Аркадий Цукан привычно проснулся с рассветом и, стараясь не разбудить жену, которая так и осталась навсегда Осиповой, что его долгое время удивляло, принялся хлопотать над утренним чаем. Тут же вдогон ухмыльнулся, вспомнил, что проводил Марию на самолет до Москвы и твердо пообещал, потрясая билетом, через две недели вылететь следом, завершив все дела, которые после ареста Дмитриенко и бандитов Резвана Мансурова не требовали цепкой бдительности и осторожности на каждом шагу.
Он пьет крепкий чай из прокопченной алюминиевой кружки – ее Мария не раз грозилась выбросить на помойку, улыбается, думает не о старательских хлопотах, как это случалось обычно, а о Марии, которая сумела в свои пятьдесят оставаться любвеобильной таинственной женщиной, ее он иногда зовет «упертой Машуней», а изредка Голубикой, не находя других ласковых слов, а когда она обижается, то целует с искренней страстью, и она тут же отмякает и прощает ему многое, а главное, бесконечную приисковую круговерть от зори до заката. Раньше говорила, да сколько же можно ломить! А потом поняла, что бессмысленно, перестала ворчать. Но перед отъездом в Анапу сказала, сведя к переносице черные бровки, как говорила когда-то Анна Малявина:
– Хватит, Аркаша! Всё, последних разов не будет. Сыну под сорок, пусть управляется сам.
Осень колымская, словно шалая баба, играет ярким своим разноцветьем перед долгой зимой. Он смотрит через окно на линейку охристо-багряных тополей, на дальние отвалы отработанной породы, которые затянуло желтой и бурой кустарниковой порослью, скрашивая безжалостные раны распадков, ручьев и речушек, где прошли они бульдозерами по второму, а то по третьему разу, выбирая остатки россыпного, когда-то богатого золота. Пытается представить, сколько золота пропустил через свои руки – тонну, а может и две. Вспомнил самородок Монах, который принес столько жутких дней и ночей, когда казалось, что малость – и наступит конец. Но выдержал и даже передал самородок Анне Малявиной, а он сгинул, пропал и не принес никому радости.
Не сдержался после поминок, спросил сына, не говорила ли Анна, что-либо о самородке. Иван глянул, как на больного. Помолчал, припоминая последнюю жуткую ночь в больнице, ответил раздумчиво:
– Она сбивчиво говорила о каком-то будильнике… Чтобы я не трогал будильник, но я принял это за бред, она стала заговариваться от боли, почти никого не узнавала. Утром пошел в магазин, купить перекус, и так мне стало хреново, что не удержался, взял чекушку водки, выпил в тамбуре из горла, заел плавленым сырком. Когда вернулся в палату, мама лежала на полу мертвая с багрово-синим лицом.
Водку в сезон Цукан не пил вовсе, а на поминках после долгого перерыва напился, как он сам для себя определил – «вдрызг». Утром, отсвечивая в зеркале помятым лицом, старался уйти от разговоров про жизнь, его так припоганило внутреннее состояние, что посмотреть, пошарить, где может быть этот будильник, желания не возникло. Позже, в суете сборов, после первой рюмки «на поход ноги», это и вовсе ушло, забылось, чтобы потом всплыть снова с неизбежным, что же я раньше-то… Самородок в большом старом будильнике, да разве найдешь его нынче, подумал Цукан.
Анна Малявина смотрела в мутную черноту окна. Фары выхватывали заснеженную дорогу, угол соседского дома Агляма, покосившуюся огорожу и снова непроглядная зимняя темнота. На льняной скатерти – клеенок не признавала – лежал золотой самородок, а она не ощущала ни радости, ни страха. Что странно. Хорошо помнила, как допытывался осенью следователь с броской фамилией Ахметшахов. Почему и запало: «Капитан КэГэБе Тимур Ахметшахов», – произнесенное им веско с нажимом.
– Покажите вещи, какие оставил Аркадий Федорович Цукан.
Он беззастенчиво прохаживался по дому. Взял в руки шкатулку с затертой палехской картинкой… «Эх, да на тройке, да с бубенцами! Старинная?»
– Да. Дедова… Аркадий вещей никаких не оставлял…
– И самовар, какой у вас знатный. С медалями. Вы не торопитесь, Анна Алексеевна, подумайте, может сыну что-то передавал? Вам?
– Сыну куртку подарил трехцветку японскую. Продукты привез, так мы их и съели потом. Деньги мне в руки совал, так я не взяла. А вещи его упаковала в коробку. Как приехал по осени, так и всучила всё до последней картонки. Да и вещей-то у него – кот наплакал.
– А в октябре?
– В октябре приезжал, да… Хотел помириться. Но дальше сеней не проходил. Я ему сразу коробку с письмами и фотками отдала – и ауффидерзейн, как сам он любил повторять.
– Вы хоть знаете, что статья ему светит расстрельная, – продолжал наседать капитан КГБ. – А вы пострадаете за пособничество. Оно вам надо?
Анна подобралась, спину выпрямила.
– Не надо пугать. Я пятнадцать лет отработала на Колыме и золота перевидала не в пример вашему. Нет у меня ничего, и не было. Аркадий хоть с придурью, но сына своего любит, и подставлять бы не стал.
Ахметшахов после этого хохотнул, скрывая смущение, и поторопился записать свой телефон: «На всякий случай…»
На том и расстались спокойно, без лишних угрызений совести.
Теперь перед ней лежал этот окаянный самородок, местами отполированный водой до блеска, а в изгибах, покрытый чернью из-за чего походил, если развернуть к свету, на фигуру согбенного человека. Или сурка… Или нет, это же монах в островерхой шапке – решила она.
Письмо принесла почтальонка Зухра и сразу затараторила с порога:
– Теть Ань, ты баню завтра будешь топить? А то мы придем, я чак-чак испеку. Чайку попьем…А ты слыхала, что в магазин санаторский обувь завезли?
Проводила Зухру до самой калитки, узнав разом все деревенские новости. А она все не унималась, тараторила, путая согласные, и у самой калитки выдала со смешком: «Тут у нас на Садовой отставник дом купил. Одинокий мужчина. Хочешь, познакомлю?.. Ой-ой, покраснела! Хочешь, хочешь, я знаю, – дразнила бесстыжая Зухрушка. А она смущенно отнекивалась, наливаясь багровой краснотой, ощущая, жаркий позыв женской плоти, при одном только упоминании об одиноком мужчине.
В конверте без обратного адреса лежал тетрадный листок в клетку.
«Виниться не буду. Я честно хотел оякориться навсегда. На Санаторной участок купил под строительство дома большого, как ты хотела когда-то. Хотел тебе помогать, сыну. Но ты выбор сделала, что теперь рассуждать. Больше не потревожу. Только прошу выслать фото Ванюхи, как он пришлет что-то со службы в Армии. Вышли по адресу: Якутская АССР, Алдан, до востребования.
И еще большая просьба. Забери на Заречной, 12 у Прошкина – нашего колымчанина, сумку с подарками. Не поминай лихом. Аркадий».
«И слово какое придумал – оякориться. Такого-то небось в русском языке нет. Ох, и чудила ты, Аркаша…»
Ей стало жалко себя, обид накопилось немало на непутевого мужа, с которым расписаться не удалось, в чем она могла винить только себя. Уехала на Колыму, не добившись от первого мужа развода. А потом, когда вернулась в родительский дом, развелась и сменила фамилию на девичью, чтобы отправиться с Цуканом в ЗАГС, он в очередной раз умотал на север, в Якутию за большими деньгами. И всё кувырком. Постоянные отъезды-приезды Аркадия – и ни жена, ни вдова, а так не поймешь что.
Она снова поймала глазами корявую скоропись на тетрадном листе: «Больше не потревожу». Теперь укоряла себя и думала, а ведь умолял простить, чтобы начать всё сначала. Вот дура я, дура, что наделала!
Пока рядом был сын, тянулись разные хлопоты с призывом в армию и было ни до чего. Хотели комиссовать из-за отмороженного пальца на левой руке, что стало бы для Ванюши страшной обидой, и он уговорил пойти к военкому. И ведь пошла, и добилась, чтобы призвали хотя бы в автодорожные войска, словно бы в наказанье себе. Потому что через месяц навалилась тоска: колодец с водой, топка печи, поздний завтрак абы с чем, потому что одной и готовить ничего неохота. Картохи разве что поставить в большом чугунке, пока топится печь. Одно развлечение – телевизор, опять же, купленный в предыдущий приезд Аркадием, работает исправно.
Решила придавить гордыню свою, сослаться на характер и бабье упрямство, которому ты, Аркашечка, мог бы дать окорот, если бы постарался. А ты, дружочек мой, приехал с деньгами, словно на базар лошадь покупать. А мне цветов десять лет никто не дарил и слов ласковых не говорил. Анна разговаривала с ним, пока писала письмо. Потом долго перебирала свои фотографии последних лет, чтобы выбрать лучшую, да вложить в конверт с письмецом. Нашла одну давнюю, племянник удружил весной, заснял в палисаднике у цветущей черемухи и получилось на зависть, – бабенка еще хоть куда, если смотреть издали.
С утра пораньше протопив печь, собралась в город, чтобы отправить письмо и забрать на вокзале подарок от Цукана, да съездить заодно к свояченице Валентине, поболтать вволю, посоветоваться, как жить дальше. Знала, что нравится Вальке Цукан, но такого не ожидала. Как узнала, что прогнала прочь Аркадия Цукана, она разволновалась до крика.
– Сумасшедшая! Что творишь?.. Ты на меня погляди. Цукан хоть наездами, да бывает, а я как монашка, двадцать лет без мужика и ссохлась вся моя лодочка.
Успокоившись, стала рассказывать, как подцепила в кафе, что на площади Ленина, видного мужичка интеллигентного вида. Подпоила. Домой привела. А он, скотина, упал на диван и в храп.
– Я ему и массаж, и то, и сё, а этот гусь храпит и ноль эмоций. Утром ни здрасьте, ни как зовут. Дай похмелиться… Я на кухню. Схватила ковшик эмалированный и на него: щас опохмелю. Так он в одних носках на лестничную площадку выскочил. Ботинки вдогон отправила… Во-о, тебе, Анна, смешно. А я ковшик бросила – и в рёв.
Выпили по рюмке самогонки. А самогонка у Валюхи знатная, да под огурчики, которые Анна с собой привезла. Когда Валентина узнала, что Анна написала Цукану письмо покаянное, то обрадовалась. Налила по второй с приговором: вернется Аркадий, вот помяни мое слово, вернется. Стало хорошо и спокойно от этих слов, Анна разом поверила, что так и будет.
В холщовой сумке, похожей на торбу, что она забрала на вокзале, лежал сверток бумажный, а в нем нож охотничий с наборной костяной ручкой и ножнами из толстой моржовой кожи, такие делают только на Чукотке. Нож – это понятно. Любит Цукан инструмент. Бывало, кухонные ножи так наточит, что берегись, можно полпальца оттяпать. И Ванечку научил инструмент уважать, точить топоры, ножовки. А вот большой будильник зачем – она понять не могла. Раньше в техникум сын опаздывал на занятия, а теперь-то к чему, ей, пенсионерке, спешить некуда. Анна выставила часовую стрелку, попробовала подкрутить заводной механизм, но заводилка крутилась свободно. Видно, стопорок слетел у пружины, решила она. Принесла из мастерской отвертки, раскрутила. Вместо пружины и шестеренок внутри лежал самородок.
Что это золото – она определила на глаз и по весу. Насмотрелась в свое время на Колыме. Будь оно неладно, это золото! Занозой сидело теперь в голове: как быть и что делать?
В милицию сдать? Тут начнется такое, что не приведи господи… Закопать в погребе? Так у них такие металлоискатели, что и в земле обнаружат.
Вспомнила один из рассказов о Шерлок Холмсе, как искали важный-преважный документ, все стены и полы перестукали в поисках тайника, а документ лежал на полке, на видном месте без утайки.
«Сколько же весу в нем?» Положила на весы в алюминиевую чашку с одной стороны и с другой – фунтовую гирьку. Потом добавила полфунта и вышло почти в самый раз. Свояченица говорила, что в скупке за грамм золота платят сорок пять рублей. Это выходит тысяч двенадцать, и можно купить квартиру и «запорожец» в придачу, и еще малость денег останется. Тут же горькая усмешка перекосила лицо. Одной-то теперь и пенсии в сто пять рублей хватает. Повертела самородок в пальцах, разглядывая с разных сторон, и снова сунула в чрево будильника. Прикрутила крышку, поставила на видное место в отцовской мастерской. Потом тряпочкой стерла отпечатки пальцев, для верности намела с полу пыли, присыпала сверху будильник, будто он тут стоит много лет. «Даже если найдут – отбрешусь. Скажу, может, занес кто отцу в давние времена». И успокоилась.
Через много месяцев, когда вернулось письмо из Алдана как невостребованное, она коротко погоревала, успокаивая себя привычным, что Бог, ни делает, то к лучшему. Взялась собирать сыну посылку. Он просил прислать альбом для дембельских фотографий, две пары носков и конфет «побольше», чтобы одарить друзей и сержантов. И даже не поинтересовался в письме, а как твое самочувствие, мама?