«Бестолковщина ты, бестолковщина, —
Говорила маманя дурочке. —
Что разнылась опять беспочвенно?
Скушай курочки».
«Ой, маманя, тошнит от курочки,
В горле колом ее крыло.
Вы, маманя, подайте курточку,
Если не западло».
«Да куда ж ты пойдешь, сердешная?
И темно, и собаки лают».
«До соседской пойду черешни я,
Погуляю…»
«У черешни той ветки кривы,
И пасет ее гопота».
«Что ж, тогда я пойду до сливы,
Там, где та
Неземная растет осока
Выше вашей же головы…»
«Слушай, милая, выпей сока,
Не гневи:
Сливу ту, как плоды доели,
Так срубили совсем с пути».
«Ну, тогда я пойду до ели,
Пропусти!»
Помолчала маманя, хмуря
Свои брови, цедя компот,
И всучила топорик дуре:
Новый год.
И пошла, спотыкаясь, девица,
Вся от холода голуба,
А вокруг – ни куста, ни деревца,
Ни гриба.
Имя Ваше, вплетенное в ленточки,
Росло изнутри вровень с косами.
Саша, Саша, Александр Иннокентьевич,
Посмотрите: я стала взрослая.
Вы за эти косицы хлипкие
Волокли меня по подстрочникам.
И взлетали над школьной плиткою,
Над фигурками худосочными.
Плитка та, что казалась кафельной,
Хлипкой, ГОСТовской, голубой,
Обернулась плитою каменной…
И прихлопнула Вас собой.
Хлоп да хлоп, все звенит ладошками
Школьный двор беспечальный мой…
Все не честно, все понарошку,
Я сейчас позвоню домой,
Я спрошу позволенья мамы
Задержаться еще в ЛИТО,
Где поэт я пусть мелкий самый,
Настоящий почти зато!
Вы меня отведете за руку
К остановке на главпочтамт…
… Мама поит меня заваркою,
И не знает, что я все там.
Не дождусь все никак троллейбус,
Не домчусь до горы Каштак…
Александр Иннокентьевич, ребус
Мне самой не решить никак…
… Пробираюсь, ползу я сквозь время,
Прибираю бардак, все кладу по местам,
И вдруг вижу, что Ваше имя —
Бельевыми веревками изо рта.
Неуклюже на них развешиваю
Для просушки свои слова.
Что веревки, да ну их к лешему,
Не о том говорю я Вам!
Александр Иннокентьевич, Саша,
Знаю разве, что Вам сказать?
Разрешите мне руки Ваши
На прощанье еще раз сжать.
…Я тащу свои ноги волоком
В уставший, остывший класс…
По ком звонит школьный колокол?
По нам он звонит.
За нас.
В кепке, пиджачке салатовом,
Средь билбордовских махин,
Парень вида гоповатого
Декламировал стихи.
У него маманя – дворниха,
А папани – вовсе нет.
Он не просыхал со вторника,
А туда же, глянь – поэт!
Еще было бы понятственно,
Если б мел он ерунду.
Но стоит зеленым ясенем,
Отражается в пруду.
Над асфальтом «адидасы»
Воспаряют на излет,
Когда он умелым брассом
Между строчками гребет.
Может, учится на токаря,
«Малолетку» отсидел…
Стих пульсирует и токает,
И звенит грудной отдел
Позвоночника в салатовом,
Очень глупом пиджаке.
Но приветствую как брата я
Слово каждое в строке.
Подойду, встряхну за плечи,
И скажу, по чину чин:
«Есть стихов еще по мелочи?
Слышь, братуха – научи!»
Когда я уйду с работы,
Отметивши факт сего,
Захочется вдруг чего-то
Живого и своего…
…Поеду в Мытищи к Олегу!
С ним вместе гулять пойду.
Пройдемся по рыхлому снегу,
Последнему в этом году.
Мы выпьем с ним газировки,
А завтра – придет весна.
Вернется с командировки
Олеговская жена.
И пряча в кошелке тыщи
Магнитиков и саше,
Ворвется в свое Мытище,
Прогонит меня взашей.
А я, не в обиде вовсе,
Смотрю, как в пяти шагах
Гуляют большие лоси
На длинных своих ногах.
Залепила глаза тоска.
Как бельмо на них – этот снег.
Говорят, что весна близка.
(Ясно слышен ее бег,
Рядом виден ее след…)
Только, может, я близорук,
Но не вижу ее, нет,
Средь баланды глухих вьюг.
Вот апрель: он лишен прав,
Как отец, что ушел в запой.
Как писатель, из всех глав
Не печатавший ни одной.
Как юнец, что накрыт гайцом…
Стал в сугроб, сам он стал сугроб,
И угрюм, и груб, и взаправду глуп.
Кто он есть – в снегу? Остолоп, холоп,
Месит грязь ногой, завертясь в тулуп.
Я боюсь смотреть, как его лицо,
Отморозив часть побелевших щек,
Замыкается внутрь себя кольцом,
Закрывается в вещевой мешок.
Зарастает медленно – не травой,
Чем-то белым, тонким и ледяным…
И за ним конвой. И за ним конвой.
И за ним – конвой серебра зимы.
Дочка однажды спросила: «Мама,
А все в мире знают, что ты поэт?».
И ждет ответа, глядит упрямо,
Боится услышать «нет».
«Помнишь, – скажу ей, – мы взяли хлеба
И вышли на птичий незримый след?
Я тихо читала стихи про небо.
Голуби знают, что я – поэт.
А помнишь, как вместе гуляли с сестренкой
И папа рыбок показывал вам?
Читала я в воду, чуть-чуть в сторонке,
Рыбы-то знают цену словам.
Бывает, поссоришься, аж до драки,
И долго еще кулаки дрожат!
Тогда я читаю чужой собаке,
Собаки поэтами дорожат.
Когда я устану и нету времени
В чем бы то ни было разбираться,
Я сочиняю экспромты с деревьями —
Мастерами импровизации.
И когда замечаем, что вышло здорово,
Дерево радостно шелестит
Листьями, ветками, всею кроною,
Солнце в ветвях блестит.
Псы скалят зубы, рычат: «Уж я бы их,
Этих обидчиков, р-р-разорвал!».
Голуби грудь раздувают, гордые —
Поэт им стихи читал.
И только вода остается ровною,
А рыбы – всегда молчат…»
«Кажется, мама, что мир огромнее,
Чем я могу замечать.
Но куклы стихов никогда не слушали,
А куклы ведь тоже – мир?»
И куклы сидят, растопырив уши
И двери своих квартир.
Слышишь, как кружит по лесу
Вересковый мед?
В том дупле живет принцесса,
В том – наоборот.
Эти ветки пропускают
Ранние лучи.
По утрам не забывают
Абажур включить.
Посмотри на лист сквозь щелку:
В паутине рос
Зацвели принцессы щеки
Карнавалом роз.
У нее игра такая —
С детства так пошло:
Бегать, пятками сверкая,
Из дупла в дупло.
В этом – прячет ожерелье,
В том лежит душа.
В золотистом оперенье,
В камне голыша.
А потом идет умыться
На речной косе.
И со дна взирают лица
Сонных карасей.
русая девочка поля
стоит посреди болота
и жадно и жадно пьет
ситцевое ее платье
насквозь пропиталось тиной
но гниль не попала в рот
но ей все равно кажется
да да до сих пор кажется
странный тугой живот
платье не помогло
что-то попало внутрь
лягушка внутри живет
наверное это лягушка
совсем не моя бабуля
смотрела тогда в упор
глазами внутри навыкате
квакающей гортанью
помнится до сих пор
русая девочка поля
стоит посреди кухни
глядит и глядит на стол
на который она бессовестно
сахар-песок просыпала
мирный песок простой
Люпины, березы и желтый цветок,
Похожий на спелый куриный желток.
Он спорит с природой и с ней говорит,
Не верит, что будет он скоро разбит,
Что пух полетит к небесам скорлупой,
На фоне небес сам почти голубой.
А лес так могуч и так нравом он крут,
Что надо немало дремотных минут,
Чтоб выпутать ноги из горьких стеблей
И взгляд оторвать, как от мачт кораблей,
От темных стволов, натяжения слов
Высоковольтных природных столбов.
Мелькают в листве золотые головки —
Сойки-невесты, зарянки-золовки,
И сроки подходят, смещаются рамки,
И сыплется трель на раскрытые ранки.
Я вторю им редко, негромко и в такт,
Что я – ветка леса, незыблемый факт.
Но факт – это лето, бурлящий поток
Реки, уползающей в ночь на восток.
Рубин земляники, брусники гранат,
Кислицы разложен у ног мармелад.
Лес сам себя вновь коронует тайком —
Люпином, березой и желтым цветком…
Когда я иду под снегом
И думаю о несбывшемся,
Одна только мысль колышется:
Как больно быть человеком.
Как больно свои мозоли
Запихивать в сапоги,
Записывать в дураки
Себя, и друзей, и боле —
Сам снег, как дурак, не знает,
Куда и зачем валит…
А может, и в нем – болит?
Он, может, от боли – тает?
И он как ожог ложится
На мой обнаженный лоб, —
Открытый, как белый гроб
Для похорон снежинки.
С утра так тянет суховейной гарью,
Что как подкошенная падаю на сажу,
И сухожилья стертые не скажут
Речей наветных на иван-да-марью.
Лучей несметных злое копошенье
По жухлым листьям взращиваю лупой,
Потом ложусь распахнутой и глупой
И жду лесной работы разложенья.
Себя баюкаю под стрекоты пожара,
Под голову шипящей головешкой —
Слова, отброшенные пеплом на столешню.
Ну спи же, спи, пожалуйста, пожалуйста.
Но спят зимой, укутавшись сугробами,
А лето – слишком душно и воинственно.
В нем лес горит от искорки единственной,
Деревья до весны стоят безбровыми.
Не жаль же лету гордому, певучему
Роскоши пушнины изувеченной,
Ростков, еще не видных и не встреченных,
Но подпаленных и лежащих кучами.
И дождь вбивает сажу мне под кожу,
И забивает пеплом капилляры,
Тоску рождая по снегам полярным,
Но снегом стать он все-таки не может.
А на родине Яо
Есть фарфоровая башня,
Подпирающая ногу,
Одну ногу Самого.
А над родиной Яо
Сам рукой проводит важно,
И звенят, как вторят Богу,
Колокольчики Его.
Если встанут
Друг на друга
Пятьдесят
Китайцев
Разом,
То не станут
Ближе
К звуку
Колокольчиков
Яо.
Не достанут,
Не достанут,
Брат печально скажет брату:
«Не дается божье в руки,
Все, кранты,
Пойдем
Домой».
И над родиной Яо
На высокой, тонкой башне,
Прям на выступах,
Качаясь,
Колокольчики поют.
И от родины Яо
Отступает все, что страшно.
Бог играет, улыбаясь,
Песню
Тихую
Свою.
Когда меня просят что-то сказать о войне,
Находит странное чувство отсутствия горла,
Отсутствия глаз, позвоночника гордого,
Отсутствия жизни во мне, как в отдельной стране.
Вы скажете «глупо», укажете на гордыню,
Но я помню каждый простреленный локоть,
Груди в разрезе, чью-то животную похоть,
Вскрытый живот, похожий на рваную дыню.
Вывороченные суставы, жженые волосы,
Кости, торчащие из-под платьица…
Сжигают в печи жидовку, и кожа плавится,
И тает, и свечкой станет, на стенах полосы
Оставит, когда ее подожгут сызнова,
Запляшет нелепой тенью от тела бывшего,
Когдатошнего, здорового и болевшего,
Рассыпанного золой остывшею.
Я ползла через лес и волокла половину
Человечьего тела, половину мундира,
Половину оружия ротного командира,
Примотав к себе неразрывною пуповиной.
Я ползла через лес и вроде бы даже выползла,
Только лес все ползет и ползет сквозь голову,
Будто тощая вошь по ребенку голому,
Испражненьем чужого больного вымысла.
Но я выжила, Боже, не выживая, выжила,
Не ползая по окопам, лишилась конечностей,
И видела свет, и путалась в бесконечности,
И, чтобы выжить, все свои силы выжала.
Вы тоже – признайтесь! – вы тоже помните
То, что в голову вмонтировано генетически,
Что звенит и в земле, и в лампочке электрической,
В майской мирной маминой теплой комнате.
Сохрани мою память, Боже, как эту комнату,
Конкретную комнату дома вполне конкретного,
И если захочешь дыма – не чернее, чем сигаретного,
А если огня захочешь – есть и попроще поводы.
А если однажды случится – попутает все же бес —
Не останется памяти, кроме привязанных ленточек —