После очередной встречи с директором театра, которому я предоставил в который раз переписанную пьесу, я шел в препротивном настроении. В очередной раз Генадий Юрьевич мне говорил о высоком назначении театра, о том, что сцена – это святое место, которое предназначено только избранным. Вот только кто попадает в этот круг избранных, он мне толком не объяснил. Еще он долго мне рассказывал о трудностях, которые переживает театр в настоящее время, об артистках, которые падают в обмороках от недоедания. Я уж не говорю о костюмах, продолжал директор, которые приходится перекраивать в сотый раз для новых спектаклей. Я попытался возразить ему, мол, моя пьеса о современности и на костюмах и прочем антураже не надо будет заботиться. На что он ответил.
– Яков Михайлович дело тут не в костюмах.
– А в чем же? – поинтересовался я.
– В высоком искусстве, – таинственно произнес он и показал указательным пальцем на потрескавшийся потолок.
Понятное дело, после таких слов у меня не осталось никаких аргументов, чтобы убедить директора в ошибочности его позиции. Я ушел с твердым намерением не оставить это дело так, а идти дальше. Но куда? Я уже прошел все инстанции, которые занимаются насаживанием культуры. Правда, сеют они эти семена, видно, на неблагоприятный грунт, ибо всходов уж столько лет нет. Бурьян один растет. Как же изменить эту порочную систему, кто может изменить это бесполезное времяпровождение, кто заставит этих сеятелей перестать толочь воду в ступе. После долгих размышлений я понял, что это может изменить только один человек – Президент. И я решил написать ему письмо, в котором рассказал обо всех неурядицах, которые творятся в нашем искусстве. Еще отметил, что наши проповедники высоких материй забыли о завете своего учителя Станиславского, который сказал, что театр, который не отражает современную действительность – мертв. А попытки приблизить классику к современности, типа, вручить Гамлету автомат Калашникова глупы и смешны.
Отправил я письмо такое, и замер в ожидании. Каждый день бегал на почту, спрашивал, не пришел ответ ли от нашего гаранта. К сожалению, ответа не было. Прошло некоторое время, я уж и надежду потерял, что президент со своей высоты заметит мое послание. И вдруг… Звонок в двери. Я подхожу и спрашиваю.
– Кто там?
– Вы письмо Президенту писали? – они мне в ответ.
– Писал.
– Открывайте двери, мы вам ответ привезли.
На радостях я открываю двери. Там стоят два молодца одинакового лица, одетые в гражданскую одежду, и в шляпах.
– Где же ответ? – нетерпение прямо знобит меня.
– Одевайтесь, мы вас к президенту повезем. Он вам там все расскажет с глаза на глаз.
Я, конечно, поторопился, оделся в момент и уже собираюсь идти с ними, а один вдруг мне говорит.
– Захватите только зубную щетку.
Должен сказать, что это меня немного смутило, но потом подумал, что это такие правила этикету. Президент, мол, не любит, когда на него перегаром дышат, поэтому взял свою зубную щетку и начатый тюбик зубной пасты.
На улице нас ждала машина, правда, она тоже меня несколько удивила, но я снова подумал, что это необходимо для безопасности лиц, которые едут на встречу с Президентом. Мы помчались по сонным улицам, будя горожан звуками сирены. Я чувствовал себя очень важной особой, ибо меня везли служебной машиной с сиреной, чего удостаиваются только ответственные работники правительства.
Заехали мы во двор, огражденный высоким забором и колючей проволокой. Я, конечно, понял, что это апартаменты Президента, ибо его надо очень охранять от своего народа. Меня вывели из машины два молодца одинакового лица, взяли под руки и повели по длинным коридорам президентской резиденции. Правда, меня удивила скромность и простота апартаментов. Вот и верь этим средствам массовой информации, что президент утопает в роскоши, и даже унитаз у него золотой.
Меня завели в просторный кабинет, где сидело несколько человек в белых халатах. Конечно, к президенту допускают только здоровых людей, подумал я, потому и проводят проверку здоровья человека. Они задавали мне различные вопросы, которые ставили порой меня в тупик. Например, спрашивают меня, не роняла ли меня мама в детстве на землю или как я отношусь к инопланетянам.
После недолгого совещания, до меня долетели лишь отдельные слова.
– Поместим его к Пушкину… Он же прозаик, уж лучше пускай он будет в одной палате со Львом Толстым… Толстый бывает очень буйным… Давайте лучше его поселим вместе с Гоголем.
На том и порешили. Один из заседавших, видно, он был старший, дал команду молодцам.
– Отведите его в комнату к Гоголю.
– Извините, но мне надо к Президенту, – возразил я.
– Извините нас, но президент сейчас в бегах. Когда он найдется, тогда и поселем вас вместе.
Меня снова повели по длинному коридору два молодца одинакового лица. Мне это уже не совсем нравилось, ибо желаемой встречи с Президентом не произошло, а с Гоголем в одной комнате мне не хотелось находиться. Я не скажу, что мне не нравился Николай Васильевич, но тот способ, которым меня водворяли туда, меня возмущал. Я хотел уже домой, потому начал пытаться освободится от цепких рук этих парней, но они были намного сильней меня, и потому я был обречен.
Меня бросили в небольшую камеру, слабо освещенную электрической лампочкой в решетке. Мои глаза постепенно привыкли к слабому освещению, и я смог рассмотреть обстановку камеры. Правда, она была обставлена очень скромно. Две кровати, расположенные одна за одно, стол и два стула. Вот и вся обстановка. Это было мое очередное разочарование, ибо я совсем не такого приема ожидал от президентского окружения.
– Майн гот! Майн гот! – услышал я резкие крики, которые раздавались в комнате. Только присмотревшись внимательней, я увидел на одной из кроватей некоего человечка скрутившегося калачиком.
Я подошел к нему, что бы рассмотреть поближе моего сокамерника. Он совсем не был похож на классика русской литературы. Я толкнул его в плечо.
– Ей, кто ты такой?
Он пролепетал что-то на чужом языке. Я еще раз попытался узнать его данные, но он снова пролепетал что-то на иностранном языке, очень похожем на немецкий. Тогда я собрал весь свой словарный запас, который накопил в средней школе и спросил.
– Ви гайст ду? – что в переводе на наш язык означало. Как тебя зовут?
Он снова пролепетал что-то, но из этого словоизвержения я только понял несколько слов: Георг Вильгельм Фридрих Гегель и еще какой-то каламбур из немецких слов.
– Так ты, Гегель, не Гоголь?
– Я, я. Их бин Гегель Георг.
– Вот турки, – сказал в сердцах я.
– Их бин не турок, – возразил Гегель.
– Да это я не о тебе, а о тех людях, которые направили меня сюда. Не отличают Гегеля от Гоголя. Настоящие турки, кого только президент держит в своем окружении. Понимаешь, попытался я объяснить другу по несчастью. Понимаешь, у нас раньше такая поговорка была по определению интеллекта, по-современному АЙ-КЮ. Так вот интеллигентным у нас был тот человек, который знает разницу между кабелем и кобелем, между Гоголем и Гегелем, Бабелем и Бебелем, Ахматовым и Ахматовой. Понял меня.
– Нихт ферштейн. – пролепетал Гегель.
– А что с тобой говорить, только время терять, – с досадой сказал я и забрался на свободную кровать, чтобы порассуждать о своем плачевном состоянии.
Лежу, думаю, но ничего толкового не могу придумать, как мне выбраться из такого положения. Разве что в ООН написать, в комиссию по правам человека. Вот только надо слова подобрать нужные, чтобы письмо убедительней вышло. Ковыряюсь в своей памяти, и вдруг из полумрака на меня выплывает силуэт настоящего Николая Гоголя. Смотрит на меня с такой вот ухмылочкой, что, мол, брат попал в переделки. А я ему.
– Да, Николай Васильевич, пострадал из-за любви к искусству.
– А ты что думал, что здесь тебя ждет широкая мощенная дорога, по которой ты пройдешься маршем да с песней. Искусство всегда требует жертв – это совсем не пустые слова.
– Это я уже понял, только, сколько же еще жертв мне приносит, и вообще, оправданы ли будут эти жертвы?
– Надо верить, и все тогда сбудется, и успех обязательно придет. Я же достиг желаемого, хотя было не так просто.
– Вам легко говорить, Николай Васильевич. Придет успех, только надо верить.
– Почему это?
– Да потому что у вас ведь не было классиков.
– Были и у нас классики, у которых мы учились. Вот я Шекспира очень штудировал.
– Шекспир, Грибоедов, Фонвизин. Вот, и все ваши классики. А посмотрите, сколько сейчас у нас классиков. Будь у ваших современников такой выбор, то вряд ли бы попали на сцену. Даже царь Николай бы вам не помог.
– Спасибо, конечно, ему, а то цензура б меня зарезала бы без ножа.
– А у нас сейчас нет цензуры.
– Как это?
– А вот так, Николай Васильевич. Есть вещь похуже вашей цензуры, это общественное мнение, которое господствует над всеми людьми, в том числе и над деятелями искусства. Вот есть такое мнение, кто его придумал, кому принадлежит, но его переступить нельзя, ибо потом не докажешь, что ты не верблюд. Потому наши режиссеры и гоняют классику, потому что тут не надо ничего доводить. Вот такие у нас дела, Николай Васильевич. И вот из-за такой позиции этих, с позволения сказать, деятелей искусства наша с вами родина, Николай Васильевич, ушла с передовых позиций в культурной жизни. Гоняяют дешевенькую попсу из-за бугра в наших театрах, вместо того, чтобы искать на наших просторах новых Гоголей, Островских, Чеховых.
– Неужели дела у вас так плохи?
– Да, Николай Васильевич! Извините, что применю такое затасканное словосочетание, но оно в точности отвечает положению в нашей культуре, где деятели высокого искусства любят себя в искусстве, а не искусстве в себе.
Николай Васильевич нахмурился, хотел что-то сказать, но ничего не сказал, а кажется, слезу смахнул со своего лица. Или мне так показалось. А потом он вовсе исчез. Я зову его, а он не отвечает. Мне так обидно стало.
Тут меня кто-то толкает в плечо. Я открываю глаза, а передо мной стоят те два молодца, одинакового лица.
– Пошли с нами, президент нашелся.