Алексей Летуновский Слёзы солнца

Часть первая

Я был бесконечно пьян. От дешевых мягких кресел ломило в спине. Я занял два места и заставлял себя верить в то, что мне удобно. Вокруг мест на 5-6 никто не сидел, а дальше по залу рассыпались безлицые с детьми. Безлицые в одинаковой пестрой одежде, преломленной темнотой, смешанной с пепельной пылью, они спали и даже не помышляли просыпаться. Ну а те безлицые, билеты которым достались рядом со мной, теперь спали в проходах. Их дети, маленькие насквозь пропахшие маслом существа, своими слюнявыми лицами смотрели мою спектаклю. Над паршивой ширмой скакали тряпичные куклы короля и его слуг. Слуги пытались помочь унылому королю обрести радость, которая исчезла вместе с пропажей яркого солнца. Пытались запретить ему пить то, что осталось от солнца, слезы. Но он, как и подобало королю, отказывался приходить в себя.

Мне нравилась эта спектакля. Детям нравились яркие куклы, которые мы с Надей ткали из газет бессонными ночами перед экзаменами. Сама история ничем не отличалась от признанных фактов, которыми с детьми принято делиться в детстве, когда у них еще есть лица. Признаться, каждый раз я ждал восторгов от девственников, может, каких-то одобряющих оваций, поддержки. Чтобы после этих каждых разов дети подходили ко мне и хвастались тем, что при совершеннолетии откажутся от масла, выберут жить с лицами, а не без.

Однако ко мне и на метр никто не приближался, ни до спектакли, ни после. Смертельное воспитание в трезвости рождало страх смотреть на реальный мир. И дети этим страхом пользовались.

К восьмому акту, когда король собрался лететь на луну высаживать рыжую хвою, меня завлек сон. Ежедневная спектакля иногда давала повод для скуки, и этот повод отлично располагался в нежелании чего-то делать и как-то жить. Удивительный доход с продажи билетов я все же получал и жил как-никак. Ни нормально, ни плохо.

**

Дима встал перед зеркалом и пощупал охапку рыжих поросших острыми волосами прыщей на щеке.

– Я ничтожество, – воскликнул он. – Растут и растут.

– От зависти растут, – парировала Надя.

Я достал из тумбы чайник и разлил в две кружки горячие слезы. Над тумбой висел плакат с Островским, у него были вырезаны глаза: там были дупла в стене, а в них – таблетки с витамином С. Я взял одну.

Надя посмотрела на две кружки краем губ и, схватив пальто, вышла в люк гримерки на потолке. Я отдал Диме таблетку, сам выпил в сухую.

– Сегодня до магазина дошел, – сказал Дима.

– Ты молодец.

– Я же тебе рассказывал, как в прошлом году я со стариками конкурс по сбору грибов выиграл? Спустя год завод обещал выпустить засоленный урожай в банках. Сегодня ночью идешь ко мне, в общем. Будем пробовать их. Облепиховые!

Затем он хотел позвонить Наде, но я его остановил. – Не нужно ее волновать лишний раз.

– Да ладно вам, разногласиям делу не поможешь.

– Было бы дело.

Он махнул рукой, схватил из шкафа с пальто пальто и вышел в открытый люк. С улицы повеяло ржавчиной. Слезы ублажали организм, и телу было непривычно легко. Вот только в голове чалились ненужные грузные мысли, то и дело к ним присоединялась Надя, смешиваясь с грузными в гурманский беспредел воспоминаний. В какой-то мере мне было странно, что она продолжает приходить на спектаклю, иногда даже задерживается в подсобке, выдавливая бодрые разговоры с Димой. Конечно, по ней видно напряжение, видно, что она ломает себя, пытается вести себя должно и нужно. Вот только действительно ли это ей нужно, я сомневался. А мысли об этом прогнал еще одним горячим чайником слез.

Ближе к закату я прибрался в зале, собрал редкие молочные зубы и пустые пачки от снотворного. В декорации наспех зашил несколько оказий, чтобы не очень позорно выглядело.

Здание театра находилось около рябинового леса. Иногда из чащи приходил парнокопытное. А я, в свою очередь, кормил его мусором. Сегодня он задерживался, хотелось так думать, поэтому я начал наслаждаться гуляющими по небу облаками. Их густые бока переливались светом серого солнца. Мне нравилось то, как они покорно совершали плавные глухие движения. Вот только совсем не нравилось, как чужие транспортные дирижабли то и дело пронзали их своим гуденьем, возвращая мое мечтательное внимание на землю. И как бы ни хотелось бороться с отвлекающими дирижаблями, я вернулся. Вернувшись, заметил парнокопытное, он тоже наблюдал за облаками. Его вислые уши плотно закрывали вязкий набор ледяных бакенбард. Я щелкнул пальцами свободной руки, и парнокопытное открыл рот. Я отдал ему мусор и сел рядом, оперевшись на деревянную стену театра.

К безучастию, у него было лицо, и оно не выражало ничего особенного. Может, в лесу не перевелись слезные ручьи, а, может, сам парнокопытное решил не выделяться. Вероятно, решил ждать, не находясь в ожидании. Решил быть промокашкой мира, находящегося под прогрессирующей болезнью, или совсем усопшего, может быть. Я погладил лохматого так, что ладони стало холодно. Он не шевелился. Несколько мгновений мы сидели и сообща ждали того самого, непонятного неразумному глазу. Просто сидели. И эти мгновения, они исчезли с наступлением темноты, хоть и были самыми позитивными за весь недолгий день.

**

Под автострадами, возвышающимися над блеклыми пятиэтажными строениями, покрытыми пыльной шерстью, на редких узких тропинках, огороженных разных форм заборами, дремала мертвая трава. Мне она напоминала ссохшиеся лоскуты кожи, какие безлицые сбрасывают каждую весну.

Вовремя к Диме не хотелось приходить, поэтому я бесцельно брел по нижнему, оттого и подвальному, ярусу города. Со скукой, однако, было не совладать, она била меня по горлу и хотелось бесчестно кашлять. Взглядом не за что было зацепиться, темнота темнотою, а слух и близко не желал воспринимать стеклянный шелест автострады. Уже надоевшие мысли я старался всячески избегать, но в один момент мне показалось, что Дима схитрил и сумел позвать к себе Надю. Хотелось ошибаться.

К пятиэтажному зданию из кипариса, в котором жил Дима со своими стариками, я подошел, когда уже было совсем черно. В парадной огромная винтовая лестница светилась светло-желтым, и лучи такого светло-желтого света наполняли плывущие мимо уснувшие облака через дыру в крыше здания.

Первый этаж был наполовину вросшим в землю. А с третьего этажа в дерево были впаяны железные листы. Дима жил на пятом, самом прожелезенном, – его старики этажами ниже. Пространство среди винтовой лестницы было заполнено стволом кипарисового дерева, снизу у него была мертвая кора, а когда я дошел до этажа Димы, то увидел тянущиеся к небу зеленые ростки. Листьев не было, только часть ветвей закрывала уже знакомую дыру в крыше.

От физнагрузки сердце выскакивало из груди через еще открытую рану и ерзало под рубашкой, а иногда забегало в шерстяные шорты. Я ловил его и ставил на место. В груди жгло, но это был всего лишь истраченный кислород. Я постучал в дверь Димы и, пока он создавал нервный топот, этажом ниже из квартиры вышел глубоко морщинистый безлицый мужчина. На лице, в титьке, у него виднелись сверкающие как глаза кошки в темноте ноздри.

Дима вышел и успокоил титьколицего: – Это ко мне, дядя.

Он вздохнул и все.

Единственная комната в квартире была изрезана пожелтевшими простынями на сектора для кухни, туалета и веранды, с которой с неуверенностью вползал жженый воздух городского вечера.

Я немного расстроился из-за того, что в квартире не оказалось Нади, но не дал эмоциям завладеть собой. Посреди комнаты стоял дубовый стол, на нем лежали неоткрытые банки с грибами. Они показались мне милыми, отчего я пощекотал их по мягкому стеклу. Они захихикали и покраснели. Дима нырнул в комнату сквозь одну из простыней с бутылкой слез в руках и велел мне сделать себе табурет. Я вышел на веранду, с которой был виден низкопробный район пятиэтажек. Оторвал одну из веток дерева. Дима сообщил, что инструменты в уборной. Банки в его руках прозрачно пищали. В уборной я посмотрел в зеркало на свое неинтересное и мятое, как фантик, лицо.

Умылся слезами из крана, взял инструменты и вышел. Обстругал ветку, распилил ее на четыре равные части и приколотил их к сидушке, оторвав ее с паркета.

– Строители сегодня приходили, – сказал Дима, разлив слезы в стеклянные чашки. – Ты не заметил новую лестницу наверх?

– Нет.

– Будут еще этаж строить. Полностью из железа.

– Не сопротивляйся, пусть творят, что хотят, – подбадривал я его.

Он наложил мне в ладонь промасленных оранжевых грибов, но я их сунул обратно в банку. Сам он их ел как сгущенку. Быстро и невежливо.

– А знаешь, – огрызнулся Дима. – Я устал не сопротивляться.

Он продолжал. – Да и с каких пор твой протест перерос в полное отторжение мира? Протест же должен означать глубокую привязанность к своему объекту. Или ты с Надей не размышлял об этом?

– Не размышлял, – прервал его я. – Мы только и делали, что ругались. А в конфликтах не до размышлений. Теперь я уже понимаю, что молчание – единственная существующая форма протеста. Если с чем-то не согласен, то молчи, чего другого.

– Я так не могу, – вспылил Дима и закусил. Я промолчал.

– И деньги на ремонт дома нужны. Дерево погибает.

– Это его участие в жизни, не твое.

– Не могу я так, как ты… Попробуй грибы и скажи, что о них думаешь. Вроде вкусные.

– Я кроме слез ничего не ем, – ответил я ему без капли спора и зевнул. Показалось, что он не выпил вечером ни кружки, зато грибов своих поел изрядно.

– Послушал меня немного и уже устал?

Я пожал плечами. Снизу доносился храп, да и настроение было как всегда.

Вскоре мы поняли, что переборщили с дозами. Я – слез, а он – еды. Почувствовали, что желаем спать. Дима давил своим настроем поделиться урожаем облепиховых, и на момент я сдался. Грибы были вкусные, чего скрывать. Вкусные не от того, что со времени выпуска из шараги я ничего толком не ел, вкусные как слово вкусно. А потом Дима уснул. Я же с минуты две посидел на веранде, вглядываясь в сухой гляссаж темного города, а когда грибы растворились в животе, сам стал становиться темным изнутри. Без какого-либо сопротивления.

**

Самые трусливые волосы сбежали, видимо от беспорядка в голове и на голове, смешались с травой, скрылись и не подавали виду. Пускай. Муравьи обгладывали мои голые пальцы в рваных сапогах, но мне и до этого не было дела. Голова трещала, как сочное ядро арбуза. Вот только внутри она представлялась гнилой, иссиня болотной. Конечно, это состояние напоминало обычное утро. Если бы я не находился в лесу и птицы бы при сером свете сухого солнца не исполняли бы симфонии Бетховена. Да и в обычное утро к кровати уже подскочила бы ругающаяся Надя, схватила бы ремень и закрепила бы мою голову им. А потом приготовила бы компрессы из слез, и утро благополучно бы завершилось.

Делая горячие решения, сам не знаешь, насколько они тебя охладят.

Из головы же что-то вырывалось наружу, что-то стремилось прямиком к солнцу, хотело что-то очень сильно солнцу помочь.

Ладони судорожно шаркали со звуком по траве, натыкаясь на корни рябиновых елей, рябиновых дубов и, иногда, рябиновых рябин. Среди пения птиц и шума воздуха блуждало далекое и легкое девичье пение. Такое проказное и беспрерывно веселое. Я не верил ни пению, ни птицам, в их нотах не было никакого толка. Единственное, что казалось реальным – ослепительный серый свет, режущий глаза.

А когда свет постарался растаять и дать глазам передышку, я увидел девочку лет тринадцати, она стояла между рябин и шепталась с птицами. Шепот издали походил на сочинения Барто. Я попытался подняться, но тут же упал. Девочка обернулась, показав широкие щеки и наивное любопытство.

– Тебе плохо? – она стала подходить.

– Оставь, не травмируй себя.

– У тебя вся рубашка в крови.

И правда, от воспоминаний о Наде рубашка намокла от открытой раны на сердце. – Ничего страшного, – ответил я девочке. Она присела рядом, и я стал разглядывать ее большую грудь: красивая и нелепая, как многие большие груди.

Сама девочка была одета в желтый алюминиевый комбинезон и белую майку. Она сорвала две-три травинки, в которых виднелись неловкие обрывки волос, и приложила к моей голове.

– Что ты делаешь? – спросил я ее, когда взгляд ускользнул с груди на плотный живот, сложившийся гармошкой.

Она поднялась, и грудь ее стала казаться еще больше. – Ты, видимо, потерял свою свиту.

Я поднялся и отряхнулся. Боль в голове прошла, а девочка упиралась грудью в мой живот, и на мгновение я представил нас как неделимым целым.

– Я люблю лес, – отвечала она. – Ведь только в лесу девочки становятся принцессами и находят замок с принцем или принца с замком.

– Разочарую тебя. Я никакой не принц.

– Я это уже поняла. Дай пошутить. Как ты здесь оказался?

– Видишь ли, меня знакомый накормил пищей. А пища на меня нехорошо влияет. Вот и случилось то, что случилось.

– А…, – незаинтересованно ответила девочка. – Мне кажется, что тебе надо вылечить рану, – она показала на грудь.

В двух местах рубашка порвалась, и было видно красное сердце. Наглое, изображало себя красным. Девочка почесала затылок и решила.

– Пойдем ко мне домой.

– Не надо стараться.

– Пойдем, мне не сложно.

Мы пошли через лес, она шла впереди, а я засматривался на ее упругую задницу и отставал. Меня к ней, несомненно, влекло, но ничего предпринимать я не хотел.

–Лес каждый раз так завораживает, как в сказке. Прихожу сюда и теряю голову. Меня Женя зовут, – сказала она. – А тебя?

Я промолчал. Имена меня совсем не интересовали.

**

По голодному бирюзовому небу плыл розовый корабль. На канатах с него свисали экраны, по которым транслировалась реклама турпутевок в космос. Мы с девочкой спрятались у куста, на котором росли миниатюрные кувшины и графины. Реклама нас не заметила, иначе в лесу поднялась бы сирена.

Корабль плыл нешумно и довольно низко, некоторые экраны бились о верхушки деревьев, становясь профнепригодными тунеядцами, но из редких отверстий корабля тут же выглядывали жестяные рукава и чинили битых.

– Я как-то дружила с одним из таких экранов, – заметила девочка, отрывая кувшин с куста. – С ним было весело. Но видел во мне только красоту.

Она запихала кувшин себе в горло. – Ее у тебя не отнять, – похвалил я ее невзначай. Она улыбнулась. Корабль ушел вдаль, и в лесу стало тихо. Но не настолько, чтобы я не услышал журчащий ручей.

Пробравшись на звук к вьющемуся и сверкающему, я окунул в него глаза. Мгновением ранее на меня стала находить трезвость, а ее надо было прекращать. Девочка ополаскивала руки от липкого сока кувшинов и иногда облизывалась, хихикая. Ее смех будоражил меня в не очень качественную сторону. Из подвернувшихся под руки листьев я соорудил флягу и наполнил ее слезами. Мы отправились дальше, в этакое получасовое неосмысленное путешествие, которое не хотелось ничем прерывать.

Пятиэтажный дом, в котором жила девочка, был похож на пальму из пальмового алюминия. На третьем этаже дом был разрезан на три части, и части были наклонены в разные стороны. Дом стоял на холме из гравия, вдалеке я даже заметил свой театр. Заметил так, что вспомнил про сегодняшнюю спектаклю, вероятность которой пронзила меня тонкой тревогой и выскочила в свет. Надя с Димой все равно обо всем позаботятся, проведенные с ними учебные и потом рабочие годы давали повод для доверия, а у меня была фляга и пришедшее фляге удовлетворение последним часом. Девочка, звали ее Женей, или Ксюшей, что ли, ни о чем толком не говорила в пути, иногда посматривала на мои раны и ласково улыбалась. Для своего возраста она казалась женственной и мудрой.

Во дворе ее пятиэтажки паслись жирные воробьи, противные хранители облаков в черных лицах, мы подождали, пока они поочередно срыгнут избытком тыквенных семечек, и прошли в подъезд. Поднявшись на третий этаж, мы устремились влево наискосок вверх и спустились на этаж ниже, на пятый. На дверях соседних квартир размещались мозаичные таблички. Мозаикой там были выложены схематичные постояльцы. В основном, киты и зайцы. Иногда – сороки.

Женя постучалась в дверь, к которой мы подошли. Послышался усталый рев. Дверь отворил безмордый медведь. – Папа! – Женя кинулась в его объятия. Медведь показал свое отвращение, направив отсутствие морды в мою сторону. Я кивнул, икнул, и стало неудобно.

– Это мой друг, мне нужно его полечить.

Медведь пожал тем, чем смог, и ушел в одну из комнат. В квартире были поклеены зеленые обои и постелен голубой звонкий лист. Выглядела она не бедно. Медведь сидел в тигровом кресле у большого телевизора и смотрел его через дырявую газету. Женя попросила подождать. Она ушла к концу коридора и остановилась, как я понял, у кухни.

– Мам, где у нас нитки с иголкой?

Послышалось мычание и в коридор вышла толстая олениха в фартуке. Безмордая. Она посмотрела на меня, а потом на дочь. Женя ответила: – Я не пила, честно.

Олениха топнула копытом, схватила Женю за чуб и утащила на кухню. – Ладно, ладно, прости, – послышалось от Жени.

Признаться, в этот момент я уже заскучал. Женя выскочила из кухни, словно оказалась дома.

– Ты будешь горячее масло?

Я посмотрел на нее как-то не так, отчего она показала мне язык. Он был рыжим и мокрым. – Шучу, – сказала Женя, взяла меня за руку и повела на кухню.

Олениха размешивала кипящее в кастрюле масло. Выключив конфорку озоновой печи, она достала из серого гарнитура тарелку, наполнила ее маслом и вышла с кухни. Слезы во фляге заканчивались, а восполнить запас в квартире не было возможным: даже на слезопроводных кранах стояли масляные фильтры. Я не отпускал руку Жени и смотрел на ее родинки, сложившиеся девой. Почувствовав мой взгляд, родинки смутились и разбежались с руки кто куда.

– Они стесняются незнакомых, – констатировала Женя.

Окна на кухне были на полу и потолке. Заклеены они были серебряной ватой. Рану на сердце Женя зашила ананасовыми нитками. – Кислота ананаса прижжет тебе рану и та не раскроется никогда!

Загрузка...