Merchant Adventurer, and free of Russia.
И тот де индиец тому гораздо подивился, что ему нигде обиды нихто ничего не учинил.
Ричард Чемберлен торговал скобяными изделиями, был членом городского управления и купцом. Он был одним из учредителей Компании купцов-путешественников для открытия новых земель, предшественницы Российской компании, которая, будучи сформирована в 1555 году, стала первой масштабной торговой компанией раннего Нового времени. Когда в 1566 году Чемберлен был похоронен рядом со своей первой женой на кладбище прихода Святого Олафа в Лондоне, эпитафия на его надгробном камне гласила: «Merchant Adventurer, and free of Russia»1. Вероятно, эту фразу следует перевести «купец-путешественник, вольный жить и торговать в России» – интересно, что он выбрал подобную формулировку, которая в XVI веке не была в официальном ходу ни в Российской компании, ни у властителей самой России. Однако, столкнувшись с этой эпитафией, я услышала ее по-своему. В 1990‐х годах, когда Россия открылась, я сама пыталась заниматься бизнесом в этой стране, и, вспоминая этот опыт хронических трудностей и осознания тщетности любых моих усилий, я отнеслась к этому человеку с горячим сочувствием. Я перевела фразу «free of Russia» как «свободный от России» и услышала, как Чемберлен произносит ее со вздохом измученного человека, наконец освободившегося от тяжкого бремени, для которого это освобождение важнее успеха или неудачи, и сообщает потомству, что ему уже не придется нести тяготы российского делового мира. Ему хватило2. Если Чемберлен хотел поделиться именно этим чувством, он был отнюдь не единственным, кого доконало ведение дел в России. Многочисленные источники сетуют на продажных чиновников, ненадежных партнеров, ужасающие трудности с логистикой, холод, расстояние, аморфную нормативно-правовую базу, а также языковые и культурные барьеры, затруднявшие поиск покупателей в России. Все это мешало не только иностранцам, но и местным уроженцам. Даже самые привилегированные русские купцы имели дело с конкуренцией с обоих концов социального спектра. Немало предприимчивых крестьян с Русского Севера, начав с мелочной торговли, стали богатейшими купцами. Еще находясь внизу общественной лестницы, они иногда выступали в роли приказчиков иностранных купцов, что угрожало их более богатым соотечественникам потерей конкурентных преимуществ. Но и самые влиятельные лица в стране не гнушались торговли: боярин Борис Иванович Морозов, свояк царя, активно участвовал в двух важнейших экспортных отраслях Московии, вывозе юфти и поташа3. Нелегко было делать дела в Московии.
И однако же высеченная в камне эпитафия английского предпринимателя не отдает должное широчайшему спектру возможностей, открывавшихся для торговли в России раннего Нового времени. К слову, будучи англичанином в России во времена Ивана IV, Чемберлен был освобожден от всех пошлин – на такие льготы не могли рассчитывать даже самые привилегированные русские купцы. И конечно же, не было такой льготы у индийского купца-экспата Сутура Кедекова. Более того, будучи временным жителем Астрахани, Кедеков платил одну из самых высоких пошлин в России, и все же он «гораздо подивился» благоприятным условиям для торговли, с которыми он столкнулся. По его словам, в отличие от Персии, нигде в России, ни в Астрахани, ни в Казани, «обид никаких ни от кого не было и торговать ему дали повольною торговлею… пошлину имали прямую и отпускали ево везде без задержания»4. Разумеется, фразу индийца, дошедшую до нас в докладе Посольского приказа, можно воспринимать со скепсисом. У купца могли быть причины приукрашивать свои впечатления в беседе с дьяком, задававшим ему вопросы, но мы не должны исходить из того, что дьяк приукрасил свой доклад: как же тогда объяснить объемистые жалобы на злоупотребления, которые такие же дьяки сохранили для истории?
Дело в том, что взгляд через призму опыта Кедекова отнюдь не является господствующим в историографии, посвященной российской торговле: как правило, в книгах историков государство предстает жестоким и давящим, а русские купцы – мошенниками, причем и государство, и купцы отличаются крайней некомпетентностью. Но перспектива нашего индийца заслуживает внимания – Кедеков был отнюдь не одинок. Не вполне ясно, была ли торговая среда действительно столь располагающей или же просто прибыль от торговли в России вознаграждала за все трудности, но факт остается фактом: тысячи купцов приезжали торговать в Россию раннего Нового времени. На протяжении XVII столетия Российская империя приняла тысячи переселенцев с Ближнего и Среднего Востока, из Центральной Азии и Индии (но не из Китая). В 1730‐х годах, опрашивая потомков эмигрантов из Бухары, немецкий академик Г. Ф. Миллер получил сходные ответы: их предки переехали в Сибирь, потому что там было удобно торговать. Может ли быть так, что Московия была столь благоприятной для коммерции по сравнению с системами, находившимися к востоку от нее, а по сравнению с системами, лежащими к западу, московский торговый мир был хаотичным и коррумпированным? Эта версия (проблемная тем, что она воплощает ориенталистские общие представления о Востоке и Западе) меркнет на глазах, если вспомнить, что в XVII веке в Россию надолго переехали почти 1400 западных европейцев. Некоторые европейские купеческие семьи действовали в России на протяжении почти всего столетия; 50 английских, голландских и немецких купцов крестились в православие, сделав Россию своей физической и духовной родиной5. А Ричард Чемберлен принадлежал к первому поколению купцов Московской компании – тем, кому Иван IV даровал щедрые льготы в обмен на английское оружие и в надежде на так и не заключенный союз. Я не хочу сбрасывать со счетов последнее слово умирающего человека, обращенное к потомкам, но при Романовых английским купцам в России пришлось тяжелее, нежели Чемберлену. Однако же они продолжали туда ездить.
Столкновение этих двух взглядов приводит нас к цели этой книги: описать деловой климат и рассказать о жизни купцов в России раннего Нового времени. Два приведенных выше примера связаны с иностранными купцами, чьи коммерческие интересы на время привели их в Россию. Разумеется, мы не отказались бы узнать о тысячах других купцов, относящихся к этой же категории. Но мы еще меньше знаем о тех купцах, которые были подданными царя. Эта книга посвящена им. Конечно, одна книга не может начать повествование об истории всех таких купцов в России раннего Нового времени, особенно принимая во внимание утверждение Иоганна де Родеса, что в России торговали все. «Всякий – пишет он, – даже от самого высшего до самого низшего, занимается и думает только о том, как бы он мог то тут, то там выискать и получить некоторую прибыль»6. Поэтому настоящая книга сосредотачивает свое внимание на купцах, торговавших самыми различными товарами, привезенными в Россию западными и восточными купцами, в регионе, ставшем самым крупным территориальным приобретением государства в XVII столетии. Настоящая книга посвящена сибирским купцам – обычаям, к которым они пришли, стратегиям, к которым они прибегали в отношениях с государством, а также нишам, которые они заняли в сибирском пограничье вместе со своими друзьями, семьями и конкурентами.
Сцена сибирской торговли была удивительно разнообразной для такого упорядоченного и иерархического общества, как «московитское». Крайняя неоднородность торгового населения подтверждается тщательно сохраненными страницами сибирских таможенных книг, из которых сразу становится ясно, что купцы делили рынок со служилыми, женщинами, мясниками, татарами и, до известной степени, чиновниками и коренными жителями7. Настоящая книга посвящена тем, кто известен как привилегированные купцы. Они принадлежали к одной из трех групп, существовавших приблизительно с конца XVI века до 1720‐х годов, членство в которых определялось государством. Три категории привилегированных купцов в Московии были таковы: гости, гостиная сотня и суконная сотня. Эти купцы почти всегда были русскими.
Прежде чем мы пойдем дальше, необходимо вкратце оговорить происхождение, льготы и обязательства привилегированных купеческих корпораций. Выяснить происхождение и смысл всех этих статусов сложно, потому что все они (гости, гостиные сотни, суконные сотни) прекрасно существовали до того, как стали формальными корпорациями, членство в которых определялось Московским государством. К примеру, в Московии XVI века параллельно существовало два вида гостей: те, чей статус определялся великим князем Московским, и те, чей статус им не определялся. Более того, их привилегии не только изменялись со временем, но и, что не удивительно в стране «персональных договоренностей», могли быть разными в зависимости от тех или иных грамот. В числе самых распространенных льгот изначально были свобода от постоя военных, разрешение на частное винокурение и право на рассмотрение дела в суде в Москве. В целом можно сказать, что на протяжении XVII века привилегии стали более единообразными и многочисленными. К 1648 году гости были свободны от выплаты тягла в Москве, хотя, по всей видимости, они пользовались налоговыми льготами уже до того, как получили официальные грамоты, подтверждавшие эти льготы8. Как правило, гости платили таможенные пошлины с товаров, которыми они торговали.
Каждый гость получал индивидуальную грамоту от царя, что было отражением московской политической культуры, построенной на личных связях, но грамоты, которая бы учреждала саму корпорацию, не было. Когда гости действовали в частном порядке, они очень напоминали влиятельных купцов в других государствах раннего Нового времени, не имевших официального статуса, который бы обязывал их к государственной службе. Когда же гости служили государству, их можно в функциональном плане сравнить с торговыми посланниками других стран, получившими назначение для выполнения конкретной задачи, – купцами, присланными от лица короля или хана. Их государственная служба, как правило, заключалась в том, что они комплектовали бюрократический аппарат, связанный с торговыми или фискальными вопросами, или выступали в роли торговых агентов царя. Их обязанности могли простираться и на другие сферы – например, контроль над строительными проектами или осуществление дипломатических миссий за границей. Это была в высшей степени привилегированная группа. Между 1613 и 1725 годами число гостей варьировалось от десяти (в 1725 году) до шестидесяти одного (в 1687 году), но в среднем составляло около тридцати двух9.
Если гости были «генералами коммерческих проектов» России, то второй эшелон купцов, гостиная сотня, были «торговым войском», предназначенным для того, чтобы в любой момент выполнять обязанности, считавшиеся необходимыми для оздоровления финансовой ситуации в империи. В отличие от более эксклюзивной корпорации гостей, гостиная сотня и суконная сотня насчитывали несколько сотен купцов. Членство в этих корпорациях было наследственным и распространялось на всех близких родственников мужского пола (братьев, сыновей, племянников)10. Суконная сотня гораздо менее заметна в государственных документах. В некоторых она упомянута особо, например в указе царя Федора в 1681 году, но многие государственные документы, упоминающие гостиную сотню, ни слова не говорят о суконной сотне11. Тот факт, что плата за бесчестие «крупного» купца из суконной сотни была эквивалентна плате за бесчестие «среднего» купца из гостиной сотни, указывает на их более низкий статус12. Вероятно, их коммерческой нишей были шерстяные ткани, и они выполняли такие же служебные обязанности, как и члены гостиной сотни – например, служили в Сибирском приказе13. В какой-то момент в конце XVII века суконная сотня вошла в состав гостиной сотни14. Поскольку купцы суконной сотни практически не принимали участия в сибирской торговле, эта книга больше не будет уделять им внимания. Выполняя государственные обязанности, гости и купцы гостиной сотни вместе с тем стремились к собственной выгоде – когда не находились на государственной службе, а также, до известной степени, на задворках государственной службы. Мне ничего не известно о формальных встречах корпорации гостей, но между ними должна была существовать определенная координация, потому что именно гости определяли, кто будет комплектовать ту или иную таможенную службу, а царь в это вмешивался редко15.
Выбор определенного ракурса влечет за собой плюсы и минусы, это очевидно для любого проекта. В случае этой книги целью не является ни экономическая история, ни микроистория. В обзоре экономической истории, компонента столь же важного, сколь и неполного, я полагаюсь на существующую историографию. Чтобы стать микроисторией, эта книга должна была бы уделять гораздо больше внимания казакам, служилым, крестьянам и данникам. Таким образом, мой анализ деятельности тех, кто располагал юридическим статусом купца, не создаст полной картины сибирской торговли. Но он может пролить свет на социальную историю купцов в России и продемонстрировать взаимодействие между торговлей и государственным строительством на окраине в раннее Новое время. В Сибири история купцов включает в себя бухарцев – купцов-мусульман, переехавших в Сибирь из Центральной Азии и в награду за это получивших от Российского государства особые льготы, хотя и не вошедших в одну из трех описанных выше привилегированных групп. Настоящая книга пытается показать объемную картину коммерческой жизни в Сибири, обрисовать каждодневные решения и вызовы, а также пути, которыми государственные чиновники могли способствовать или препятствовать коммерческим интересам. Этот подход оправдан потому, что, хотя в теории государство стремилось облегчить деятельность купцов (и обложить ее налогом), на практике контроль центра над периферийной администрацией был осложнен расстоянием и давней традицией самообогащения, существовавшей до того, как чиновники стали получать фиксированное жалованье.
На страницах этой книги мы проследим семейные коммерческие предприятия, порой на протяжении нескольких поколений. Хотя концепция «семейного предприятия» широко известна в истории бизнеса, мы используем другую методологию. Истории семейных предприятий часто основываются на тщательном изучении делового архива. Затем эти записи вводятся в более широкий контекст. Но когда речь заходит о предприятиях семьи Шабабиных или изучаемых в настоящей книге русских купцов, семейного архива не существует16. Представленная здесь реконструкция основана на тех моментах, когда члены семьи взаимодействовали с государством. Представьте себе, например, историю Фуггеров или Рокфеллеров, в которой вся информация происходила бы не от деловых записей самой семьи, но от изучения государственных записей – разрешений на ту или иную деятельность, документов о выплате налогов и штрафов, заявлений на получение разрешений, виз и т. д. Когда историк лишен роскоши поместить в центр исследования записи самого учреждения, задача осветить историю семейного бизнеса на протяжении многих поколений становится куда более сложной. Историки, занимающиеся другими сферами, иногда критикуют чрезмерно государственный подход специалистов по истории России, видимо не понимая, что речь идет не о сознательном выборе исследователей, а о необходимости, продиктованной существующими источниками. Это относится и к настоящей истории.
Присоединение Сибири началось в конце XVI века и было поверхностно завершено в течение семидесяти пяти лет, хотя до самого конца XVIII века Российское государство, пытаясь осуществлять свой суверенитет в Сибири, сталкивалось с серьезными трудностями. Ведение дел в обширных континентальных пространствах, на которые Россия только-только распространила свою власть, порождало свою собственную динамику, и историю сибирских купцов нельзя рассказать, не обращая внимания на государство, в котором они действовали, и на шедший вокруг них процесс строительства империи. Поэтому настоящая книга – еще и история Сибири, пограничных пространств, которые государство стремилось контролировать, и живших там купцов. Когда речь заходит о Сибири, на ум сразу приходят ссыльные и пушнина, но история Сибири, о которой здесь повествуется, – это история империи, которая учится функционировать.
Задолго до того, как промышленная революция стала катализатором «экономического роста» и он обрел свою классическую роль средоточия политэкономии, произошла и другая революция. Государства эволюционировали и развились как организмы, отнюдь не сводившиеся к военным функциям, хотя именно возможность вести войну оставалась основой и движущей силой инноваций, о которых идет речь. По мере того как государства эволюционировали от «государств-вотчин» к «налоговым государствам», административное развитие основывалось на понимании, что эффективность государственного регулирования, посредничества и участия в торговле в большой степени служит условием его финансового благоденствия17. Это было особенно верно в России, где от одной до двух третей государственных доходов составляли таможенные пошлины на ввоз и вывоз товаров. Наконец, эти важнейшие процессы государственного строительства происходили одновременно со строительством империй. И хотя некогда считалось, что государства сначала приводили в порядок собственный дом, а затем устремлялись во внешний мир, эта модель разваливается при более внимательном изучении материала. Она безусловно не работает в России.
Кроме того, историю сибирских купцов невозможно рассказать, не приняв во внимание более широкий контекст растущей мировой экономики, в котором Россия оказалась более тесно связанной с Востоком и более плотно интегрированной во все более динамичную мировую экономику. Определяющей чертой раннего Нового времени является то, что межкультурные взаимодействия, существовавшие на протяжении столетий, получили новый толчок, стали более масштабными и оказались по-новому в фокусе политического внимания. Как пишет Марта Хауэлл, «между 1300 и 1600 годами торговля вышла за пределы, где она была вынуждена существовать на протяжении веков»18. Говоря о том, что торговля «вышла за пределы», она имеет в виду, что торговля на дальние расстояния теперь затрагивала не только элитные дворы и ограниченное число купцов и торговых агентов, обеспечивавших связанные с ней нужды и желания19. Конечно, нельзя сказать, что в Средние века крестьянину или бедному горожанину никогда не доставалось даже образчика шелка, но теперь плоды дальней торговли стали более непосредственно затрагивать жизнь людей повсюду. Сахар с Антильских островов, ситец и хлопок из Индии, лекарственный ревень и чай из Китая, сукно из Англии или меха с Великих озер или из Сибири стали предметами, известными и простонародью. Россия участвовала в этих глобальных изменениях, хотя ее особенности и делают российскую историю уникальной. Поэтому настоящая книга показывает переплетение семейных судеб и судеб империи. Первая и вторая части книги в первую очередь посвящены описанию и объяснению ведомственной, социальной и физической среды, в которой действовали купцы. Книга стремится познакомить своих читателей с местной, имперской и глобальной динамикой, влиявшей на жизнь сибирских купцов, хотя и не устанавливает точной связи между этими тремя измерениями.
На фоне головокружительной геополитической динамики и метаструктурных сдвигов в политической экономии люди жили и торговали. Хотя купцы присутствуют во всех частях настоящей книги, на авансцену они выходят в третьей части. В главе 6 прослеживается история семьи Филатьевых, чьи предприятия в сибирской и китайской торговле позволили им подняться на вершину московского коммерческого мира. Глава 7 посвящена истории бухарской семьи купцов-мусульман, переехавших в Тюмень из Центральной Азии и на протяжении столетия процветавших в роли купцов и, время от времени, государственных служащих, при этом сохраняя свое мусульманское вероисповедание. Глава 8 спускается на еще более низкий уровень коммерческой иерархии, прослеживая историю семьи Норицыных, которые так и не достигли выдающегося положения, но почти повсеместно упоминаются среди привилегированных купцов, а в сибирской торговле заметны и сами по себе. В этой главе речь заходит и о купцах из гостиной сотни, которые были особенно вовлечены в китайскую торговлю.
Изучение истории всех этих купцов на местном уровне служит иллюстрацией прагматичности Российской империи. Это особенно важно в случае бухарцев, история которых вносит немалый вклад в историю ислама в империи. После «имперского поворота» 1990‐х годов специалисты по России начали сокращать разрыв между собой и другими специалистами по европейской истории, и постколониальный подход стал единственным, который считался приемлемым. Судьба покоренных народов, их приспособление и сопротивление стали сверхпопулярными темами; в центре особенного внимания оказались интеллектуальные элиты коренных народов20. В постсоветском мире произошел взрыв исследований по национальной тематике21. Когда ученые начали писать историю российской периферии, где жило большинство российских мусульман, тематика ислама в Российской империи заняла почетное место. Террористический акт 11 сентября, чеченские войны, рост татарского национализма и демографические прогнозы, предсказывающие опережающий рост числа мусульман в России, тоже внесли свой вклад в то, что история мусульман оказалась на авансцене. Как и в большинстве постсоветских исследований, посвященных торговле, подавляющее большинство исследований фокусируется на современности22. Кроме того, оно в большой степени посвящено вопросам идентичности, и ученые дискутируют о том, до какой степени исламский опыт отражается в государственных архивах и т. д.23 Этот «преимущественно культурный» акцент привел к тому, что «прошло двадцать лет, как на Западе начались серьезные исследования Центральной Азии в XIX веке, а мы по-прежнему, когда речь идет о понимании социальных и экономических перемен в царское время, пользуемся нарративом советской эпохи», пишет Александр Моррисон24.
Время и место, в которых я работаю, в большой степени скрывшие от историка подробности личной жизни и менталитета, сделали культурную историю русских купцов XVII века, которую я хотела бы написать, практически невозможной. Там, где я находила подобные детали, я вставляла их в свое повествование в надежде, что читатели, страдающие от подобной нехватки, отнесутся к этому снисходительно. Где меня к этому побуждают источники, книга выходит за рамки коммерческой жизни и рассматривает вопросы вероисповедания: например, изучая участие сибирских бухарцев в проповеди или религиозном образовании татарского населения. Торговля и вероисповедание, в конце концов, путешествовали рука об руку. Если это создаст у читателя тематический диссонанс, пусть это послужит напоминанием о том, что роль купцов не ограничивалась экономикой, а жизнь не делилась на четко обозначенные ячейки. Священники и муллы сопровождали караваны, пересекавшие Евразию, а купцы во всех вопросах обращались с молитвами к Богу.
Я уделяю главное внимание торговле в Российской империи, в то время как преобладающая тематика трудов по России раннего Нового времени фокусируется на природе Российского государства и его отношениях с обществом. В своем «Народе, рожденном в рабстве» Маршалл По показал, что политическая культура московитов не заботила первых европейцев, писавших о ней, но стала центральной темой начиная с XVI века (Герберштейн, Флетчер), задав тематику для ученых и исследователей на последующие века (хотя это не было предрешено, потому что эти писатели не в меньшей степени интересовались московской экономикой). Государство (и его отношения с обществом) имели чрезвычайное значение для первых поколений русских профессиональных историков, труды которых несли на себе отпечаток их государственнических, марксистских или народнических симпатий. Когда Ричард Пайпс со своей патримониальной моделью возобновил дискуссию о природе Российского государства, он шел проторенной дорогой. В своем пылком и влиятельном тексте Пайпс описал государство, в котором царю принадлежало все, а свободы не было25. Труды таких ученых, как Эдуард Кинан, и тех, кого называли Гарвардской школой, показали, что пайпсовская модель деспотизма – домысел. Кинан высказал мнение, что московский царь был сильнейшим образом ограничен в своих действиях, а жесткая политика отражала теократические принципы московских элит; «фальшивое подобострастие перед самодержавным царем» скрывало тот факт, что цари в действительности были «заложниками (в этом истинная тайна) олигархии боярских кланов»26. Историки конца ХX века уточнили картину, задав скептические вопросы к враждебным высказываниям тех, кто писал о московской политической культуре в раннее Новое время, и создав более нюансированный, аналитически и эмпирически здравый образ московской политической культуры, в которой нормой была политика консенсуса, а взаимоотношения государства и общества были во многом обоюдными и личными27. Их труды внесли в рассмотрение Московского государства гораздо более богатую картину общества. В изучении отношений между государством и обществом главной задачей были юридические и политические права28.
Тем временем, что, возможно, более важно для настоящей книги, главы из книги Пайпса, описывавшие бедность России – ее бедные почвы, бедные урожаи, бедных крестьян, дурной климат и плохо кормленный скот, – были на протяжении целого поколения стандартным чтением для всех, кто не занимался собственно экономикой29. «Господин и крестьянин» Джерома Блюма, труд Аркадия Кэхэна, посвященный XVIII веку, более недавние труды Ярмо Котиляйне, посвященные XVII веку, а также «Хлеб на водах» Роберта Джонса стали исключениями в западной историографии, для которой политическая экономия не была приоритетной темой30. Но и эти труды, за исключением трудов Котиляйне, тоже распространяли образы русской бедности и отсталости31. Такие ремарки, как у Витсена («Считают, что Сибирь, особенно южная часть, одна из самых благословенных частей мира. На лугах много скота, в лесах много зверей и птиц. Реки богаты самой лучшей рыбой»)32, не имели особых шансов на успех в трудах специалистов по России. Поэтому все, кажется, усвоили образы тощих коров Пайпса (обездоленных в сравнении с обитательницами молочных ферм пастушеской Европы), сравнение основной динамики московской экономики с выжатым лимоном, происходящее от английского путешественника Джайлса Флетчера, а также допущения о русской бедности как следствии плохо функционирующей экономики. Однако, помимо только что описанного бурного мира торговли, есть и другие сведения, уже собранные или появляющиеся сейчас, – например, попытки подсчитать суммы, которые Россия тратила на выкуп пленных или на полевые армии, рассказы о Московии, в которых звучит восхищение богатством страны, долгожительством и выносливостью ее подданных, – это указывает, что представление о российской бедности может заслуживать пересмотра. Разумеется, это богатство было неравно распределено, но насколько уникальной была Россия в этом отношении?33
В то время как западные ученые XX столетия дискутировали о природе государства, историографическая традиция позднеимперской и советской России имела свои особенности. Когда в XIX веке история стала отдельной профессией, Россия оказалась на ее переднем крае, и не только в вопросах своей собственной истории. Русский историк Павел Виноградов произвел революцию в понимании средневековой Англии, а М. И. Ростовцев внес не менее важный вклад в изучение древнего мира34. В. О. Ключевский, великан в сфере истории России, а также другие русские историки были новаторами в сфере социальной истории35. В то время как в других национальных традициях составлялись более строго политические истории, Ключевский погрузился в нижние слои общества, стремясь дать личности и жизни русского крестьянина и солдата столь же богатую характеристику, как и интригам династической политики. Столь плодотворный подход был во многом обусловлен особенной средой, сложившейся в имперской России. Интеллигенция остро воспринимала государственную власть. Социалистические и марксистские симпатии, распространенные среди русских интеллигентов XIX века, повысили их чувствительность к тому, как жизни подданных зависят от государства и от материальных условий жизни36. Но если подобная чувствительность подарила определенное сравнительное преимущество русским историкам XIX века, в советскую эпоху она оказалась чрезмерной. Жесткие марксистские требования опустошили русскую историческую традицию. Историописание уступило место грубым материалистическим интерпретациям, неизбежно зависящим от заявлений Ленина и Сталина, чьи имена в указателях советской историографии нарушали алфавитный порядок. После террора 1930‐х годов некоторые историки нашли прибежище в количественных методах и в издании документов. Другие, более смелые историки зашли так далеко, что облекли в одобряемую государством риторику очевидно противоположные ей выводы. Это привело к появлению некоторого числа публикаций, приводящих исследователя в замешательство37.
Ставки у советских историков-марксистов были высоки. От них зависела легитимность большевистской революции. С точки зрения некоторых, русская революция не имела никакого права на марксистскую легитимность, потому что в России не было достаточной численности пролетариата, чтобы, в соответствии с марксистской теорией, произвести революцию. Но большевики никогда не позволяли фактам стоять на дороге у судьбы. Интеллектуальное спасение революционного проекта было бы доступно, если бы удалось продемонстрировать, что у России была капиталистическая экономика. Поэтому советские историки бросили свою энергию на то, чтобы доказать: российская экономика была в достаточной мере развита, чтобы заслуживать марксистскую революцию. Для этого необходимо было продемонстрировать наличие развитой промышленности и единого национального рынка. Этот приоритет возобладал и в сибирской историографии, где историки отыскивали корреляцию цен, которая доказала бы существование всероссийского рынка38. Поток впечатляющих эмпирических исследований становился мутным из‐за теоретических аксиом, подобных сталинской борьбе с космополитизмом, – и советским выводам было сложно верить. Советские труды, делавшие масштабные выводы, часто основывались на удивительно узком круге источников. К примеру, ценнейший труд Б. Б. Кафенгауза был основан на подробном изучении всего тринадцати таможенных книг – малой части того, что составило бы полную выборку39. Другим последствием стало то, что советские труды глядели на все исключительно с российской точки зрения. Их намерением было не столько дать оценку месту России в мире или сравнить ее с другими странами (несмотря на комментарии интеллигентов XVIII и XIX века, называвших Сибирь «нашим Перу» или «нашей Мексикой»40), сколько оценить соотношение России с теоретической моделью развития.
Наконец, хотя пути обратно в Серебряный век не было, при общей карикатурности советской историографии в ней были свои достоинства. Советские ученые обращали больше внимания, чем западные, на крестьянские заботы и крестьянские восстания. Сравнительное обилие работ по изучению источников и публикаций документов подарило богатый материал историкам, находившимся за пределами России; доступ в советские архивы был жестко ограничен для американцев, и эти публикации стали доказательной базой множества научных работ. Но это достоинство останавливалось на границе предпринимательской деятельности. Хотя российская имперская и советская историография были поистине новаторскими в отношении социальной истории, историки не были склонны изучать социальную историю предпринимателей, опасаясь быть уличенными в опасных буржуазных симпатиях. Будучи средством передачи товаров, купцы неизбежно составляли часть прошлого, но индивидуальный купец не был предметом исследования41.
В то время как советские ученые были заняты описанием того, как создавался всероссийский рынок42, западные специалисты холодной войны писали историю неудачи капитализма43. Не имеющий себе равных (среди западных историков) вклад Сэмюэла Барона пролил яркий свет на эту тему. Надо отдать должное Барону: он стал первопроходцем на пути купеческих историй тогда, когда другие этим не интересовались, и если англоязычный мир начал что-то понимать о купеческом классе России раннего Нового времени, это было в основном результатом трудов Барона. Более того, интеллектуальная повестка, которую выдвинул Барон, с особым вниманием к истории капитализма, купеческой культуре и передаче знания, опередила свое время. Но и его труды, при всей своей важности, тоже внесли свой вклад в закрепление того, что обычно известно как «нарратив неудачи» в российской истории. Согласно Барону, главной причиной «неудачного» развития капитализма в России стало удушающее государство, но, помимо этого, еще и отсталая, опасающаяся рисков, дисфункциональная купеческая культура44. То, что купцы проявили «неспособность усвоить динамический дух, накопленный опыт и методы западной коммерции, приговорило Россию к постоянной отсталости»45.
В 1980 году Пол Бушкович опубликовал книгу «Московские купцы, 1580–1650 годы», в которой поставил под вопрос выводы Барона и его предшественников. Исходя из того, что историю купцов нельзя осмысленно рассказывать, не чувствуя экономический контекст, в котором они жили, Бушкович попытался, опираясь на удручающе фрагментарные сведения, составить целостное представление о политической экономии Московского государства в конце XVI – XVII веке. Вследствие этого в его монографии сами купцы потерялись за экономической историей. Хотя Бушковича критиковали за этот недостаток, тот факт, что мало кто обратился к этому важнейшему предмету в последующие десятилетия, говорит сам за себя. Название настоящей книги, «Сибирские купцы», указывает на вклад Бушковича и продолжает его дело – пересмотр нарратива о неудаче. Структура книги основана на полнейшем согласии с его взглядом, что контекст совершенно необходим, если мы хотим хоть в какой-то степени понять самих купцов, поэтому пять первых глав посвящены контексту, но вместе с этим я пытаюсь подойти ближе, чем он, к описанию жизни самих купцов.
Крушение Советского Союза освободило советских ученых от необходимости придерживаться марксистских рамок. Западные ученые, которых никогда не сковывали идеологические требования, ограничивавшие свободу их советских коллег, обнаружили перед собой широчайшее поле для исследований. Не стоит удивляться, что история купцов стала важнейшей темой исторических исследований. Используя куда более распространенные источники XIX века, ученые постсоветского периода немало сделали для написания истории купцов в России. В Сибири произошел расцвет научных исследований46. Подавляющее большинство этих трудов посвящено позднеимперскому периоду и написано в триумфальном тоне, что совершенно понятно: российские ученые стремятся реабилитировать оклеветанный класс. В 1990‐х годах, когда многие оптимисты считали, что Россия движется к рыночной (не чрезмерно зарегулированной) экономике, подобные исследования казались естественным поиском прошлого, опыт которого можно будет применить на деле.
Работы российских ученых по раннему Новому времени отстают по количеству, но компенсируют это качеством. Н. Б. Голикова (1914–2008) внесла самый важный вклад в изучение этой темы, тщательно установив членство в самом высокопоставленном классе купцов, среди гостей, которые становились таковыми, только получив от царя личную грамоту, а также в гостиной сотне – втором по значимости классе купцов47. Ее труд «Привилегированные купеческие корпорации России XVI – первой четверти XVII в.» представляет собою скорее энциклопедию, нежели монографию; это труд, который, опираясь на эмпирические факты, предлагает качественно новую интерпретацию привилегированных купеческих классов России48. Второй том, опубликованный уже после смерти исследовательницы, посвящен месту, которое привилегированные купцы занимали в российском обществе49. Ее количественный анализ в значительной степени соответствует тем вопросам, которые наметил Сэмюэл Барон: кто были гости? Кто входил в число гостей (новые люди или представители привилегированных семей)? Как долго семьи оставались привилегированными? Ученицы Голиковой, Л. А. Тимошина и Н. В. Козлова, тоже издали ценные труды, посвященные купцам раннего Нового времени50. В. Б. Перхавко, Т. А. Лаптева и Т. Б. Соловьева многое добавили к нашим знаниям о русских купцах в раннее Новое время51. За пределами России было проделано гораздо меньше работы. На английском языке купцам XVIII века был посвящен один труд, «История русского купца» Дэвида Рэнсела, и несколько статей52. За редким исключением, ракурс недавних трудов, посвященных купцам, чисто русский53. Кроме того, нарратив неудачи продолжает быть весомым, несмотря на вмешательство Пола Бушковича.
Мой труд вступает в яркий мир постсоветского историописания. Вкратце, эта книга осуществляет два базовых вмешательства в историографию истории России. Во-первых, она стремится к пересмотру выводов Сэмюэла Барона, считавшего, что государство надело смирительную рубашку на экономический рост. Во-вторых, необходимо пересмотреть оценку российских купцов как крайне пассивных и опасающихся идти на риск. Описывая их именно такими, Барон непосредственно заимствовал оценки двух враждебно настроенных авторов XVII века – шведского дипломата Иоганна Кильбургера и московского «диссидента» Григория Котошихина. Их отзывы были взяты на вооружение и русским историком С. М. Соловьевым, жившим в годы, когда дискуссия западников и славянофилов достигла своей кульминации. Таким образом, и западная, и российская историография в равной степени распространяли ограниченный, искажающий реальность и крайне немилосердный взгляд на русских купцов.
До той степени, до которой эти характеристики были верны, они касались многих купцов раннего Нового времени по всему миру. Разумеется, русские купцы были консервативны. Но идея о том, что стремление избегнуть риска было отличительной чертой русских купцов, рассыпается при более близком знакомстве с темой. Нормальными задачами были прежде всего стабильность, а через некоторое время после этого статус. Многие купцы стремились покинуть свой класс, если у них была к этому возможность. Стремление купцов избавиться от уязвимости денег, приобретя статус и стабильность землевладельца, в ретроспективе смотрится глупо, потому что мы знаем, что ликвидность стала высшей мерой власти. Но никто не действовал, обладая всей информацией. Этот импульс был столь же верным для русских купцов, добровольно плативших налоги, которые им были не по карману, лишь бы сохранить высокий статус и позволить, таким образом, своим детям посещать определенные школы, как и для итальянских купцов раннего Нового времени, которые возвышались до того, что покупали усадьбы в окрестностях города54. Итальянский пример показывает, что национальная историография была слишком сурова не только по отношению к русским. Итальянские города-государства были «покинуты своими коммерческими элитами, которые на протяжении XVI, XVII и XVIII веков совершали то, что можно было назвать разве что „изменой“. Они не предприняли ни единой попытки оживить торговую, финансовую и промышленную основу своих городов и удалились в сельскую местность как неодворянские землевладельцы в рамках „повторной феодализации“ итальянской сельской экономики»55.
Другие исследователи тоже недавно подчеркнули консерватизм европейских купцов раннего Нового времени и их склонность к избеганию рисков; на протяжении долгого времени семейные отношения и экономика, строившаяся на подарках, были более распространены среди этих купцов, чем «рациональное управление»56. Альфред Рибер винил русских купцов в том, что они не ценили высшее образование, но «Универсальный словарь торговли и коммерции», опубликованный в Лондоне в 1774 году, сообщал, что помимо арифметики, бухгалтерского учета, иностранных языков и иностранной истории будущие купцы не должны ничему учиться. Такие предметы, как «латынь, грамматика, риторика и философия», оказались не только «бесполезны, но и очень вредны»57. Если в Цинском Китае купец, наживший состояние на соли, начинал покровительствовать учености, его обвиняли в том, что он выбрасывает на ветер семейное богатство58. Аналогичные открытия касательно государственного регулирования показывают, что Московия не так уж сильно отличалась от других стран. Ее часто обвиняют в ксенофобии и изолированности, но обращение с купцами, приехавшими издалека, в Москве было в высшей степени дружелюбным по сравнению с теми ограничениями и проверками, с которыми сталкивались купцы, приезжавшие в XVII столетии в Колонию Массачусетского залива59. Что особенно важно, внимание к государственному вмешательству и патронажу в западноевропейских экономиках раннего Нового времени угрожает затмить собой упор на спрос, предложение и дух готовности к рискам, который, согласно классической теории политической экономии, подарил Западной Европе ее особое место в мировой истории60. Эти примеры приводят нас к главной беде исторических трудов о русских купцах, написанных российскими имперскими исследователями и западными авторами времен холодной войны. Они делали непродуктивные сравнения. Такие ученые имперского периода, как С. М. Соловьев, видели русских купцов через призму внушенного комплекса неполноценности, оставшегося в наследство от Петра Великого61. Такие ученые времен холодной войны, как Барон, сравнивали русских купцов с веберовским идеалом капиталистического поведения, не имевшим особенного сходства с реалиями того времени62.
Хотя я и настаиваю на пересмотре сложившихся представлений о коммерческой культуре в Московии, я чувствую себя неуютно перед лицом опасности, что меня сочтут апологетом империи: я не вижу в гостях героев, нуждающихся в реабилитации, и я не хотела бы считать самым ценным достижением своей работы пересмотр стереотипов, сложившихся во время холодной войны. Мне скорее кажется, что самым продуктивным вкладом моей книги может стать потенциальная возможность лучше поместить русских купцов в контекст истории раннего Нового времени, что станет шагом к лучшей интеграции российской истории в более широкий мир-исторический нарратив. Один из недавних трудов, взявший на вооружение именно такой подход, – книга Бориса Кагарлицкого63 «Периферийная империя», интерпретирующая историю Российской империи сквозь призму марксистского мир-системного подхода, с сильным упором на коммерческие и экономические вопросы64. Московия не существовала в изоляции от весомых перемен, влиявших на торговлю от Гудзонова залива до Китая. Каждая история уникальна, но исключительность России в раннее Новое время была преувеличена.
Тем временем в других областях историографии произошли не менее яркие изменения, делающие содержание этой книги значимым, а ее стремление поместить Россию в более широкий мировой контекст – актуальным. Вопрос подъема капитализма уже давно был чрезвычайно важен для крупных ученых65. История капитализма начинается с Адама Смита, хотя он сам никогда не использовал этот термин. Классические политэкономисты считают Адама Смита, автора «Исследования о природе и причинах богатства народов» (1776), и Джона Стюарта Милля, автора «Оснований политической экономии с некоторыми из их применений к общественной философии» (1848), первыми знаменосцами классической политэкономии, которую часто сводят к отстаиванию свободы предпринимательства. Действительно, Смит весьма критично относился к меркантилистской политике, которую классические экономисты связывают с государственным вмешательством, а Милль в раннюю пору своей карьеры назвал подоходный налог «легкой формой грабежа», хотя из третьего издания «Оснований политической экономии» он эту фразу убрал66. Однако Смит и Милль были озабочены не только описанной ими экономической динамикой, но и воздействием рынков на социальную и моральную ткань людей и общества. «Теория нравственных чувств» Смита, впервые опубликованная в 1759 году и пересмотренная в 1790 году, обсуждала неотъемлемое участие человека в собственных делах, в делах своей семьи и общины67. В случае Смита «невидимая рука», впервые упомянутая в «Теории нравственных чувств», часто принимается за оправдание рынков и жадности. Однако «невидимая рука», под которой Смит понимал людей, действующих в своих интересах, что приводит к выгоде для общества в целом, была ограничена рамками того, что было важнее, – этических и моральных законов. Что до Джона Стюарта Милля, он в итоге заявил, что рабочие кооперативы лучше подойдут для организации промышленного капитала, чем ассоциации капиталистов.
Масштабные изменения в обществе и расслоение действующих лиц экономики (уже не зависевшее от положения в обществе), происходившие на глазах у Смита, Милля и Дэвида Рикардо (1772–1823), интенсифицировались в XIX веке и способствовали развитию социалистической мысли. «Ведь то, что более всего вызывает наше отвращение и негодование, все это здесь – новейшего происхождения, порождение промышленной эпохи», – писал Фридрих Энгельс об английском Манчестере в 1844 году68. Для Карла Маркса (1818–1883), самого знаменитого теоретика социализма, вызванная индустриализацией травма общества, которую его спонсор и сотрудник Энгельс наблюдал на английских фабриках, стала играть ведущую роль. Зубы у его интеллекта прорезались в эпоху Гегеля, и Маркс разработал материалистическую теорию истории, в которой материальное положение обуславливало отношения в обществе и исторические перемены. В основе эксплуатации лежало отчуждение человека от плодов его труда, которое приводило к классовой борьбе – главному источнику перемен от одного этапа человеческой истории к другому. Все этапы были неизменными – феодализм, капитализм, социализм и коммунизм.
Влияние Карла Маркса на мышление и политическую деятельность нельзя недооценивать. Ключевые вопросы, которые он поднял, такие как роль материальных сил и общественных классов, формировали научные исследования на протяжении поколений. Бóльшая часть последующей европейской экономической истории, если не вся она целиком, основывалась на марксизме: это был либо пересмотр его теории, либо разработка уточненных версий марксизма (Антонио Грамши, Иосиф Шумпетер, Франкфуртская школа, Луи Альтюссер), либо либеральная реакция на марксизм (Фридрих Хайек, Милтон Фридман, Дэвид Лэндис). Макс Вебер (1864–1920), автор «Протестантской этики и духа капитализма» (1904–1905), сочувствовал многим тревогам Маркса по поводу современности, но отвергал его материализм и детерминизм. Он искал корни капитализма в культурной сфере религии и идеалов и обнаружил «дух капитализма» в протестантской эстетике. Альберт Хиршман, в свою очередь, выдвинул точку зрения, по которой преследование собственных интересов и получение в результате прибыли легитимны в рамках католической традиции, считающей их меньшим из зол, к которым человек испытывает влечение69. Другие считали, что легитимизацию стремления к выгоде обусловила не культура, а политика – рост абсолютистских монархий, подчинивших торговлю государственным интересам и в своей риторике соединивших коммерческое процветание с добродетелью70. Материалисты тоже признали, что некоторые компоненты надстройки должны играть важнейшую роль в объяснении капитализма. После влиятельного ревизиониста, итальянского марксиста Антонио Грамши (1891–1937), про идеологию уже не забывают.
В XXI веке мы сталкиваемся с глобализацией, кажется, на всех уровнях общества. Чародеи с высокой капитализацией посылают стремительный поток транзакций прямо со своей клавиатуры и дестабилизируют реально существующие рынки; если же спуститься по шкале богатства намного вниз, денежные переводы «маленьких людей», отправляемые через океаны в помощь оставшейся дома семье, складываются вместе в масштабное движение капитала. Если многие историки ХX века подчеркивали важность производства – книга Джозефа Фурмана со смелым названием «Происхождение капитализма в России» представляет собой информативную историю русских фабрик71, – то те, кто изучает капитализм в XXI веке, обращают больше внимания на связи. Глобальные учреждения, глобальные переводы, «транснациональные» движения привлекли внимание современных аналитиков находящегося в постоянной трансформации мирового экономического порядка. Почти все сходятся во мнении, что период раннего Нового времени, несмотря на очень неудачное название, был временем, когда линии глобальных связей умножились и укрепились, дальняя торговля стала в меньшей степени сводиться к предметам роскоши и больше ориентироваться на (прото) «массовые» рынки; все это, однако же, не равнозначно утверждению, что именно в эту эпоху Запад стал богатейшим уголком планеты.
Главный стоящий за всем этим вопрос – проблема взлета Запада. Эта тема наполняет библиотеки и продолжает вызывать жаркие дискуссии. Адам Смит и Карл Маркс увидели перелом в развитии мирового экономического порядка в XVI веке, когда появились колонии в Новом Свете. В 1960‐х годах западные либеральные историки, отвергшие марксистскую парадигму, обратились к политике и нашли ответ в «кризисе семнадцатого столетия», что внесло свой вклад в европоцентричную модель, основанную на идее европейской исключительности72. Амбициозный трехтомный труд Броделя «Цивилизация и капитализм» (1955–1979), расширяя постмарксистскую парадигму школы Анналов, показал необходимость понимать метасвязи, не упуская из виду простых людей. Бродель (1902–1985) документировал мировую торговлю, принимая во внимание глубокие структуры (среда), средние (учреждения) и поверхностные (события), дав им интерпретацию, которая была яркой, провокационной, проницательной и антикапиталистической – но не марксистской. Мир-системная теория Иммануила Валлерстайна, сформировавшаяся под сильным влиянием марксизма, хотя и вышедшая за рамки исторического материализма, – рискуя сильно упростить, можно назвать ее географическим приложением марксистской классовой борьбы, – прозвучала очень критично по отношению к горделивому нарративу «взлета Запада», но по-прежнему отнесла начало современного капитализма к XVI столетию.
Другие школы сделали больше для дестабилизации этого нарратива. Субалтерные исследования (subaltern studies) и работы в области мировой истории (world history) показали, что взлет Запада не был ни столь стремительным, ни столь уникальным, как это прежде считалось73. (Впрочем, подобная сдержанность по отношению к европейской гегемонии противопоставлялась господству европейцев в Новом Свете, с энкомьендой и системой плантаций, использовавших труд рабов.) Европа обогнала остальной мир по демографическим и экономическим показателям не в XVI столетии, но позже – к этому выводу пришли менее европоцентристские исследователи, переименовавшие проблему взлета Запада в Великое расхождение (Great Divergence). Проанализировав параметры, указывающие на качество жизни, – продолжительность жизни, потребление калорий, – Кеннет Померанц и ученые, ставшие известными как Калифорнийская школа, выдвинули тезис, что до XIX века жизненный уровень Европейского континента мало чем превосходил жизненный уровень Китая или Османской империи74. Датировка материального расхождения Востока и Запада оставалась предметом горячих дискуссий; такой видный экономический историк, как Ян де Фрис, утверждает, что переломный момент следует отнести к XVII веку75.
Столь широкий спектр точек зрения о том, каким временем датировать подъем Запада и возникновение капиталистических экономик, позволяет предположить, что предстоит существенный пересмотр того, что именно произошло в раннее Новое время. Действительно, труды субалтерных исследователей показали, что эмпирически достоверные факты, считавшиеся таковыми в прошлые десятилетия, далеко не так достоверны. В более ранних исследованиях западное превосходство было скорее априорным допущением, чем концепцией, к которой задаются вопросы. Действительно, делать вывод, что отсутствие данных означает отсутствие активности – особенно в обширной сухопутной евразийской торговле, – ошибочно не в меньшей степени, чем делать выводы о норме, экстраполируя сведения из одного-единственного источника76. Необходима глобальная перспектива – та, что не будет изучать одну лишь атлантическую экономику или одно лишь пространство Индийского океана; необходимы и объяснения, охватывающие матрицу экономики, технологического развития, политических учреждений, культурных атрибутов и их комбинаций. Например, с точки зрения де Фриса, проблема связана с государственными учреждениями. Его замечания по поводу плохого обращения Франции со своими купцами, а также апологетический текст Джека Голдстона об отказе продвинутых традиционных обществ вводить у себя инновации перекликаются с российской историей, где принято обвинять государство в экономической слабости России77. Но Россия остается решительно за рамками значимых исследований, опубликованных академической прессой и посвященных купцам и торговле в раннее Новое время78.
Другой тезис, рассмотренный в моем новом труде, – «упадок» сухопутных торговых сетей в Евразии79. В классической интерпретации подъем компаний, занимавшихся морской торговлей, означал смертный приговор евразийской торговле, и началось это в XVI веке. Но историки поставили под вопрос эту точку зрения: Моррис Россаби и Скотт Леви указали на политическую нестабильность в Центральной Азии как на причину переориентировки торговых путей80. Масштабные выводы оказались сделаны путем экстраполяции данных узкого круга источников или из‐за отсутствия эмпирической информации о евразийской торговле, а также из‐за недооценки того, до какой степени широким стало потребление81. История Ямыш-озера в главе 5 представляет картину процветающего узла сухопутной евразийской торговли в XVII столетии и подтверждает, что Россия заслуживает места в нарративах о взаимосвязанном мире.
Таким образом, значение этой истории простирается за пределы обширных владений Российской империи. Как бы ни характеризовать это государство или свободу в нем, Россия хотя бы уже благодаря своей географии (но и по другим причинам, как покажет эта книга) заслуживает места в нарративах о торговой экспансии раннего Нового времени в трансимперском или глобальном масштабе. Настоящая книга воздерживается от избитых формулировок «России и Запада», потому что можно достичь гораздо большего, анализируя Россию в контексте мира раннего Нового времени. Таким образом, книга пытается сделать маленький шажок в деле лучшего вписывания России и Сибири в мир раннего Нового времени82. К примеру, Россия была знаменита плохими дорогами – недостаток, увековеченный афоризмом: «В России две беды – дураки и дороги»83. Но в сравнительной перспективе российские дороги были, возможно, не так уж плохи потому, что другие дороги были не лучше. Во Франции «даже в восемнадцатом столетии дороги из Амьена – одного из главных городов Франции XVII–XVIII веков – в порт Сен-Валери-сюр-Сом были так плохи, что купцы нередко платили местным землевладельцам за разрешение провезти свои повозки по вспаханным полям, а не по главной дороге»84.
Вопрос о российской «отсталости» бесплоден и плохо сформулирован, как и мучительные пререкания русских об отношениях России с Западом, но историография истории России должна разобраться с собственной «дискуссией о расхождении». Это вопрос о том, когда российская политэкономия разошлась с западной. Конечно, «Запад» как историческая категория – проблемная конструкция. Возможно, лучше будет сформулировать вопрос, когда российская политэкономическая стратификация разошлась со стратификацией в обществах, где появился «здоровый» средний класс, материально обеспеченный и участвующий в политическом процессе. Разумеется, на такие масштабные вопросы нельзя ответить без учета политических и культурных различий, различий в политэкономии и коммерческой практике. Настоящая книга, проливая свет на природу коммерческой жизни в России раннего Нового времени, вносит вклад в реконструкцию истории российской политэкономии и коммерческой культуры и, таким образом, делает шаг к пониманию исторической проблемы отсутствующего в России среднего класса. Найти правильный ответ стало труднее еще и потому, что в результате советского эксперимента Россия не была включена в «нормальные» западные историографические траектории (поразительная близорукость части западных ученых, особенно если принять во внимание, что в ХX веке значительная часть мира стала социалистической). Отказ от традиционных, универсальных исторических траекторий стал краеугольным камнем постмодернистских обращений к изучению истории: каждое место само по себе, а Гегелю места нет; нет единого исторического пути развития. Надо выбирать субъективность и фрагментацию, дабы не быть одураченным теми, кто претендует на истину. Однако эти принципы постмодернистской мысли не особо помогли в деле возвращения России в более широкий исторический нарратив. В самом деле, поле исследования, в котором большинство источников были написаны монахами и государственными клерками (дьяками), не слишком привлекательно для историков культуры, выросших в светскую эпоху.
В зависимости от ракурса история взлета Запада является рассказом или о триумфальном шествии, или об агрессивном империализме. Вне зависимости от того, что в нем видится, – расширение богатства, свободы и счастья или джаггернаут капиталистической эксплуатации, европейцы покорили немалую часть Нового Света, а те страны, где они не поселились, оказались под их экономическим и политическим воздействием. В незаконченных исторических дебатах, окружающих эти вопросы, изучение России позволяет сказать новое слово. Россия не развила ни политических учреждений, основанных на представительстве (как и большинство европейских стран в раннее Новое время), ни обширной литературной культуры. Но несмотря на всю ее пресловутую отсталость, европейцы так и не завладели Московией, хотя некоторые хотели бы. В Смутное время (1598–1613), травматический период, когда Московия перенесла голод, пресечение династии, иностранную оккупацию и гражданскую войну, планы колонизации Московии Якова I были скорее мечтой курильщика опиума, чем реальным стратегическим планом, но даже если оставить этот несущественный эпизод в стороне, вполне бесспорно, что взгляд английских купцов на Московию был империалистическим85. Когда в 1570‐х годах в Англию в роли торгового представителя царя приехал привилегированный купец Осип Непея, английские придворные сочли его образцом поведения, а члены Московской компании обвинили его в упрямстве. Очевидно, он был виновен в том, что пытался договориться о равноправии России86. Если поместить этот эпизод в более широкий контекст, встает вопрос: что такого было во встрече Московии и Англии, что привело к совершенно иным последствиям, чем встреча Индии с Англией, ведь Англия в обоих случаях продемонстрировала тенденцию к империализму? Индийская экономика, вероятно, превосходила московскую как масштабом, так и энергичностью. Но получилось так, что на жарком и влажном субконтиненте высшие классы пьют горячий чай с молоком во второй половине дня и говорят по-английски с британским акцентом. В России это не так: чай пьют черным и делают это при любой возможности. Эта каждодневная привычка играет роль синекдохи, наглядно показывающей, что в двух странах английские империалистические устремления привели к совершенно различным последствиям.
Одним из аспектов этой встречи стало то, что европейцы не сумели оценить суровое геополитическое испытание, из которого родилась Московия87. Возможно, в ряде вопросов – формальное образование, печатная культура, мода, потребление – московиты показались европейцам примитивными. Но сообразительная Московия была далеко не так необразованна в конкурентной евразийской геополитике, схематично раскрытой в главе 2. Возможно, если более отчетливо поместить русскую торговлю в социально-экономический контекст раннего Нового времени и пролить свет на жизнь купцов раннего Нового времени во Внутренней Евразии, это поможет сделать более понятным Великое расхождение. Может быть, эта заявка является чересчур смелой; но настоящая книга, по крайней мере, делает шаг в направлении интеграции России в мировые исторические нарративы. Я стремлюсь поместить сибирскую экономику в контекст российской, евразийской и расширяющейся глобальной экономики раннего Нового времени и осветить ее вклад, который остался на удивление малозаметным в историографии. Что до российской отсталости, я предполагаю, что это вопрос конца XVIII – XIX века; в раннее Новое время Россия не так уж отличалась88.
Имперский поворот стал толчком к появлению множества ценных трудов по российской истории. Одним из продуктивных направлений стало изучение простых людей, которые строили империи и участвовали в них. Русские военные дружины были не единственными носителями империализма; Виллард Сандерленд утверждал, что русских крестьян как колонизаторов обошли вниманием, потому что они не накапливали достаточного богатства и не повышали свой статус в такой степени, чтобы их можно было заслуженно считать эксплуататорами89. Роль купцов в истории России и российской экспансии заслуживает места в рассказе о функционировании империй. Котиляйне называл иностранных купцов «акушерками» империи, и этот термин можно применить ко всем купцам в Сибири90. Англоязычные историки, как правило, следовали за русскими и упоминали о роли русских промышленников (тех, кто занимался меховым промыслом), не проводя дальнейших связей с московской торговлей в раннее Новое время. Однако в этом движении участвовали частные купцы с очень разным уровнем капитализации. В то время как второразрядных купцов, о которых зайдет речь в главе 8, часто посылали в Сибирь заниматься государственными делами, гости, действовавшие в Сибири, о которых будет рассказано в главе 6, в подавляющем большинстве случаев делали это в рамках собственных предприятий. Если промышленники сами не являлись купцами, они продавали купцам свои меха.
Другое важное направление поисков сформировалось вокруг вопроса: «Что в первую очередь двигало Российской империей – прагматизм или идеология?» Эдуард Л. Кинан крайне многословно сформулировал этот вопрос в своей эпохальной статье «Московские политические нравы», где он постулировал модель, в рамках которой православная риторика останавливалась на пороге Боярской думы. Майкл Ходарковский, напротив, в своих «Степных рубежах России» утверждает, что двигателем российской экспансии была идеология91. Когда, наконец, покорение обширных просторов Евразийской степи стало возможным, московиты взялись за этот проект как за нечто вроде крестового похода. С другой стороны, Брайен Боук, следуя за своим наставником Кинаном, видит рост и поддержание Российской империи как нечто скорее прагматичное. Его труд, посвященный донским казакам, показывает, сколько раз Москва отступала на своих южных рубежах и, что еще более существенно, сколько раз она шла на уступки неправославным игрокам. С точки зрения Бёка, Россия – империя, не унифицирующая и не построенная на русской православной культуре, а империя «персональных договоренностей»92. Таким образом, в вопросе, прагматичной или идеологической была империя, существуют две школы, в рамках которых противоположные позиции занимают Майкл Ходарковский и Брайен Бёк.
Мэтью Романьелло в своей книге «Неуловимая империя: Казань и создание Российской империи, 1552–1671 годы»93 успешно продвинулся в направлении синтеза этих двух взглядов. В некоторых вопросах Романьелло почти возвращается к взглядам Кинана, говоря о центре, в котором политика и религия занимали разные сферы (ах, как же это не соответствует постмодернизму), но у него более сложная картина. Романьелло утверждает, что в своей риторике, а также в своей центральной части империя была идеологически громогласной и православной, а на практике, а также на окраинах – более прагматичной и готовой идти на уступки. Он утверждает, что центр считал окраинное православное общество находящимся под своей юрисдикцией и был готов наводить там порядок, но вместе с тем не был готов «растрачивать» и без того скудную лояльность (или отсутствие восстаний) на окраинах, навязывая православие (то есть проявлял прагматизм). Романьелло показывает, что даже православная церковь отнюдь не была безжалостной машиной по обращению иноверцев. В интересах экономического благополучия монастыри Казанского края даже защищали неправославных крестьян от государственного принуждения, за что, возможно, были вознаграждены во время бурного восстания Стеньки Разина в 1670–1671 годах. Упор Романьелло и Боука на прагматизм выводит изучение России на одну линию с другими недавними исследованиями, посвященными империям раннего Нового времени и выдвигающими на передний план то, как империи руководили политикой различия94.
Яркий пример того, как приверженность к православию смешивается с прагматизмом, – директива воеводам Верхотурья и Тобольска, отправленная из Москвы летом 1700 года. Письмо излагает противопожарные меры и инструкции по восстановлению после пожаров. Документ советует воеводам пользоваться пожарами, чтобы восстанавливать сгоревшие мечети подальше от православных церквей. В этих делах инструкции предписывают воеводам руководствоваться своим суждением и «учинить не вдруг, а смотря по тамочному состоянию и доброму случаю, а чтоб русским людям и иноземцам, когда не в тягость»95. Настоящая книга добавляет еще один слой к пониманию ислама в Российской империи, изучая мусульманских купцов в Сибири, и демонстрирует прагматизм, которого придерживалось православное русское правительство в Сибири.
Знакомство с управлением в центре и на периферии делает очевидным одновременность государственного и имперского строительства в России. Сибирь была окраиной и оставалась таковой еще долгое время после установления русской власти. Писцы, купцы, солдаты и чиновники писали и говорили о Сибири как о территории, отличающейся от Московии (Московского государства); это были различные регионы, между которыми перемещались люди. Создание Сибирского приказа, когда его наконец в 1637 году отделили от Казанского приказа, сделало Сибирь отдельной административной единицей96. Но еще более важным, чем особенности управления Сибирью, было то, что включение Сибири в состав Российского государства практически не отделялось от создания самого государства. «Империя» – концепт, известный тем, как сложно его определить. Самое простое определение заключается в том, что это суверенное государство, которое правит разными народами. Кеннет Померанц уточняет это определение. В его формулировке империи – это «государства, в которых вожди одного общества также прямо или косвенно управляют как минимум еще одним обществом, используя инструменты, отличные от тех, что используются для управления соотечественниками (хотя не обязательно более авторитарные)»97. Технически, если придерживаться этого определения, отношения России с Сибирью соответствуют понятию империи. Сбор дани был центральным сибирским предприятием (хотя в XVI веке дань собиралась и к западу от Урала). Неустойчивость российской гегемонии и хроническая нехватка населения приводили к тому, что в Сибири гораздо больше ощущалось военное присутствие. Демографические данные отличались, потому что соотношение мужчин-военных и женщин было гораздо более асимметрично в Сибири, чем в большей части Европейской России. Но это не было особенностью одной Сибири: военное присутствие было весьма заметным во многих пограничных городах за пределами Сибири98. В Сибири возник другой режим собственности. Так сложилось, что в развитии Сибири не было обширных (а потом сильно уменьшившихся) поместий, пожалованных царем за службу. Вследствие этого в Сибири не было крепостного права – хотя различные формы рабства и принудительного труда были распространены повсеместно. Это всего лишь означало, что сибирские крестьяне были черносошными/пашенными крестьянами, платившими оброк в точности так же, как черносошные крестьяне в Европейской России. Хотя режим отличался, он действовал в соответствии с существующими категориями.
Несмотря на эти важные отличия, разница между Сибирью и Центральной Россией была скорее качественной, чем структурной. Административная структура в основе своей была сходной: и тут и там правили воеводы. Пост воеводы сохранился в Сибири даже после того, как он был отменен в Центральной России, – но царь ввел в Сибири то, что было в Европейской России нормой. Крестьяне платили оброк государству. В торговой сфере сходство было даже более очевидно. Европейская Россия и Сибирь были в равной степени покрыты сетью внутренних таможен, хотя на протяжении большей части XVII века к Сибири применялись иные правила99. Таким образом, наиболее важная и бросающаяся в глаза черта России раннего Нового времени состоит в том, что государственное строительство и строительство империи не следовали одно за другим. Российское государство развивалось и развивало правительственные учреждения и нормы одновременно с расширением своей территории.
Лучшим доказательством этого служит краткий хронологический обзор. Когда Россия начала экспансию в Сибирь, это уже была империя; на протяжении почти двух столетий это государство не переставало расти и расширяться. Новгородские отряды промышленников добывали пушнину в Сибири по крайней мере с XIV века, задолго до основания Тюмени и Тобольска. Великие князья Московские начали принимать участие в сибирской лесостепной политике с начала XV века, задолго до того, как выдвинули откровенные претензии на суверенитет. Заявив о своем суверенитете в конце XVI века, Московия быстро создала цепь военных крепостей, еще до середины XVII века достигшую Тихого океана, хотя и в XVIII столетии московскую власть над Сибирью было кому оспаривать. С этого момента в Сибирь начали проникать поселенцы, медленно покрывая листьями голые ветви имперского присутствия. Эти процессы происходили параллельно кризисам, сформировавшим Российское государство. Добавим немного перспективы: восемь городов в Сибири были основаны до пресечения династии Рюриковичей в 1598 году и четырнадцать городов существовали к моменту коронации первого царя из династии Романовых в 1613 году. В 1571 году, всего за пятнадцать лет до основания Тюмени, татары сожгли саму Москву. Сибирские таможни работали при Борисе Годунове (1598–1605). Россия закрепилась на Тихом океане за десятилетие до принятия Соборного уложения в 1649 году. Параллельно с этими политическими событиями развивались административные, налоговые и надзорные учреждения, одновременно в Москве и в пограничье. При этом не столько центральные учреждения экспортировались в пограничье и там модифицировались, сколько уроки, полученные в пограничье, учитывались при дальнейшем развитии учреждений в центре.
Опыт территориального завоевания и создания административных аппаратов влиял на центр не в меньшей степени, чем центр влиял на далекие земли. Когда Европейская Россия расширялась благодаря строительству пограничной линии, когда она консолидировала управление – государство всегда признавало в торговле важнейший источник дохода. Как на родине, так и за границей, или, в случае России, по другую сторону Урала, государства стремились регулировать экономический обмен. Торговля была важным средством получения доходов для казны и вместе с тем позволяла удовлетворить нужды населения страны, распространяя необходимые товары и предметы потребления. Доходы от налогообложения увеличивались пропорционально торговому потоку и повышению эффективности управления. Кроме того, государства могли получить огромные прибыли, участвуя в торговле напрямую. В Российской империи раннего Нового времени строительство империи не слишком отличалось от государственного строительства; эти два проекта были неразделимы.
Это наблюдение важно не только для Сибири. Как заметила Дженет Мартин, появляющиеся бюрократические структуры там «развивались во взаимодействии с нуждами территориально расширяющегося Московского государства»100. Виллард Сандерленд отметил то же самое явление, изучая администрацию Российской империи в южных степях в XVIII веке: «Российский способ осуществлять власть в степи был основан на формах государственного строительства и присоединения, которые были столь же характерны для унитарных государств, как для империй… [Они всегда подчеркивали] безопасность, централизацию и административную интеграцию, вместо того чтобы сохранять и эксплуатировать территориально отдельную территорию»101. Вера Тольц, изучая политику русификации в XIX веке, отметила, что Российское государство использовало свои инструменты национального строительства на территории всей империи. «В такой сухопутной империи, как Россия, метрополия и имперская периферия были единым географическим пространством и, до определенной степени, единым политическим пространством»102. Джон Ледонн пришел к выводу, что Россия строила на своей периферии унитарное государство103. Эти наблюдения возвращают всю силу старому афоризму: «У Великобритании была империя, а Россия была империей»104.
Результаты моих исследований в высшей степени соответствуют этому наблюдению, подчеркивая тот факт, что сибирская торговля была важнейшим стимулом российской экспансии, а также элементарным атрибутом российской государственности. Настоящая книга представляет собой рассмотрение конкретного случая одновременного государственного строительства и строительства империи через линзу купеческих предприятий. Эта история, происходящая на евразийской окраине раннего Нового времени, рассказывается с местной точки зрения, а московские указы, определяющие государственную политику, предстают далеким фоном для соглашений и сделок на сибирской таможне. Прибыль была прибылью, и в Московии XVII века коммерческая деятельность была средством, порой обеспечивавшим Московскому государству больше половины его доходов, – тенденция, сохранившаяся и в последующие годы. Динамичная, централизующая и все время нуждающаяся в деньгах, новая династия Романовых была наделена политической смекалкой и склонна к поиску новаторских решений. Романовы продолжали опираться на рецепт, который уже работал: на торговлю. Поэтому первая и вторая главы объясняют, что торговля была жизненно важным сектором для Российского государства, необходимым как для самого его выживания, так и для его имперского проекта. На местах этот неослабевающий коммерческий импульс был соединением государственной и частной инициативы. Не менее важными, чем государственные действия, были действия отдельных купцов: некоторые из их историй рассказаны в шестой, седьмой и восьмой главах.