Горка Ульянов добирался до Волчанки кружным путем полных четверо суток, а добравшись, сразу же, не заходя домой, невыспавшийся, усталый как собака и голодный как волк, небритый и воняющий застарелым потом и перегаром, кинулся к Макару Степанычу – докладывать.
Откровенно говоря, идти к Ежову после всего, что с ним приключилось в Москве и по дороге домой, Горка малость побаивался. Как-никак отправляли их с Захаром в столицу не воевать и не разносить вдребезги дорогие магазины, а смотреть да слушать. Виноватым в чем бы то ни было Горка себя не чувствовал, но начальство – это ведь такой народ, что сначала даст по шапке, а потом, как поостынет, может, и разберется, за дело человек пострадал или просто так – потому, что не успел вовремя доказать, что не верблюд. Хуже нету – доказывать, когда тебя и слушать не хотят. Шлепнут не разобравшись, а потом извиняться поздно будет. На хрен она сдалась Горке Ульянову, эта посмертная реабилитация? И он не враг народа, и на дворе, прямо скажем, не тридцать седьмой год.
Деваться, однако, было некуда – разве что податься в бега и жить в таежной берлоге, как какой-нибудь медведь. А жрать что, особенно зимой? Лапу сосать по-медвежьи? Чего-чего? Охотиться? Голыми руками? Ножиком? Лук со стрелами смастерить? Сам попробуй, если такой умный, а потом советуй. Да и с какого такого переполоха ни в чем не повинный Горка должен в дикари лесные записываться?
Да ладно бы, кабы это еще помогло. Так ведь не поможет! Макар Степаныч, ежели захочет, под землей сыщет, а не то что в лесу. И тогда уж точно прикончит без разговоров, потому как, если побежал, значит, виноват. Неважно в чем, главное, что виноват.
Короче, сразу же по прибытии в Волчанку Горка, как был, не опохмелившись даже, робея, предстал пред светлые очи Макара Степаныча. Ежов, вопреки ожиданиям, встретил его ласково, мягко попенял за то, что не звонил (а Горка уже и не помнил, где и при каких обстоятельствах посеял выданный Ежовым перед отъездом мобильный телефон), и погоревал по убитому в Москве Захару. Помянули его, как водится, по русскому обычаю; после третьей поминальной рюмки в голове у Горки малость прояснилось, и он, кашлянув в кулак, принялся излагать, как было дело.
И опять же, против ожиданий, Макар Степаныч остался Горкиным рассказом доволен. То есть сказал, конечно, что, дескать, напортачили вы, ребятки, наследили, мол, как корова в валенках, но тем дело и кончилось. Главное, сказал он, удалось выяснить, зачем Сохатый в Москву ездил. Осталось, мол, только выяснить, откуда дядя Коля, Николай наш Гаврилович, при нужде эти цацки таскает.
Короче, обошлось. И вознаграждение обещанное Макар Степаныч – вот ведь душа-человек! – выдал Горке в двойном размере: на самого Горку, значит, и на покойного Захара. «Выпей, – сказал, – за упокой его души. – А у меня, – говорит, – еще дела, так что извини, компанию я тебе не составлю».
Выйдя из здания, где Макар Степаныч оборудовал свою контору – или, как в Москве говорят, офис, – Горка сделал над собой усилие и отправился не в ближайшую тошниловку, до которой было рукой подать, а домой. Там он первым делом затопил печку, чтобы хоть немного прогреть вымороженные за время его отсутствия комнаты, а потом, прикинув, что к чему, собрал кой-какое бельишко и направился прямиком в общественную баню. Конечно, баня у Горки имелась своя, но уж больно ему не хотелось сейчас с ней возиться. Это ж воды натаскай – раз, протопи – два, да и париться в собственной бане надо как полагается – с чувством, с толком, с расстановкой. Гляди, чтоб к полуночи управиться. А выпить когда? А к бабе?
К бабе, конечно, можно было сходить и немытым. Мыться специально для того, чтоб заглянуть на огонек к веселой и безотказной вдовушке Настюхе, Горка не привык, потому что считал это барством. Но сейчас, имея полные карманы денег, он именно так себя и ощущал – барином, который от щедрот своих, от широты душевной и по врожденной своей доброте может потешить несчастную одинокую бабу, разочек, просто для разнообразия, вскарабкавшись на нее в свежевымытом виде. И чтоб, понимаешь, носки под кроватью не стояли, а лежали, как им полагается.