У него было пальто из дорогого черного сукна, с каракулевым воротником, еще дореволюционного пошива. И сидело-то на нем, как влитое, хотя было с чужого плеча. Гудошников носил его совсем мало, да и не сезон еще был, берег на зиму – кто знает, сколько еще проторчишь в Олонце. И берег еще потому, что пальто было подарком профессора Гуляева. Снаряжая его в дорогу, профессор вдруг хватился: «Батенька! Да как же вы поедете? У вас и одежды теплой нет, а Олонец, дорогой мой, это север!» А у Гудошникова, в самом деле, кроме солдатской шинели, в которой он пришел из госпиталя, ничего не было. Да и шинель-то уже вытерлась, обтрепалась, полы просвечивали. И тогда Гуляев вынул из своего шкафа вот это самое пальто и вручил, отмахиваясь от всех возражений. Для убедительности склонился к уху и прошептал, что, дескать, он сам все равно не износит теперь этого пальто, и не потому, что стар, а потому что – по секрету – боится надевать его. Времена такие, человека по одежке узнают, а пальто барское, за версту видно. Ему же, бывшему комиссару, можно, если остановят где, то у него документы вон какие и орден. Ему не скажут вслед: ишь вырядился, контра недобитая! А если и скажут, так ответить можно.
Никита берег пальто еще и потому, что хотелось вернуться в Петроград не оборванцем, не зипунным мешочником, которых в то время было на вокзалах и пристанях пруд пруди. По сути, он оставался всегда гражданским человеком, хотя и воевал комиссаром полка, и командовать приходилось, и в сабельные атаки полк водить. Он всегда считал себя гражданским человеком, хотя шинель надел вынужденно, в шестнадцатом году, угодив на фронт за участие в студенческих волнениях, и не снимал ее до двадцать второго, до того самого момента, когда профессор Гуляев вручил ему пальто. И, как истинно мирный человек, он чувствовал себя свободно и уверенно только в гражданской одежде.
Но к концу второго месяца старуха хозяйка потребовала расчет с постояльца, и надо было срочно что-то продать. Сначала-то все скромничала, отмахивалась – ладно, денег заработаешь – отдашь, и по вечерам иногда на чай приглашала в свою половину. Ставила самовар на стол, фарфоровые чашки, бог весть откуда взявшиеся в ее доме, случалось, и сахар в китайской вазочке, и тарахтела: ей-де всегда приятно с интеллигентным человеком поговорить да почаевничать. Однако скоро потеряла интерес и будто невзначай стада говорить, что прибытка у нее никакого и живет она впроголодь: с хлеба на воду, потом и вовсе разговаривать перестала и лишь сверкала на постояльца недовольными глазами. Гудошников ждал, что ему предъявят счет, но не полагал, что так быстро и в такую пору: в Олонце стояла промозглая, сумеречно-тоскливая осень.
Он прикидывал, чем бы расплатиться со старухой, вытряхивал из мешка свой скарб, но ничего ценного для продажи не находил. Был у Гудошникова запасной, а вернее, лишний сапог на левую ногу. Хороший еще сапог, юфтевый, с высоким подбором, да кто его купит, один-то? Второй, правый, он носил сам и все думал, как бы и запасной перешить на правую, единственную ногу. Был у него еще офицерский френч, поношенный, но крепкий, из хорошего сукна, две рубахи-косоворотки и кавказский поясок. Однажды Гудошников хотел снести френч на базар – кончились последние деньги, – стал отвинчивать орден и пожалел. И был еще десятизарядный маузер без колодки, с гравировкой «Комиссару кавполка Н.Е.Гудошникову – герою Гражданской войны». Маузер был документом на все случаи жизни, а оттого свят и продаже не подлежал. Чтобы заплатить за постой, он ничего не мог продать, но вот за бумажку, за документ, за какой-нибудь мандат, в котором бы говорилось, что Никита Евсеевич Гудошников уполномочен осматривать архивы и собрания народных и частных библиотек, а также принадлежащих церквам и монастырям, – за него бы Гудошников, пожалуй, и маузера не пожалел. А такого мандата не было. И профессор Гуляев выручить не мог: археографическую комиссию упразднили. Поэтому Никита действовал как частное лицо, его попросту могли гнать отовсюду в шею, не подпускать ни к архивам, ни к библиотекам, но выручали френч с орденом Красного Знамени и протез. Гудошникова принимали то ли за чекиста, то ли за какого-то уполномоченного, побаивались на всякий случай и документов пока не спрашивали. Но был в Олонце нужный Гудошникову человек, собственно, ради которого он и оказался здесь, и вот этому человеку было ровным счетом наплевать на френч с орденом, на протез и даже на маузер. А фамилия человека была ничем не примечательная – Жиляков, впрочем, как и он сам, бывший учитель олонецкой семинарии.
Добыть такой мандат в Олонце и думать было нечего. Тут хоть бы деньгами разжиться, чтобы заплатить хозяйке, но где их взять, когда здесь, кроме этой старухи да Жилякова, – ни одного знакомого? И заработать невозможно. Весь август он сторожил рыбокоптильню и колол там дрова, но в сентябре ее закрыли…
Старуха явилась рано утром и потребовала денег. Гудошников попросил еще раз отсрочки, обещая заплатить в октябре, сразу за три месяца, однако хозяйка и слушать не стала.
– Ты – калека, – отрезала она. – Тебе пособие должно. Зря, что ли, за совецку власть ногу отдал?
И тут-то попало на глаза хозяйке его пальто. Видимо, она и раньше к нему приценивалась, поскольку вмиг определила, что от продажи пальто денег хватит заплатить и за постой, и еще кое-что останется.
– Я же замерзну! – взмолился Гудошников. – Зима скоро!
– А я тебе на остатние деньги шинельку дам, – нашлась старуха. – Она хоть и старовата, но стеганная изнутри.
Не долго думая, она принесла ему шинель, лежалую, пронафталиненную, зато пуговицы с орлами блестели как новенькие. Делать было нечего. Гудошников примерил шинель (не с убитого ли снята?) и согласился. Но старуха и на этом не успокоилась.
– Ты вот что, миленький, собирай-ка шмотки свои да съезжай. У меня родственница вот-вот нагрянет.
В мирные времена, за чаем, старуха жаловалась, что одна-одинешенька осталась на этом свете, а теперь безбожно врала. И на постой-то она взяла его, чтоб «не скушно было одной». Гудошников сразу по приезде в Олонец жил в сарае торговых рядов и целыми днями шатался по базару, где продавалось и покупалось буквально все, в том числе и рукописные книги, как дрова, наваленные в телегу. Будущая его квартирная хозяйка продавала там всякое старье, среди которого Гудошников обнаружил отличный березовый протез. Ходил он тогда на костылях, на них же и выменял, с доплатой, правда, деревянную ногу. Старуха раздобрилась, расчувствовалась и позвала на постой.
Гудошников «съехал». Забросил котомку за спину и подался месить грязь на кривых олонецких улочках. Тащились мимо крестьянские подводы с горбылем, мешками, с коровами, привязанными к телегам. Мужики на возах сидели чинно – в лаптях, в картузах, курили махорочку, дразня сладковатым дымком. Где-то пыхтел паровичок, тяжело дышали лесопилки, а на видном месте трепыхался на ветру красный плакат: «Кто не работает – тот не ест!»
Никита дважды заходил во дворы домов, спрашивал насчет жилья, но, получив отказы, махнул рукой и отправился на базар. Там он долго ходил, ковыляя между рядов, до одури пахнущих хлебом и салом, пока не отыскал знакомого уже крестьянина из Ильинского погоста. Мужик этот продавал соленую рыбу, а заодно и книги. Он разрешал Гудошникову рыться в своих сокровищах, а вместо платы заставлял его читать псалтырь.
– Благость какая! – восхищался он и вытирал слезы. – Душа радуется!.. А ты что же, из попов, что ли? Ишь, ровно батюшка читаешь-то!
И однажды, расщедрившись, подарил на выбор пять книг, да еще соленой кумжей угостил.
– Есть что новенькое? – поинтересовался Гудошников и уселся к мужику в телегу.
Мужик держал на коленях платок со снедью и лениво жевал.
– Гляди вон… – бросил он и пожаловался: – Не берут ни хрена. Говорят, написано непонятно.
Гудошников откинул тряпку, которой были прикрыты книги, и в глаза бросился пухлый, полурастерзанный том. Зашелестела в руках старая бумага, замелькали на страницах цветные украшения. То была лествица – собрание нравоучительных повестей примерно шестнадцатого века. Затем он осмотрел остальные книги, однако, кроме миней и месяцесловов с толкованием, ничего не нашел.
– Хоть бы купил когда, – ворчал ильинский мужик. – Ты-то вроде понимаешь, что писано…
– Того, что мне надо, у тебя нет, – сказал Гудошников, с сожалением расставаясь с лествицей.
– Откуда ты знаешь? – хитровато прищурился тот. – У меня в старой избе полный ларь стоит, чего там только нету… Как-то монах ко мне забрел, тоже, видать, понимал в книгах, так я его едва оттащил… Ишь ты, нету!
Гудошникова осенило:
– Послушай, братец, позволь мне глянуть в твой ларь. Может быть, я и подыщу что, а?
– Экий ты ловкай! – рассмеялся ильинский мужик. – По чужим ларям-то вы заглядывать умеете!
Не хотел Гудошников ссориться с ним, да на сей раз не выдержал: еще пальто было жалко и угнетало, что он бездомный теперь.
– А где ты их взял, эти книги? Твои они, что ли?
– Мои, – с достоинством сказал мужик. – Я их не крал. Валялись на земле, а я поднял. Если они властям не нужны – мне пригодятся.
– У-у, рожа кулацкая! – протянул Гудошников и, развернувшись круто, поковылял прочь. Через несколько шагов в его спину что-то тупо ударило и отлетело в сторону. Он оглянулся: в грязи валялась лествица – первое, что попалось под руку разъяренному мужику. Кричать же он не мог, поскольку рот его был забит хлебом. Мужик торопливо жевал, давился, краснел и, потрясая кулаком, готовился что-то сказать. Гудошников наклонился, поднял книгу и скрылся между рядов. Вечером, уже в сумерках, Гудошников отправился в сарай на ночевку. Сарай стоял на отшибе торговой площади, за свалкой.
Подходя к свалке, Гудошников достал из котомки маузер и опустил его в глубокий карман шинели. Ходить через свалку было опасно. В городе рассказывали, что от укусов бродячих псов умерло, или чуть не умерло, несколько человек, поэтому свалку обходили стороной и без дела туда не совались. Гудошников прошел напрямую, через заросли чертополоха, кучи мусора и остановился у сарая. Сарай оказался занятым: из отдушины под крышей струился дымок, слышались неразборчивые детские голоса, а дверь оказалась запертой изнутри.
– Эй, пустите на ночлег! – крикнул Гудошников. В сарае притихли, громко зашептались.
– А ты не легавый? – спросили.
– Нет, я странник, – сказал Гудошников серьезно.
– Монах, что ли?
– Да нет, просто человек.
Долго не открывали, совещались, спорили, кто-то тихонько плакал. Наконец дверь приоткрылась. В щель выглянул лысый мальчик и тут же попытался захлопнуть дверь, но Гудошников рванул ее на себя.
В сарае сидело восемь беспризорников, которых он уже видел на улицах Олонца: парнишки лет по десять-четырнадцать. Они сбились в угол, и лишь глаза поблескивали в свете маленького костерка на полу.
– Свой, не бойтесь, – успокоил Гудошников и сел к костру. Дым плавал под потолком: щипало глаза и першило в горле. На перевернутом вверх дном сундуке лежала вяленая кумжа, золотисто-жирная, вкусная на вид: беспризорники ужинали.
– Да это же инвалид! – обрадованно сказал лысый пацан. – Так бы сразу и сказал, а то – человек!..
Мальчишки вернулись к «столу», расселись у костра и, щурясь от дыма, принялись уписывать рыбу. Ели не жадно, видимо, были уже сыты и наедались впрок. Больше пили воду через край медного, подобранного на свалке таза.
– На, дядь, пожуй, – сказал лысый, протягивая Гудошникову кусок рыбы. – У меня уже пузо болит.
Гудошников молча взял кумжу…
– Табачку у вас не найдется?
– Самосад! – с гордостью сказал пацан. – Сами сушим – во!
Гудошников раскрошил в руках табачный лист и закурил. Мальчишки тоже начали вертеть самокрутки, швыркая носами и прикуривая от головешки.
– Где ранило-то? – деловито спросил лысый, видимо, вожак.
– На фронте, под Питером.
– А-а-а… Ну, а чего ходишь-то?
– Одну старинную книгу ищу, – сказал Гудошников. – Ты читать умеешь?
– По печатному умею, – с гордостью сказал мальчишка.
Доучиваться Никита Гудошников пришел в двадцатом. Вернулся на костылях, в шинели, человеком, повидавшим окопную жизнь в шестнадцатом, затем революция, Гражданская война, госпитали, голод и тиф. Здесь же, в университете, казалось, все было по-прежнему: лекции читали те же преподаватели, тем же хорошо заученным тоном. Случалось даже, что у кого-то из профессоров неожиданно срывалось обращение к аудитории – господа… Только «господа» в большинстве были одеты не в студенческие тужурки, а в гимнастерки, в английские френчи под солдатскими ремнями, в кожанки и тельняшки. И было еще одно отличие от старого: студенты контролировали работу профессуры.
К тому времени многие из преподавателей уже эмигрировали, однако из оставшихся, лояльных к Советской власти, с каждым годом нет-нет да кто-нибудь и уезжал за границу. Преподавателей не хватало, и бывший комиссар, проучившись два месяца, начал читать лекции и на рабфаке, и студентам-первокурсникам. В университете его знали, с ним уважительно раскланивались, шли за советами, и Гудошникову была уготована судьба «красного профессора».
Но случилось не предвиденное никем, даже самим Гудошниковым.
Летом двадцать второго года всегда тихий, далекий от политики, шестидесятилетний профессор Крон неожиданно уехал во Францию. Вначале прошел слух, что он связан с Савинковым и бежал из России, однако вскоре от него стали приходить письма друзьям, и в частности профессору Гуляеву. Гуляев стал заведовать кафедрой древнерусской литературы уже в советское время. Как и Крон, он был далек от политики, что всегда подчеркивал, и проявлял осторожность. Он часто советовался с Гудошниковым, хотя был чуть ли не втрое старше его, и Никита не видел в этом – ни малейшего заискивания профессора перед комиссаром. Он всегда помнил Гуляева аккуратным и старательным человеком, таким, глубоко интеллигентным, он оставался и сейчас. По сути, профессор был беспомощным в море революционных перемен, но, стараясь в них разобраться и не делать ошибок, спрашивал совета по любым мелочам. (Можно ли, к примеру, заставить пересдавать зачет матроса, штурмовавшего Зимний дворец? «Можно! – смеялся Никита, – Пускай теперь науку штурмует!»)
На этот раз Гуляев пригласил Гудошникова к себе домой, и по тому, что профессор выглядел больным, растерянным, измученным, Никита понял: что-то серьезное.
– Понимаете, Никита Евсеич… – Гуляев вытер испарину со лба. – Крон прислал мне письмо… Оттуда…
– Ничего страшного, – успокоил Гудошников. – Если письма доходят, значит, все нормально.
– Да-да, я согласен, – засуетился профессор. – Я всегда считал Крона порядочным человеком… И потом, меня бы уже вызвали в ЧК. Но дело в том… Крон уехал налегке и теперь просит, чтобы я выслал его архив, который здесь остался. И списки приложил, что в первую очередь отослать. Архив, по его просьбе, я перенес к себе, мы жили рядышком… В архиве-то вещи безобидные: наброски статей, материалы по исследованию славянских рукописей и его переписка. Почти вся личного характера… Крона я знаю тридцать лет, это настоящий ученый, но он почему-то не материалы просит выслать, а именно письма… Я стал просматривать, отбирать и нашел одно любопытнейшее…
Гуляев торопливо открыл шкаф и вынул картонку, плотно набитую письмами. Руки его слегка подрагивали, но, показалось Гудошникову, теперь уже не из-за боязни, что его обвинят в связи с эмигрантом.
– Я бы никогда себе не позволил – чужие письма, – бормотал Гуляев. – Но Крон сам просил отобрать… Поверьте, я еще не был в таком… щекотливом положении. И вот пригласил вас, Никита Евсеич…
Профессор отыскал письмо, подал его Никите, а сам сел напротив, не спуская с него глаз.
Письмо было адресовано Крону.
«Многоуважаемый Артур Карлович! – начал читать Гудошников. – Очень рад был получить от вас весточку в такое смутное время, когда уж на почту нет никакой надежды. С вашим письмом начинаю верить, что во всей России непоколебимым и прочным она, почта, только и осталась. Боюсь, что большевики и до нее доберутся. Молю теперь об одном: чтобы вы успели получить это письмо, поскольку у меня появились сведения, очень вас интересующие. Я не сообщал вам о своих розысках в последнее время только потому, что не знал, где вы сейчас и что с вами после переворота стало. Ведь нынче все умы России покидают родину и маются на чужбине. Очень рад, что вы не пострадали и не пострадал университет. У нас в Олонце говорят, будто все учебные заведения закроют, а помещения отдадут под казармы. Тут у нас многое изменилось после вашего приезда: семинарию закрыли и я теперь безработный.
Дорогой Артур Карлович! Мне удалось разыскать и встретиться с Христолюбовым. Зовут его Николай Николаевич, родом он из Вятской губернии, происхождением из крестьян, однако имеет образование. В Вятке он закончил гимназию, затем Киевскую духовную семинарию, но в сан рукоположен не был и служил в земской управе. Это тот самый человек, которого вы разыскивали в ваш приезд. Но тогда вы не знали его имени, а по вашим приметам найти его было трудно. Так вот, наш «вятич» – это Христолюбов Николай Николаевич. В Олонце он живет с 1905 года, сейчас ему около шестидесяти лет. Живет скудно, снимает две комнаты в доме купца Микитова и у него же прирабатывает переписыванием деловых бумаг. Родственников в Олонце нет, помочь некому. Я посещал его дважды. Первый раз беседы не получилось. Но во второй раз мы поговорили. Собеседник он интересный, однако в разговоре трудный и проповедует атеистические взгляды, много философствует. Очень осторожно я намекнул, что интересуюсь древними рукописями и что слышал о его диковинной книге (как мы с вами условились). К моему удивлению, он сразу меня понял и достал из сундучка деревянный ящик с выдвижной крышкой. В ящике оказалась книга, хотя это назвать книгой трудно. Серо-желтые пергаментные листы, сшиты какой-то ниткой, возможно дратвой. Христолюбов не вынимал книгу из ящика, а позволил посмотреть только ее первые листы, причем переворачивал их сам. По краям листов буквы видны слабо, но в середине они просматриваются хорошо. Написано в горизонтальную строку, без интервалов, черными чернилами, которые выцвели и теперь красноватые. Величина букв в высоту около четверти дюйма. С полной уверенностью могу сказать, что рукопись написана глаголическим письмом, коего прочесть я не смог, а только разобрал отдельные буквы. Есть там и знаки, напоминающие титлы. Впечатление такое, будто в рукописи все умышленно перевернуто, даже некоторые буквы. Без Вас мне ее не прочесть, даже если бы г-н Христолюбов позволил взять рукопись под залог. К книжному блоку отдельно пришит меньший по размеру лист пергамента, на котором кириллицей и другими по цвету чернилами написано: «Древнее письмо, писанное старцем Дивеем, язычником». Это все, что я смог увидеть и запомнить. Г-н Христолюбов тут же спрятал ящик в сундук и запер его на ключ. Я спросил, откуда у него появилась эта диковина, Николай Николаевич ответил, что рукопись досталась ему от отца – сельского старосты из Вятской губернии, к которому в свою очередь перешла от прадеда. У меня сложилось впечатление от рассказов Николая Николаевича, что рукопись эта хранилась в их семье как реликвия, в которой владельцы усматривали если не божество, то какой-то талисман или что-то наподобие талисмана.
Вам бы, Артур Карлович, самому следовало приехать и посмотреть ее, но время теперь смутное, опасное, и что ждать завтра – неизвестно. Погодить бы немного, пока не будет в России хоть какой-нибудь порядок…
Ваш покорный слуга Андрей Жиляков.
Февраля 6 числа 1919 года».
– Понимаете, о чем идет речь? – торопливо спросил Гуляев. – Вы понимаете, о чем он пишет Артуру Карловичу?
Гудошников не ответил. Он еще раз прочел письмо, рассмотрел конверт с царскими штемпелями и подпер голову рукой.
– Только поэтому я пригласил вас, – продолжал профессор. – Помню, вы очень живо интересовались деятельностью румянцевского кружка и теперь выступаете против пролеткульта…
– Это единственное письмо из Олонца? – спросил Никита осевшим голосом.
– Да-да, я прочитал все… – Гуляев взял картонку с письмами и замялся. – Никогда бы не позволил себе… Но Крон сам… И в первую очередь указывал на это письмо… Вы поверьте мне, Никита Евсеич, я никогда не ощущал такого… Трудная ситуация… По долгу чести, уважения к Артуру Карловичу я должен послать ему письмо. Но Крон теперь там… у них… Не знаю, как быть. Потому и позвал вас…
– Выходит, диковинная рукопись господина Христолюбова – языческое письмо дохристианской Руси? – задумчиво предположил Гудошников.
Гуляев оживился, вскочил и забегал по комнате, не зная, куда поставить картонку. Никита помог, взял у него коробку, взвесил на руке.
– Выходит – да, милейший Никита Евсеич! – воскликнул Гуляев. – Вы представляете, что это значит? Вы… вы только подумайте, что произойдет?.. Мы совершим переворот, имея в руках эту рукопись!.. Я хотел сказать, переворот в умах наших историков и словесников! Я всегда, я всегда верил в существование письменности на Руси задолго до прихода Кирилла! И вот оно – доказательство! – Профессор потряс письмом, зажатым в руке, и неожиданно резко наклонился к Гудошникову, заговорил отрывистым полушепотом: – Только за это я поддерживаю революцию! Только во время революции возможны такие открытия! Да-да!.. Я призываю вас, Никита Евсеич, товарищ Гудошников!..
– А если Крон уже ездил в Олонец? – резко спросил Никита.
– С семнадцатого Крон никуда не выезжал из Питера, – уверенно заявил Гуляев. – Дорогой товарищ Гудошников, умоляю вас, поезжайте и привезите рукопись! Я бы сам сию минуту отправился, но я уже стар, я не доеду…
Гудошников молча подтянул к себе костыли, встал.
– А этот покорный слуга Жиляков, похоже, сволочь, – возмутился он. – Как он о революции-то говорит…
– Ради всего святого! – молил профессор. – Поезжайте! Труда-то всего: наклониться и поднять… Я понимаю, вы инвалид, но кто же тогда поедет? Кого посылать?
Гудошников стоял, обвиснув на костылях, и думал, и судорогой сводило пальцы на левой, несуществующей ноге…
Он проснулся на мгновение раньше, чем сорвали дверь и осветили фонарем сарай. Протез был отстегнут, культя без привычки уставала и болела. Гудошников нашарил в темноте деревяшку, но застегнуть ремни не успел.
– По одному на выход! – скомандовал кто-то невидимый из-за слепящего света. – Ну, живее!
Рука инстинктивно нырнула в карман с маузером, однако Гудошников вовремя сообразил, что это не война, не враги, а лишь милиционеры.
– А, мелочь пузатая! – воскликнул кто-то и добавил облегченно: – Беспризорники здесь, не суетись, ребята… А то сигать будут.
Гудошников пристегнул протез и только сделал попытку встать, как от дверей крикнули – ни с места! – и в свете возникла рука с наганом. С улицы заскочили еще двое, окружили Гудошникова, обшарили карманы и нащупали маузер. Гудошников пробовал отбиваться, объяснять, в чем дело, но его не слушали – заломили руки, выхватили оружие и толкнули на улицу. Беспризорники толпились у входа под охраной милиционеров.
– Ведите его! – распорядился кто-то.
Один из милиционеров подошел к Гудошникову и, клацнув затвором винтовки, коротко бросил:
– Айда.
Гудошников выматерился и пошел, тяжело припадая на неловко пристегнутый протез.
– Офицерик! А говорил – книгу ищет, – донеслось вслед, и Гудошников понял, что это про него.
Его привели в помещение уездного ЧК и посадили под замок. Объяснений никто слушать не хотел, котомку и документы забрали. Гудошников свирепел от бессилия и, посидев в камере минуту, начал барабанить в дверь.
– Горяч, парень, горяч! – донеслось до него из угла камеры. – До утра будем сидеть. Не долбись. Ложись, хоть поспим в тепле.
Все было в жизни Гудошникова. Университет, война, революция, опять война, госпиталь, инвалидность и тиф, который свалил его сразу же после того, как поджила отнятая нога. После тифа на лице один нос остался, два мутных глаза и выпирающие вперед оголенные зубы с высохшими, превратившимися в нитку губами. Но всегда Гудошников оставался свободным. А тут схватили, не разобравшись, бросили в камеру. И кто? Свои!
Он отстегнул протез и, привалившись к косяку, стал долбить им дверь. Протез был крепкий, с кованной железом «ступней», тренированные костылями руки не знали устали. Охрана камеры не выдержала и пяти минут. Едва скрежетнул замок, Гудошников ударил двери плечом и, отбросив милиционера протезом, оказался в коридоре. Милиционер выхватил наган и попятился.
– Где начальник?! – задыхаясь от возмущения, крикнул Никита. – Живо начальника сюда!
Трясущимися руками он с горем пополам запихал культю в мягкую полость протеза и затянул ремни. Милиционер растерянно крутил головой, но нагана не убирал.
– Товарищ Муханов?! – неуверенно позвал он. – Товарища Муханова надо! Тут один…
Гудошников взглянул вдоль коридора и, сплюнув, выругался. По коридору торопливо шел командир эскадрона его, Гудошникова, полка, Серега Муханов. Скрипела наглухо застегнутая кожаная куртка, по-морскому, у бедра, болтался револьвер в кобуре.
– Муханов! Ну-ка объясни, в чем дело? – спросил Гудошников, словно они только вчера расстались. – Пусть твои орлы вернут мне маузер и документы!
Муханов остановился, дернул головой.
– Товарищ комиссар?.. Гудошников? Ты как здесь?!
– Это у тебя спросить надо – как, – отрезал Гудошников. – Почему это ты героев гражданской войны бросаешь за решетку!
Милиционер опустил наган и опешил.
– Ну, что встал? – напирал Гудошников. – Если ты здесь начальник – прикажи, чтобы отдали маузер и документы.
– Вещи и документы быстро ко мне! – опомнившись, распорядился Муханов, затем крепко пожал руку Гудошникова. – Ты извини, Никита… Товарищ комиссар, по ошибке тебя задержали…
– Ничего себе! – возмутился Никита. – Ты бы меня еще по ошибке в расход пустил!
– Да ну, – виновато улыбнулся Муханов. – Разобрались бы… Пошли ко мне!
В комнате с деревенскими лавками вдоль стен Муханов усадил гостя за стол, а сам присел напротив.
– Фу, черт, как оплошали. Ну ты прости меня, товарищ комиссар.
– Да хватит тебе! – оборвал его Никита. – Как барыня, извиняешься… Ты-то, Муханов, как здесь очутился? Что это я тебя раньше здесь не встречал?
– А ты был у нас?
– Бы-ыл, – отмахнулся Гудошников. – За помощью приходил, а ваш дежурный отправил меня, частное лицо, говорит… Муханов, ты же в Питере был?
Бывший комэск вдруг погрустнел, насупился, и Никита увидел перед собой усталого, обозленного человека, мало чем похожего на удалого кавалериста Серегу Муханова. Носил когда-то Муханов закрученные в шильце усы, сапоги в гармошку и саблю с золотым темляком. Теперь и усы обвисли, и сапоги сношенные, а вместо сабли – наган в кирзовой кобуре…
– Я уж год как здесь, – проговорил Муханов. – Начальник уездной ЧК…
– Вот мать твою… – по-кавалерийски выругался Никита. – Что же я раньше тебя не встретил? Ты мне вот так, по горло, нужен, Муханов! Помощь твоя нужна, гада одного взять!.. Эх, ну что же раньше ты мне не попался!..
– А я, товарищ комиссар, на месте не сижу, – недовольно отозвался Сергей. – Я из седла не вылажу… Два дня назад убили начальника сплава и подожгли лесозавод… Банды кругом, белофинны лезут… А у меня в ЧК – полэскадрона не наберется, ну, еще милиция…
Он замолчал, и стало слышно, как стучат большие напольные часы, совершенно лишние в убогой обстановке комнаты. За дверью, в коридоре, гремели сапоги, доносились брань и непонятный говор. Милиционер принес котомку и маузер Гудошникова, молча положил на стол и вышел. Никита заглянул в котомку, нащупал орден, привинченный к френчу, проверил документы, маузер и успокоился.
– Мне доложили, что офицера взяли у беспризорников. – Муханов тряхнул головой, словно отгоняя невеселые мысли. – Ты как в сарай попал?
– Ночевать было негде. Дожил я тут в Олонце до ручки: ни денег, ни крыши над головой.
– Погоди-ка… Ты что, на жительство сюда приехал?
– На какое жительство? – отмахнулся Никита. – Приехал искать одну очень древнюю книгу… Как тебе объяснить… Рукопись, понимаешь? Написанную еще до крещения Руси, неким старцем Дивеем… Рукописью владел Николай Николаевич Христолюбов, ваш олонецкий житель. Но он в девятнадцатом умер от чахотки, а рукопись исчезла. Жиляков знает, где она, но молчит, сволочь!
– Погоди, кто такой – Жиляков?
Глядя на Муханова, Гудошников сообразил, что тот ничего не понял, и принялся рассказывать, как встречался с профессором Гуляевым, как потом отправился в Олонец, чтобы «нагнуться и поднять», но вот уже два месяца ищет людей, близких Христолюбову, чтобы узнать, куда делась рукопись.
Однако чем больше распалялся Гудошников, чем больше напирал он на редкость неизвестного письма, тем сильнее скучнел и терял интерес Сергей Муханов. Он встал, расстегнул кожанку и задумчиво облокотился на сейф. За дверями кто-то истерично кричал, требуя прокурора и защитника, мерно стучали и посверкивали маятником часы.
– Понимаешь, Муханов, если я сейчас не найду эту книгу – она пропадет, – тише, без прежнего энтузиазма, сказал Гудошников. – Пойми ты, эта вещь не имеет цены… Не в смысле денег, а как национальное достояние, как история русского народа!.. Я смогу доказать, что письменность на Руси возникла не с христианством, а намного раньше, на несколько веков. Представляешь, как это меняет дело?.. Эх, не представляешь… Хорошо, растолкую: не попы научили письменности русский народ, а сам народ, понимаешь? Чувствовал потребность в письме – вот и научился писать. А то ведь что получается у нас, Серега: пришли на Русь попы и вроде как революцию совершили, из невежества народ вытащили! Ты понял, какую заслугу приписывает себе христианство? Вот и поборись потом с религией, когда у них в руках такой исторический козырь… Но козырь-то – ненастоящий!
– Это я понимаю, – после некоторого раздумья сказал Муханов. – Мы тут тоже боремся с религиозным дурманом, монастырь вот закрыли, а всех дармоедов оттуда по погостам расселили.
– И правильно, – подхватил Гудошников. – Только я не о том пока, Серега… Закрыть монастырь – одно дело, надо же народу показать, что религия – ложь, глаза ему открыть, вселить чувство национальной чести. А доказательство – рукопись, но сейчас такое время, Серега, что она может пропасть, и все…
– Ты извиняй меня, комиссар, я почти неграмотный, – развел руками Муханов. – Я бывший фельдфебель, две войны прошел – некогда было учиться… Слушаю тебя и не узнаю. Раньше все было попроще… Как ты говорил: светлое будущее надо начинать строить сегодня, уже здесь, на фронте, в конном строю. Сегодня ему угрожает враг, мы должны защитить революцию… А завтра нас ждут новые дела, и ничуть не легче войны, так что не успокаивайтесь, товарищи. Мы и революцию делали для того, чтобы строить… Еще какие-то стихи читал… Я каждое твое слово понимал, в рот тебе заглядывал и сейчас еще часто вспоминаю. Верно ты говорил: дела, не легче войны.
– Я от своих слов не отказываюсь, – Гудошников приподнялся. – Могу повторить еще…
– Да я верю тебе, товарищ комиссар, – перебил Сергей. – У меня сомнения в другом… Я думаю сейчас, что важнее для революции и для светлого будущего… Про что хоть там говорится, в книге этой?
– Если бы я знал! – бросил Никита и, подумав, добавил: – Может быть, летопись, может быть, сказание о княжеских походах… Взялось ведь откуда-то «Слово о полку Игореве»!
– О княжеских походах, – вздохнул Сергей. – Эх, товарищ комиссар. Я, конечно, малограмотный, но все-таки понимаю, что за штука – история! И литературу тоже понимаю, – он стал расхаживать от стола к двери: привычка военных – ходить и думать. – Ты прав, время сейчас такое… Вон начальника лесосплава ломом закололи! Лесопилку подожгли, убытков на сто тысяч!.. А беспризорников сегодня видел?.. Не знаю, товарищ комиссар, как ты, а я спать не могу. Они мне во сне снятся. Приходят будто, тянут руки и говорят – дядя, арестуй нас, мы хоть в камере выспимся.
– Ладно, не рассказывай, – отрезал Гудошников. – Видел… Только ты не понял меня, Муханов… Ничего, разруху мы осилим. Это временно, если еще интервенции не будет. И дети учиться станут и жить в нормальных условиях. Ничего!.. И бандитов искореним. Ты вот, Серега, и покончишь с бандитизмом. А как с вещами, которые мы потом уже не восстановим? С книгами как?.. Это же… как тебе сказать… История нашей страны! От нее нельзя отказываться! Есть сейчас лихие головы, кричат – долой всю дореволюционную культуру, создадим свою, пролетарскую!.. А на чем создадим?.. Нам нельзя отрываться от нашей истории, без нее мы будем как бродячие собаки вон на свалке… Через эти книги мы связаны с нашими древними предками!.. А их вон мужик в телеге на базар привозит и продает! Копченую рыбу и – историю! Между прочим, книги эти еще беспризорнее и беспомощнее, чем дети…
– Не ожидал от тебя, товарищ комиссар, – после паузы сказал Муханов и сел к столу. – Обидно даже… Значит, по-твоему, какая-то древняя поповская писанина сейчас важнее, чем дети? Чем эти голодные ребятишки?
– Ты так вопрос не ставь! – Гудошников стукнул по столу. – Важнее… Все важно!
– Э, нет! – озлился Муханов. – Ты прямо говоришь – для тебя книги… А сегодня надо не книги, а детей спасать! Это живые люди, комиссар! Они есть хотят, спать хотят. Мы ради них с тобой воевали, если на то пошло. Чтобы им жилось хорошо. Они и есть наше светлое будущее!.. А книги твои подождут. Вот устроим детей, уничтожим бандитов, тогда ищи, собирай сколько тебе влезет. И денег тебе на это дадут.
– Хорошо, Муханов, но эти же дети и спросят потом с нас, почему мы не спасали книги. Они захотят знать историю! А ее памятников уже не будет. Близко локоть, а не укусишь!.. Да, сейчас кажется, пока не надо, успеем еще, но запомни мои слова, Муханов: хватимся, придет время, каяться будем. Было-то всего: нагнуться и подобрать, – Гудошников перевел дух и добавил: – А мы пока топчем. Товарищ Ленин говорит: без старого мы нового не построим.
– С тобой невозможно, – поморщился Муханов. – Ты сразу – говорил, говорил… Товарищ Ленин говорил вообще, а не по этому случаю. И Ленин, кстати, о детях в первую очередь заботу проявляет. Я сердцем чую – о них надо хлопотать в первую очередь.
– Обо всем надо хлопотать, – упрямо повторил Гудошников. – Я лично ничем не могу помочь этим ребятишкам…
– Нет, можешь! – отрубил Муханов. – Ты если сюда попал, так возьми и организуй детский дом! Помещение есть. Отдадим бывший монастырь. А ты – человек образованный, герой войны. Да за тобой ребятишки толпами ходить будут!
Гудошников насторожился. Вспомнился сарай, слезящиеся от дыма глаза мальчишек, куски крепко соленой рыбы в грязных ручонках, грязный таз с водой, умело скрученные цигарки… У лысого мальчишки, предводителя компании, видно, был стригущий лишай: струпья еще не сошли. А самый маленький, лет восьми, плакал во сне… Вернее, нет, скулил, как щенок, – звук исходил откуда-то из груди – может быть, оттого, что не умел или слишком много плакал. Наевшись рыбы, мальчишки ночью жутко страдали от жажды, а воды уже не было, и Гудошников слышал, как шелестели пересохшие губы и языки.
Звук этот показался Гудошникову страшным.
Ночью он сходил к колодцу, принес воды и, расталкивая детей, поил их, полусонных, зябнущих – ком подпирал к горлу…
– Мне поручено организовать детский дом, – спокойнее продолжал Муханов. – Борьба с беспризорностью теперь в ведении ЧК… Я бы взялся, не откладывая, но ты видишь, какая обстановка в уезде? Белофинны еще лезут… А кому поручить?
– Не заставляй меня делать выбор, – глухо проговорил Гудошников.
– Я не заставляю, я прошу, – глядя в пол, ответил Муханов. – Не будь ты моим комиссаром, я бы нашел на тебя управу, я бы тебя заставил.
В это время дверь распахнулась, и в комнату вошел милиционер с повязкой на лбу, в окровавленной шинели.
– В хуторе, – тяжело выговорил он, – перестрелка была… Наши все целы… А вашего Шлюнько убило, наповал…
Муханов вскочил, взмахнул руками, но, ничего не сказав, опустился на лавку.
– Мы его сюда привезли, – добавил милиционер. – Куда положить?
– Погоди, – остановил его Муханов. – Я посмотрю на Шлюнько… Тогда в морг… Живым хоть одного взяли?
– Раненый есть, – доложил милиционер. – Двоих убили в перестрелке, а один сам себя, из нагана… Все не олонецкие, чужие. Похоже, офицерье…
– Раненого показать фельдшеру и допросить, если можно, – распорядился Муханов. – Я сейчас приду.
Когда они снова остались вдвоем, Гудошников тяжело вздохнул, подпер голову руками.
– Ладно, – сказал он. – Найду книгу – останусь здесь, помогу.
Муханов горько усмехнулся и встал, застегивая кожанку.
– Через неделю ударят морозы… Куда им, ребятишкам?
– Иначе – не имею права.
Сергей глянул на него исподлобья, поджал губу.
– Хорошо, – не сразу согласился он. – Тогда я тебе сам помогу найти эту… твою дорогую книгу. Что-нибудь придумаем. Жилякова твоего тряхнем как следует…
Никакой особой помощи от олонецкой ЧК Гудошников не ждал и обещаниям Муханова не очень-то поверил: у него своих дел невпроворот. Небольшой отряд из чекистов и приданных им красноармейцев вместе с начальником уезжал куда-то с раннего утра, возвращался поздно, а то и вовсе пропадал дня на два-три. По ночам Сергей вел допросы, подолгу беседовал с какими-то людьми, запершись в своем кабинете, или сидел в засадах. Гудошникова он поселил в подвальной комнате здания ЧК, где спал иногда сам, наказал дежурным выдавать ему солдатский паек (паек убитого в перестрелке Шлюнько) и словно забыл о своем бывшем комиссаре. Несколько дней Никита терпеливо ждал, когда освободится Муханов и они «тряхнут» Жилякова, но, так и не дождавшись, снова отправился в самостоятельные розыски.
О смерти владельца диковинной рукописи Христолюбова Никита узнал вскоре после приезда в Олонец. Дом купца Микитова он разыскал без труда, но самого купца уже давно не было в городе, а комнаты заселяли теперь рабочие, приехавшие на лесопильный завод. И только старушка из бывшей прислуги купца вспомнила одинокого старика, жившего когда-то в этом доме. И, вспомнив, всплакнула.
– Он, горемычный, три дня после смерти лежал, пока хватились да двери сломали. Умирал – воды подать некому было…
– Где его вещи? – спросил Гудошников. – Кому передали вещи?
– Вы что же, родственник его? – спросила старушка. – За вещами приехали?
– Родственник, – сказал Гудошников.
– Э-э, да какие теперь вещи найдешь? – вздохнула она. – Нынче время такое – люди теряются – не найдешь. Вот батюшка наш, Алексей Иванович Микитов, как пропал в переворот, так доселе нету. А жалованья мне не заплатил…
– Может быть, кто на похороны приезжал? – спрашивал Никита, чувствуя безнадежность. – Родственники, друзья?
– И не помню, батюшко, не помню, – охала старушка. – Нынче так все меняется, память-то и схватывать не поспевает… Может, и был кто… А какие вещи-то у старика были? Похоронили в заплатанной рубахе… Какие были, так на продукты сменял, поди… Гол как сокол старичок-то был.
– Может, какие вещи людям раздавали, кто хоронить помогал, – напирал Гудошников. – Как это по обычаю положено…
– Хоронили-то его извозчики, – вспомнила старушка. – Отвезли на кладбище да закопали… Может, что и брали – кто знает?
В комнатах Христолюбова жила многодетная семья погорельцев. О бывшем хозяине квартиры ничего толком не знали: помер какой-то старик, их переселили сюда – вот и все. С позволения новых жильцов Гудошников обшарил в квартире все углы, поднял несколько половиц и даже стены простучал. Никаких тайников, конечно же, не было, а вот сундук, о котором упоминалось в письме Жилякова, стоял на месте. И погорельцы подтвердили: переехали сюда – сундук был, только пустой. И в доказательство выгребли из него свои скудные пожитки. Никита посмотрел внутрь, пощупал рукой темные от времени стенки… Вот здесь еще недавно лежала рукопись. Ее можно было вынимать из сундука, класть на место: она была реальной, видимой… Тихая, щемящая злость овладела Гудошниковым. Почему раньше молчал профессор Крон? Он знал о рукописи еще в девятнадцатом, но почему молчал?! Он, активный деятель археографической комиссии, тогда еще существовавшей? Почему даже Гуляеву, давнему приятелю и сподвижнику, и словом не обмолвился о письме из Олонца? Хотел быть единоличным первооткрывателем дохристианской письменности на Руси либо вовсе не желал, чтобы такое открытие произошло?
Сиди вот теперь и гадай, а толку от такого гадания – ноль, потому что нет в России Крона, нет в живых Христолюбова. И нет рукописи, писанной таинственным письмом.
Но был еще Жиляков – видевший ее! Возможно, что он остался единственным из тех, кто когда-либо притрагивался к бесценным пергаментным листам…
Жилякова дома не оказалось. Молодая еще, косоглазая женщина, в китайском халате, недружелюбно осмотрела Гудошникова, скользнула взглядом по ордену на френче, протезу и, как показалось, глядя в сторону, бросила:
– На службе Андрей Павлович, в семинарии.
И захлопнула перед носом дверь. Гудошников не надеялся на радушный прием, однако холод и даже какое-то презрение возмутили его. Он постоял перед закрытой дверью, затем, изловчившись, пнул ее и заспешил по ступеням вниз. За спиной щелкнуло, визгливо скрипнули петли.
– Что еще нужно? Что вы ходите стучите? А еще инвалид!
Никита не дослушал и тяжело ступил на улицу. Ковыляя в семинарию, он пытался успокоить себя и одновременно ругал за мальчишество. Ну зачем в двери-то пинать? Кто виноват, что его не встречают с распростертыми объятиями? Кто – сам-то он? Инвалид, говорят, инвалид, и всё! Ну орден имеет, так им, всем этим «бывшим», награда его как бельмо на глазу. По письму видать, семейка Жиляковых не из тех, кто принял революцию. Эта порода еще опаснее врагов. Тех хоть в бою можно шашкой достать, а эти, лояльные, живут себе, посмеиваются, и ничем ты их не возьмешь. Ишь, ведьма косоглазая, – инвалид!..
Слова этого Гудошников терпеть не мог и не считал себя инвалидом, не успел еще в свои двадцать с небольшим лет свыкнуться с собственным увечьем и частенько, забывшись или спросонья, вскакивал, делал шаг и валился на бок, сразу же вспоминался жаркий июльский день девятнадцатого года, крохотная деревенька на рыжем от зноя бугре, откуда били орудия. Лавина конников заходила с фланга, но почему-то очень медленно, как казалось комиссару полка Гудошникову. Лошади сгрудились у овражка, смешались, потом вытянулись в цепь вдоль него и пошли как-то вяло, словно раскисли на жаре. Между тем батарея белых уже засекла маневр, и первые снаряды вздыбили землю у оврага. Чей это был эскадрон, Никита не знал, может, и бравый Муханов сомлел тогда от зноя, но надо было спасать атаку. Комиссар выехал из укрытия и поскакал напрямую, минуя овраг. Жаркий ветер облизывал потное лицо, разгоряченный жеребец нес всадника по полю на виду у белых пушкарей, и Гудошников уповал лишь на то, что снаряд на него тратить не станут. Он уже достиг кустарника в начале оврага, пригнулся, чтобы не сшибло фуражку, и в это время взрыв опрокинул его вместе с лошадью. Ремень карабина перехватил горло, притянул к груди голову, однако комиссар инстинктивно вскочил на ноги, как полагается в сабельном бою, чтобы не затоптали свои, и тут же рухнул на землю. Ступня левой ноги почему-то была вывернута назад, из разорванных галифе хлестала кровь. А рядом бился в агонии жеребец с распоротым брюхом и курилась, остывая, воронка…
Ногу пытались спасти и отняли только через месяц, когда от конской шерсти в ране началось гниение. В то время в России, плодившей калек с войны четырнадцатого года, слово «инвалид» было привычным и расхожим, но Гудошникову оно казалось таким же уродливым и неестественным, как и его культя…
Неподалеку от здания семинарии Никита остановился передохнуть, оглядел сводчатые, пыльные окна, высокое, на три стороны, крыльцо с парапетом. «Что же это у них семинарию до сих пор не закрыли? – вспомнил он ответ жиляковской домочадки. – Или по старинке еще зовут…» Однако, приблизившись, он увидел кумачовый транспарант над входом: «Первая пролетарская школа для рабоче-крестьянских детей». Кумач уже выцвел, пообтрепался, как солдатская гимнастерка, но от этого выглядел только внушительнее и прочнее.
Гудошников простучал протезом по лестнице на второй этаж, отыскал учительскую. В школе шли уроки, и тишина в коридорах, живое дыхание в классах сразу напомнили университет. Никита тут же мысленно поспорил с Мухановым. Вот они, пролетарские дети, сидят за партами, учатся, растут, не успеешь оглянуться, как пойдут дальше, в университет. Кругом разруха, голод, банды, а будущее уже вот оно, пока еще в лаптях, косоворотках, но дай срок! Дай срок, и все это отшелушится, отлетит, и настанет час, когда этим детям нужны будут не только кусок хлеба и крыша над головой. Обогревшись и насытившись, они захотят познать себя – откуда они, что они значат в этом мире? Так будет, в конце концов, это диалектика. И вот тогда-то они и спросят… В учительской оказалась лишь какая-то девушка, то ли ученица, то ли молоденькая курсистка, присланная поднимать народное образование. Длинное платье с глухим воротником, тоненькая шея и русая коса до пояса.
– Мне нужен Жиляков, – поздоровавшись, сказал Никита.
– Андрей Павлович? – отчего-то удивилась девушка и скользнула взглядом по френчу с орденом. – Я не знаю… Возможно, он у себя…
– Где? На уроке?
– Как вам объяснить, – замялась она. – Это в другом крыле, там комнатка такая есть… Каморка…
И вдруг, спохватившись, сбивчиво начала объяснять, что Жиляков больше не работает в школе, что его уволили еще в прошлом году, как и было предписано, а уроки словесности ведет теперь она. Но Жиляков до сих пор ходит в школу и запретить ему невозможно, потому что приказано было только не допускать его к ученикам, а в остальном указаний не поступало. Вот он каждый день и появляется в школе, ходит по коридорам или сидит в каморке…
Гудошникова опять принимали за уполномоченного.
– Мне нужно поговорить с ним, – пояснил Никита. – По важному делу. Я из Питера.
– Я провожу! – с готовностью вызвалась учительница. – А вы… не по жалобе приехали? Будто Андрей Павлович жалобу писал…
– Какая жалоба? – не понял Гудошников. – Я из университета.
– А, тогда вы не знаете! – чему-то обрадовалась она. – Ну, идите за мной, я провожу.
Они прошли по коридору, затем черной лестницей спустились на первый этаж и оказались в тупичке – полутемном, пыльном, с битой мебелью на полу и с выпирающей, как человеческие ребра, штукатурной дранкой по стенам.
– Тут осторожно, – предупредила учительница. – Не запнитесь.
Никиту покоробил ее участливый тон: опять ему напоминали, что он – инвалид. Однако он смолчал и, освобождая проход, с силой двинул колченогую парту. Груда ломаной мебели зашевелилась, загрохотала, взметнулся столб пыли. Проводница Никиты остановилась возле низкой двери в конце тупика и несмело постучала.
– Андрей Павлович, к вам пришли. – За дверью никто не отозвался. Учительница пропустила Гудошникова вперед. – Он здесь, заходите.
Никита потянул дверь на себя и оказался в маленькой комнатке со скошенным потолком. Похоже, здесь когда-то держали ведра, тряпки, паркетные щетки, но теперь вместо этого инвентаря в каморке у окна стоял облупившийся ампирный стол и несколько тщедушных стульев. На одном из них, повернувшись к свету, сидел высокий, сухопарый человек лет шестидесяти, одетый в черный учительский мундир и белую манишку.
– Чем обязан? – мельком глянув на вошедшего, бросил Жиляков.
Никита присел на стул.
– От Артура Карловича привет принес, – изучая Жилякова, сказал он. – От Крона Артура Карловича, вашего знакомого.
– Я вас не понимаю, – сухо проронил Жиляков и покосился на протез. – Кто вы?
– Из Петрограда, моя фамилия Гудошников, – сдержанно представился Никита. – Учусь и работаю на кафедре, где когда-то был Крон…
– Почему – был? – встрепенулся Жиляков и замер.
– Потому что был, – отрезал Никита. – Был и нету.
– Догадываюсь… – пробормотал бывший учитель с неожиданной хрипотцой в голосе. – Что вам угодно, молодой человек?
– Кое-что угодно… Например, что вы знаете о Христолюбове? Николае Николаевиче?
Жиляков еще раз оглядел гостя – френч с орденом, распахнутую шинель, – видимо, что-то сопоставлял и не мог сопоставить.
– Такого человека я не знаю, не помню.
«Сволочь, – подумал Никита, ощутив бессилие перед неприступностью Жилякова. – Сейчас вспомнишь, сволочь!»
Он вынул из кармана френча письмо Жилякова к Крону, неторопливо развернул.
– Вот ваше письмо к профессору.
Перед тем как пойти на розыски бывшего учителя семинарии, Гудошников много раз проиграл в уме встречу с ним, продумал, как себя вести, что говорить. Письмо он решил не показывать без крайней надобности, но держать при себе и, лишь когда настанет необходимость, предъявить его как самый веский и бесспорный аргумент. Теперь же, вынув конверт, вдруг понял, что поспешил, что разговор по плану не получился, и как пойдет дело дальше – неизвестно. С человеком, видевшим рукопись, а может, теперь и с ее владельцем, нужно было вести себя иначе. Больше дипломатии и никакой горячки! Ведь сколько раз твердил это себе. Жиляков свое письмо узнал, но, и уличенный, не смутился, наоборот, стал прямее и горже.
– Николай Николаевич умер в девятнадцатом.
– Это я знаю. Где его вещи?
– Я не был у него душеприказчиком.
«Знает! – отметил Гудошников. – Еще как знает!»
– Где языческая рукопись?
– Не ведаю. – Лицо Жилякова стало спокойным, он положил руки на колени. – Зачем вам она, молодой человек? Зачем вам, революционному солдату, понадобилась языческая рукопись?
– Она нужна республике. России.
– России? – деланно удивился Жиляков и встал, чуть не касаясь потолка головой. – России сейчас нужен хлеб, паровозы и… патроны. Россия сейчас без хлеба и патронов как вы без… – Он взглянул на протез Гудошникова, посмотрел в окно. – Россия после переворота мечтает о новой, пролетарской культуре, – хладнокровно продолжал Жиляков. – Старье на слом, на свалку, на помойку! Все заново, как от рождения Христа. До семнадцатого года Россия жила во мраке, творила буржуазную культуру, и не было в ней Рублева, Тредиаковского. И протопопа Аввакума не было, и Пушкина, и Рахманинова. Тем более, молодой человек, не было языческой рукописи, как самого старца Дивея. Это все проклятое прошлое, тяжкое наследие капитализма.
– Неправда! – резко встал Гудошников и пристукнул стулом. – Все было! И останется и будет!
– Что останется? Дома, каналы, паровозы?
Жиляков по-прежнему был спокоен, даже чуть ленив, и только синяя жилка на виске под тонкой кожей билась напряженно и часто.
– И Рублев, и Пушкин, и «Слово о полку Игореве», и Рахманинов останется, и старец Дивей.
– Я не верю.
– Сейчас можете и не верить. Скоро увидите сами.
Бывший учитель посмотрел на Гудошникова с интересом, но в уголках сжатых губ таилась злоба.
– Я уже видел! – неожиданно воскликнул он и метнул свою длинную руку в сторону окна. – Я видел, как зорили монастырь!
– Монастыри закрывают, по воле народа. – Гудошников стукнул ножками стула. – Республике не нужны дармоеды.
– Согласен, но зачем же библиотеку-то в грязь? Зачем книгами дорогу мостили? – Глаза Жилякова блеснули и тут же потухли. – В монастырской библиотеке были автографы Ефросина, энциклопедический сборник… А иконы рубили? Золотые и серебряные оклады не бросили, молотком сплющили и увезли, а иконы – под топор! Иконы-то подороже окладов были, я знаю, что говорю, знаю! И вашим этим… товарищам говорил там, – он снова показал в окно. – Ответили так же, как вы: по воле народа, дескать, дармоеды не нужны…
Никита молчал. В пыльной комнатке вдруг все загрохотало, вздрогнул потолок, пошла трещинами штукатурка: вверху по лестнице бежали дети… Жиляков посмотрел на задымившие сухой известью стены, распрямился, плечи расправил.
– По воле народа? Нет, народ кругом стоял, смотрел, – тихо проговорил бывший учитель, когда стук детских ног над головой смолк. – А дорогу мостили и рубили извозчики… Извоза сейчас мало, так они на все руки мастера стали… Так что я уже посмотрел, не хочу больше смотреть, не желаю. Увольте.
– И все-таки, где рукопись? Я приехал за ней из Питера, из университета. – Гудошников держал себя в руках, старался говорить мягче. – Эта рукопись не может принадлежать одному человеку, это национальное достояние, и вы должны понимать.
– Хотите продать за границу и купить паровоз? – Жиляков смотрел уверенно, независимо и этим злил Никиту. – А что? Вам дадут за нее паровоз, может быть, даже два. Смотрите, не продешевите. Только сначала отыщите ее! Я не смог остановить извозчиков там, возле монастыря, а здесь остановлю! И горжусь этим! Можете меня арестовать, расстрелять… Со мной делайте что хотите.
Он отвернулся и стал смотреть в окно. Жилка на его белом виске успокоилась, улеглась, словно ему и впрямь было все равно, что с ним сделают.
Гудошников долго смотрел в спину Жилякова. Вести разговор дальше было бессмысленно, следовало уходить, но он никак не мог сдвинуться с места. Над головой снова раздался стук детских ног, скрип деревянной лестницы и разнобой голосов. Никита развернулся и под этот шум пошел к выходу.
Целую неделю Гудошников жил в подвале ЧК, ожидая, когда наконец освободится Муханов; целую неделю рыскал по городу в поисках бывших соседей Христолюбова и извозчиков, хоронивших его. Извозчиков – хмурых, бородатых мужиков – он нашел на пристани, где они сидели в ожидании какой-нибудь работы. Сидели они молча, одинаково скрестив руки, глядели без любопытства, с тоской, а отвечал Никите за всех один:
– Знать не знаем… Сказано было закопать – закопали. А как звали упокойника – не ведаем.
– Кто вещи у старика забирал? Кто еще на похоронах был? – напирал Гудошников.
– Нам овсом заплатили, а кто вещи забирал – не знаем…
Муханов спустился в подвал через неделю, когда ударили первые заморозки. Пришел невеселый, молчаливый.
– Беспризорников я вроде как арестовал и в монастырь отправил, – будто между прочим сообщил он. – Двух красноармейцев туда послал, охранять и печи топить. Жрать нечего, так пусть хоть в тепле сидят.
– Не могу… – тихо сказал Гудошников. – Ты меня таким способом не агитируй.
Предводителя компании беспризорников – лысого, в струпьях, мальчишку – он встретил несколько дней назад среди собак, стерегущих базарную свалку. Пацан сидел на рыбной бочке и что-то жевал. Стая бродячих псов, расположившись полукругом, заглядывала ему в рот. Едва Никита приблизился, как серый кобель с обмороженными ушами поджал по-волчьи хвост и ощерился.
– А, это ты, инвалид! – обрадовался мальчишка, и кобель успокоился. – Оторвался от ментов или выпустили?
– Оторвался, – в тон ему сказал Гудошников.
– Я тоже! – Пацан стукнул босой ногой по бочке. – Киря, вылазь!
Из бочки появился мальчишка лет пяти, в лохмотьях, в калошах, надетых на босую ногу. Никита вынул из кармана ломоть хлеба, разломил, протянул детям. Однако лысый забрал обе половинки.
– Мы седни уже хавали, – сказал он. – Утром съедим, Киря, потерпи.
Киря заплакал. Собаки, насторожившиеся было при виде хлеба, заскучали.
– А наших всех повязали, – вздохнул лысый. – Мы вот только вдвоем остались.
Гудошников отвернулся, сжал кулаки, до скрипа сомкнул зубы.
– Дай маленечко, – протянул Киря. – А то я спину чесать тебе не буду…
– Ладно, – смилостивился предводитель и, отщипнув кусочек хлеба, отдал мальчику. – Жуй, а то помрешь – хоронить придется.
– Вот что, орлы, пошли со мной! – сказал Гудошников и взял маленького за руку. – У меня тут один подвальчик есть, тепло, светло и мухи не кусают.
– Какой подвал, где? – насторожился лысый. – Я все подвалы в Олонце знаю.
– Да есть тут один, меня пустили, и вас пустят. Пошли!
– Темнишь, дядя, – не поверил лысый, а Киря вырвал свою ручонку из руки Никиты и тут же юркнул в бочку. – В подвалы нынче не пускают.
– Ну, в ЧК тот подвал, у Муханова, у моего товарища, – объяснил Гудошников. – Он ругаться не будет, пустит.
– А иди-ка ты в баню! – посоветовал лысый. – Гуляй-гуляй, инвалид! А прикидывался – книжку старинную ищу! Гуля-ай!
Собаки заворочались, приступили к лысому вплотную – то ли защищая, то ли чуя запах хлеба у него за пазухой.
– Замерзнете ведь, ребятишки! Скоро зима!
– Ничё! С собаками мы не замерзнем! – рассмеялся предводитель. – С собаками тепло, не впервой! А ты иди, иди в свой подвал!
Муханов был понурым, озабоченным, красные от бессонницы глаза смотрели в пол.
– Арестовал-то арестовал, да ведь разбегутся, – рассказывал он. – Их ни теплом, ни кормежкой не удержишь. Зиму просидят, а весной – в бега…
– Эх, Серега, Серега, – вздохнул Гудошников. – И как тебе все объяснить?
– Ты не объясняй, комиссар, – отмахнулся Муханов. – Кстати, у Жилякова той рукописи, которую ты ищешь, нету. И не было.
– Откуда ты знаешь?!
– Я время зря не терял, – усмехнулся начальник ЧК. – Проверил – нету. Жиляков обмолвился, что рукопись будто в монастырь отдали.
– Что же теперь делать? – Никита лихорадочно стал пристегивать протез. – Все равно Жиляков должен знать, где рукопись! Должен! В какой монастырь? В здешний?
– Мы его вызовем, побеседуем, – сказал Муханов. – Но будет ли толк?.. Знать он, может быть, и знает, но не скажет, потому что обозленный, никому не верит.
Гудошников вспомнил разговор с Жиляковым в подсобной комнате бывшей семинарии. И согласился с догадкой Муханова – не скажет, потому что не верит…
– Да, кто закрывал здесь монастырь? – вспомнил Никита.
– Монастырь? А уполномоченный товарищ приезжал из Питера. Разулевич его фамилия. И наши местные товарищи… По округе ездили, подписи народа собирали – закрывать, не закрывать… Большинство подписалось: закрывать, – Муханов вдруг рассмеялся. – Монахи-то наши, знаешь, что в прошлом году зимой удумали? Еду как-то, гляжу – везут воз льда, сами пешком идут. Один на плече безмен несет. Ну, думаю, точно оружие везут подо льдом. Я монахов в связях с бандитами подозревал… Говорю: что это у вас? А они – святая водичка! Мороз, дескать, бутылки-то лопаются, а мы льду напилили, освятили его и верующим везем. На Крещение дело было. Они, черти, отвешивают на безмене лед и продают населению! За хлеб: фунт – на фунт!
– Кто приказал монастырскую библиотеку в грязь бросить? – перебил его Гудошников. – Кто велел иконы рубить?