Семь громов

запечатлей, яже глаголаша седмь громов,

и сего не пиши.

Откровение Иоанна 10:4

1. Холли

Холли выходит из дома в мятом домашнем платье, набросив на плечи пальто, с сигаретой за ухом – если уж выскочила на минутку, можно заодно покурить. В правой руке у неё половник, чтобы отдать соседке, той срочно надо, а у Холли их по счастливому совпадению два, в левой – шарик из жира и семечек, чтобы во дворе повесить для птиц.

Холли выходит из дома, ей надо в соседний подъезд, это пара шагов; ладно, если точно – двенадцать, и Холли даже проходит два, но потом резко сворачивает – Холли не знает, зачем, но безошибочно чувствует, надо, с ней такое бывает, было уже много раз – идёт в дальний конец двора, садится на самодельную лавку, которую прошлой весной сколотила сама, закрывает глаза, вдыхает холодный вечерний воздух, улыбается, выдыхает, поднимает половник, как дирижёрскую палочку, говорит: «Начинаем, пора». И весь обитаемый мир – нелепый, прекрасный, вечно звенящий, стонущий от наслаждения, орущий от боли, крошечный шарик навоза, сияющий бриллиант, гниющий, цветущий морок, который кажется единственным данным нам в ощущениях миром – окутывает туман.

2. Зафар

Зафар с трудом выпрямляется, тихо охает, растирая поясницу, грудь и плечо – боже, это как же я скрутился, и сколько так простоял?! Только что было восемь вечера, а теперь – три часа ночи? серьёзно? Всё со мной ясно, полёт нормальный, – смеётся Зафар.

Он отходит к стене, смотрит на холст, улыбается, хотя сейчас ему хочется плакать, кромсать холст ножом, а можно просто сразу повеситься – не то, чёрт, совершенно не то. Но Зафар уже опытный, знает – поначалу всегда так кажется, потому что в сравнении с невыносимым невидимым пламенем, которое весь день полыхало перед внутренним взором, а теперь угасает, всё на свете будет не то. «Не то» – это не про картину, которая, объективно, наверняка удалась, ну или нет, неважно, было много других, и ещё много будет, какая разница, хороша ли очередная всего лишь одна. «Не то» – Зафар очень ясно сейчас понимает – это только я сам. Превращение усталого художника в обычного невдохновенного человека ему всегда тяжело даётся. Но ладно, если нельзя иначе, пусть будет такая цена.

Зафар уже опытный, знает – в такие непростые моменты всегда помогает пройтись. Он надевает куртку, выходит во двор и застывает на пороге подъезда – вокруг всё белым-бело. Пока я там бился с картиной, выпал снег, – понимает Зафар. – Весь мир стал как холст загрунтованный. И это всё мне!

Зафар возвращается в мастерскую, собирает банки с гуашью, потому что они большие, краски сейчас надо много, чем больше, тем лучше, на остальное плевать – выносит, сколько смог ухватить, возвращается за оставшимися тремя. Срывает озябшими пальцами крышки, кружит по заснеженному двору, льёт краску на снег – розовую, оранжевую, зелёную, или это не зелёная? Синяя, что ли? Кажется, так. Но это тоже неважно вот прямо сейчас, пока Зафар перемешивает руками, сметает в сторону крашеный снег и бежит за последней банкой – в этом месте ему срочно нужен какой-нибудь тёмный цвет.

Примерно через час с половиной бывший заснеженный двор выглядит как асимметричная перекособоченная мандала, символизирующая сферу обитания на всю голову долбанутого, но явно милосердного божества. Зафар сидит на ступеньках подъезда и курит. Он так устал, что не может подняться. Он счастлив, как не был ещё никогда. Он думает – очень медленно, со скоростью примерно пол-слова в минуту: боже, какой же я всё-таки псих.

3. Анна

Это не твоя смерть за тобой гоняется, – говорит Анна. – И не чужая, что интересно. А выдуманная. Причём не со страху, а нежно, с любовью нафантазированная. Смерть-мечта.

Пациент, хорошо одетый рыхлый мужчина средних лет с таким букетом диагнозов, что только по целителям бегать ему и осталось, это советовали даже некоторые врачи, недоверчиво кривится: глупости. Дурак я, что ли, о смерти мечтать?

Анна даёт ему подзатыльник – не настоящий, а мысленно, так-то она спокойно улыбаясь сидит. И орёт – беззвучно, только внутренним голосом: «Вспоминай, дурак, или сдохнешь! Немедленно вспоминай!»

Пациент её безмолвного крика не слышит, зато ощущает совершенно настоящий удар, словно кто-то сзади подкрался и стукнул его по башке. В негодовании оборачивается и вдруг вспоминает, как в его дошкольном, кажется, детстве родители по телевизору смотрели кино, ему тогда совершенно неинтересное, не сказку и не про войну; неважно, важно, что он играл в той же комнате и услышал, как женщина в телевизоре сказала мужчине про что-то: «Тебе вредно, доктор же запретил», – а тот ответил, широко улыбаясь: «Мне теперь всё можно», – и выглядел таким счастливым, как взрослые почти никогда не бывают, может быть в Новый год. Он тогда даже спросил родителей: «А почему дяде всё можно?» – думал, сейчас наконец-то узнает секрет, как надо жить и что делать, чтобы никто ничего не мог запретить, но они не ответили, мама как-то странно скривилась, а отец буркнул: «Это не детский фильм, ты ничего не поймёшь». Но он понял, потому что пока спрашивал и ждал ответа, фильм продолжался, сперва показали, как та женщина плачет, а потом были похороны – следующий эпизод. Так и запомнил: если скоро умрёшь, значит тебе всё можно. Хорошо быть тем, кто скоро умрёт! Не то чтобы часто об этом думал, но всякий раз, когда натыкался на очередное «нельзя» (гулять после наступления темноты, ездить без взрослых в центр на троллейбусе, два сеанса в кино подряд, мороженое, читать перед сном в кровати), думал: а умирающим это можно. И суп они не едят. Потом-то забыл всё, конечно. Но получается, не очень-то и забыл.

Вот видишь, – улыбается Анна, – ты вспомнил! Бедный послушный мальчик, так задолбался от бесконечных дурацких запретов, что намечтал себе смерть. Не горюй, теперь легче лёгкого будет с ней справиться. Я её от тебя отрежу, гляди. Анна щёлкает маникюрными ножницами над макушкой мужчины, не то с перепугу, не то на радостях, не то потому, что смерть и правда отстригли, помолодевшего на добрый десяток лет.

Только теперь, – говорит ему Анна, – учти, от тебя всё зависит. Чтобы эта глупая смерть-мечта не вернулась, надо каждый день говорить себе: «можно». Хоть что-нибудь из запрещённого разрешить. Иначе ничего не получится, скоро снова ко мне прибежишь.

Проводив пациента, Анна настежь открывает окно, кладёт тонкие, как паутинки сероватые нитки в массивную хрустальную пепельницу, поджигает их специальной длинной кухонной зажигалкой и наблюдает, как развеивается по ветру едва видимый глазу, но едкий и смрадный, как от палёного мяса дым.

4. Патриция, Ян

Патриция паркует машину на стоянке напротив парка, пихает в бок задремавшего на сидении Яна – давай! Тот грозит кулаком – не пихайся! – оба смеются, выскакивают на улицу каждый со своей стороны, достают из багажника сапёрную лопатку и самодельный дорожный знак, указатель с устремлённой вверх стрелкой: «Галактика Треугольника – 2,64 млн световых лет». Перебегают дорогу, оглядываются по сторонам – на всякий случай, так-то понятно, что в половине второго ночи с воскресенья на понедельник вряд ли кто-то будет в парке гулять.

Твоя очередь, – говорит Патриция Яну; это неправда, но Яну не трудно, поэтому он не спорит, девчонкам надо иногда уступать. Пока Ян копает, Патриция держит указатель и курит; ты мне оставишь? – беспокоится Ян. Патриция пожимает плечами, что в контексте означает «куда ж я денусь», в смысле, «естественно, да». Через несколько минут дело сделано – это конкретное дело, так-то у них в багажнике ещё десятка полтора указателей с названиями звёзд, планет и созвездий, есть даже туманность Тарантул, до неё, если вдруг кому интересно, от Земли всего 159 800 световых лет.

Загрузка...