– Брат, позволь ещё спросить: неужели имеет право всякий человек решать, смотря на остальных людей: кто из них достоин жить и кто более недостоин?
– К чему же тут вмешивать решение по достоинству? Этот вопрос всего чаще решается в сердцах людей совсем не на основании достоинств, а по другим причинам, гораздо более натуральным. А насчёт права, так кто же не имеет права желать?
– Не смерти же другого?
– А хотя бы даже и смерти?
Смерть – это все машины,
Это тюрьма и сад.
Смерть – это все мужчины,
Галстуки их висят.
Это чем-то похоже на спорт
Чем-то на казино
Чем-то на караван-сарай
Чем-то на отряды Махно
Чем-то на Хиросиму
Чем-то на привокзальный тир
В этом есть
Что-то такое
Чем взрывают мир
Он может меня изнасиловать, а я не могу его изнасиловать, поэтому я должна его любить. По любви не больно. Впрочем, нормальная женщина (не я) легко могла бы его полюбить – вернее, то, что они называют «полюбить». Он крепок и красив, как гриб-боровик среднего возраста, выросший в благоприятных условиях. И так же самодоволен (а из грибов кто не самодоволен? Коллективисты разве, опята, козлята, маслята… дружные ребята).[1]
Широкоплечий, стрижется коротко, глаза серо-голубые, ресницы длинные и пушистые. Это у многих мужчин так бывает, даже зло берет иной раз – к чему им такие ресницы? Вот несчастным созданиям, которые пытаются их соблазнить, они бы пригодились. Если бы буржуйская промышленность додумалась до средства увеличивать ресницы в пять раз, интересно, сколько миллионов женщин купило бы эту дурь? Сидит сейчас напротив меня и завтракает с аппетитом. За два года нашей жизни не припомню, чтобы он завтракал без аппетита. Полы халата разошлись, видны кривые ноги. Кривые и короткие, но кто ж в мужчине ноги-то разбирает? Себе они прощают всё – обвислые брюшки, кривые ножки, оттопыренные ушки. Почему же не прощать? Это, например, его квартира. Я живу в его квартире. Час назад, с минуту подумав, ввязываться ли ему в утомительное предприятие, то есть в меня, он всё-таки использовал утреннюю эрекцию, как об этом бы мечтала нормальная женщина. Да, она была бы довольна сейчас. Нормальная женщина не может думать столько, сколько думаю я. Они выходят себе замуж в двадцать лет, а уж мужья находят, чем заполнить пустоту их душ и тел. Муж может оказаться алкоголиком, бабником, русским писателем, серийным убийцей, политиком, буддистом, заняться крупным бизнесом или экстремальным видом спорта… в общем, составить счастье нормальной женщины на долгие годы. С ними не соскучишься.
А моё счастье – что люди не читают мысли друг у дружки. Счастье непрозрачности. Я могу скрыться, и я скрываюсь.
Он смотрит на меня, пожалуй, даже ласково. Он видит перед собой молодую женщину, стройную, светлоглазую, аккуратно причёсанную (я заплетаю свои русые волосы в небольшую косу). Я сделала ему на завтрак гречневую кашу по всем правилам и заварила отличный чай. В нашей квартире на Яхтенной улице (резерв, хитро скрытый от супруги и не фигурировавший в долгом и нудном разводе) он появляется несколько раз в неделю. Он рад, что я не завожу разговоров о будущей семейной жизни, не устраиваю скандалов, не выясняю отношений, не напиваюсь, не флиртую с другими в его присутствии и редко отказываю в постели.
Собственно говоря, это всё, что ему нужно от меня. За два года этот милейший из грибов не удосужился выяснить, где я работаю, поверил на слово, что мне двадцать девять лет (а тридцать шесть не хочешь, моя радость?), не задал ни одного вопроса о моём прошлом – кроме, разумеется, самого знаменитого.
– У тебя было много мужчин?
Зачем они спрашивают? Что они хотят услышать? Какая етитская сила толкает их всех, старых и молодых, умных и глупых, чистых и развратных, в самую неподходящую минуту задавать самый неподходящий вопрос? Непонятно – то ли держать наготове один и тот же ответ, как боевое оружие, то ли никогда не отвечать, ибо правильного числа не существует. Одна моя знакомая в этой ситуации решила назвать какую-то реалистическую цифру (типа восемнадцать), включив туда групповое изнасилование в десятом классе и периодическое рукоблудие своего шефа. Партнер был неприятно удивлён. Вскоре связь пресеклась. Может быть, следует отвечать так: что ты, дорогой, разве это были мужчины! Слёзы, не мужчины. А теперь у меня есть ты! Но нет, подозреваю, и этот фокус не пройдёт. Всё безнадежно
Между тем я смиренно внимала его рассказам о жизни и неплохо там ориентируюсь. Твердо знаю друзей по именам и жёнам, не собьюсь и в родственниках, догадываюсь о бизнесе. Наслышана о бывшей жене Оксане. Она идиотка.
Имя у него хорошее, подходящее – Егор.
– Саня, я пошёл. Наверное, послезавтра где-нибудь… Ну, я на мобиле, если что. А может, подбросить тебя?
– Мне к одиннадцати, рано ещё. Сама доберусь. Спасибо, милый.
– Вот чтó сидишь на своей дурацкой работе, лучше бы права получила, села за руль. Ты умная. Сейчас такие ляльки на дорогах рассекают – ой-ой-ой. Я тебе, может, подобрал бы что. За хорошее поведение.
Смеётся. Нравится сам себе – такой добрый, великодушный. С утра на работу – трудовой мужчина.
Нет никакого смысла говорить ему о том, что я не хочу водить машину. Не хочу курить, стрелять, носить брюки, играть в футбол…
Я не хочу быть вами
– Бросай ты работу, Санька, а то глаза испортишь.
Он упорно думает, что я работаю где-то корректором. Если бы это фантастическое существо (абсолютно нормальный мужчина) хотя бы читало газеты, то, может, и обратило бы внимание на журналиста Александру Зимину, пишущую статьи, как говорится, «на социально-бытовые темы» в еженедельнике «Горожанин». Может, оно тогда хлопнуло бы себя по коротко стриженной голове, в которую пришла жуткая мысль: «Да это не моя ли Санька?»
Но он не читает городских газет и, кажется, нетвёрдо помнит, как моя фамилия.
Мне повезло.
Сегодня понедельник, день Луны. Надо быть осторожной. Ещё осторожнее, солнце моё? Да, ещё осторожнее. Наброшу серебристый платочек – в честь неё, в честь Луны-заразы.
Не ходите ночью в ельник, потеряете штаны. Не гадайте в понедельник, понедельник – день Луны. Немочь бледная засветит, и забудете, как звать. Нечисть вредная заметит, за какой бочок вас хвать.
Мама считала меня странным и трудным ребёнком. Я не желала ни ходить, ни говорить в положенное время, мало улыбалась и много плакала. С фотографий того времени смотрит насупленное, угрюмое дитя. Так и мерещится жёлтый эмалированный горшок, прилипающий к попе, и запах горелого молока – классика советского детского сада. Молчала и плакала, тогда уже понимала.
Это чужой мир
Когда я была в старшей группе детсада, один крепкий, здоровенный мальчик проломил мне голову кубиком. Нам давали кубики, обклеенные картинками, – играть, строить. Кубики были добротные, из цельного дерева. Непонятно, чем этому мальчику могла помешать бессловесная девочка, которая писалась в «тихий час» и панически боялась, что однажды родители её забудут взять. Мальчика сильно обругали под тем философским предлогом, что девочек бить нельзя. «Почему нельзя? – поразился юный преступник. – Они что, не люди?»
Теперь-то он наверняка понял, что – «не люди». Я нынче его часто вижу, особенно летом. Он вылезает из джипов и идет враскорячку, точно ему яйца мешают, в придорожное кафе. Смотрит немигающими глазами в карту. «Ну, по шашлычку», – говорит он такому же приятелю. «И попить чего-нибудь», – добавляет тот.
В хорошую погоду, оккупируя берега водоёмов, они топят друг друга с радостными воплями, а потом часами лупят по мячу. Мяч летит как пуля. Я всегда вжимаю голову в плечи, проходя мимо, – кубик сказался.
Обычно их зовут Гена
Интересно, это они в подростковом возрасте пишут на лестничных клетках «Веталик лох» и «Слава казёл» или эти надписи проступают сами, как «мене текел фарес» древности?
В метро я разглядывала пассажиров. Все были, по хохляцкому выражению, «изробленные». Какие-то исторически умученные. Конечно, девчата храбрились, надеясь встретить свою судьбу прямо в метро. Как можно всерьёз считать людьми существа, которые каждый день раскрашивают себе лицо, пытаясь этим понравиться – кому-нибудь. Сейчас вот снег растает, и в лесах обнаружатся их трупики. Ушла из дома и не вернулась. На вид лет восемнадцать. Одета в куртку китайского производства…
Наконец кому-то понравилась
А женщин после пятидесяти вообще надо собирать в мусорные кучи и сжигать. Это было бы несправедливо, но милосердно.
Жизнь родилась в тёплом море, постепенно, тысячелетиями богооставленности, сползла к северу, и оказалось, что холод – друг жизни, верное средство от порчи материи, не прорастающей гнойниками иллюзий. Север умнее и хитрее неизлечимо пошлого Юга, живущего на остатки бывших господних милостей. На Севере надо уметь жить– сейчас, когда на дворе стоит март, неотличимый от ноября, ступать по мокрому снегу, не мечтать о весне, приближаться к бессмысленной работе, не думать о безнадёжной любви, с удовольствием чувствуя металлический, чисто северный блеск своей души.
Я знаю, что рано или поздно они убьют меня. Охота идёт давно. Но мы ещё повоюем, господа, ибо я, северянка, хитра и осторожна. Я маленькая лиса, и кто найдёт мою нору под осиной, поросшую багульником и черникой
Мой «Горожанин» занимает второй этаж бывшей школы – на первом суетятся несколько турагентств, а на третьем довольно успешно промышляет человеческой глупостью издательство «Кармен». Эротические карты, лунный календарь огородника, кроссворды, что должна знать каждая женщина. Да, нами занимаются весёлые ребята. Сначала они заставляют каждую женщину учить тригонометрию и астрономию, а потом эти инфантильные психопатки переходят на познавательное чтение о том, как добыть мужчину, не приходя в сознание. Все сотрудники «Кармен» удивительно жизнерадостны.
О нашем коллективе такого не скажешь.
Когда-то «Горожанин» был «Ленинградцем», но затем, после долгих пореформенных конвульсий, был приобретен господином Файзиленбергом – видимо, как возможный рупор новой жизни. Преобразование не удалось. Файзиленберг давно исчез и даже никем не разыскивался. Руководство «Горожанина» с кем-то тайно советовалось и продолжало полужизнь своего печатного органа. Нельзя сказать, что он так-таки ничего и никого не представлял, – нет, это был один из питомцев общегородской грибницы, куда бывший третий секретарь райкома комсомола всегда мог пристроить на работу свою племянницу, пользуясь ещё теми знакомствами. Место работы, не имеющее цели вне себя, – нормальное советское болото, где служащие с утра пили чай из пакетиков и растворимый кофе. Они употребляли суррогат и производили суррогат из несвежих новостей и нечитаемых комментариев. Летом мы докатывались уже до следов снежного человека в Приозёрске и чёрной дыры из созвездия Скорпиона, которая, как утверждают учёные, приближается к Земле со скоростью чего-то там в час.
Моё дело маленькое. Я пишу на бытовые темы, вожусь с людской пластмассой, вникаю в тёплое и грязное человечиво. Без пафоса, без сантиментов, без всяких там «но куда же мы идем?!», «но что же с нами происходит?!». Зрелище чужих несчастий хорошо отвлекает от собственных – так, наверное, хлопоча вокруг нас, ангелы забывают о своей неминучей обездоленности в вопросах личного счастья.
Несмотря на то что работаю я на полставки, у меня есть кабинетец в двенадцать метров, который я делю с нашим публицистом Ильёй Карпиковым. За пять лет моей жизни в газете мы с Карпиковым стали добрыми товарищами и так раскормили нашу монстеру, что она даёт летом изрядную тень, как это и приличествует благородному древу.
Илья Ефимович уже был на работе.
– Экономический рост! – и Карпиков глянул на меня печальными зелёными глазами поверх круглых очков. – Экономический рост, Саша! Они вон что выдумали: будто в России начался экономический рост. И знаете, какие доказательства? Вот, пишут, дескать, посмотрите, всюду в кафе, в ресторанах сидят люди и что-то всё время едят. Ха. В Риме накануне падения люди что, не всё время ели? Почище нашего, между прочим…
Низенький, лысый Карпиков предпочитал любой одежде серый свитер с орнаментом из двух оленей на груди (ширпотреб шестидесятых годов, музейная уже редкость). Он приближался к шестидесятилетнему юбилею, явно имея в активе личной жизни один лишь вдохновенный аутоэротизм, и как публицист тоже был пронзён одной могучей мыслестрастью. Она руководила им и сообщала всем его статьям натуральный и неизменный жар.
Илья Ефимович не верил, что в России хоть что-нибудь может измениться к лучшему.
Он отслеживал все изменения с проворством и прозорливостью опытнейшего диагноста, после чего ставил один и тот же диагноз. От того, что этот умственный фокус Карпиков проделывал в нашем цирке сотни раз, он не переставал меня восхищать. «Но, Илья Ефимович, – сказала я ему как-то, – вы же не сможете отрицать, что сейчас нет массовых репрессий, нет политических заключённых, разве это не прямое благо?»
– Политические заключённые? А откуда они возьмутся, политические заключённые, когда у страны нет ни политики, ни идеологии, а только желудочно-кишечная деятельность под соусом демагогии? – отвечал тот без запинки. – Какие сейчас могут быть массовые репрессии при таком уровне казнокрадства? Допустим, правительство выделит астрономическую сумму на строительство лагерей. Деньги – если они вообще выйдут из Москвы – доберутся в отдалённые губернии и там осядут крепко и навсегда. Построены будут разве фундаменты. Зэки с конвоем отправятся по железной дороге в эти несуществующие лагеря, конечно, если жэдэ соизволит дать вагоны, а это ещё с какой стати. Вскоре пропадут все: зэки, конвой, оружие, сомневаюсь я также в вагонах и рельсах. Рельсы тоже можно приспособить на продажу. Назначат комиссию, комиссия приедет в губернию, проведёт там пару приятных дней и уедет писать заключение, что всё в порядке, зэки рубят лес, а на досуге вырезают из особо ценных пород древесины фигурки президента. О чём имеется сюжет местного телевидения…
Пламенный дух Карпикова и аскетический образ его довольно чистой жизни способствовали прямо-таки богатырскому здоровью Ильи Ефимовича. Он был разборчив в еде и тотально подозрителен к любому товару. Даже на покупку минеральной воды у него уходило полчаса, не меньше. Обычно судьба безжалостна к попыткам вычислить её, но Карпикову сделали поблажку – то ли рассчитывая когда-нибудь поэффектнее его прикончить, то ли удовлетворившись прекращением карпиковского рода. Он был единственный ребёнок своей доброкачественной еврейской мамы и пропащего русского отца.
Бурча про экономический рост, Карпиков принялся самозабвенно бряцать на лире компьютера, а я проверила почту. Читатели писали мне иногда – время от времени я задевала за живое, оно стонало и кричало в ответ. Живое ведь кричит.
– Вас в пятницу не было, а тут бесновался господин Правдюченко.
– Так, Илья Ефимович, я потому и не хожу по пятницам.
Мы выходим в четверг, и, когда меня настигает творческая удача, по пятницам являются мои герои, требуя сатисфакции. В этот раз явился главный герой статьи «Бедный господин Правдюченко», жулик средней руки, семь лет уклоняющийся от уплаты алиментов на больного ребёнка. Его замученная до прозрачности жена Ирина получала по закону пятьсот рублей в месяц (четверть его официальной зарплаты), пока не удалось установить некие более-менее реальные контуры доходов господина Правдюченко. Суд в таких случаях охотно идёт навстречу истице, но довести дело до суда – мытарство, особенно с больным ребёнком на руках. Я, помню, потеряла на миг хладнокровие, увидев две смежные комнаты в коммуналке, куда Правдюченко запихал свою семью после развода. Разваливающиеся стулья с засаленными сиденьями – характерная мебель пореформенной России, но у Ирины не было средств даже на три лампочки по сорок ватт для, с позволения сказать, люстры, то есть трёхрожкового безобразия. Девочка-подросток читала бесплатный рекламный журнал и смотрела на бубнящую про свои несчастья маму довольно презрительно. Офелия, ступайте в президенты – мы новые построим города…
А ты что, не видела, за кого замуж пошла? Каким местом ты могла его любить? Хотела, чтоб всё было как у людей? Получай теперь своё законное как у людей». У господина Правдюченко беременная жена двадцати лет и ещё одна лялька с тату-клубничкой на заднице, ему на серьёзе деньги нужны, а не ваш коммунальный отстойник, где на него смотрят волком и все что-то требуют, требуют. Они умеют начинать новую жизнь, а ты не умеешь даже продолжать старую. Если бы ты убила его, суд бы тебя оправдал, но ты не можешь даже себя убить, ничего не можешь, училка, нищая тварь, тебя больше никто не захочет никогда, давай плачь, пиши письма в редакцию, вымаливай у них рублики. А потом купи на эти деньги пистолет для своей дочки, у которой ещё есть в глазах здоровый огонёк ненависти, и пусть она сделает это прямо в хамскую рожу своего отца. Прямо в рожу. За всех детей
– Александра Николавна, вас Игорь Васильевич просил зайти.
Игорь Васильевич Прогалик – наш главный редактор. Я подумала, что вызов навеян господином Правдюченко, и отправилась к нему, ничего не предчувствуя. Сказано же: «свою пулю не слышишь».
В кабинете Прогалика меня всегда изумляла одна вещь, и менее всего это был сам хозяин. Розовый мрамор его округлого лица, массивные очки, удачно прячущие глаза без цвета и мысли, тонкие губы, серые волосы, смиренно приникшие к черепу, – всё вызывало в уме плотные стройные ряды настоящих советских прогаликов, начальничков-чайничков. Изумлял меня подбор книг на стеллаже. Двухтомник «Печерские дали». Весь Пушкин в одном золотом кирпиче. «Былое и думы» Герцена. Сборник «Русский Эрос». Увесистый Фрейд. «Господин Гексоген» Проханова. Почему-то автобиография Эдуарда Шеварднадзе… Всё это как-то, видимо безуспешно, пыталось заменить собрание сочинений В. И. Ленина, стоявшее в былые дни на своём законном месте.
Прогалик был не один. На главном, на его стуле сидел неприметный господин и пил чай, а сам Прогалик сидел сбоку, там, где во время совещаний размещался выпускающий редактор. Вселенная кабинета давала рельефный сбой.
– Познакомьтесь, Александра Николаевна. Это Владимир Иванович.
Владимир Иванович быстро, мягкими шагами подошёл ко мне и как-то специально, на зрителя, удивился.
– Вы – Александра Зимина?
– Да, скорее всего, это так, – отвечала я без раздражения, заметив, что глаза у гостя смотрят в разные стороны. Невзрачный косой человек, сидящий у главного на его месте, мог оказаться опасен. Не от них ли пришли? Не по мою ли душу?
– Но мы же знакомы! – радостно заявил незнакомец. – Прошлым летом вы были на дне рождения у Резо Смотришвили, на даче, помните? Вы – невеста Егора Лапина? А Егор и не сказал, что вы та самая Зимина. Я всегда вас читаю, Александра Николаевна. Восхищён. Неизменно восхищён.
– Ну, вот и поговорите тут по делу, вам интересно. Я на минутку отлучусь, – пробормотал Прогалик, испаряясь.
Я помнила день рождения Смотришвили – в загородном доме, похожем на Шарлоттенбург, правда, трудолюбивые прусские короли жили куда скромнее. Смотришвили палил из подарочного ружья и пел под караоке революционные песни. В качестве эксклюзивного развлечения в именинный пирог запекли кольцо с бриллиантом, и гости с энтузиазмом бросились его разрезать. Было очевидно: победа новой России неизбежна. Побеждает ведь аппетит. Но насмешливая судьба неистового Резо, через полгода пригласившая подопечного к подписке о невыезде, подыграла ему и в экстатической безвкусице – кольцо обнаружил у себя на зубах сам Смотришвили. Я там была лицо без речей и никакого Владимира Ивановича не помню. Да его хрен запомнишь.
Мы сели друг против друга, и я сцепила кисти рук. Кольцо защиты.
– Неизменно, да… Мне нравится, как вы пишете – прозрачно, остро, без болтовни. Жёстко, пожалуй. Не по-женски даже.
– Ну, у вас ведь если у женщины что-нибудь хорошо получается, так обязательно не по-женски. Хоть бы скрывали свою ненависть, а то через слово проговариваетесь.
– Что вы, что вы! Какая ненависть! Я уверяю – ваш навек. Читатель и поклонник. Вот ваша серия статей о проституции – обычно журналисты хоть как-то сочувствуют жертвам общественного темперамента, а вы – нисколько. У вас и жертвы и палачи одинаково отвратительны.
– Всё-таки неодинаково. Всё-таки человек, который позволяет издеваться над собой, и человек, который издевается, отвратительны по-разному. Но да, конечно, это единосущное явление, два лика одной и той же мерзости.
– Но, заметьте, очень древней мерзости.
– Ах, оставьте, пожалуйста, эти ваши сказки о весёлых дамах в леопардовых шкурах, которые давали первобытным мужчинам за мёд и лесные орешки. Какое отношение это имеет к современному цивилизованному миру, когда женское тело опозорено и обесценено так, что я даже не понимаю, как эту фастфудную дрянь, продающуюся на каждом углу, можно всерьёз хотеть?
– Да вот хотят же.
– Рудимент и атавизм.
Владимир Иванович рассмеялся.
– Будем надеяться, на наш век атавизма хватит. Я к вам, Александра Николаевна, по делу.
– Могу ли я поинтересоваться вашими полномочиями?
Мне понравилось, как он ответил. Спокойно и просто.
– Моя работа связана с вопросами государственной безопасности.
– Я её нарушаю?
– Да что вы, Александра Николаевна. Вы – опора государства. Чистый человек, ни в чём не замешанный. Я вас потому и выбрал. Позвольте мне предоставить вам некоторые документы, связанные с жизнью и деятельностью нового советника губернатора. Он сегодня назначен, вскоре будет официальное объявление… По ряду причин, о которых мы с вами можем потом поговорить, мне хотелось бы, чтобы эти документы оказались в ваших руках.
– Позвольте и мне ответить вам, как зэки говорили где-то у Довлатова – политику не хаваем.
– В вашем случае это не политика. Вы поймёте, как только прочтёте хоть одну строчку. Я ни на чём не настаиваю, только прочтите – и всё. Я же знаю, что вы кремень, и ни о каком насилии нет и речи. Не требуется никаких публикаций, вообще не надо никакого шума, разговора, тихо ознакомьтесь, и мы с вами немножко пошепчемся. Вы и я. Вот и конвертик.
Я взяла большой белый конверт.
– Я знаю, это смешно звучит, но если мы договорились и вы обещали, что у меня нет никаких обязательств, кроме как это прочесть, – чего стоит ваше обещание?
– Обижаете. Я не китайскими игрушками торгую. К вам, Александра Николаевна, в моём лице пришло государство…
(«С косыми глазами», – подумала я.)
… Пришло и просит такую малость. Со всем уважением. С любыми гарантиями. Вам ведь хватит двух, трёх дней – для постижения, так сказать, проблемы в её истинной глубине?
– Ну да, а потом вы, конечно, сами меня найдёте, – отвечала я, собираясь уходить.
– Да, да… – заулыбался Владимир Иванович. – Найду, не беспокойтесь… Кстати, Александра Николаевна, хочу спросить вас как образованного человека… Я тут книги рассматривал, у Прогалика, и что это за томик такой загадочный – «Русский Эрос»? Что, есть какой-то особенный, наш, русский Эрос?
– Разумеется есть, Владимир Иванович… Если есть русская душа, отчего не быть русскому Эросу. – И добавила про себя: «Русский Эрос – это когда Родина тебя е… т, а ты в это время о ней думаешь».
Белый конверт был неприятно тяжёлым, но на этом мои лунные неприятности не закончились. В коридоре мне навстречу, на вывернутых балетных ногах, шествовала госпожа Дивенская. На изготовление людей идёт много разных материалов – кого-то лепят из глины, кого-то – из кошачьего дерьма, кого-то ваяют из стали, кого-то шьют из плюша. Я видела стеклянных людей, деревянных людей, бумажных, чугунных… Некоторые получались из пищевых отходов. Кое-что сделалось путём самозарождения из воды и спирта. Дивенская была создана из фальши. Она не могла извлечь из себя ни одного чистого звука. В журналистике такие люди обычно находят своё место в самой лживой зоне бытия – в культуре. Тяжёлая вереница угрюмых фантомов – всех этих балетных и оперных премьер, которые «вчера состоялись с огромным успехом», – под пером Дивенской превращалась в этажи рая, где зритель взбирался по ступеням всевозрастающих блаженств.
Бывшая сто лет назад балериной, Дивенская держалась прямо и отчётливо. По-моему, она всерьёз считала себя аристократкой. Её выцветшие голубенькие глазки сверкали и трепыхались на морщинистом лице, как обоссанные колокольчики, а губы, сложенные в курью жопку, наверное, по дизайнерской мысли хозяйки, транслировали приветливую улыбку. Говорила она хриплым пропитым басом, при этом на всех корпоративных вечеринках жеманно отказывалась от алкоголя, повторяя вы же знаете, какой из меня питух
– Александра, дорогая, здравствуйте! Ваш последний материал…
Выключить звук. Ты же, сука, пишешь на меня доносы, а Прогалик их аккуратно складывает в ящик стола. Из-за тебя я пять лет сижу на полставки, а ведь кроме Карпикова и меня в вашей газете читать нечего. Ты и твои подружки, госпожа Стрелкова и госпожа Хватова, часами обсуждаете «эту Зимину», которая «себе позволяет». Вас на том свете с фонарями обыскались, а вы всё доносы пишете, жабьи души. Сказала бы я тебе, да мне в открытую воевать нельзя защиты нет я не знаю куда делись люди моего мира
… давно тревожит ваше недоверие к авторитетам. Вы постоянно иронизируете над известными людьми без всякой причины, без повода. Просто так. Для красного словца! «Головная боль, невыносимая, как Солженицын»… Голубушка, вас и в проекте не было, а Александр Исаевич уже был великим писателем. Или это: «Жена обязательно хотела сводить его в Мариинский театр на оперу, но несчастный предусмотрительно напился в хлам – и был спасён». Что это, зачем? Вы разве оперный критик?
Пожилая и дрянная женщина, я обязана тебя уважать, я не могу сказать тебе: Марина Витальевна, отъебитесь от меня со всеми вашими известными людьми. А скажу когда-нибудь.
– Александра, вы меня слышите?
– Марина Витальевна, вы всё ищете пути для нашего взаимопонимания, но поверьте – их нет.
– А вот я так не считаю!
Но отстала. Понедельник он и есть понедельник – нечисть вредная заметит, за какой бочок вас хвать
Я решила ничего не говорить Карпикову про интересующуюся мной безопасность, хотя это наполнило бы его душевную жизнь до краёв. Возилась до обеда со всякими справками по одиноким матерям – скоро сдавать материал, – пока не заглянул Андрюша Фирсов, наш фотограф.
Наверное, это был самый талантливый человек в нашем цирке и уж во всяком случае самый добродушный. Даже отъявленные политические гадюки получались в его изображении всего лишь милыми уродцами. Фирсов напоминал увертюру Исаака Дунаевского из фильма «Дети капитана Гранта» – казалось, тёплый вольный ветер, овевая его круглое детское лицо, запутался в русых кудрях. Как положено доброму мужчине, Фирсов состоял уже в третьем браке, всех жён мы видели и лицемерно удивлялись, как это Андрюшу угораздило. Особо сильное впечатление произвела вторая жена, христианская поэтесса Анастасия Судьбинина, которая однажды явилась в редакцию босиком, в венке из сухих ромашек. Из своей раздрызганной жизни Фирсов упрямо старался слепить что-то благообразное, трудился, хлопотал обо всех семействах, в которых, само собой, имелись ребёнки. Нынешняя супруга Нина оказалась бытовой террористкой, поэтому на рабочих посиделках Андрюша, под истерические звонки из дома, сосредоточенно напивался – стремясь побыстрее дойти до абсолюта, а потом уже сдаваться в семью.
Неразговорчивый, как большинство визуальных профессионалов, Фирсов трогательно ухаживал за мной – приносил съедобные мелочи к чаю, интересовался моим здоровьем и подолгу сиживал в нашем кабинетце, глядя, как я работаю.
– Андрюша, – спросила я его как-то в раздражённую минуту, – вот к чему бы всё это было, а? Сидит и смотрит.
– Я так… – кротко отвечал замученный семейной неволей. – Любуюсь…
– Да меня лечить надо, а не любоваться мной. Я понимаю, разбираться в людях – не твоя профессия, но всё-таки ты хоть что-то мог бы замечать.
– Я и замечаю. Я думаю, что ты несчастлива.
– Я и не должна быть счастлива. Как может быть счастлив монстр? Я – монстр, понимаешь? Если бы тебе дали распечатку моих мыслей за день! А ты, киса, смотришь на меня и видишь всего-навсего молодую женщину, в синем платье…
– И воротничок белый. Очень красиво. Можно я щёлкну?
Что с ним разговаривать!
Из трансформера моего имени Фирсов выкроил нечто ласково-мистическое – он называл меня «Аль».
– Я, Аль, за тебя дрался в пятницу, – объявил он с гордостью, расставляя на столике свои к-чаю-дары, земмелах и косхалву. – Приходил такой… с рожей, тебя ругал. Мы с охраной его вывели. Я ему чуть в ухо не дал.
– Восточные сладости? – подозрительно сощурился Карпиков. – Где брали? На Невском? Всё равно, как говорится, рыск. Да, Саша, был шум. Но насчёт в ухо дал – не знаю, не видел.
– Я не говорю, что совсем… я собирался. Это который ребёнку алиментов не платит?
– Да, милый, это твой антипод. Ты же всем платишь?
– Ну… – пожал плечами Андрюша. – Мои ж дети…
– Вот потому я тебя пять лет вижу в этой слабо полосатой рубашке и в этой пожилой куртке, а господин Правдюченко денег зря не тратит, и он прав. По-своему прав. По законам социального леса.
– Да, в этом пункте, – сообщил Карпиков, придирчиво оглядывая кусочек земмелаха, – особого падения нравов я не вижу. Мужчин всегда заставляли содержать детей, для того и церковь установлена, и законы писаны. По своей-то воле они вряд ли…
– При чём тут церковь? Я вот ни разу и не венчался, и никто меня ничего не заставлял, – рассердился Фирсов. – Я просто вообще не понимаю, как это – бросить своего ребёнка. Буду сидеть сто лет и думать и всё равно ничего не пойму.
– Ты, Андрюша, хороший мужчина.
– Ты тоже хорошая.
– Поэтому-то мы с тобой и обречены. У хорошего мужчины и хорошей женщины нет никаких шансов пересечься в этой жизни. Эти малочисленные группы населения обычно ведут несовместное существование. Сначала хороший мальчик и хорошая девочка учатся в одном классе, но мальчик влюбляется в блондинку из параллельного, а девочка – в кретина из старшего. В районе восемнадцати – двадцати лет мальчик женится, а девочка выходит замуж, разумеется неудачно и несчастливо. Им изменяют, они разводятся, много трудятся, ищут своё место в жизни, вступают в повторный брак и честно пытаются построить наконец правильную семейную жизнь. Из дома на работу, с работы домой. Встретиться они могут лет через двадцать пять после школы – например, в больнице, где хороший мальчик лежит на второй кардиологии, а девочка на первой гинекологии. Здесь они могут сильно подружиться возле жестяной баночки, набитой окурками, на чёрной лестнице, где расскажут друг другу, улыбаясь, всю свою жизнь.
– А потом? – спросил отчего-то взволнованный Фирсов. – Подружились, и потом?
– Потом, друг мой Андрюша, они разойдутся по своим домам. Потому что они – хорошие. Потому что они не могут, глядя в глаза человеку, с которым прожили десять, пятнадцать лет, сказать – пошёл вон, не надо тебя больше, я начинаю новую жизнь, и этим они отличаются от господ Правдюченко. И поэтому господин Правдюченко поедет отдыхать на Мальдивы (и от чего это они всё время отдыхают?), а хорошего мальчика лет в пятьдесят закопают в мокрый песок на Ковалевском кладбище. Девочка продержится дольше.
– Ужасное кладбище, – подтвердил Карпиков. – Так ездить неудобно. У меня мама там. У нас вообще – ни родиться толком, ни помереть…
– Илья Ефимович, мы в целом знакомы с кругом ваших мыслей о России, – сказала я, не без удовольствия наблюдая, как расстроенный Андрюша машинально крошит косхалву. – Интересно, где бы вы хотели родиться?
– Нигде, – убеждённо ответил Карпиков. – Вовсе на свет не рождаться – для смертного лучшая доля. Софокл.
– Чтобы это понять, надо всё-таки родиться, – отозвался Фирсов.
Реплика была удачна – я удивилась.
– Андрюша, это неплохо сказано.
– Ты зря считаешь, что я дурачок.
– Никогда я так не думала.
– Как будто я не вижу твоего выражения лица, когда Нина звонит. Ну, она моя жена, она любит меня, волнуется, ждёт, сердится, и правильно, потому что я раздолбай. А ты так смотришь, будто я… баран на верёвочке.
– О-ля-ля, – пропел Карпиков. – Бунт на корабле!
– Фирсов, мне до твоей семейной жизни, слава Богу, нет никакого дела.
– Извини, Аль, пожалуйста, – прошептал Фирсов и совсем тихо добавил: – Только это неправда.
Из затруднительного положения (никак не хотела я ссориться с Андрюшей: когда Зимину начнут окончательно выживать из газеты, это же единственный человек, который горой за неё встанет) меня вывел телефон. И залопотал этот голос, оркестр из одного человека, будто распахнулась дверь и разом ввалилась толпа народу:
Шурик! Шурик! Это я, твоя крошка! Сейчас в «Шереметьево» рейс через час прилетаю на два дня в полной жопе Шурик месяц в депрессии звонила на трубу ты поменяла разнесло после операции не узнаешь Шурик только переночевать до вторника там ложусь в клинику всё остоебенило была в Испании помнишь Серёжу актёра ну когда мы на пари пошли на панель кого первую возьмут кормил нас неделю разбился на снегоходе кошмар двое детей Шурик как я тебя люблю в Испании обворовали да не меня у меня чего взять куча нового как ты как мудила этот не нае… л ещё на Яхтенной да нету никаких координат всё на х… потеряла Шурик я прилетаю к тебе твоя крошка соскучилась
Сегодня Луна в ударе. Шуриком осмеливался звать меня единственный человек, который имел на это право.
Через два часа из Москвы прибывала крошка Эми.
Какие обязательства человек имеет по отношению к прошлому и к людям, из него появляющимся? Понимаю, что эта задачка в общем виде не решается, и всё-таки пробую найти верное решение, верный способ поведения или хотя бы верный тон. Ведь и я для кого-то могу оказаться покойником из прошлой жизни, бросающимся с радостным криком А помнишь, а помнишь– а не помнят или помнить не хотят. Для тебя живо – для другого умерло. Моя трёхлетняя жизнь в Москве после крушения умерла, погребена и не воскреснет. Но прожила я эту жизнь на паях с крошкой Эми – и теперь встречаю её на станции метро «Чёрная речка», раздумываю, как бы получше устроить приятельницу в квартире на Яхтенной улице (и не дай бог, Егорка заявится), знаю всё, что будет (много алкоголя, много рассказов, всё ненужно, всё чад и дым, ничего не избежать), не ропщу. Двухметровая дура, которую сейчас извергнет пищевод подземки, когда-то действительно делилась со мной последним куском хлеба и единственной приличной юбкой. Кажется, Маяковский написал что-то вроде: Можно забыть, где и когда пуза растил и зобы, Но землю, с которой вдвоём голодал, вовек нельзя позабыть
Когда мы познакомились, крошке было девятнадцать, теперь, соответственно, двадцать семь. Она так и не вышла замуж, хотя это желание всегда сияло у неё на лбу наподобие сигнала семафора, за несколько километров предупреждающего мужчин о возможной катастрофе. Её взаправду звали Эмилия, я прозвала крошкой Эми.
Воздвиглась. Дублёнка, изгрызенная снизу в стиле «собаки рвали», рыжие волосы – аж до пояса отрастила или нарастила? – красный ротище, и улыбается, как кашалот, да ещё в тёмных очках.
– Шурик! Ё…!
– Сними очки и не ори.
– Слушаюсь, ваше превосходительство… – и крошка отсалютовала мне рукой, украшенной длиннющими и острейшими, как у героини фильма «Эльвира – повелительница тьмы», ногтями. Девушки с такими ногтями редко выходят замуж. Большинству мужчин не приходит в голову, что этот кошмар – плод дорогостоящего искусства, следствие долгих манипуляций в специальных салонах. Они, наверное, думают, что такие ногти – некое естественное продолжение данной девической сущности. – Ух-х! – и Эми втянула ноздрями сырой мартовский воздух. – Питер, б…! Городок! Противный какой воздух, прямо как ножом в лёгкие… У вас вообще что, снег не убирают? Блокадники, б…! Шурик, ты тут сдохнешь. Надо рвать когти, я тебе говорю, у меня было на днях просветление. Одна тётка, потомственная ведьмачка, сказала: «У вас, Эмилия, колоссальная психическая сила, но в стадии закупорки». И вот я сплю в своей закупорке и вижу тебя, такую несчастную, такую бледную! Ну, так ты и есть бледная. На каком таком маршрутном такси? Шурик, ты свихнёшься в этом мертвяцком городе. Такие девушки, как мы… ягодки-бруснички, ты что!.. До Яхтенной за полтинник, о’кей? Ну и грязища! Ты чего в таком стародевичьем пальто ходишь? Такой питерский стилёк? Местный гламур? Один серый, другой белый. Понятно. Я бы здесь, если жила, одевалась бы в африканское. Слушай, тут развлечься-то можно? Да? А ты чего не развлекаешься? Работаешь? На х… ты работаешь – он тебе что, денег не даёт? Даёт, а ты работаешь? Я не въезжаю чего-то, Шурик…
– Крошка, мы же навечно с тобой договорились: я умная, а ты дура.
На первый взгляд казалось, что эта курская магнитная аномалия (она и впрямь была родом из тех мест) пышет здоровьем. Но, увы, крошку, верно, сглазили ещё в колыбели. Она дурно переваривала пищу, сутками маялась головой, страдала долгими непонятными кровотечениями. Не умела к тому же рассчитывать свои силы в романе с алкоголем – мы познакомились, когда я нашла её недвижной в сугробе, пропахшем коньяком и духами «Палома Пикассо», и с большими муками притаранила в свою московскую съёмную квартирку. В великое плавание за мужчинами крошка Эми отправилась лет двенадцать тому назад и вполне заслужила по этой части инвалидность первой группы. С которой, как известно, уже не работают.
Мой флэт ей не понравился, и она обругала его длинным словом, выуженным из гламурных журналов.
– Минимализм! Хоть бы коврик повесили.
Курский идеал красоты не оставлял её сознания, и правильно – уют может быть только мещанским, другого уюта не бывает. Фотография Егора на фоне его маркета тоже показалась крошке сомнительной.
– Больно деловой – точно наебёт.
Когда она смыла краску, переоделась в простую белую майку и тяпнула вискаря, начались охотничьи рассказы. Мужчин крошка Эми не понимала и не любила, но жить без них не могла. При всём природном легкомыслии и жадности к существованию она панически боялась жизни. Этой растрёпке требовался хозяин, который распорядился бы наконец, как ей жить и что делать. Но место хозяина заняли временные съёмщики, которые в лучшем случае платили, а в худшем – сбегали. Всю прибыль, извлечённую из мужчин, Эми пускала на развитие внешности. Она наращивала. Наращивала ресницы, губы, волосы, ногти, грудь, собиралась нарастить ноги, и без того протяжённые. Для наращивания ног девушкам ломают кость и вставляют аппарат Илизарова – стальной штырь. Эми долго копила на эту операцию и приехала теперь сделать её, поскольку все девушки страны знают, что в Питере дешевле. За полтора года, что мы не виделись, крошка превратилась в пародию на женщину.
Они обезумели, но как ты смеешь презирать их? Разве от глупости человек просит ломать ему кости, чтобы удлинить ноги? А не от страха и отчаяния? Не оттого, что ты говоришь, скверно улыбаясь, как тебе нравятся в женщинах вот эти долбаные длинные ноги? Тебе нравятся блондинки – они сожгут волосы краской. Тебе нравится большая грудь – увеличат, маленькая – отрежут. Ты не любишь полных – уморят себя голодом. Они сделают всё, что ты скажешь, они замучают себя, чтобы ты полюбил их, они отрекутся от Бога, осквернят свою природу, на распыл пустят способности и таланты, двадцать четыре часа в сутки будут думать, что же тебе нужно, что же тебе нужно, что тебе нужно… Спаситель, когда Ты придёшь, расскажи этим несчастным, что нет, нет, нет на свете крема от морщин
– Мне двадцать семь, понимаешь… – Пьяненькая крошка сидела на полу, качая головой. – Каждый год на рынок приходят новенькие, молоденькие, у них шансы… а у меня? Купил туфли, я просила, и с курьером прислал, как собаке, а потом уехал в Египет с приятелями, и телефон отключил, и не сказал ничего, а что я должна думать? Сначала хотел на службу взять пиаром, ты общительная, говорит, ты способная, а теперь всё, кранты, и разговора нет. Да! Когда я ему отсасывала по два раза в день на рабочем месте, я была способная!
– Тяжёлая физическая работа, между прочим, – заметила я. – Актёр Хью Грант, помнишь, был скандал на весь мир, взял чёрную проститутку за восемьдесят долларов. А ты же не проститутка. Могла бы брать по сто. Прикинь на круг, сколько бы вышло.
Крошка явно что-то стала считать в уме и окончательно расстроилась.
– Шурик, ты умный, скажи – что делать? Что мне делать?
Смутный понедельник уже переползал условную границу, где эстафету жизни принимал у лукавой Луны яростный Марс, командир второго дня.
– Господи, крошка, откуда я знаю, что тебе делать! Соси свой крест и веруй.