В 1987 г. я принял еще одно решение, сделавшее меня белой вороной в моей области науки. Я решил освоить профессию психоаналитика{36}. Результаты моих исследований сновидений убедили меня, что субъективные отчеты должны играть в нейропсихологии важную роль и что враждебность этой дисциплины по отношению к Фрейду завела ее на неверный путь, причем это происходило не единожды. Но решающим фактором стали вовсе не результаты моих исследований.
Отважиться на это меня побудил семинар, который я посещал в Университете Витватерсранда в середине 1980-х гг. Его вел профессор сравнительного литературоведения Жан-Пьер де ля Порт. На семинаре рассматривали «Толкование сновидений», что заинтересовало меня в свете моего диссертационного исследования. Как и все в ту пору, к Фрейду я относился скептически. Со студенческих лет я усвоил, что психоанализ – это псевдонаука. В области естественных наук никто больше не воспринимал Фрейда всерьез, вот почему, вероятно, семинар проходил на гуманитарной кафедре. Я пришел на него потому, что в этой работе Фрейд свободно обсуждал содержание сновидений – тему моего исследования.
Де ля Порт объяснил, что невозможно понять теоретические выводы, к которым пришел Фрейд, не ознакомившись вначале с его ранней работой, написанной в 1895 г., но опубликованной лишь в 1950-е гг., через много лет после его смерти. Рукопись называлась «Набросок психологии»[5] (Entwurf einer Psychologie){37}. В ней Фрейд пытался дать нейробиологическое обоснование своим ранним интуитивным догадкам о психике. В этом он шел по стопам своего великого учителя – физиолога Эрнста фон Брюкке, одного из основателей Берлинского (ныне Немецкого) физического общества. Цель этого общества Эмиль Дюбуа-Реймон сформулировал в 1842 г. следующим образом:
Брюкке и я торжественно поклялись доказать истинность того положения, что в организме не действуют никакие иные силы, кроме обычных физико-химических; что там, где объяснение с их помощью является пока недостаточным, необходимо либо посредством физико-химического метода искать их специфический способ действия, либо предположить наличие новых сил, которые, будучи сходны по значимости с физико-химическими, присущи материи и всегда сводимы только к двум силам – притяжения и отталкивания{38}.
Их любимый учитель Иоганн Мюллер задавался вопросом, чем органическая жизнь отличается от неорганической материи. Он пришел к выводу, что «живые организмы фундаментально отличаются от неживых объектов тем, что содержат некий нефизический элемент либо подчиняются иным законам, нежели неодушевленные предметы»{39}. Иными словами, Мюллер считал, что живые организмы обладают «жизненной энергией», или «жизненной силой», которую не могут объяснить физиологические законы. Он придерживался мнения, что живые существа не могут быть сведены к составляющим их физиологическим механизмам, так как они представляют собой неделимое целое, обладающее намерениями и целями, и это свойство Мюллер объяснял наличием души. Поскольку немецкое слово Seele переводится и как «душа», и как «разум»{40}, расхождение во мнениях между Мюллером и его учениками удивительно напоминает бушующие в наше время баталии между философами, например между Томасом Нагелем и Дэниелом Деннеттом, – по вопросу, можно ли свести сознание к законам физики (Нагель утверждает, что нельзя, а Деннетт – что можно).
На семинаре де ля Порта я с удивлением узнал, что Фрейд – первопроходец в области исследований субъективного восприятия – придерживался не витализма Мюллера, а скорее физикализма Брюкке. В первых строках своего «Наброска» 1895 г. он писал: «[Это] намерение создать естественно-научную психологию, то есть изобразить психические процессы как количественно определимые состояния выявляемых материальных частиц»{41}.
Я и понятия не имел, что Фрейд был нейробиологом. Теперь я узнал, что он отказался от неврологических методов исследования лишь вынужденно, когда в какой-то момент между 1895 и 1900 гг. ему стало ясно, что доступные в ту пору методы не могли раскрыть физиологическую основу сознания.
Однако такая перемена подходов для Фрейда скоро окупилась с лихвой, заставив его более пристально взглянуть на психологические явления как самостоятельный предмет и прояснить функциональные механизмы, лежащие в их основе. Это положило начало психологическому методу исследования, который он позже назовет психоанализом. Его фундаментальное допущение состояло в том, что явные (в современной терминологии – эксплицитные или декларативные) субъективные феномены обусловлены скрытыми (в современной терминологии – имплицитными или недекларативными) причинами. Таким образом, Фрейд утверждал, что беспорядочная последовательность наших сознательных мыслей может получить объяснение, только если допустить, что между ними существуют имплицитные промежуточные звенья, которых мы не осознаем. Отсюда возникла идея скрытых психических функций, а затем, в свою очередь, знаменитая гипотеза Фрейда о «бессознательных» намерениях.
Так как в конце XIX в. не существовало методов, позволяющих исследовать физиологию бессознательных психических событий, их механизмы можно было лишь косвенно выводить из результатов клинических наблюдений. Полученные таким образом данные подвели Фрейда к его второму основополагающему утверждению. Он заметил далеко не равнодушное отношение пациентов к их предполагаемым бессознательным намерениям; казалось, они скорее не хотели, чем не могли их осознать. Он называл эту склонность по-разному – сопротивлением, цензурой, защитой и подавлением – и отмечал, что она предотвращает эмоциональные страдания. Это, в свою очередь, раскрывало решающую роль чувств в психической жизни – то, что они лежат в основе всевозможных самообманов и предвзятостей, направленных на повышение самооценки. Эти открытия (в наши дни очевидные) показали Фрейду, что некоторые из главных мотивационных сил психической жизни полностью субъективны, но при этом бессознательны. Систематическое изучение этих сил привело его к третьему фундаментальному утверждению. Он сделал вывод, что в конечном итоге в основе чувств лежат телесные потребности; что психическая жизнь человека не в меньшей степени, чем у животного, обусловлена биологическими императивами выживания и размножения. По мнению Фрейда, эти императивы обеспечивали связующее звено между чувствующим сознанием и физическим телом.
Фрейд избрал удивительно тонкий подход к проблеме соотношения тела/сознания. Он понимал, что изучаемые им психические явления нельзя напрямую свести к физиологическим. Еще в 1891 г. он заявлял, что невозможно приписать психологические симптомы нейрофизиологическим процессам без предварительного сведения интересующих нас психических и физиологических явлений (обеих сторон уравнения) к их соответствующим базовым функциям. Как уже отмечалось выше по поводу обработки информации, функции могут выполняться разными субстратами{42}. Только на общей основе функции, утверждал Фрейд, можно объединить психологию и физиологию. Его цель состояла в том, чтобы объяснить психологические явления с помощью метапсихологических (что значит «выходящих за пределы психологии») функциональных законов{43}. Попытка игнорировать этот функциональный уровень анализа, перепрыгнуть напрямую от психологии к физиологии в наше время называется локализаторством и является ошибочной концепцией{44}.
Очевидно, что Фрейд, в отличие от своих последователей, воспринимал психоанализ как промежуточную ступень. Хотя его целью с самого начала было выявить законы, лежащие в основе нашей богатой внутренней жизни, обусловленной субъективным опытом, тем не менее психическая жизнь оставалась для него биологической проблемой{45}. Как он писал в 1914 г., «все временно нами допущенные психологические положения придется когда-нибудь перенести на почву их органической основы…»{46}. Поэтому он с энтузиазмом ожидал того дня, когда психоанализ вновь воссоединится с нейробиологией:
Биология есть поистине царство неограниченных возможностей, мы можем ждать от нее самых потрясающих открытий и не можем предугадать, какие ответы она даст нам на наши вопросы несколькими десятилетиями позже. Возможно, что как раз такие, что все наше искусное здание гипотез распадется{47}.
Это был не тот Фрейд, любитель рискованных гипотез, о котором мне рассказывали в студенчестве. «Набросок психологии» стал для меня откровением, как некогда для самого Фрейда. В то время он писал своему другу Вильгельму Флиссу:
В одну беспокойную ночь… преграды внезапно исчезли, завесы спали, и все стало предельно ясно – от деталей неврозов до детерминантов сознания. Все как будто складывалось в единое целое, шестеренки сцеплялись друг с другом, все вместе казалось машиной, которая через мгновение заработает сама по себе{48}.
Но эйфория длилась недолго. Через месяц он напишет: «Я больше не понимаю, в каком состоянии ума я замыслил "Психологию"; непостижимо, с чего я решил докучать тебе ею»{49}. Не располагая подходящими нейробиологическими методами, Фрейд полагался на «воображение, переносы и догадки», чтобы перевести свои клинические выводы сначала на язык функциональных понятий, а затем физиологических и анатомических{50}. Последняя попытка отредактировать «Набросок» описана в длинном письме, отправленном Флиссу 1 января 1896 г., после чего «Набросок» пропал из виду и вновь явился на свет лишь полвека спустя. Но содержавшиеся в нем идеи (его «тайный призрак», по выражению Джеймса Стрейчи, переводчика Фрейда) преследовали Фрейда во всех его психоаналитических размышлениях, дожидаясь грядущего научного прогресса{51}.
В «Наброске» были изложены две идеи, которые обращают на себя внимание в свете современных открытий. Фрейд предположил, что во-первых, передний мозг – это «симпатический ганглий», отслеживающий и регулирующий потребности тела; во-вторых, что эти потребности суть «движущая сила психического механизма»{52}. В отсутствие какого бы то ни было нейробиологического понимания того, как подобные телесные потребности регулируются мозгом – не говоря уже о том, как их можно объяснить «посредством физико-химического метода», – у Фрейда не было иного выбора, кроме как «допустить существование новых сил, равных по значимости физико-химическим силам, свойственным материи», если он собирался сохранять верность идеалам Берлинского физического общества. Эти силы он назвал метапсихологическими, то есть лежащими за пределами психологических явлений. Он уточнял, что хочет «превратить метафизику в метапсихологию»{53}. Иными словами, он хотел заменить философию наукой – наукой о субъективности. Он просил нас не судить его спекулятивные догадки насчет скрытых психических процессов слишком строго:
Это происходит лишь оттого, что мы принуждены оперировать научными терминами, то есть специфическим образным языком психологии (правильнее, глубинной психологии – Tiefenpsychologie). Иначе мы не могли бы вообще описать соответствующие процессы, не могли бы их даже достигнуть. Недостатки нашего описания, вероятно, исчезли бы, если бы психологические термины мы могли заменять физиологическими или химическими терминами{54}.
В первую очередь среди этих новых сил, существование которых Фрейду пришлось допустить, было влечение, которое он считал «психическим представителем раздражений, исходящих из внутренностей тела и проникающих в душу, мерилом работы, которая требуется от психики вследствие ее связи с физическим»{55}.
Введенное Фрейдом понятие влечения, которое он считал источником всей психической энергии, напоминало «жизненную силу» Мюллера, однако оно происходило из потребностей организма. Фрейд описывал каузальные механизмы, посредством которых влечения осознанно осмыслялись как «экономика нервной силы»{56}. Вместе с тем он без смущения признавался, что «совершенно не в состоянии сформировать концепцию…» того, как телесные потребности преобразуются в психическую энергию{57}.
Когда столетие спустя я читал эти слова, то понял, что настала пора заменить психологические термины физиологическими и химическими. Например, движущая сила сновидений, которая была «скрытой» в субъективных отчетах пациентов Фрейда и существование которой поэтому, как считалось, нельзя было опровергнуть, безусловно, стала «явной» благодаря объективным данным, полученным современными физиологическими методами исследования in vivo, недоступными при жизни Фрейда. Рассмотрим, например, снимки на рисунке 3, полученные с помощью ПЭТ{58}; на них ясно видно, что «вожделеющая» ПОИСКОВАЯ система нейронов зажигается во время сновидений, как рождественская елка, тогда как тормозящие префронтальные доли, по сути, выключены. На основании этих данных, когда нас с Хобсоном пригласили к участию в дискуссии о научной достоверности теории сновидений Фрейда на конференции «Наука о сознании» 2006 г., собрание наших коллег проголосовало с результатом 2:1 в пользу того, чтобы снова считать эту теорию жизнеспособной{59}.
При всех своих недостатках психоанализ никогда не отвергал понятие субъективного «я». Оно занимало в нем почетное место, как бы это ни смущало всех остальных представителей нашей науки. Многие коллеги-ученые советовали мне не привязывать мои исследования к психоанализу, учитывая исторический багаж, обременяющий это слово. Они говорили, что это то же самое, что астроному ассоциировать себя с астрологией. Но я считал, что было бы непорядочно с интеллектуальной точки зрения не воздать Фрейду должное. Неважно, насколько он оказался далек от достижения своих целей – его цели, несомненно, были верными для науки о психике. Поэтому я назвал свой метод нейропсихоанализом. Я уже говорил, что нейропсихологию, которую мне преподавали, можно было бы с таким же успехом называть нейробихевиоризмом – таково было ее отношение к субъективности. Я же хотел четко обозначить, что нейропсихология, которую я разрабатываю, уделяет особое внимание переживаемому опыту. Именно с таким настроем, написав программную статью о соотношении психоанализа и нейробиологии, я и приступил к работе{60}.
В 1989 г. я переехал в Лондон с намерением пройти обучение на психоаналитика. Чтобы не прерывать своей исследовательской и клинической деятельности, я одновременно заступил на должность лектора по нейрохирургии в школе медицины при Королевской больнице Лондона. Я был рад возможности примкнуть к тем, кто следовал ее великой неврологической традиции: в середине XIX в. там работал Джон Хьюлингс Джексон, отец-основатель британской неврологии и нейропсихологии. Королевская больница Лондона находилась в районе Уайтчепел, куда веками стекались иммигранты, поэтому она всегда служила нуждам социально уязвимых групп населения. Она напоминала мне больницу Барагваната в районе Соуэто. Я чувствовал себя как дома, находясь вдали от дома.
Рис. 3. В горизонтальных рядах (слева направо) представлены срезы мозга от нижней части к верхней. В верхнем ряду показаны различия между бодрствующим и спящим мозгом: выделенная темным область демонстрирует понижение активности коры при засыпании; в нижнем ряду – различие между быстрым и медленным сном: выделенная светлым область соответствует повышению подкорковой активности в начале фазы быстрого сна. Наибольшая активность наблюдается там, где расположена ПОИСКОВАЯ система
В начале 1990-х гг. коллега-нейрохирург из ЮАР направил ко мне пациента С., которому за десять месяцев до того он провел операцию по удалению опухоли, разраставшейся под лобными долями мозга и давившей на зрительные нервы. Во время операции у С. произошло небольшое кровоизлияние, из-за которого кровь перестала поступать в базальный передний мозг (рис. 1). Базальные ядра в переднем мозге передают ацетилхолин в различные кортикальные и подкорковые структуры, участвующие в извлечении информации из долговременной памяти. Считается, что эти холинергические пути взаимодействуют с дофаминергическими путями (рис. 2); напомним, что последние представляют собой так называемую систему вознаграждения, запускающую «поисковые» виды поведения, не только в отношении физических действий во внешнем мире, но и в отношении внутреннего мира репрезентаций, воображаемых действий, возникающих в мыслях и сновидениях{61}. В результате кровоизлияния С. очнулся после операции в состоянии глубокой амнезии, известном как синдром Корсакова. Основной его признак – ложные воспоминания, подобие сновидений наяву, именуемое конфабуляцией. Память С. на недавние события оказалась серьезно нарушенной – он постоянно путал воображаемые вещи с реальными воспоминаниями. Подобный дефект поиска сам по себе уже в определенной степени ограничивает возможности человека, но при конфабуляторной амнезии он осложняется тем, что пациенты недостаточно проверяют надежность своих ошибочных воспоминаний и потому рассматривают их как истинные, хотя очевидно, что это не так.
В частности, С. был убежден, что находится в Йоханнесбурге (своем родном городе), хотя на самом деле только что приехал в Лондон ко мне на консультацию. Он не помнил самой поездки. Когда я поправил его, он стал настаивать, что никак не может находиться в Лондоне. Тогда я попросил его взглянуть в окно – там шел снег, которого в Йоханнесбурге не бывает. Вначале он как будто испытал потрясение, но затем собрался с духом и ответил: «Нет, я знаю, что я в Йо'бурге; если вы едите пиццу, это не значит, что вы в Италии».
С. работал инженером-электриком, ему было 56 лет. Я принимал его амбулаторно шесть раз в неделю, пытаясь сориентировать его и помочь разобраться, каким образом память его подводит. Хотя я принимал его практически ежедневно в одно и то же время в одном и том же месте, он всякий раз на следующем приеме не узнавал меня – своего лечащего врача. Ему было явно знакомо мое лицо, но он постоянно путал меня с кем-то другим, кого он встречал в иных обстоятельствах, – обычно с инженером-сослуживцем, который вместе с ним чинил электронику, или с клиентом, обратившимся к нему за профессиональными услугами. Иными словами, С. вел себя со мной так, как будто я нуждался в его помощи, а не он в моей.
Кроме того, он часто воображал, будто мы оба – студенты и выпиваем вдвоем после какого-то спортивного соревнования (по гребле или регби). В то время я был достаточно молод, чтобы это казалось убедительным, но сам-то С. был студентом по крайней мере более 30 лет назад.
После каждого приема я разговаривал с его женой, чтобы вписать ошибки его памяти в какой-то контекст и попытаться установить их значение. В этом состояло главное различие между избранным мною подходом и более традиционным методом, который применяли мои коллеги, – когнитивной реабилитацией. В то время как нейропсихологи традиционно уделяют внимание степени расстройства памяти, определяемой с точки зрения третьего лица, меня больше интересовало субъективное содержание ошибок С., воспринимаемое от первого лица. Отправной точкой для меня стало предположение, что понимание личной значимости событий, навязчиво лезущих ему в голову вместо целевых воспоминаний, которые он искал, прольет свет на механизм этих конфабуляций – а значит, откроет новые пути воздействия на них. В частности, при общении с его женой я хотел выяснить, действительно ли С. в студенчестве был членом команд по гребле и регби и действительно ли он оказывал профессиональную помощь с починкой электронного оборудования.
Таким образом я узнал два факта, важных для понимания его конфабуляций. Во-первых, когда-то он страдал от хронических проблем с зубами – эти проблемы впоследствии были (успешно) решены с помощью имплантов, – а во-вторых, у него была сердечная аритмия, которая контролировалась с помощью кардиостимулятора.
Я выбрал короткий отрывок переведенной в текст аудиозаписи первых нескольких минут моего десятого сеанса терапии с этим пациентом. Этот кусочек я выбрал именно потому, что в тот день, когда я вызвал его к себе из приемной, он как будто ненадолго (впервые за это время) осознал, кто я и почему он со мной беседует. Когда я вышел в приемную, он потрогал шрам от трепанации у себя на макушке и сказал: «Здравствуйте, доктор».
Я надеялся развить дальше этот проблеск понимания, если это действительно было понимание. Мы расположились у меня в кабинете.
Я: Вы потрогали голову, когда мы встретились в приемной.
С.: Думаю, проблема в том, что картриджа памяти не хватает. Нам надо… нам просто нужно уточнить. Какой это был картридж? C49? Закажем его?
Я: Для чего нужен этот картридж?
С.: Память. Это картридж памяти; имплант памяти. Но я, по правде говоря, никогда в этом не разбирался. На самом деле я им уже месяцев пять или шесть не пользуюсь. Наверное, он нам не очень-то нужен. Доктор его весь отрезал. Как его звали? Доктор Солмс, по-моему. Но, наверное, он действительно мне не очень нужен. Импланты работают замечательно.
Я: Вы понимаете, что у вас с памятью что-то не то, но…
С.: Да, она не работает на сто процентов, но нам она не очень-то и нужна – не хватало всего нескольких ударов. Анализ показал, что не хватает то ли C, то ли C09. Дениза [его первая жена] привела меня сюда к доктору. Опять забыл, как его зовут? Доктор Солмс или как-то так. И он сделал что-то вроде пересадки сердца, и теперь оно работает замечательно, не пропускает ни одного удара.
Я: Вы понимаете, что не все в порядке. Недостает каких-то воспоминаний, и, разумеется, это вас тревожит. Вы надеетесь, что я смогу это исправить, как другие врачи исправили ваши проблемы с зубами и сердцем. Но вы так сильно этого хотите, что вам трудно признать, что проблема еще не решена.
С.: О, понятно. Да, голова не работает на сто процентов. (Трогает голову.) Я ушиб ее. Ушел с поля на несколько минут. Но теперь все хорошо. Думаю, мне не стоит возвращаться. Но вы же меня знаете; я не люблю болеть. Так что я обратился к Тиму Ноуксу [известный спортивный врач из ЮАР] – потому что, знаете, у меня есть страховка, так что почему бы не воспользоваться, не сходить к лучшему доктору, – и он сказал: «Отлично, продолжай играть».
На этом месте я прерву описание этого эпизода. Упомянутые выше чисто когнитивные расстройства, связанные с поиском и проверкой воспоминаний, тут различить достаточно легко. Когда С. увидел, как я вхожу в приемную перед десятым по счету сеансом, мое появление вызвало у него рой ассоциаций, которые были связаны с врачами, с его головой, утерей памяти, хирургическими операциями и тому подобным. Но в каждом из этих случаев он извлекал не в точности то целевое воспоминание, которое искал; вместо этого у него всплывали близкие к ним по смыслу воспоминания, лежащие в тех же широких семантических категориях, что и целевые, но смещенные во времени и пространстве. Так, образ доктора вызвал ассоциации, связанные с нейрохирургом и знаменитым спортивным врачом, а не с целью – мной; мысль о голове навела на воспоминание о сотрясении мозга вместо опухоли мозга; «потеря памяти» вызвала образ картриджа вместо амнезии; хирургические вмешательства ассоциировались с прежними стоматологическими и кардиологическими операциями вместо недавней операции на мозге, и так далее. Столь же легко увидеть недостаточную степень проверки: С. слишком легко принимал ошибочные воспоминания за истинные. Наглядный пример этому – он ощущал себя 20-летним студентом на поле для игры в регби (вопреки всем свидетельствам, опровергающим это). Равно как и его убеждение, что он не уезжал из Йоханнесбурга.