прильнул к ее груди с закрытыми глазами. Вдруг Генри сказал, что ему нужно пописать, и потянулся к банкам для мочи, стоявшим в дальнем конце комнаты. Грудью он наткнулся на ноги ТиДжея, тот вздрогнул, замахал руками и ногами, словно от дефибриллятора, принялся неконтролируемо пинать все вокруг. Мэтт оттащил Генри на место, но ТиДжей уже вырвался из шлема, бросил его на колени Китт и снова принялся биться головой.

Сложно поверить, что голова ребенка может столько раз подряд удариться о стальную стену с таким грохотом и не расколоться. Удары чередой следовали один за другим, буквально ужасая всех, кто их видел и слышал. Казалось, что следующий проломит ТиДжею голову. Мэтту захотелось стянуть собственный шлем, прижать ладони к ушам и зажмуриться. Казалось, Генри чувствовал то же самое. Он повернулся к Мэтту, широко распахнув глаза, яблоки чуть не выскакивали из глазниц, зрачки сузились до булавочного острия. Затишье перед бурей.

Мэтт взял маленькие ручки Генри в свои. Хотя их по-прежнему разделяли шлемы, он наклонился к Генри лицом к лицу, улыбнулся глазами и сказал, что все хорошо.

– Не забывай дышать, – добавил он и глубоко вдохнул, не отрывая взгляда от глаз Генри.

Генри дышал в такт с Мэттом. Вдох, выдох. Вдох, выдох. Паника начала исчезать с лица Генри. Веки расслабились, зрачки расширились, в уголках губ заиграло подобие улыбки. В щели между верхними передними зубами Генри Мэтт заметил кончик лезущего зуба. Мэтт собирался сказать Генри, что у него скоро вылезет новый зуб, когда прозвучал грохот. Мэтт подумал сначала, что это разбилась голова ТиДжея, но звук был громче. С таким звуком могла бы колотиться о сталь сотня или тысяча голов сразу. Будто снаружи взорвалась бомба.

Мэтт моргнул – сколько это длилось? Десятую долю секунды? Сотую? А потом там, где было лицо Генри, появился огонь. Еще быстрее. Лицо, моргание, огонь. Лицо-моргание-огонь. Лицо-огонь.


Эйб долго молчал. Мэтт тоже. Просто сидел и слушал всхлипывания и вздохи со скамеек зрителей, из рядов присяжных, отовсюду, кроме стола подсудимой.

– Адвокат, вы хотите сделать перерыв? – спросил судья у Эйба.

Эйб взглянул на Мэтта, подняв брови. Морщины вокруг глаз и рта у того показывали, что он тоже устал, что не против остановиться.

Мэтт обернулся к Элизабет. Она, как и весь день, была необыкновенно сосредоточена, лицо не выражало ни малейшей заинтересованности. Он ожидал, что к этому моменту фасад треснет, она начнет причитать, как любила сына, как не смогла бы навредить ему. Хоть что-то должно было выказать отчаяние, которое должен бы испытывать любой человек, обвиненный в убийстве собственного ребенка, услышав подробности его смерти. К черту декорации, к черту правила. Но она ничего не говорила, ничего не делала. Просто слушала, уставилась на Мэтта с деловым любопытством, словно смотрела фильм о климате в Антарктиде.

Мэтту хотелось подбежать, схватить ее за плечи и встряхнуть. Хотелось встать рядом с ней прямо лицом к лицу и заорать, что его до сих пор преследуют кошмары. Например, Генри в тот момент, похожий на инопланетянина с детских рисунков, – шарообразная голова в пламени, остальное тело без повреждений, одежда не тронута, только ноги дергаются в беззвучном крике. Он хотел вложить эту картинку ей в голову, передать, телепатически или как-то еще, лишь бы взломать ее маску, скинуть куда подальше, чтобы она никогда не смогла ее отыскать.

– Нет, – ответил Эйбу Мэтт, уже позабывший об усталости. Ему уже не нужна была пауза, о которой он просил. Чем быстрее он отправит эту сволочь в царство мертвых, тем лучше. – Я готов продолжать.

Эйб кивнул.

– Расскажите, что случилось с Китт после взрыва.

– Огонь затронул только дальний вентиль. Шлем ТиДжея был подключен к нему, но ТиДжей его снял и бросил Китт. Пламя вырвалось из отверстия, попало Китт на колени, и она загорелась.

– Что дальше?

– Я пытался снять шлем с Генри, но… – Мэтт опустил взгляд на свои руки. Шрамы там, где когда-то были пальцы, блестели, выглядели новенькими, как расплавленный пластик.

– Доктор Томпсон? Вам это удалось? – спросил Эйб.

Мэтт поднял взгляд.

– К сожалению, нет, – Мэтт заставил себя говорить громче, слова рвались наружу. – Пластик уже начинал плавиться, он был слишком горячим. Я не смог удержать его в руках.

Ощущение тогда у него было такое, словно он пытался удержать раскаленную кочергу. Руки отказывались слушаться. А может, это ложь. Может, он просто хотел сделать достаточно, чтобы потом заверить себя, что сделал все, что мог. Что он не оставил мальчика погибать только от того, что пожалел свои драгоценные руки.

– Я снял футболку, обернул вокруг ладоней и попробовал еще раз, но шлем Генри уже начал разваливаться, и руки загорелись.

– А что с остальными?

– Китт визжала, повсюду был дым. Тереза пыталась заставить ТиДжея забраться повыше, подальше от пламени. Все мы кричали Паку, чтобы он открыл камеру.

– Он это сделал?

– Да. Пак открыл люк и вытащил нас. Сначала Розу с Терезой, потом залез сам и помог выбраться ТиДжею и мне.

– А потом?

– Весь ангар уже горел. Густой дым не давал дышать. Я не помню, как… но как-то Паку удалось вынести Терезу, Розу, ТиДжея и меня из ангара, а потом он побежал обратно внутрь. Некоторое время его не было. Вдруг он появился с Генри на руках и положил его на землю. Пак кашлял, он был весь в ожогах, я сказал ему подождать помощи, но он не слушал. Он вернулся за Китт.

– А что Генри? В каком он был состоянии?

Мэтт быстро подошел к Генри, борясь с собой, каждая клеточка его тела велела бежать как можно дальше. Он опустился и взял Генри за руку. Та все еще была невредимой, без единой царапины, как и все тело от шеи и вниз. Одежда не тронута огнем, носки все еще белые.

Мэтт старался не смотреть на голову Генри. И все равно он заметил, что шлем исчез. Значит, у Пака получилось его снять, подумал он, но потом увидел синее латексное кольцо на шее и понял: пластик просто растаял, оставив лишь это кольцо. Огнеупорная деталь, которая защитила все, что ниже шеи Генри, сохранила его в первозданном виде.

Он заставил себя взглянуть на голову Генри. Он дымилась, волосы опалились, каждый сантиметр кожи обуглился, покрылся волдырями, запекся кровью. Сильнее всего были повреждения справа, там, откуда поступал кислород – и откуда ворвался огонь. Там кожа полностью сгорела, обнажив кость и зубы. Стало видно новые зубы Генри, раньше прятавшиеся под десной. Идеальные, крошечные, расположенные выше других. Можно было без сомнения сказать, что вот молочные зубы, а вот выше – постоянные, все на виду. Подул ветерок, Мэтт ощутил запах обугленной плоти, горелых волос, вареного мяса.

– Когда я подошел, Генри уже был мертв, – сказал Эйб.

Янг

У нее был не совсем дом. Скорее лачуга. Под определенным углом выглядела причудливо. Походила по форме на домик лесничего или деревянный домик, построенный подростком с его не очень умелым папой. Глядя на такой домик, добрая мама может сказать: «Неплохая попытка. А ведь вы даже не обучались работе с деревом».

Впервые увидев ее, Янг сказала Мэри:

– Неважно, как она выглядит. Здесь будет сухо и безопасно. Это главное.

Трудно оказалось чувствовать себя в безопасности в скрипучей халупе, скособоченной с одной стороны, словно вся постройка вот-вот осядет на землю. Земля была мягкой и сырой, так что это казалось возможным. Дверь, одинокое «окно» – пластиковая вставка в дыре в стене – были кривыми, листы фанеры лежали на полу неровно. Кто бы ни построил эту лачугу, с идеей прямых углов и уровнем он точно не был знаком.

Но теперь, открывая покосившуюся дверь и ступая на ходящий ходуном пол, Янг чувствовала себя именно в безопасности. Теперь она могла сделать то, о чем мечтала с того момента, как судья стукнул молотком в конце первого дня заседания: сильно расхохотаться и прокричать, как она любит американские суды, Эйба, судью и присяжных. Последних вообще больше всего. Как ей нравится их стремление проигнорировать указание судьи не обсуждать дело ни с кем, даже друг с другом. Как только судья встал (больше всего Янг понравилось именно то, что они даже не дождались, пока он выйдет), они принялись обсуждать Элизабет, какая она противная, сколько самообладания она выказала здесь, перед людьми, чьи жизни разрушила. Янг понравилось, как они синхронно обернулись на Элизабет перед тем, как уйти, словно действовали заодно, с одним и тем же выражением отвращения на лицах и красивым, словно отрепетированным единообразием движений.

Янг знала, что ей не следует так думать, даже услышав жутковатый рассказ Мэтта, вспоминавшего смерти Генри и Китт, увидев его ожоги, ампутированные пальцы, узнав, через какие сложности он прошел, учась делать все левой рукой. Но весь прошлый год был наполнен непрерывным горем, воспоминаниями о криках Пака в ожоговом отделении больницы, попытками представить будущее с неработающими конечностями, так что просто рассказы обо всем этом на нее уже не производили столь сильного впечатления. Как лягушки, привыкнув к горячей воде, не пытаются выпрыгнуть из кипящего котла. Она привыкла к трагедии, чувства притупились.

Но радость и облегчение – это были чувства из прошлого, давно погребенные и забытые, а теперь они выступили на поверхность, их больше ничего не сдерживало. Когда Мэтт рассказал о последних минутах перед взрывом, и не возникло ни вопроса, ни малейшего намека на то, что Пака не было в ангаре, ей показалось, словно прежде у нее по венам несся поток, отключая все органы, а в тот момент дамба не выдержала и все вырвалось наружу. История, которую Пак придумал, чтобы их защитить, и которую он так долго репетировал, стала правдой. Единственный, кто мог ее опровергнуть, вместо этого все подтвердил.

Янг повернулась, чтобы помочь Паку, подошла, и он сказал с широкой улыбкой:

– Сегодня был хороший день.

Он выглядел как маленький мальчик, рот кривился, один уголок поднимался чуть выше, румянец только на одной щеке.

– Я не мог дождаться, пока мы останемся наедине. У меня хорошая новость, – продолжил он, улыбаясь все шире и кривее, и Янг ощутила восхитительное чувство единения с мужем. – Представитель страховой был в зале суда. Мы пообщались, пока ты выходила в уборную. Он отправит отчет, как только объявят приговор. Он сказал, что через несколько недель мы получим деньги.

Янг откинула голову, сложила руки, закрыла глаза, как делала ее мать, когда хотела поблагодарить Господа за хорошие новости. Пак засмеялся, она тоже.

– Мэри уже знает? – спросила она.

– Нет. Хочешь сама ей рассказать? – сказал он. Ее удивило, что он спрашивает ее мнения, а не просто указывает, как надо сделать.

Янг с улыбкой кивнула, неуверенно, но счастливо, как невеста накануне свадьбы.

– Отдыхай. Пойду все ей расскажу, – проходя мимо, она положила руку ему на плечо. Вместо того, чтобы отъехать в сторону, Пак положил свою руку поверх. Их руки соединились. Они вместе, едины.

Янг смаковала легкость, которая бурлила в ней, как наполненные гелием шарики. Ничего испортить не могла даже грусть Мэри, явно проступавшая в том, как она ссутулилась, стоя перед ангаром, смотрела на развалины и тихо плакала. Если уж на то пошло, слезы Мэри еще сильнее воодушевили ее. После взрыва характер Мэри изменился, из горячей болтливой девочки она превратилась в замкнутую и безмолвную. Доктора диагностировали у Мэри посттравматическое стрессовое расстройство (ПТСР, как они говорили. Эти американцы так любят все сокращать, им так важно сэкономить даже несколько секунд), и говорили, что отказ обсуждать тот день – типичное проявление ПТСР. Она и на суд не хотела приходить, но врачи сказали, что показания других могут повлиять на ее память. И Янг не могла не согласиться, сегодня явно что-то отпустило. Мэри сосредоточенно слушала показания Мэтта, желая узнать малейшие детали того дня: о демонстрантах, задержках, перебоях с электричеством, обо всем, что она сама пропустила, потому что провела весь день на подготовительных курсах. А теперь она плакала. Настоящая эмоция, первое проявление чувств со дня взрыва.

Подойдя к Мэри, Янг осознала, что ее губы шевелятся, издавая едва слышимое бормотание.

– Так тихо… так тихо, – шептала Мэри будто загипнотизированная, словно какое-то медитативное заклинание. Когда Мэри очнулась от комы, она часто это повторяла, по-английски и по-корейски твердила, как тихо было перед взрывом. Врачи объяснили тогда, что жертвы часто фокусируются на впечатлениях от одного органа чувств, переживая их раз за разом, постоянно прокручивая эту единственную деталь в своей памяти.

– Жертв взрыва часто преследует грохот, – сказал он. – Так что не удивительно, что она сфокусировалась на звуковой противоположности того момента, на тишине.

Янг встала рядом с Мэри. Мэри не пошевелилась, не оторвала взгляда от обугленной субмарины, у нее все еще текли слезы.

– Я знаю, сегодня был тяжелый день, но я рада, что ты наконец можешь выплакаться, – произнесла Янг по-корейски и потянулась рукой к плечу Мэри.

Мэри отдернула плечо.

– Ты ничего не знаешь, – сказала она по-английски, захлебываясь от рыданий, и убежала в дом.

Такая реакция на мгновение обидела Янг, но потом она вспомнила, что такой ведь была настоящая, прежняя Мэри, которая плакала, кричала, убегала, все вместе. Забавно, как она тогда ненавидела все эти подростковые драмы, как ругалась на дочь и просила прекратить, а потом, когда Мэри перестала так бунтовать, она заскучала и теперь радовалась возвращению прежних качеств.

Она пошла следом за Мэри и отдернула черную душевую занавеску, отгораживавшую спальное место дочери. Занавеска была слишком тонкой, чтобы обеспечить Мэри (или Паку с Янг с другой стороны) личное пространство, и служила скорее символом, внешним проявлением желания подростка, чтобы ее оставили в покое.

Мэри лежала на матрасе, уткнувшись лицом в подушку. Янг села и погладила длинные черные волосы дочери.

– У меня хорошие новости, – сказала она, стараясь говорить как можно ласковее. – Скоро придут деньги по страховке, как только закончится суд. Скоро мы сможем переехать. Ты же всегда хотела увидеть Калифорнию. Можно подать документы в колледж туда и забыть все, что здесь случилось.

Мэри с трудом приподняла голову, как младенец, для которого голова еще слишком тяжелая, и обернулась к Янг. Следы от складок на подушке отпечатались на лице, глаза опухли и превратились в тонкие щелки.

– Как ты можешь об этом думать? Как ты можешь говорить о колледже и Калифорнии, когда Китт и Генри погибли?

Слова Мэри звучали как обвинение, но глаза были широко раскрыты, словно она дивилась способности Янг думать о чем-то таком обыденном и сама искала в себе силы делать так же.

– Знаю, это ужасно, все, что произошло. Но нам надо жить дальше. Думать о нашей семье, о твоем будущем, – объяснила Янг и легонько погладила Мэри по лбу.

Мэри опустила голову.

– Я не знала, как именно погиб Генри. Что его лицо… – Мэри закрыла глаза, слезы закапали на подушку.

Янг прилегла рядом с дочерью.

– Ну-ну, тише, все хорошо.

Она откинула волосы Мэри с глаз, провела пальцами по всей длине, как делала каждый вечер в Корее. Как же она скучала! Янг многое ненавидела в их американской жизни – четыре года «гусиной» жизни врозь; работу с шести утра до полуночи семь дней в неделю, которой, как выяснилось уже после переезда в Балтимор, ожидала от нее принявшая их семья; необходимость оставаться, по сути, узником, запертым за пуленепробиваемой стеной. Но больше всего она тосковала по близости с дочерью. Четыре года она ее почти не видела. Когда Янг приходила домой, Мэри уже спала, когда уходила – еще не просыпалась. Поначалу Мэри заходила в магазин по выходным, но и тогда она в основном жаловалась, как ненавидит школу, какие там жестокие дети, как она никого не понимает, как скучает по отцу и друзьям, и так без конца. Потом пришла злость, Мэри кричала и обвиняла Янг, что та бросила дочь, оставила ее сиротой в чужой стране. А потом, под конец, началось самое ужасное – немое игнорирование. Ни криков, ни мольбы, ни взгляда.

Единственное, чего Янг никогда не понимала, так это почему Мэри обращала свой гнев только против нее. То, что Пак остался в Корее, а они уехали в Балтимор к этой семье, – это был целиком и полностью его план. Мэри это знала, она видела, как он всем распоряжается, не слушает возражений Янг, и все равно Мэри винила ее. Словно все трудности иммиграции – разделение, одиночество, травля – прочно связались у нее с Янг (потому что Янг в Америке), а все теплые воспоминания о Корее – семья, единство, свое место – С Паком, благодаря тому, что он остался вдалеке. Принявшая их семья заверила, что надо подождать и тогда Мэри пойдет по стопам всех детей иммигрантов к гиперассимиляции, быстрой и сильной, почти сводящей родителей с ума. Она еще будет предпочитать английский корейскому, Макдональдс кимчи. Но Мэри не смягчилась, ни по отношению к Америке, ни по отношению к Янг, даже когда обзавелась друзьями, когда стала говорить почти исключительно по-английски, кроме редких бесед с Янг. В конце концов эти первые ассоциации превратились в с тех пор неизменное уравнение:


(Пак=Корея=счастье)˃(Янг=Америка=несчастье)


Неужели это прошло? Вот ее дочь, она позволяет Янг водить пальцами по волосам, плачет, и ее успокаивает этот жест. Через пять-десять минут дыхание Мэри замедлилось, выровнялось, Янг посмотрела на ее спящее лицо. Когда Мэри не спала, оно было все в острых углах – тонкий нос, высокие скулы, глубокие морщины на лбу, напоминающие рельсы. Во сне же все разглаживалось, как тающий воск, на смену углам приходили мягкие изгибы. Даже шрам на щеке Мэри выглядел изящным, казалось, его легко можно стереть.

Янг закрыла глаза, выровняла дыхание в такт дыханию дочери и почувствовала щемящее чувство головокружения и неизвестности. Сколько раз она так лежала рядом с Мэри и обнимала ее? Сотни? Тысячи? Это было безумно давно. За последние десять лет дочь только один раз позволила Янг коснуться себя, в больнице. Столько существует рассуждений о том, что годы брака лишают людей интимной жизни, столько исследований посвящено тому, как часто пары занимаются сексом в первый год после свадьбы и во все последующие годы. Но никто не замерял, сколько часов ты обнимаешь своего ребенка в первый год жизни и во все последующие. Никто не проводил количественный анализ этого поразительного исчезновения близости – знакомого ощущения заботы, укачивания, успокаивания – по мере того, как младенец становится ребенком, а потом и подростком. Ю жил в том же доме, но никакой близости у них давно не было, на смену пришли отчужденность и всплески недовольства. Это как зависимость, можно преодолеть ее и годами жить спокойно, но не забывать, не переставать тосковать, а если на секунду вернуться к старому, как сейчас, сразу захочется еще и еще.

Янг открыла глаза. Она приблизила лицо и коснулась носом носа Мэри, как делала когда-то давно. Теплое дыхание дочери коснулось ее губ, как нежные поцелуи.


Обед. Янг приготовила блюдо, которое Пак называл своим любимым: суп из тофу с луком с густой соевой пастой. На самом деле он больше всего любил галби, маринованные ребрышки, это не менялось с их встречи в колледже. Но ребрышки, даже самые простые обрезки, стоили четыре доллара фунт. Тофу стоил два доллара коробка. Они могли позволить себе это в том случае, если остаток недели ели рис, кимчи и рамен по доллару за дюжину. В первый день дома после больницы она приготовила этот суп, и Пак глубоко вдыхал его запах, наполняя легкие жгучим жаром от соевых комочков и сладкого лука. Он закрыл глаза после первой пробы, сказал, что четыре месяца употребления пресной больничной еды он мечтал о сильных вкусах, и объявил, что этот суп – его новое любимое блюдо. Она знала, что он просто защищает свою гордость. Пак стыдился их финансового положения, не желал обсуждать деньги, но при этом он явно наслаждался новым блюдом. Янг было это очень приятно, и теперь она готовила его при первой возможности.

Стоя над дымящейся кастрюлей, вмешивая соевую пасту и наблюдая, как вода становится густо-коричневой, Янг рассмеялась от того, какой довольной она себя ощущает. Как будто это ее самый счастливый момент в этой стране. Объективно они сейчас на дне жизни в Америке, да, в сущности, всей жизни: муж парализован, дочь стала бесчувственной, с шрамами на лице и пошатнувшейся психикой, денег нет. Янг должна бы прийти в отчаяние от мрачности их положения и от жалости, которую она едва выносила.

Но нет же. Ее радует деревянная ложка в руке, простое движение, когда она помешивает нарезанный лук в вихре жидкости, терпкий аромат, поднимающийся и согревающий ей лицо. Она раз за разом вспоминала слова Пака о том, что скоро придут деньги по страховке, и особенно то, как потом его рука лежала в ее, и тепло его улыбки. Они с Паком сегодня смеялись вместе. Замечательно, но когда же это было в последний раз? Наверное, из-за того, что она так долго была лишена всяких радостей, она стала особенно чувствительной к малейшим ее проявлениям. И даже осколок счастья, такой будничный, что она его не замечала, пока все шло своим чередом, теперь создал праздничное настроение, какое обычно бывает на важных событиях, таких как обручение или выпуск из университета.

– Счастье относительно, – сказала ей однажды Тереза, всего за несколько дней до взрыва. Тереза рано приехала на утренний сеанс, и Янг пригласила ее подождать в доме, пока Пак готовит все в ангаре. Мэри остановилась по дороге на курсы и поздоровалась:

– Рада видеть вас, миссис Сантьяго. Привет, Роза, – Мэри наклонилась, так что ее лицо оказалось на одном уровне с лицом Розы. Янг восхитилась тогда, какой милой Мэри умеет быть со всеми, кроме матери. Даже Роза отреагировала на веселый голос Мэри, улыбнулась и, казалось, хотела что-то сказать, но издала не то хрюканье, не то хрипение.

– Ты только послушай! – сказала Тереза. – Она пытается говорить. Всю неделю она произносила столько звуков. Похоже, ГБО действительно ей помогает.

Тереза склонилась к Розе, взъерошила ей волосы и рассмеялась. Роза сжала губы, помычала, а потом открыла рот и произнесла нечто, напоминавшее «ма».

Тереза ахнула.

– Ты это слышала? Она сказала «ма»!

– Я слышала! Она правда сказала «Ма»! – согласилась Мэри, а у Янг зазвенело в ушах.

Тереза села на корточки, заглядывая Розе в лицо.

– Можешь повторить, солнышко? Ма. Мама.

Роза помычала, а потом еще несколько раз сказала:

– Ма! Ма!

– Боже! – Тереза расцеловала Розу, быстро, так что ей стало щекотно, и она рассмеялась. Янг и Мэри тоже засмеялись, чувствуя остроту этого волшебного момента и объединившее их восхищение. Тереза откинула голову, словно в немой молитве благодарности Господу. И тут Янг это увидела: слезы текли по лицу, глаза закрыты в блаженстве настолько совершенном, что прямо никак не сдержать широченной улыбки. Тереза поцеловала Розу в лоб, на этот раз не клюнула, а надолго прижалась губами.

Янг испытала укол зависти. Хотя как-то странно завидовать женщине, чья дочь не может ни говорить, ни ходить, никогда не поступит в колледж, не выйдет замуж, не родит детей. Надо пожалеть Терезу, а не завидовать ей, говорила Янг сама себе. Но все же, когда она сама испытывала такую же чистую радость, какой светилось сейчас лицо Терезы? Уж точно не в последнее время, когда от каждого ее слова Мэри хмурилась, орала или, что еще хуже, игнорировала ее, делала вид, что они не знакомы.

Для Терезы то, что Роза сказала «мама», стало грандиозным достижением, которое принесло ей больше счастья, чем… чем что? Что делала Мэри, что она могла сделать такого, чтобы Янг испытала такой же восторг? Поступить в Гарвард или Йельский университет?

Словно желая усилить впечатление, Мэри тепло попрощалась с Терезой и Розой и ушла, ни слова не сказав Янг.

Янг почувствовала, как у нее покраснели щеки. Интересно, Тереза заметила?

– Езжай осторожно, Мэри, – нарочито радостно сказала Янг. – Ужин в половину девятого, – добавила она по-английски, не желая проявлять грубость по отношению к Терезе, говоря по-корейски, хотя ей и неуютно было говорить по-английски при Мэри, потому что та очень стыдилась ее акцента, как, впрочем, и всего остального.

Янг обернулась к Терезе и сдавленно усмехнулась.

– Она так занята. Подготовка к экзаменам, теннис, скрипка. Представь себе, она уже собирает информацию о колледжах. Интересно, все шестнадцатилетние девочки так себя ведут?

Она пожалела о сказанном еще не договорив. Но как в кино, изменить было ничего нельзя. Дело в том, что в тот момент – мимолетный, но его хватило, чтобы навредить, – она хотела сделать Терезе больно. Хотела привнести в ее радость частичку мрачной действительности, выбить ее из блаженного состояния. Хотела напомнить обо всем том, что и Розу могло бы ожидать, но чего никогда в ее жизни не будет.

Лицо Терезы осунулось, уголки глаз и рта опустились, словно кто-то обрезал невидимую державшую их ниточку. Это была та реакция, которой и добивалась Янг, но едва увидев ее, она себя возненавидела.

– Извини. Не знаю, зачем я это сказала, – Янг коснулась руки Терезы. – Бесчувственно с моей стороны.

Тереза подняла глаза.

– Все хорошо, – возразила она. Наверное, сомнение отразилось на лице Янг, потому что Тереза улыбнулась и похлопала ее по руке. – Правда, Янг, ничего страшного. Когда Роза только заболела, было тяжело. Каждый раз, видя девочку ее возраста, я думала: «На ее месте должна бы быть Роза. Это она должна играть в футбол и проводить пижамные вечеринки.» А потом в какой-то момент, – она погладила Розу по волосам, – наступило приятие. Я научилась не ожидать, что она будет похожа на других детей, и теперь я точно как любая другая мать. У меня бывают дни хорошие и плохие. Иногда я злюсь, а иногда она смешит меня или делает что-то новое, чего раньше не делала, как сейчас, и тогда жизнь прекрасна, понимаешь?

Янг кивнула, хотя на самом деле сначала она даже не поняла, как Терезе удается выглядеть счастливой, быть счастливой, когда ее жизнь, если смотреть объективно, столь тяжела и трагична. И только теперь, целуя Пака в щеку, чтобы разбудить к ужину, видя его улыбку и слыша слова «Мое любимое. Пахнет божественно», она смогла понять. Вот почему все исследования показывали, что богатые успешные люди – директора, победители лотереи, олимпийские чемпионы, которые должны были бы становиться самыми счастливыми, на самом деле такими не были. И почему бедные и немощные вовсе не обязательно страдали от депрессии: к своей жизни привыкаешь, какие бы препятствия и трудности ни вставали на пути, и соответственно формируешь ожидания.

Разбудив Пака, Янг пошла в уголок к Мэри и, прежде чем отдернуть занавеку, дважды топнула. Это была имитация стука в дверь, которую они изобрели, чтобы поддерживать иллюзию личного пространства. Мэри еще спала, волосы разметались по подушке, рот был приоткрыт, как у младенца, ищущего молоко. Какой беззащитной она выглядела, прямо как после взрыва, когда тело рухнуло, а из щек сочилась кровь. Янг моргнула, прогоняя видение, опустилась на колени рядом с дочерью и коснулась губами ее лба. Закрыла глаза и позволила поцелую длиться, наслаждаясь ощущением кожи Мэри у губ, пульсацией ее крови. Янг гадала, сколько она сможет так простоять, наедине с дочерью, нежно прикасаясь к ней.

Мэри Ю

Она проснулась от голоса матери. «Ме-хе-я, просыпайся. Обед», – говорила та шепотом, словно, вопреки словам, старалась не разбудить ее. Мэри не стала открывать глаза, пытаясь справиться с ощущением потерянности от такого нежного голоса мамы. В последние пять лет мать называла ее корейским именем только когда злилась, когда они ссорились. За последний год мать вообще ни разу не произносила «Ме-хе», после взрыва она старалась быть особенно вежливой и называла ее исключительно Мэри.

Забавно, но Мэри ненавидела свое американское имя. Не всегда. Когда ее мама (изучавшая английский в колледже и все еще читавшая американские книжки) предложила «Мэри», как вариант, наиболее приближенный к «Ме-хе», она обрадовалась, что новое имя начинается похоже на ее родное. На протяжении четырнадцатичасового перелета из Сеула в Нью Йорк, в последние часы в роли Ме-Хе Ю, она училась писать свое новое имя, заполнив целый лист словом «М-Э-Р-И», думая, как красиво выглядят буквы. После посадки американский офицер по делам иммигрантов назвал ее Мэри Ю, раскатывая звук «р» необычным образом, неподвластным ее корейскому языку, и она ощутила восторг и легкое головокружение, почувствовала себя бабочкой, только что вылупившейся из кокона.

Но спустя две недели в новой средней школе в Балтиморе, тайком читая во время переклички сообщения от друзей из дома, она не узнала своего нового имени и не ответила. Другие дети начали хихикать, и ощущение вновь появившейся бабочки сменилось глубоким чувством несоответствия, которое может возникать, когда квадрат пытаются пропихнуть через круглое отверстие. Позднее в столовой две девочки воспроизвели сцену. Девочка с волосами цвета лапши рамен все громче повторяла ее новое имя: «Мэри Ю? Мэ-ри Ю? МЭЭЭ-РИИИ ЮУУУУ! И оно звучало, как удары молотка, отбивающего квадратные углы.

Конечно, она знала, что дело вовсе не в имени, что проблема в незнании языка, обычаев, людей, всего. Но отсутствие связи между новым именем и новой нею давалось тяжело. В Корее, в роли «Ме-хе» она была болтушкой. Она вечно попадала в передряги из-за того, что трепалась с подружками, и ей удавалось отболтаться от большинства наказаний. Она новая, Мэри, стала немым фанатом математики. Тихая, послушная, одинокая сердцевина, обернутая в оболочку низких ожиданий. Словно отказ от корейского имени ослабил ее, как когда-то Самсона ослабили отрезанные волосы. Так на смену Ме-хе пришла кроткая девочка, которую трудно было узнать и которая ей не нравилась.

Мама впервые назвала ее «Мэри» на выходных после того случая на перекличке и в столовой, когда Мэри приехала навестить ее в магазине принявшей их семьи. Кэнги уже две недели обучали маму всему необходимому и готовы были передать ей управление магазином. До поездки Мэри представляла себе гламурный супермаркет: все в Америке должно быть великолепным, они же ради этого сюда и переехали. Но когда Мэри вышла из машины, ей пришлось обходить разбитые бутылки, сигаретные окурки и кого-то, уснувшего в переулке под обрывком газеты.

Помещение магазина было размером с грузовой лифт и внешне тоже его напоминало. Толстое стекло отделяло покупателей от похожей на сейф комнатушки, где были выставлены продукты, а рядом с окошком кассы висела табличка: «Пуленепробиваемое стекло. Клиент наш король. Открыто с 6:00 до 24:00, без выходных.» Как только мама отперла пуленепробиваемую и, судя по всему, не пропускающую запахи дверь, Мэри уловила аромат мясных деликатесов.

– С шести до полуночи? Каждый день? – сказала Мэри с порога. Мама смущенно улыбнулась Кэнгам и провела Мэри по коридору, мимо морозильника с мороженым и прибором для нарезки колбасы. Как только они ушли в заднюю комнатку, Мэри повернулась к матери.

– И как давно ты об этом узнала? – спросила она.

Лицо матери исказила боль.

– Ме-хе-я, все это время я думала, что буду просто помогать, в роли ассистента. Я только вчера вечером поняла, что они планируют отойти от дел. Я спросила, не собираются ли они нанять еще кого-либо в помощь, хотя бы раз в неделю, но они заявили, что не могут себе этого позволить, ведь они оплачивают твою школу, – сказала мама, сделала шаг назад и открыла дверь, за которой оказалась каморка. Там лежал матрас, занимавший собой почти весь бетонный пол. – Они устроили мне место, где я могу поспать. Не каждый день, а только если слишком устану, чтобы ехать домой.

– Тогда почему я не могу жить здесь с тобой? Я могу и в школу здесь ходить, а после школы приходить помогать, – сказала Мэри.

– В округе ужасные школы. А ночью тебе здесь вообще нельзя находиться. Опасно, много бандитов, и… – мама закрыла рот и покачала головой. – Кэнги могут привозить тебя в гости по выходным, но это так далеко от их дома… Мы не можем слишком много от них требовать.

– Это мы-то от них требуем? – удивилась Мэри. – Они обращаются с тобой, как с рабыней, а ты все терпишь. Я не понимаю, зачем мы вообще сюда приехали. Что такого прекрасного в американских школах? Да они на математике проходят то, что я уже в четвертом классе знала.

– Понимаю, сейчас тяжело, – сказала мама, – но это ради твоего будущего. Надо принять то, что есть, и справляться как можно лучше.

Мэри хотела упрекнуть маму в том, что та сдалась, не пытается бороться. В Корее она так и поступила, когда отец впервые рассказал о своих планах. Мэри знала, что маме идея не нравилась, она подслушала их ссоры, но потом мама сдалась, как всегда, как сейчас.

Мэри промолчала. Она сделала шаг назад и прищурилась, чтобы лучше рассмотреть маму – женщину, у которой слезы текли между сжатыми в молитвенном жесте пальцами. Она отвернулась и вышла.

Мэри оставалась в магазине весь день, а Кэнги ушли отпраздновать выход на пенсию. Она была разочарована в матери, но не могла не отметить ловкость и энергию, с которой та управлялась с магазином. Мама училась этому всего две недели, но уже знала большинство покупателей, приветствовала их по имени, расспрашивала об их семьях – все по-английски, хотя и запинаясь, с акцентом, но все же лучше, чем могла бы сама Мэри. Она во многом вела себя с покупателями по-матерински: предугадывала, что им нужно, поднимала им настроение своим ласковым, почти кокетливым смехом, в то же время сохраняя при необходимости твердость, например, когда приходилось напоминать некоторым покупателям, что на продовольственные карточки нельзя приобрести сигареты. Наблюдая за матерью, Мэри подумала, что той здесь, похоже, нравится. Не поэтому ли они здесь остались? Потому что управление магазином лучше тешило ее самолюбие, чем просто роль матери?

Уже вечерело, когда вошли две девочки. Младшей было лет пять, старшая – ровесница Мэри. Мама мгновенно отперла дверь.

– Аниша, Тоша, какие вы сегодня нарядные, – сказала она и обняла их. – Познакомьтесь, это моя дочь, Мэри.

Мэри. Как странно прозвучало имя, произнесенное знакомым веселым голосом матери, как какое-то совершенно новое слово. Неестественно. Неправильно. Она стояла молча, а младшая девочка с улыбкой сказала:

– У тебя хорошая мама. Она дает мне конфеты.

Мама рассмеялась, дала конфету и поцеловала девочку в лоб со словами:

– Так вот зачем вы приходите каждый день.

Старшая девочка сказала ее матери:

– Представляете, я получила высший балл по математике!

– Вау! Я же говорила, что ты справишься, – ответила мама.

Девочка обернулась к Мэри со словами:

– Твоя мама всю неделю помогала мне разбираться с делением столбиком.

После их ухода мама сказала:

– Разве не чудесные девочки? Мне их так жалко, их отец погиб год назад.

Мэри хотелось бы их пожалеть. Хотелось испытать гордость, что эта всеми любимая щедрая женщина – ее мама. Но она могла думать только о том, что вот эти девочки каждый день будут ее видеть и обнимать, а не она.

– Опасно так открывать дверь, – сказала Мэри. – Какой смысл в пуленепробиваемом стекле, если ты сама пускаешь всех подряд?

Мама долго на нее смотрела, наконец произнесла «Ме-хе-я» и попыталась обнять дочь. Мэри отошла, увернувшись от прикосновений, и сказала:

– Меня теперь зовут Мэри.


В тот день Мэри, обращаясь к матери, стала говорить просто мама, а не Ум-ма. Ум-ма – это та мать, которая вязала дочери мягкие свитера, заваривала ей ячменный чай после школы и играла в камешки, выслушивая, что произошло за день. И еще делала ланчи – все в ее школе завидовали особым ланчам, которые давала ей с собой Ум-ма. Обычно школьники берут с собой рис с кимчи в коробочке из нержавеющей стали. А Ум-ма всегда добавляла что-нибудь вкусненькое: мягкие кусочки рыбы без косточек, яичницу на горке риса, напоминающую заснеженный вулкан, извергающий желток, кимбап в морской капусте с японской редькой и морковкой, и даже юбу чобап, жареный тофу, наполненный клейким сладким рисом.

Но та Ум-ма исчезла, вместо нее появилась Мама, женщина, которая оставила ее одну в чужом доме, ничего не знала о парнях, звавших ее «глупой азиаткой», о том, как девчонки смеются прямо ей в лицо. Мама не знала, как отчаянно дочь пытается разобраться, кто такая Мэри и куда исчезла Ме-хе.

В тот день, выходя из магазина, Мэри попрощалась по-корейски, специально выбрав формальный вариант, подчеркивавший дистанцию и больше подходящий для незнакомцев. А потом, глядя прямо в глаза, сказала «Мама» вместо «Ум-ма». Заметив на лице матери болезненное выражение – щеки побелели, рот распахнулся, словно чтобы возмутиться, но тут же захлопнулся, Мэри ожидала, что ей станет легче, но этого не произошло. Комната качалась. Ей хотелось расплакаться.

На следующий день мама перешла к единоличному управлению магазином и стала ночевать там чаще, чем дома. Мэри понимала, что домой ехать полчаса и лучше уж потратить время на сон, тем более, что Мэри все равно будет спать. Но в ту первую ночь Мэри лежала в кровати, и ей подумалось, что она впервые в жизни за день ни разу не увидела мать и не поговорила с ней, и она ее за это возненавидела. За то, что она ее мать. Что привезла ее в место, которое заставило ее ненавидеть собственную мать.

Началось лето молчания. Кэнги уехали на два месяца в Калифорнию навестить сына, и Мэри осталась одна, без школы, лагеря, друзей, семьи. Мэри пыталась наслаждаться свободой, напоминала себе, что ведь такая жизнь, когда не достают ни родители, ни братья с сестрами, весь день одна и можно делать, есть и смотреть что угодно – мечта любой двенадцатилетней девочки, Она еще и до их отъезда нечасто видела Кэнгов, они были людьми тихими и ненавязчивыми, занимались своими делами и к ней не лезли. Так что от того, что она останется одна, немногое поменяется, думала она.

Но есть еще звуки присутствия других людей. Не обязательно голоса. Просто звуки их жизни: скрип наверху, напевание, телевизор, звяканье посуды – они скрашивают одиночество. Когда они исчезают, по ним скучаешь. В их отсутствии наступает полная тишина, кажется, что ее можно пощупать.

Так произошло и с ней. Мэри днями не видела никого живого. Мама приезжала домой каждый вечер, но она возвращалась только в час ночи и уезжала еще до рассвета. Они не встречались.

Но она ее слышала. Вернувшись домой, мама всегда заходила в комнату дочери, перешагивая через кучку грязной одежды, чтобы поправить одеяло, поцеловать, иногда просто посидеть на краешке кровати, проводя пальцами по волосам Мэри, как она делала в Корее. Мэри обычно еще не спала, лежала и представляла себе, как в мать попадает пуля в тот момент, когда она глубокой ночью выходит из-за пуленепробиваемого стекла. Такое было возможно, из-за этого она отказывалась брать Мэри с собой в магазин. Заслышав, как мать крадется на цыпочках по коридору, она испытывала смесь облегчения и злости. Она не хотела разговаривать, поэтому притворялась спящей. Лежала тихо с крепко закрытыми глазами, стараясь замедлить и успокоить сердцебиение, мечтая продлить момент, вернуть на место матери Ум-му, вспомнить свою любовь к ней.

Это было пять лет назад, до того, как Кэнги вернулись и мама снова стала ночевать в магазине. До того, как Мэри в совершенстве заговорила по-английски и ее перестали дразнить. До того, как папа переехал в Америку и перевез их в новое место, где она опять почувствовала себя чужой, где ее спрашивали, откуда она, а когда она отвечала, что из Балтимора, переспрашивали: «Нет, откуда ты на самом деле?». До сигарет и Мэтта. До взрыва.

И вот все повторяется. Мама проводит пальцами по ее волосам, а Мэри притворяется спящей. В дремотном тумане Мэри казалось, что они вернулись в Балтимор, и она гадала, а знала ли мама тогда, что она не спала, что она ждала возвращения Ум-мы?

– Ю-бу, ужин остынет, – услышала Мэри голос папы, разорвавший момент.

– Да-да, уже иду, – ответила мама и нежно потрясла ее со словами – Мэри, обед готов. Выходи поскорее, ладно?

Мэри мигнула и что-то промычала, словно только просыпаясь. Она подождала, пока мама вышла и задернула за собой штору, потом медленно села, вспоминая, где она, впитывая окружающую обстановку. Это Бухта Чудес, а не Балтимор, и не Корея. Мэтт. Пожар. Суд. Генри и Китт погибли.

Мгновенно на нее нахлынули картинки обугленной головы Генри, горящей груди Китт, и глаза наполнились горячими слезами. Весь год Мэри старалась не думать о них, о той ночи, но сегодня она услышала о последних моментах их жизни и представила себе их боль. Теперь ей казалось, что эти видения – как иголки, которые вшили ей в мозг. Стоило пошевелиться, и они кололи ее, вызывая раскаленные вспышки взрывов позади глазных яблок, и ей хотелось ослабить давление, открыть рот и закричать.

Рядом с матрасом она заметила газету, которую принесла из суда. Утренняя газета с заголовком «Судебное заседание по делу о “мамином сокровище” начинается сегодня» На фотографии Элизабет, ошеломленно улыбаясь и склонив голову, смотрит на Генри, словно не может поверить, насколько сильно она любила сына. Так она всегда выглядела и на сеансах ГБО: прижимала Генри к себе, приглаживала ему волосы, читала вместе с ним. Это напомнило Мэри ее Ум-му в Корее, ей больно было видеть привязанность этой мамы к своему сыну.

Конечно, все это игра на публику. Иначе быть не может. Пока Мэтт давал показания, рассказывал, как Генри сгорел заживо, ни один мускул не дрогнул у нее на лице, она не заплакала, не выбежала из зала. Ни одна мать, хоть капельку любившая своего ребенка, не смогла бы так.

Мэри еще раз посмотрела на фотографию, на женщину, которая все прошлое лето притворялась, будто любит сына, и одновременно втайне планировала его убийство, на эту социопатку, которая поднесла сигарету почти вплотную к шлангу с кислородом, зная, что кислородный вентиль открыт и ее сын внутри. Бедняга Генри, такой был красивый мальчик, с тонкими волосами, еще молочными зубами, и весь объятый…

Нет. Она зажмурилась и замотала головой изо всех сил, пока шея не заболела и комната не закружилась, а мир вокруг закачался из стороны в сторону и сверху вниз. Когда голова уже почти отваливалась, она не смогла больше сидеть и упала на матрас, уткнувшись лицом в подушку. Хлопковая ткань впитывала ее слезы.

Элизабет Уорд

Впервые она намеренно причинила боль сыну шесть лет назад, Генри тогда было три. Они только что переехали в новый дом, вне Вашингтона. Типовой домик, милый, если бы он стоял один, но дурацкий среди таких же типовых домов с крошечными полосками газона между ними. Элизабет не была в восторге от пригорода, но ее тогдашний муж, Виктор, выступил против жизни как в городе («Слишком шумно!»), так и в деревне («Слишком далеко!»), и объявил, что этот дом (рядом с двумя аэропортами и тремя детскими садами при хороших школах) просто идеален.

В первую неделю их соседка устроила вечеринку для всех соседей. Когда Элизабет пришла вместе с Генри, остальные дети увлеченно катались на палках-лошадках, паровозике «Томас», машинках из «Тачек». Они носились по напоминающему пещеру подвалу и вопили (от радости, страха или боли, этого она не могла сказать). Родители набились в угол за барную стенку, отделенную от остального пространства воротами, неприступными для детей, и напоминали зверей в клетках в зоопарке, все пили вино и наклонялись друг к другу, чтобы перекричать гвалт.

Несколько шагов, и Генри прижал руки к ушам и издал такой вопль, который сумел прорезать общий галдеж. Все обернулись к ним, сначала оглядев Генри, а потом переведя взгляд на маму.

Элизабет повернулась обнять его, прижала его лицо к своей груди, приглушая его вопли.

– Шшшш, – повторяла она снова и снова, поглаживая его по волосам, пока он не успокоился. Тогда она повернулась к остальным.

– Извините. Он плохо переносит шум. А тут еще переезд и распаковка вещей, слишком много впечатлений.

Взрослые улыбнулись и пробормотали ничего не значащие «Конечно», «Не беспокойся», «Все мы через это прошли».

– Я мечтал так поорать уже час, спасибо, что сделал это за меня, малыш, – сказал какой-то мужчина Генри, и он усмехнулся так весело и по-доброму, что Элизабет испытала желание обнять его за то, что разрядил напряжение. Шерил открыла воротца, чтобы выпустить взрослых и напевно сказала:

– Эй, детишки, у нас новый друг. Давайте представимся.

По очереди дети, совсем малыши и дошкольники, отвечали на вопросы Шерил об имени и возрасте, даже младшая, Бет, которая произносила свое имя как «Бест» и на вопрос про возраст выставила указательный пальчик. Шерил повернулась к Генри:

– А теперь ты, прекрасный рыцарь, – сказала она, от чего другие дети захихикали, – как тебя зовут?

Элизабет мечтала, чтобы Генри ответил: «Генри. Мне три года», или хотя бы спрятал лицо у нее в юбке, чтобы она могла сказать: «Генри очень стесняется незнакомых людей», что вызвало бы хор восклицаний типа «Ой, как мило!». Но этого не произошло. Выражение его лица не поменялось. Он смотрел в пустоту, закатив глаза и приоткрыв рот, напоминая пустую оболочку от мальчика: ни личности, ни ума, ни эмоций.

Элизабет прокашлялась и сказала:

– Его зовут Генри. Ему три года.

Она старалась, чтобы голос звучал буднично, не выдавая вязкое смущение. Малышка Бет подошла к нему и сказала:

– Пи-вет, Ен-и.

– О-о, как это чудесно, – умилились все родители, а потом вернулись в свой уголок, болтая и предлагая Элизабет напитки, а та гадала, она ли одна заметила неловкое напряжение. Разве это возможно?

Следующие пять минут Элизабет не знала, куда себя деть, а Генри тихо стоял на одном месте. Он не играл с детьми, не выражал особой радости, но по крайней мере не привлекал к себе внимания, что уже было важно. Элизабет заглотила вино, его кислая прохлада успокоила горло и согрела внутри. Невидимый колпак будто накрыл ее, от чего другие дети казались далекими и ненастоящими, как кино, а какофония их криков приглушалась до приятного жужжания.

Но тут Шерил сказала, разрушая момент:

– Бедный Генри, он ни с кем не играет.

Позднее тем вечером, ожидая звонка от Виктора (уже третья конференция в Лос-Анджелесе за месяц), она представила себе, как можно было иначе выйти из ситуации. Она могла сказать, прежде чем уйти, что он устал, ему надо вздремнуть. Или она могла дать Генри одну из младенческих музыкальных игрушек, которые он так обожал, и тогда казалось бы, что он играет рядом, пусть и не совсем вместе, с другими детьми. И уж точно ей надо было вмешаться, когда Шерил начала игру, чтобы вовлечь в нее Генри.

Следующие дни Элизабет будет винить себя в бездействии, винить вино, затуманившее ее сознание, загнавшее в дурманящее оцепенение. Она пила, а в полутора метрах сидели Шерил с мужем и поднимали руки так, чтобы получилась арка. Правил никто не объяснял, но казалось, все просто: они говорили «Би-бип!» и поднимали руки, а дети бежали, стараясь успеть до того, как руки опустятся. Она не понимала, что в этом веселого, но все хохотали, даже родители.

Подняв и опустив арку несколько раз, Шерил сказала:

– Генри, не хочешь тоже поиграть? Это очень весело.

А один из мальчиков, тоже трехлетка, подошел и протянул руку со словами:

– Давай пробежим вместе.

Генри стоял, ни на что не реагируя, словно не видел руки мальчика, не слышал его голоса, вообще ничего вокруг не замечал. Вместо этого Генри поднял глаза к потолку и стал рассматривать там что-то с таким вниманием, что многие вокруг тоже посмотрели наверх проверить, что там такого интересного, а потом он повернулся ко всем спиной, сел и принялся раскачиваться.

Все замерли и уставились на него. Ненадолго, секунды на три, максимум на пять, но что-то в тот момент, абсолютная тишина и неподвижность, если не считать раскачивания Генри, заставляло время казаться бесконечным. Она никогда не понимала, почему когда что-то случается, время тянется дольше, откуда все эти нелепые заявления, будто вся жизнь проносится перед глазами за секунду, но именно это и произошло: Элизабет смотрела, как Генри раскачивается, и обрывки ее жизни плясали у нее перед глазами, как кадры из фильма. Новорожденный Генри отказывается от груди, окаменевшей от молока. Трехмесячный Генри плачет четыре часа без передышки; Виктор приходит домой после позднего ужина с клиентом и находит ее рыдающую на кухонном полу. Вот Генри уже год и три, он единственный на площадке еще не ползает и не ходит, а мама девочки, которая уже бегает и говорит короткими предложениями, утешает ее: «Это ничего не значит. Все дети развиваются по-своему». (Как ни забавно, советы о том, что не стоит сильно беспокоится из-за сроков развития, раздавали обычно как раз мамы не по годам развитых детишек, параллельно сияя улыбками и поздравляя друг друга с тем, что у них «продвинутые» дети.) Когда в два года Генри еще не говорил, мама Виктора бегала на вечеринке в честь дня рождения и всем рассказывала, что «Эйнштейн до пяти лет не говорил!» Когда Генри был на осмотре у педиатра в три года, он боялся смотреть в глаза, и врач сказала то, чего она давно боялась: «Ну, не берусь утверждать, что это аутизм, но стоит проверить». Вчера в Джорджтауне сообщили, что лист ожидания на тестирование на аутизм составляет восемь месяцев. Элизабет рассердилась на себя за то, что не позвонила им год, даже два года назад, – когда, нет смысла скрывать, она уже видела, что что-то не так. Безусловно, она просто потеряла все это время, надеясь и веря в рассказы об этом долбаном Эйнштейне. И вот теперь Генри сидит и раскачивается – раскачивается! – прямо перед их новыми соседями.

Шерил прервала молчание:

– Кажется, Генри сейчас не настроен играть. Давайте, кто следующий?

Она говорила нарочито обыденным голосом, наигранно веселым, и Элизабет поняла, что Шерил стыдно за Генри.

Все вернулись к играм, вину и болтовне, но как-то осторожно, нервно, в половину прежнего шума и силы. Взрослые изо всех сил старались не смотреть на Генри, а когда малышка Бет спросила: «Что Генри делает?», мама шепотом шикнула на нее: «Не сейчас», а потом повернулась к Элизабет и сказала: «Чудесный соус, правда? Это из Костко!» Элизабет понимала, что сейчас все ради нее притворяются, будто ничего не произошло. Наверное, ей следовало испытывать благодарность. Но почему-то от этого было только хуже, словно поведение Генри настолько выходило за рамки, что его приходилось оправдывать. Будь у Генри рак или будь он глухим, его бы жалели, но не стыдились. Они бы окружили их и задавали вопросы, и высказывали соболезнования. Но аутизм – это другое. Это табу. А она-то глупо надеялась, что сможет защитить сына (или саму себя?), просто ничего не говоря и надеясь, что никто не заметит.

– Извините, – сказала Элизабет и прошла через комнату к Генри. Ноги были тяжелые, будто цепи приковывали ее к клетке, двигаться было невозможно. Другие мамы делали вид, что ничего не замечают. Но она видела, как на нее бросают взгляды, как на лицах мелькает выражение глубокой благодарности, что они не на ее месте, и она почувствовала, как к горлу подступает ярость. Она обижалась и завидовала, мечтала и попросту ненавидела их, этих женщин с восхитительно-нормальными детьми. Она шла мимо смеющихся и болтающих детей, и руки чесались выбрать одного из них, любого, и объявить, что теперь это ее ребенок. Как могла бы измениться ее жизнь, наполниться простыми радостями («Кошмар, Джои не хочет пить сок!», или «Фанни покрасила волосы в цвет фуксии!»)

Она подошла к Генри и присела на корточки у него за спиной. Она этого не видела, но чувствовала, что взгляды взрослых прикованы к ним, со всех сторон. Они жгли ей спину, как солнечный луч через лупу, жар поднимался к щекам и ушам, глаза начали слезиться. Она уняла дрожь в руках и положила их Генри на плечо.

– Все хорошо, Генри, – сказала она как можно мягче. – Хватит.

Казалось, он ее не слышал, не чувствовал ее руки. Он продолжал раскачиваться. Взад-вперед. В том же ритме. Том же темпе. Как заевшая пластинка.

Ей хотелось крикнуть ему в ухо, схватить и как следует встряхнуть, разбить тот мир, в котором он заперся, заставить его посмотреть на себя. Лицо пылало. Пальцы покалывало.

– Генри, надо остановиться. Прямо сейчас, – прокричала она шепотом, чуть подвинулась, чтобы загородить свою руку, и сжала его плечи. Сильно. Он приостановился на долю такта, а потом продолжил раскачиваться. Она сжала сильнее, так что мягкая кожа между шеей и плечом превратилась в тонкую полоску. Она снова щипала все сильнее и сильнее, чтобы ему стало больно, чтобы он закричал, ударил ее, убежал – что угодно, лишь бы стало ясно, что он жив, что он в одном с ней мире.

Позже нахлынут стыд и страх, волнами будут душить ее. Когда она заметит перешептывания других мамочек при их уходе и будет гадать, не заметили ли они. Когда она будет купать Генри, и, сняв с него рубашку, увидит тонкую ссадину полумесяцем у него на коже, красное пятно прямо под поверхностью. Когда она укутает его и поцелует в макушку, надеясь, что не нанесла непоправимого ущерба его психике.

Но это все позже, а в тот момент Элизабет сжимала пальцы, и это приносило ей облегчение. Не то резкое облегчение, которое можно испытать, хлопнув дверью или разбив тарелку. В тот момент ярость растворялась медленно, постепенно, впуская на свое место удовлетворение, чувственное наслаждение от ощущения чего-то мягкого между пальцами, как будто месишь тесто. Когда Генри наконец прекратил раскачиваться, отдернулся, скривив рот от боли, и посмотрел ей прямо в глаза, это был первый глубокий и уверенный зрительный контакт за много недель, а то и месяцев. Она почувствовала прилив сил, душевный подъем, а боль и ненависть рассыпались на крошечные, более неощутимые осколки.


На парковке у здания суда было почти пусто, что и не удивительно, учитывая, что суд закрылся несколько часов назад. Все это время ее адвокат заставила ее просидеть в боковой комнате, упоминая какое-то «срочное дело», возможно, просто пряча свою подопечную убийцу, пока все не разойдутся. Не то чтобы это имело какое-то значение, она никуда не торопилась, ей нечего было делать. Условия ее домашнего ареста позволяли ей выходить только в суд и в офис адвоката. С тем, чтобы ездить, тоже были проблемы – возить ее пока могла только Шеннон.

Машина Шеннон, черный мерседес, весь день простояла на солнце, и когда она ее завела, вентилятор задул на полную мощность прямо в правую щеку Элизабет. Воздух был раскаленный, кондиционер еще не успел его остудить. Элизабет дотронулась до щеки и вспомнила показания Мэтта, всполох огня, поразивший Генри в то же самое место. Фотографии, где кожа и мышцы сошли с правой щеки Генри. Ее вырвало на колени.

– Черт, – Элизабет открыла дверцу и выбралась наружу, оставляя следы рвоты на кожаном сиденье, дверце, полу, повсюду. – Боже, я все запачкала. Извини, извини, – говорила она, опускаясь на асфальт. Она пыталась сказать, что все в порядке, что ей просто нужен глоток воды, но Шеннон уже бросилась к ней, суетясь как мама или врач, проверяя пульс, трогая лоб, а потом ушла, пообещав быстро вернуться. Через некоторое время – две минуты? десять? – Элизабет обратила внимание, что камеры видеонаблюдения все направлены на нее. Она представила себе, как выглядит, на земле в костюме и на каблуках, покрытая рвотными массами, и расхохоталась. Яростно. Истерично. Когда Шеннон вернулась с бумажными полотенцами, Элизабет поняла, что плачет, и это ее удивило: она не помнила, когда смех сменился слезами. Шеннон, вот святая, ничего не сказала, просто методично все вытирала, пока Элизабет сидела, то смеясь, то рыдая.

По пути назад Элизабет находилась в состоянии опустошения и преувеличенного спокойствия, которое всегда приходят за взрывом, и Шеннон спросила:

– Где раньше были все твои чувства?

Элизабет не ответила. Просто слегка пожала плечами и уставилась в окно на коров – их было голов двадцать – собравшихся вокруг одинокого чахлого деревца на лугу.

– Ты же понимаешь, все присяжные теперь уверены, что тебе плевать, что произошло с твоим сыном? Они хоть сейчас готовы приговорить тебя к смерти. Ты разве за этим туда пришла?

Элизабет задумалась, какой породы те белые коровы с черными пятнами – Джерси? Голштейн? И холоднее ли они на ощупь, чем темно-коричневые.

– Я всего лишь следовала твоим указаниям, – сказала Элизабет. – Не позволь им достать себя. Спокойно и сдержанно.

– Я имела в виду, не твори глупостей. Не кричать, не ругаться. Но не превращаться в робота. Никогда не видела столько выдержки, особенно когда слушаешь показания о гибели собственного ребенка. Это пугало. Можно иногда показывать людям, что тебе больно.

– Зачем? Какая разница? Вы тоже слышали показания. У меня нет шансов.

Шеннон посмотрела на Элизабет, закусила губу, свернула на обочину и ударила по тормозам.

– Если ты так считаешь, то зачем вообще все это? Зачем нанимать меня, заверять, что невиновна, зачем нужна защита?

Элизабет опустила глаза. Правда в том, что все началось с расследования, которое она начала в день после похорон Генри. Было столько вариантов: повешение, утопление, вдыхание угарного газа, разрезанные запястья и так далее. Она составила список за и против и выбирала между снотворным (за: безболезненно, против: смерть не гарантирована, велик риск реанимации) и ружьем (за: смерть наверняка, против: невозможно купить сразу), но тут полиция сняла подозрения с демонстрантов и арестовала ее. Когда прокурор объявил, что будет запрашивать смертной казни, она поняла: этот суд – лучшее искупление ее греха, необратимого непростительного действия, которое она совершила в тот день под влиянием сиюминутной злости и ненависти. С тех пор это мгновение раз за разом вставало у нее перед глазами, утром и ночью, во сне и наяву, лишая ее рассудка. Оказаться публично, официально обвиненной в смерти Генри, быть вынужденной сидеть и выслушивать подробности его гибели, а потом умереть от введенного прямо в кровь яда. Изысканная пытка – разве не лучше, чем легкая мгновенная смерть?

Но Элизабет так не считала. Она не могла объяснить Шеннон, что испытывала сегодня, заставляя себя смотреть всем в глаза, слушать каждое слово, видеть каждую очередную улику, и все время сохранять на лице спокойное выражение, опасаясь, что малейшее движение запустит эффект домино из эмоций. Жгучий стыд перед сотней людей, бросающих на нее осуждающие взгляды, как отравленные дротики. Принять и впитать вину. Проглотить, всю без остатка, пока каждая клеточка ее тела не взорвется. Она не была к такому готова; она этого жаждала, наслаждалась, не могла дождаться продолжения.

Элизабет промолчала, и Шеннон, очевидно, приняв молчание за покорность, поехала дальше. Минуту спустя она сказала:

– Кстати, хорошие новости. Виктор не будет давать показания. Он вообще не приедет.

Элизабет кивнула. Она знала, что это хорошо. Шеннон беспокоилась, что разбитый горем отец произведет сильное впечатление на жюри, но и радоваться его отсутствию не могла. Он не общался с ней с самого ареста, и, хотя это было ожидаемо, тем более у него куча дел в Калифорнии, новый дом, новая жена, новые дети, она надеялась, что хоть на суд над убийцей собственного сына он приедет. Она почувствовала, как горечь поднимается, змеей обвивает грудь, сдавливает сердце. Бедный Генри. Родился у таких жалких родителей. Одна несет ответственность за боль и смерть, другой слишком никчемный, чтобы об этом беспокоиться.

У Шеннон зазвонил телефон. Очевидно, она ждала звонка, поскольку ответила: «Получил? Читай вслух». Элизабет глубоко вдохнула. Запах рвоты ударил ей в нос, она открыла окно, но стало только хуже от смеси сладковатого запаха навоза снаружи и кислого запаха рвоты, напоминавшей протухшую китайскую еду. Она закрыла окно, как раз когда Шеннон положила трубку, и сказала:

– Тебе придется помыть машину. Запиши это на мой счет. Хотя, могу себе представить, как твой финансовый управляющий выясняет, почему чистка машины от рвоты входит в стоимость суда по делу об убийстве.

Элизабет засмеялась, в отличие от Шеннон.

– Послушай. Один из соседей семьи Ю был в суде, – тень улыбки заиграла в уголках ее губ. – Он рассказал кое-что, что до сегодняшнего дня не считал важным. Я запустила расследование, и мы кое-что нашли. Я не хотела ничего рассказывать, пока не было доказательств.

Где-то снаружи коровы мычали в унисон. Элизабет сглотнула. Уши у нее навострились.

– Демонстранты? Вы что-то узнали? Я же говорила обратить на них внимание, я знала, что они…

Шеннон покачала головой.

– Не они. Мэтт. Он лжет. Я могу это доказать. Элизабет, у меня есть доказательства, что кто-то другой намеренно развел огонь.

Загрузка...