На семидесятипятилетие мне подарили бинокль. Чудный, с цейсовскими стеклами.
И еще я решил переехать в самый центр города. Мне давно хотелось пожить где-нибудь на Невском, чтобы бурление города начиналось сразу за моим парадным и за фасадным окном квартиры. Напоследок пришла пора выполнить свое желание, себя порадовать.
Чем приятен наступивший капитализм, так это тем, что исполнить можно практически любую прихоть – были бы только деньги. А деньжата у меня водились – все-таки не зря я жизнь свою прожил. Кой-чего накопил, слава богу. На пенсии мог существовать как рантье – самый ненавистный Ленину класс.
В итоге я попросил сына, который управлял моим имуществом, и он снял мне на длительный срок, до лета, квартирку в центре Питера, дачу же мою в Репино на это время сдал – я еще и в выигрыше остался. Сын поселил меня на углу Невского и Марата, в квартире с высокими потолками и окнами, мраморными подоконниками. Жилье мне очень понравилось. Это не барак, в котором я вырос в Колпино, и не моя первая хрущевка, которую мы с Людмилой получили в шестидесятых на Новоизмайловском проспекте. Да и в Америке, в кондоминиумах в Хьюстоне, где я работал, и в Лос-Анджелесе, где преподавал, потолки были низенькие, комнаты тесные, покрытые ненавистным ковролином, от которого у меня аллергия. Но тут – квартира мечты. Стены в три или четыре кирпича, широченные подоконники. Громадные окна вышиной в два с половиной метра. Никаких шумов от соседей, только равномерный гул с проспекта.
Вдобавок – с юности знакомый район. Когда-то, приезжая из своего рабочего пригорода на Московский вокзал, именно по этому проходному двору я бежал на Невский в «Колизей» и «Художественный»; тут, в громадном дворе с многочисленными подворотнями, ведущими в него с Пушкинской улицы, покуривал на лавочках среди сирени, а иной раз пил портвейн, водку и целовался. Теперь моя жизнь, в течение которой случалось мне квартировать и в Москве, и в Берлине, и в Нью-Йорке с Парижем, в основном прожита. Она сделала виток, и я снова оказался тут, между Пушкинской, Невским и Марата, – только через подворотни уже не пройдешь свободно. Они закрывались мрачными решетками: хочешь воспользоваться – нужен ключ-домофон. Впрочем, замки в подворотни, ведущие к нам во двор с Пушкинской улицы, все время ломали, поэтому те, кто знал секрет, все равно через дворы шастали.
В квартире моей имелись тихая спальня и кухня – окнами во двор, а вот окна гостиной выходили прямо на угол Невского и Марата. И всегда можно было от нечего делать рассматривать из окна бурно кипящую городскую жизнь. Я устраивался на своем кресле чуть в глубине комнаты, так, чтобы меня не было видно с улицы, и наблюдал. Иногда вооружался биноклем.
Днем на углу постоянно околачивался мужик-«бутерброд», рекламирующий обмен валюты на Марата, тринадцать. Он приходил на рабочее место со своей табуреточкой и часто посиживал на ней, отдыхая. Иногда его сменял человек с огромным плакатом: «Издадим любую книгу!». Или другой гражданин, указующий огромной стрелкой на ближайший «Макдональдс». Ближе к вечеру эти трудящиеся исчезали и на углу появлялась старуха, вся закутанная в пальто и платки: продавала ослепительно желтые нарциссы и веточки вербы. Старуха была похожа на мужика – высокая, как гренадер, и с жилистыми руками. Торговля шла у нее не бойко – чаще она безропотно давала справки приезжим.
Интересно было наблюдать за толпой, плотно идущей по Невскому. У светофора на переходе через Марата она останавливалась, накапливалась в ожидании зеленого сигнала. Я рассматривал лица людей – не ведая, что за ними наблюдают, они жили своей жизнью: говорили между собой, в наушники или по телефону. Толпа постепенно набухала. Потом загорался разрешительный сигнал светофора, зеленый человечек на табло начинал сучить ножками. На переход отводилось ровно тридцать три секунды. Толпа густо шла через Марата, а потом, на финальный отсчет зеленых секунд, бежали опоздавшие. Затем вспыхивал красный, и три полосы машин устремлялись с Марата налево на Невский, одна полоса – направо. Около пяти-шести вечера троллейбусы и авто не успевали проехать по Невскому, загораживали перпендикулярную улицу, и среди поворачивающих на проспект начиналось истерическое бибиканье. Сигналили без зазрения совести, как в каком-нибудь Каире. На перекрестке случалось то, что американцы называют traffic jam – джем, варенье из машин, когда два потока чудным образом перемешивались. И пешеходы, когда загорался зеленый для них, лавировали среди лимузинов.
А потом для народа, идущего косяком по Невскому, все повторялось по новой: ожидание – накопление – движение. И они, эти люди, которых я наблюдал в бинокль или собственными глазами, исчезали из моей жизни, и больше никого из них я не видел.
К вечеру публика сильно менялась. Те, кто шли по Невскому днем – деловитые, спешащие, озабоченные – превращались в расслабленную, гуляющую толпу. Впрочем, отчасти тоже озабоченную, но другим – куда бы забуриться, с кем бы повстречаться. Они, эти вечерние фланеры, были намного моложе дневных, они чаще смеялись, а временами даже целовались, ожидая сигнала светофора.
А еще вечером во всю мочь начинало работать кафе в доме напротив, и чуваки-чувихи выходили на тротуар перекурить. Там тоже шла своя жизнь. Парочки гладили друг дружку, иногда застывали в поцелуе. Одиночки лихорадочно, между затяжками, строчили эсэмэски. Те же, кто покуривал в компании, напропалую флиртовали между собою. Потом вечер заканчивался, они начинали из кафе вываливаться: стояли, ожидали заказанные такси или раздумывали, куда им направиться дальше, и тоже курили. Многие были нетрезвы и роняли сигаретки на тротуар. И даже издалека, из своей квартиры и безо всякого бинокля, было видно и понятно, какие они все молодые, глупые и счастливые. И мне оставалось им только завидовать.
Ночью машин становилось мало, и улицу Марата, а иногда даже и пустынный Невский, бывало, перебегали на красный. Кое-какие одинокие прохожие брели по тротуару, шатаясь или прикладываясь к бутылке или пакету с вином.
Смотреть на городскую жизнь можно было бесконечно – чем я и занимался. Два раза в неделю ко мне приезжала Зинаида из своего Пионерстроя – помощница: готовила, прибиралась, стирала и вывозила меня на улицу погулять. Иногда жаловал сын, появлялся, да вместе со внуками, двумя подростками-оболтусами, – и когда это случалось, у меня бывал праздник. Мы обедали и играли в настолки – настольные игры. Я научил их резаться в лото на деньги и втайне им поддавался. А еще втихаря от папаши вручал каждому по тысяче – надо же как-то компенсировать им часы, на которые они ради меня оторвались от своих компов и телефонов.
Остальное время дня и ночи я читал, зависал в Сети и разглядывал в высоченное окно прохожих.
А потом, в один прекрасный день, на перекресток Невского и Марата подвезли ярко-желтые барьеры. Сначала они скромно стояли на тротуаре, собранные в стопки. Потом вдоль дороги заняли места грузовики и поливалки, такие же ярко-желтые, как барьеры – или нарциссы у бабки.
«Что-то намечается», – подумал я и залез в Интернет. И впрямь: сегодня вечером собирался митинг в защиту арестованного лидера оппозиции, объявившего голодовку. На такую движуху обычно выходили молодые, которые очень не хотели, чтобы наша страна снова становилась СССР или хотя бы СССР-лайт – такой же угрюмой и свирепой, только с колбасой и без партсобраний. Митинг, как и все сборища последних лет, был властью не разрешен, поэтому его готовились разгонять.
И правда: вечером началась движуха. Из окна я, впрочем, ничего не видел: все та же толпа, как вчера и позавчера, шла по Невскому, только молодежи побольше, чем обычно. И полицейские машины чаще по проспекту проносились. И сирены завывали.
Я стал следить за тем, что происходит, через Интернет. Смотрел обновления на оппозиционных телеграм-каналах и на сайте Би-би-си. Пять тысяч человек вышло во Владивостоке, четыре – в Хабаровске, семь – в Екатеринбурге. Столько-то задержанных. В Москве толпа идет по Тверской. МВД оценивает, что в столице в митинге поучаствовало шесть тысяч. «Значит, скорее, тысяч тридцать», – смекаю я. В Петербурге протестанты собрались у Мариинского дворца. Начались задержания. МВД считает, что в Питере демонстрантов четыре тысячи – стало быть, на деле около двадцати. Потом появились новые сообщения: толпа идет по Гороховой. Свернула на Рубинштейна. Совсем рядом.
Я снова подъехал в своей коляске к окну – и обомлел. Всю улицу Марата на самом пересечении с Невским – перекрыли! Сначала лицом к Марата установили поперек проезжей части веселенькие желтые барьерчики, потом впритык, бампер к бамперу, – два желтых грузовика и поливалку. Сзади за грузовиками разместились полицейская машина и автобус-автозак. А пространство между барьерами и машинами заняли гвардейцы: человек двадцать в шлемах, с опущенными забралами, со щитами и дубинками в руках, они стояли плечом к плечу – и все лицом к улице Марата. А сзади них, вторым рядом, еще столько же подмоги – уже без щитов, но тоже в полной боевой экипировке и с дубинками. Целый взвод нагнали, подумал я, сорок человек.
Вокруг ровным счетом ничего не происходило, но гвардейцы стояли смирно, всматриваясь в перспективу улицы и наблюдая там что-то, чего я рассмотреть не мог. За их спинами «космонавт», одетый так же, как все, в защитный панцирь и в шлем, но, очевидно, старший по званию, подняв забрало, всматривался в экранчик смартфона. Вдруг он оторвался от гаджета и, подняв голову, коротко что-то скомандовал. И тут же пять человек отодвинули желтый барьер, образовали проход и один за другим бросились куда-то вдаль по абсолютно пустой и темной улице Марата. Вид у них был хищный, охотничий – как у тигров или леопардов. Или, скорее, как у шакалов. Что они там увидели, куда бежали – я разглядеть никак не мог. Чтобы увидеть хоть что-то, мне требовалось распахнуть окно и высунуться из него едва ли не по пояс – по понятным причинам, подобного акробатического этюда я совершить не мог. Потом к этим пятерым убежавшим добавилось еще пятеро. Я открыл окно и в холодном весеннем воздухе смог услышать с улицы отчаянные молодые вопли: «Сволочи! Что вы делаете?! Фашисты! Звери!»
А потом вдруг у меня в квартире заголосил домофон. Я немедленно развернул свой экипаж и помчался – насколько мог быстро – к входной двери. (Безбарьерная среда была для меня необходимым условием для съема жилья.) Я снял трубку домофона. «Пустите! – прокричал в нем юный девичий голос. – Откройте, пожалуйста!» – а потом тяжелое дыхание и, как мне показалось, удар по чему-то мягкому и живому. Я немедленно и не рассуждая открыл кодовый замок калитки, ведущей в подворотню. Услышал по домофонной связи, как она распахнулась. Ну, слава богу, значит, кто-то забежал во двор. Скрылся? Спасся? А еще через минуту домофон заголосил опять – другим сигналом, будто звонили из парадного. И снова я, даже не спрашивая, кто там, и не дожидаясь ничьих объяснений, нажал клавишу «войти». Заскрипела в динамике отворяемая дверь, потом захлопнулась. Домофон отключился. Слава богу, если хоть кому-то я помог, оградил от садюг-омоновцев.
А еще через пару минут – я не успел со своей каталкой снова перебазироваться в гостиную, к моему пункту наблюдения за проспектом, – зазвонили в дверной звонок.
– Кто там? – крикнул я через дверь довольно строго. Почему-то взбрело в голову – эта мысль явно пришла из моего былого, советского прошлого: спецслужбы узнали, кто помог несчастным, и пришли меня арестовывать. Впрочем, не исключено, что эта идея, напротив, прилетела прямиком из нашего общего будущего.
– Вы открыли нам дверь в парадную, – раздался из-за двери тонкий девичий голосок, почти детский.
И тут же вмешался другой, столь же юный, но чуть более грубый:
– Пустите нас, а то нам страшно тут, на лестнице. И позвонить домой надо, а сотовая связь не работает, «космонавты» глушат.
– И еще писать очень хочется, – добавил за дверью первый голос, и они обе прыснули.
Особо не раздумывая, я отпер входную дверь. На пороге стояли две девчонки: первая совсем юная, лет шестнадцати. Вторая постарше, лет двадцати трех. Какая-та общность их черт подсказывала, что девушки – сестры. Без шапок, в легоньких пальто и намотанных на шеи шарфах. А еще с ними был черный пудель – без поводка и даже ошейника. И едва я открыл дверь, как он пролетел мимо меня внутрь квартиры и стал там носиться, цокая коготками по паркету.
– Вы еще и с собакой явились! – попенял я девчонкам.
– Ой! – воскликнула старшая, – а мы думали, это ваша!
– Нет у меня никаких собак, – добавил я ворчливо. – За вами он увязался. Что ж, проходите, коль пришли. – И я отъехал со своим креслом, давая возможность девочкам зайти. – Разоблачайтесь.
– Как вы смешно сказали, – фыркнула первая. – Как будто в полиции служите и хотите нас, как врагов, разоблачить.
– Нет, предлагаю снять верхнюю одежду. Раздеться, иными словами. Вы не ранены?
– Слава богу, нет.
– Пуля просвистела мимо. – И они обе засмеялись.
Пудель осмотрел всю квартиру, вернулся ко мне и доверчиво положил голову на колени, всматриваясь в лицо, а потом даже лизнул руку, одну и вторую.
– Ты что, потеряшка? – спросил я его. – Тоже хочешь обрести приют? Ничего у тебя со мной не выйдет. У меня на собак аллергия. Вы чаю хотите? – обратился я к девочкам.
– Нам бы сначала наоборот.
– Ванная – там. Чистые полотенца в корзинке на стиральной машине.
Они обе ускользнули в туалет. Девчонки были чистыми и свежими – младшая, наверное, в жизни и косметикой не пользовалась еще никогда. Впрочем, зато половина ее шевелюры была выкрашена в ярко-голубой цвет. Старшенькая была немного полновата, но зато с ярким и необычным светом сине-зеленых глаз.
Они выбрались из ванной более спокойные и повеселевшие. Я не ожидал никакого подвоха с их стороны, воровства или мошенничества. Вряд ли способны подличать люди, которые подставляют себя ради высокой цели под дубинки ОМОНа.
– Итак, чай? – обернулся я к ним.
– Сначала позвонить. У вас есть городской?
Я показал им на трубку на призеркальном столике и вежливо, не желая подслушивать, уехал в гостиную. Меня сопровождал, прыгая вокруг, пудель. «От него-то как мне отвязаться? Попрошу девиц забрать собаку с собой». Я подкатил к окну. Оцепление еще не сняли: и ярко-желтые барьеры были на месте, и грузовики-поливалки, и гвардейцы в своих шлемаках. Но среди последних началась расслабуха. Они не строем стояли, как прежде, и не вглядывались в перспективу улицы Марата, а, сбившись в группки, обсуждали что-то между собой. Не знаю что. Может, сколько людей сегодня отходили дубинками и электрошокерами, а может, перспективы «Зенита» в чемпионате.
– Мама, у нас все нормально, – разумным, но снисходительным тоном вещала из коридора старшая. – Да, скоро поедем домой. Какая разница, почему мы с городского звоним! – в голосе добавилось раздражения. – Да, мамочка, не волнуйся, с нами ничего не случилось и не случится.
Девчонки запросто годились мне даже не в дочери – во внучки.
Но лет сорок назад, или тридцать, или даже двадцать я бы наверняка начал за ними ухлестывать. И я подумал: как безжалостно время. Девицы совершенно не смотрят на меня как на сексуальный объект. Да и на что там смотреть! Седой инвалид, с кистями, покрытыми старческой гречкой.
Наверное, я мог бы предложить им денег за любовь. Ведь презренный металл у меня водился. И мы бы, может, даже столковались. Но я совершенно не хотел продолжать наше знакомство подобным. В этом было что-то грязное, что-то похожее на патрули в касках, захватившие мою улицу, – только в другом роде.
Они вошли в гостиную.
– О, как у вас тут! – сказала старшая.
– Шикарно, – откликнулась вторая.
– Осваивайтесь, – предложил я.
– Нет, мы поедем. Мама волнуется.
Они подошли к высокому окну, встали рядом со мной.
– О, «космонавты» еще не ушли.
– Лучше выходить через Пушкинскую, – предложил я.
– Да, мы здесь все проходные знаем.
– Вам далеко?
– В Купчино.
– По нынешним временам рядом.
– А вы один живете? – выскочила с вопросом младшая.
– Хочешь уплотнить меня?
– Уплотнить? – не поняла она.
– В революцию в барские квартиры подселяли жильцов с окраин, рабочих, матросов и солдат.
– Нет, – она слегка покраснела, – просто спросила.
– Ладно, если чаю не хотите, идите с богом. Только пуделя заберите.
– Да! Пудель! – хватились они. – Ты, как же тебя звать, к ноге!
Но собаки нигде не оказалось. Как бы в ее поиске, но им и интересно было, они обошли все комнаты – я за ними. Заглянули в кухню, в кладовку, снова в ванную. Пес исчез куда-то, как растворился в воздухе.
– Странное дело! – воскликнула младшая. – Собаки не коты, вроде не умеют прятаться.
– А у вас дома живность имеется?
– Котейка. Звать Марсом. А вы правда один живете? И у вас даже никого из домашних питомцев нету? Почему?
– Ездил по миру всю жизнь много, не с кем оставлять было. А теперь уж поздно начинать.
– А вы женаты?
– Больше нет.
– А почему?
– В советские времена это называлось «не сошлись характерами». – Не буду же я им рассказывать все сложные перипетии своих отношений с Людмилой: встречи, расставания, развод, потом снова брак – с ней же – и, наконец, окончательный разрыв. И как она, стерва, постит теперь в Фейсбуке[1] фотки с Гавайев в обнимку со своим Полом – явно ведь, чтоб позлить меня.
– А вы по профессии кто?
– Сейчас рантье.
– О! А кем раньше были?
– Конструктор, ученый. Профессор, доктор наук. В Хьюстоне работал, в Оксфорде и в Париже преподавал.
– Ого!
Старшенькую я бы, наверное, уговорил. Как это называется на Западе: «секс из милосердия»? Но нужно было время. Час, два, три.
– Ладно, мы поехали, – сказала старшая.
– Да оставайтесь, маме позвоните, что задержитесь. Связь теперь есть.
– Нет-нет, мне завтра на работу, Полине в институт.
«Уговаривать я их не буду».
– Хорошо, тогда – прощайте. Захлопните за собой дверь. Звать-то вас как?
– Я Кристина, она Полина. А вас как?
– Семен Иваныч.
– Мы вам очень благодарны, что вы нас выручили. Мы вам позвонили, и вы сразу открыли, без расспросов. Сейчас так редко бывает.
– А я не из «сейчас». Я советский.
– А тогда лучше было?
– Люди – да, были лучше.
– Мы пошли.
– Пуделя вы так и не нашли, мне оставляете, – сказал я ворчливо.
– Может, вам веселее с ним будет?
Они обе подошли ко мне и попрощались жестом, ставшим популярным в коронавирусные времена: мы столкнулись в воздухе кулачками. А потом они отправились восвояси, захлопнули за собой дверь. Навсегда из моей жизни. Просить телефончик – это, может, сработало бы, будь я на несколько десятилетий моложе.
Эх, жизнь моя, жизнь. Как быстро она пролетела. И вот я уже никому не нужный старик. Почему ж я не ценил времена, когда был молодым, румяным, страшно глупым, подтягивался пятнадцать раз на турнике, выпивал за вечер семь кружек поганого советского пива, выучивал за ночь матанализ или теоретические основы электротехники, а за другую ночь – восемь раз атаковал мою Людмилу, которая впервые допустила меня до своего молодого роскошного тела.
Я отъехал к окну гостиной, глянул на угол Невского и Марата. Оцепление сняли. Гвардейцы и желтые грузовики разъехались неведомо куда, и только желтенькие барьеры стояли, собранные вместе и связанные, на тротуаре плотной кучкой.
И тут, откуда ни возьмись, в гостиной появился пудель. Зацокал по паркету коготками, снова подскочил ко мне, стал ластиться, лизаться. От него совершенно не пахло псиной, только шампунчиком, как будто его только что, перед визитом ко мне, помыли.
А потом пес отбежал от меня на середину гостиной, где стоял старинный круглый стол, и вдруг стал увеличиваться в размерах. Вот он величиной с большого пса, какого-нибудь лабрадора, затем стал словно теленок. А потом встал на задние лапы. Постепенно принялась исчезать его черная кучерявая шерсть. Морда, узкая и длинная, стала приобретать человеческие черты. Он становился все выше. Расправились плечи, передние лапы превращались в руки. Не прошло и минуты, как передо мною стоял человек: в лихо заломленном берете, чернявый, с пиратской повязкой на одном глазу, со сверкающей тростью – видимо, из чистого золота, набалдашник которой был украшен громадным бриллиантом.
– Узнал меня? – первым делом ухмыльнулся пришелец, ухарски мне подмигнув. – Ты ведь начитанный человек.
– Да, я узнал. Ты, как говорят, та сила, что хочет зла, но совершает благо.
Он кивнул.
– Верно.
– Значит, ты Мефистофель? Воланд? Падший ангел? Сатана? Лукавый? Нечистый?
– Фу, не люблю последних определений. Как в деревне, право: «лукавый», «нечистый»…
– На какие же прозвища ты любишь откликаться?
– Воланд и Мефистофель придумано неплохо. Но ведь это я им имена подсказал.
– «Им»? Кому? Авторам? Булгакову и Гёте?
– Конечно.
– Вы общались?
– А ты сам подумай: осилили бы они такие огромные да умные и яркие кирпичи – без моей-то помощи?
– А зачем ты явился ко мне? Я ведь романов не пишу. Поэм – тем более.
– А как ты думаешь, зачем?
– Тебе нужна моя бессмертная душа.
– Верно.
– На каких условиях?
– Да ты ведь только что слюнки на молоденьких протестанток пускал. Мечтал, как бы им вдуть – обеим. И совершенно верно прикинул, что в старом твоем теле, дряблом и скукоженном, тебе ничего не светит. А вот был бы ты молодым, сильным и глупым – запросто бы и их уестествил, и еще десяток иных девиц. Думал об этом, а, Семен Иваныч?
– Допустим, думал.
– Вот я и пришел к тебе предложить сделку.
– Какую же?
– Что я тебе хочу сказать? Дьявольщина идет в ногу со временем, и всего вот этого: огня, дыма, кровавой подписи – этой средневековой чепухи больше нет. Если уж люди додумались свои земные договора на расстоянии электронной подписью скреплять, то инфернальные силы даже и текст соглашения больше на бумаге не печатают, достаточно пожатия рук, и все готово.
– А суть, суть-то контракта в чем?
– Вот слушай. Художественные произведения, в исполнении того же Гёте или Булгакова, живописуют процесс совсем не так, намеренно воду мутят и придумывают занимательные, но несуществующие подробности. А все почему? А все потому, что к договору, со мной заключаемому, прилагается секретный протокол, который оглашению ни при каких условиях не подлежит. И даже существует пожелание с нашей стороны пакт сей всячески, как называется в определенных сферах на Земле (близких к нам, впрочем, – оборонных и чекистских), «легендировать». То есть сущность его по возможности для простого люда туманить – что граждане, решившиеся описать его, с успехом и делали. Ну помилуйте, какой там домик, увитый виноградом, и бесконечная жизнь с полюбовницей! Какая там погоня за Прекрасной Еленой! Нет, нет, все обстоит совсем не так.
– А как же?
– «А как» – я смогу рассказать тебе это, только если ты соглашение с нами подпишешь. Не могу же я тебе поведать детали без окончательной уверенности, что ты – мой. Но я еще раз повторяю: на самом деле все обстоит и гораздо проще, и приятней, и удобней, чем описано в книгах.
– Так все же – как?
– Значит, ты согласен? По рукам?
– Вот не думал, что я с самим Сатаной буду рукопожатиями обмениваться.
– Ой, оставь эту выспренность! «С самим Сатаной»! Называй меня лучше Люцифером – красивое имя. Итак? – и он вдруг запел – недурственным баритоном, но с пародийными, дурашливыми интонациями: «Давай пожмем друг другу руки, и в дальний путь на долгие года!»
– Боже! На что я решаюсь!
Его передернуло.
– Не упоминай при мне имя этого, так сказать, всемилостивого и всемогущего, врага моего номер один! Ты все-таки совсем с иными силами сделку заключаешь!
– Ах, извини.
– Твоя рука?!
Я протянул ему руку. Он пожал ее. Ладонь его не была ни холодной, ни влажной, ни жесткой. И при пожатии ее не померк свет, не блеснула молния, не вырвалось из-под земли пламя. Нет, все произошло как при обычной сделке на Земле – и, может быть, как и при соглашениях, принятых среди людей, в нашем договоре была куча скрытых условий и невыгоднейших параграфов, напечатанных мелким шрифтом.
– Ну что ж. Теперь ты – мой. Поэтому, перед тем как отправить тебя в путешествие, расскажу тебе что и как.
– В путешествие? Куда еще?
– В ментальное путешествие, мой дорогой, в ментальное. Итак, вот как действует наша непрерывная, беспрерывная система «молодость в обмен на душу»? – Тут он стал похож на рекламного агента или бизнес-тренера, что пытается вкрутить своим слушателям какую-нибудь фигню, каковая немедленно решит все их проблемы: глаза загорелись, своей тростью, словно шпагой, он сделал выпад, будто фехтовальщик. В свете люстры сверкнул бриллиант. – Сейчас ты оставишь навсегда свое старое, поиздержавшееся, поизносившееся тело и, моею волею, переместишься, как хотел, в тело новое, сильное, юное! Простое переселение душ, реинкарнация – ближе всего к пониманию этого процесса подошли буддисты и йоги. Сейчас твоя душа здесь – а через минуту войдет в иную оболочку, что окажется гораздо моложе твоей прежней. И ты получишь шанс прожить со своим старым, существующим сознанием новую жизнь. Не хочу забегать вперед, но после, когда ты снова состаришься, уже в своем новом, полученном от меня сегодня теле – если доживешь, конечно, ведь в жизни все бывает, – возможно, ты, как постоянный клиент, получишь новый шанс на новое перерождение. И так – без конца. Вот оно, бессмертие.
– Ты говоришь, я совершаю не первый случай переселения душ?
– Ха-ха! «Не первый»! Конечно же, не первый! И не второй! И даже не тысячный! Подобной практике многие не то что десятки – сотни и тысячи лет. И людей, которые подверглись переносу и снова, заново живут свои жизни, в общем счете набираются тысячи, а то и десятки тысяч. Может, даже за всю историю человечества таковых насчитывалось и сотни тысяч. А откуда, ты думаешь, взялись все эти всемирные гении? Наполеон? Ленин? Шолохов? Илон Маск? Неужели им хватило бы одной, своей собственной жизни, чтобы добиться всех тех достижений, которые они продемонстрировали изумленному человечеству? Явно ведь они использовали наработки, ум и знания, приобретенные ими в своей предыдущей реинкарнации!
– И ни один из них – не рассказал?! Не проболтался?!
– Во-первых, друг мой, не забывай, что протокол, который мы подписали, секретный; во-вторых, кто будет рисковать прослыть сумасшедшим, повествуя, что он вторую или третью жизнь проживает? Кстати, подобные чудики, что начинают болтать, иногда все-таки встречаются – их ты можешь обнаружить в основном среди пациентов многочисленных домов скорби. И в-третьих, зачем же великим людям самим на себя поклеп наводить и рассказывать во всеуслышание, что это они не сами достигли своих феерических успехов, а черт их попутал и разрешил прожить на Земле другую жизнь – используя все наработки их предыдущего существования! Конечно, все молчат себе в тряпочку, и странно было бы иначе. И ты будешь молчать.
– Но в чем твой-то интерес? Ведь твоя цель – человеческая душа, разве нет?
– Конечно, душа! Так ведь я ее и получаю. Твоя сущность начинает переселяться и переселяться из одного тела в другое и поэтому, по сути, теперь будет жить вечно. Но – на моих условиях. Ведь отныне тебе, заключившему со мной сделку, не нужно душу свою совершенствовать. Не нужно становиться лучше – в расчете на эфемерное бессмертное существование и житие после жизни. Напротив, ты на Земле станешь проживать как тебе хочется, как тебе нравится, творить все что хочешь, без оглядки на этого вашего так называемого Господа! И тебе в будущем все равно станет светить новое переселение, и, таким образом, в итоге ты получишь эту, ту самую, сулимую вашим богом вечность. Но на моих, люциферовых, условиях!
– А что же, значит, Господь есть?
Он усмехнулся.
– Ну, если я есть – значит, есть и он.
– И бессмертие души в принципе существует?
– А ты подумай: зачем иначе мне соблазнять тебя? И уговаривать подписать договор? Ясно же, что раз я домогался твоей души – и получил ее, кстати! – то, значит, были до нее и другие охотники, иные претенденты. Просто у них, у всех этих ангелов-архангелов и светлой стороны бытия, пиар похуже, чем мой, и рекламные агенты практически не работают. Все пущено на самотек: поверил в этого вашего бога – значит, поверил. Выполнял всякие там заповеди, слушал проповеди – получишь посмертно царствие небесное. А как там все обустроено, у человечества ясной картины нет, а рекламные агенты со стороны добра или всевышнего ведут дела, повторюсь еще раз, довольно плохо. Вот и выбирают люди не самое совершенное бытие, зато хорошо знакомое – здесь, на Земле. Как и ты выбрал, кстати. Ну, мы заболтались. Пора тебе в путь.
И он надвинулся на меня, глядя своими угольно-черными глазами прямо мне в душу, и коснулся бриллиантовым набалдашником своей трости моего лба.
…Я сидел за уроками.
Я ощущал свое новое тело: молодое, упругое, сильное.
Оно многое мне обещало.
Тем более что был я уже не глупым четырнадцатилетним мальчишкой, а оснащенным собственной многолетней мудростью.
Мама пришла с кухни. В руках она комкала полотенце. В ее глазах стояли слезы. Она сказала:
– Дедушка умер.
Я чуть не брякнул: «Я знаю». Но потом фарисейски воскликнул: «Ой, как жаль!»