За маленьким окошком камеры кружилась тополиная метель. Тополиный снег цеплялся за прутья решетки и, когда окошко было открыто, ложился на бетонный пол. Леся ловила пушинки, но они от прикосновения теряли свою прозрачную солнечную красоту – серые неказистые комочки.
Было начало осени – знойной, щедрой и веселой.
– Ты же говорила, что выберешься отсюда. – Ганна будто упрекала Лесю в том, что та до сих пор не на воле.
– Скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается… Куда следователю торопиться? Вдруг выпустят меня, а я – националистка? – Леся говорила будто всерьез, а глаза смеялись.
– Я серьезно.
– И я тоже.
Ганна не решалась задевать Лесю: поняла, что одной в камере не выдержать. И разумный человек постарается увидеть в случайных людях, с которыми свела его судьба в зарешеченной клетке, не врагов – друзей.
Однажды они крепко поссорились. Так крепко, что Яна, вначале пытавшаяся притушить искры размолвки, перепуганно всплеснула руками:
– Бешеные! Такый и мий Гнат, як що не по ньому, побилие, очи скажени, прыдушыты може…
Ганна никогда и ничего не рассказывала о себе, но в тот вечер разоткровенничалась. Выходило, по ее словам, что выросла во Львове, родители держали небольшой книжный магазин – в основном украинская литература. В 1939 году магазин стал «собственностью народа», а родителям Ганны хоть с сумой по людям…
Началась, война, и с нею эти жуткие бомбардировки, паника, когда люди, как былинки, закружились во все испепеляющем огненном вихре. Родители Ганны погибли в первые месяцы военного лихолетья. Она пошла работать – знала неплохо немецкий, немцы взяли переводчицей. Не помирать же с голоду? Пусть и оккупанты, но она от них зла не видела. Да-да, слышала и о расстрелах, и о казнях, знает и о том, что немцы уничтожили в те годы львовскую интеллигенцию, ученых с мировой известностью, но это все ее не коснулось, обошло стороной, у нее была чисто канцелярская работа – перевод документов, приказов, распоряжений.
Вроде бы и счастье свое нашла. Встретилась с солидным, степенным человеком, не каким-то прощелыгою, а хозяином для дома, с таким не стыдно было и на людях показаться. Тодос Свиридович Боцюн часто приезжал по делам в их управу и обязательно готовил для Ганны небольшие подарки. Так, какую-нибудь мелочь, а приятно. Приглашал в ресторан: «Не отказывайтесь, Ганночка, вы одна, и я одинокий, нам надо друг друга держаться». Кончилось тем, что покинула Ганна Львов и переехала в небольшое местечко, где служил Тодос Свиридович бургомистром. В их местечке был какой-то особо важный объект, и гитлеровцы ввели там специальный режим. Ну, знаете, эти пропуска, облавы, заложники… Но с Тодосом Свиридовичем считались, не обижали, наоборот, наградили медалью.
Ганночка и там стала работать переводчицей – не сидеть же дома в молодые годы. И Тодос Свиридович не препятствовал: «Пусть, мол, немцы видят, что мы не враги новому порядку». Жили в хорошем доме, обставили его ладно и красиво, выбрать мебель было нетрудно, гитлеровцы многих порасстреливали, а имущество казненных полицаи свозили на склады для отправки в Германию. Тодос Свиридович имел туда доступ, он и подобрал все, что требовалось, не торопясь. Ну а вкус у него был неплохой, тонкий был вкус – до войны работал художественным руководителем в Доме культуры.
По вечерам к ним приходили гости, бывали и немецкие офицеры. Ганночка гостей принимала с радостью и гордилась, когда видела, что офицеры разговаривают с ее Тодосом почти как с равным. Она неплохо играла на рояле. Тодос Свиридович приказал полицаям привезти инструмент из Дома культуры, где раньше работал, – офицеры научили ее играть немецкие Lieder, и всем было весело.
А потом… даже страшно вспомнить, гитлеровцы ворвались ночью, увели Тодоса в одном белье, пытали долго и повесили на главной площади местечка, согнав на казнь всех жителей. Были две виселицы. На второй повесили молодую женщину, которая бывала у них в доме и считалась близкой знакомой Ганночки. У обоих были таблички: «Partisanen». Ее Тодос Свиридович – партизан? Нет, она не могла этому поверить! Она ходила к коменданту, тот тоже бывал в их доме, объясняла, плакала, но ей сказали, что Тодос Боцюн действительно партизан-разведчик, и его надо было не просто повесить, а поджарить на костре, закопать по шею в землю дня на три и уже после этого вздернуть. И все это говорил офицер, который целовал раньше ей ручку и старался прийти тогда, когда Тодос Свиридович отсутствовал по служебным делам.
– Но к вам претензий нет, – сказал комендант. – Мы помним и ценим ваши заслуги. Советую возвратиться во Львов, мы дадим положительный отзыв о вашей работе.
И она возвратилась во Львов. Работала, потому что немцы конфисковали все имущество Тодоса Свиридовича, а ей разрешили взять только личные вещи.
В 1944-м, когда подошла Советская армия ко Львову, вместе с учреждением, за которым числилась, двинулась Ганна на Запад. Очутилась в Германии. И пришлось несладко, ой как несладко! На чужой земле и корка хлеба – камень, без слез не проглотишь. Многое довелось ей увидеть, как только осталась жива…
И возникла мечта – вернуться на родину. Пусть незваной-нежданной, но домой. Она обращалась в соответствующие советские организации – там долго не говорили ни да ни нет. Видно, изучали ее прошлое. И она решилась – бежала из лагеря, прошла кордоны, почти добралась до мечты – родины. Потом ее схватили, нашли в кармане пистолет… А разве можно было ей, столько видевшей зла и насилия, без оружия? Чтобы первый же встречный, от скуки, от нечего делать, потащил ее в ближайшие развалины? В лагере, где она жила, девчата таким «возлюбленным» глаза спицами выкалывали, лишь бы сохранить себя, не потонуть в грязи.
– Я хотела только одного – домой. Меня здесь никто не ждал, все погибли, но это моя родина. Когда начинается война, перестают действовать нормальные законы, властвует только жестокость. Я имела право защищаться. Но я никому не сделала зла. Наоборот, помню, когда германцы взяли заложников и должны были их расстрелять, я передала списки людям, о которых точно знала – подпольщики. Не моя вина, что любовь к Украине оказалась сильнее любви к жизни. Я ведь понимала, что вот так, – Ганна показала на тюремные стены, – все может окончиться. И все-таки пошла через кордон… – Ганна рассказывала все это проникновенно, убедительно.
И рассказом она как бы выписывала свой портрет: ограниченной мещаночки, которую вдруг жизнь швырнула из уютной папиной квартиры в водоворот событий, завертела, закружила, выбросила на отмель, как море в шторм выбрасывает на берег медузы. Во второй части ее рассказа зазвучали тоскливые нотки – скитания все-таки чему-то научили. И стало встречаться слово святое и высокое – родина.
– А где находился магазин твоего отца? – спросила Леся.
Девушка назвала улицу и, отдавшись нахлынувшим воспоминаниям, подробно рассказала, какой это был старый и красивый дом и как хорошо в нем было мирными вечерами, когда отец раскрывал томик Васыля Стефаника и читал вслух ей и сестричке, тоже потом затерявшейся на дорогах войны. И еще в доме том бывали студенты, которым отец давал книжки бесплатно – пусть учатся для народа.
– А ты в какой гимназии училась? – спросила Леся оживленно.
Ганна охотно назвала и гимназию, и учителей своих, и даже тот вечер припомнила, когда праздновала в кругу друзей окончание учебы.
Леся слушала ее заинтересованно; казалось, доставляют ей эти воспоминания радость. Лицо ее временами светлело, будто падал на него луч солнца. Так светлеет человек, когда заходит речь о милых сердцу далеких юношеских днях.
И когда закончила Ганна, она несколько минут молчала, снова и снова возвращаясь в далекий мир детства. Молчала, чтобы потом бросить грубое и презрительное:
– Брешешь!
– Ты с ума сошла! – вскочила Ганна. – Да как ты, паршивка, смеешь такое говорить мне?
– Складную сказочку придумала, – неумолимо отрубила Леся, – и, рассказывая ее следователям, следи, чтобы не сбиться.
– Перестань! Не имеешь права оскорблять! Я свою жизнь честно прожила…
– Может быть, – перебила Леся, – но тогда честно о ней и рассказывай.
– Сволота, рвань вшивая! Да я тебе сейчас!..
– А не хочешь рассказывать о себе правду, тогда лучше молчи. И полегче с проклятиями. А то я тоже умею, – вела свое Леся.
– А ты… ты разве не оскорбила меня недоверием? Как плетью отхлестала!
– Переживешь!..
Ганна окончательно вышла из себя. Она сжала кулачки – глаза яростные – шагнула к Лесе. Еще секунда, и она бросилась бы на девушку, чтобы ударить ее, вцепиться в волосы и тащить по полу, расшибая каблуками голову, как делала это надсмотрщица в лагере, где она пережидала хмурые дни.
– Молчать! – резко, коротко скомандовала Леся. – Назад! Руки за спину! Живо!
И Ганна, выкарабкиваясь из залившей всю ее ярости, вдруг увидела перед собой не Лесю – надзирательницу из лагеря. Такой же угрюмый голос, такие же короткие приказы, попробуй замешкайся – кровью вспухнет спина от плети.
И не понимая, как это произошло, она выполнила команду, убрала руки за спину.
– В лагере ты действительно была, – удовлетворенно отметила Леся. – А то, может, и немцы вышколили, они это умеют…
– Во такый и мий Гнат скаженый, – бормотала в испуге Яна.
Очнувшись, будто от дурного сна, от злобного, переполнившего душу беспамятства, Ганна во все глаза смотрела на Лесю. Еще и улыбнулась, нет, не улыбнулась – скривила губы, будто в улыбке, а лицо застыло – недоброе лицо, злое.
– Что я хочу тебе сказать, кохана, – будто и не было только что яростной вспышки, почти пропела Леся. – Не повезло тебе. Рассказала ты не о себе – о моей подруге, Ганнусе Божко. В доме ее я часто бывала. И это мне давал бесплатно книжки ее отец. Все было: и книгарня, и гимназия, и бал прощальный. Только не было там тебя, моя рыбонько…
Сказала это так, чтобы не слышала Яна. И так же тихо продолжала:
– Работала Ганнуся у немцев переводчицей. Замуж вышла за Тодоса Боцюна. И видела, как гитлеровцы ее мужа вешали. За что – история это сложная и тебе, вижу точно, неизвестная. Ушла Ганна вместе с немцами, дурочка, испугалась, как бы Советы мстить не начали. А что было дальше – тебе виднее. Только боюсь, нет больше Ганночки Божко, и вряд ли я найду ту могилку, на которую цветы хотела бы положить…
Стояла в камере тишина. Отсчитывал свои шаги часовой.
– Позови его, – сдавленно проговорила Ганна.
– Зачем?
– Донеси. Волю купишь.
– А я и так выйду. Не сейчас, так через месяц, не через месяц, так через два…
– Уверенная.
– Я – да. А ты истеричка, психопатка. Тебя сломать – раз плюнуть. Счастье твое – следователь неопытный попался. У нас бы ты заговорила… – зло блеснула глазами Леся.
– Ого! Где это «у вас»?
– Ладно, спать пора. И десять раз подумай, что на допросах отвечаешь. Нет книгарни. Нет и родных Ганны. Но вдруг остались, как я, друзья? Эх, не я следователь, а то в три дня бы тебя на чистую воду вывела, всю твою «легенду», как кочан капусты, по листочку бы ободрала…
«И правда, счастье, – подумала Ганна, – что не Леся следователь…» Боже мой, так, выходит, ее послали почти на верную смерть?
Степан Мудрый клялся: Ганна Божко – одна во всем свете. Нет, мол, лучше «легенды»… Была переводчицей? Кто это помнит? Не во Львов же идешь, в другой город.
С одной стороны, работала на гитлеровцев, с другой – от них же и пострадала. Схватят чекисты – вдова героя, разведчика. Потому что Тодоса оккупанты и в самом деле вздернули, Царство ему Небесное, и видели это сотни людей. Хотя никто не может поверить, что Тодос Боцюн мог быть партизаном, Много неясного в том, что произошло. Да и повадки гитлеровцев известны: они предпочитали сперва повесить, а потом уже разбираться, виновен или нет. Тодос, когда и петлю накинули, все скулил, а рядом с ним вешали партизанку, так она спокойной была и крикнула: «Смерть оккупантам! Люди, убивайте их, травите, душите, выжигайте огнем!» Это была партизанка, каждому ясно. А Тодос… Никчемный человечишка…
И его Ганна оказалась такой же. Пробовали приобщить ее к национальным идеям, говорит: «Досыть з мене, я и так перед батькивщиною вынувата». Ганна Божко погибла – попала под машину. Совпало это с тем временем, когда стала писать заявы с просьбой разрешить ей возвратиться на родину. Заявления, документы о том, что была переводчицей и служила оккупантам, все уничтожены. Но даже и это можно рассказать чекистам, если возьмут, – «чистосердечное» признание всегда действует неотразимо. По дурости, за кусок хлеба, чтобы с голоду не помереть, работала у фашистов. И год в лагере для перемещенных – не поддалась вербовке, не осталась на Западе, мечтала о родине. Это тоже неплохо…
Степан Мудрый все рассчитал. Он не учел только одного: что попадет она в камеру вместе с подругой Ганны Божко…
– Вот эта, – указал Мудрый на девушку в синеньком, затрепанном дождями и ветрами плащике.
Ткнул пальцем, будто на прицел взял.
– Вижу, – откликнулся его спутник.
Это был щеголеватый парень лет двадцати пяти, в дешевом, но модном костюме, неприметная личность, скуластый, с ленточкой черных усиков под длинным носом. К таким обращаются без церемоний: «Эй, парень…» И место им – за конторской стойкой, у ресторанной двери, у входа в отель. У Мудрого парень делал то, что только и умел: когда надо ножом кого пугнуть, строптивых эмигрантов на место поставить, а то и «пришить» слишком упрямых.
Ганну Божко давно предупреждали: «Не таскайся к Советам, в разные комиссии по отправке на батькивщину…»
– Значит, сегодня? – не то спросил, не то напомнил Мудрый.
– Будет сделано.
Во второй половине дня Ганна отправилась в город. Настроение у нее было прекрасное. Кажется, приближается конец мытарствам. Дня три назад ей сказали в комиссии по возвращению на родину, что в ближайшее время ее вопрос будет решен. Трудно в это поверить: столько было уже неоправдавшихся надежд, столько разочарований. Но вдруг повезло? И Ганна шла по прогретым первым весенним солнцем чужим улицам, а ей казалось – это Львов, вот там, за поворотом, – Стрийский парк…
Из-за угла медленно выполз разболтанный «виллис». Машина шла у самой кромки тротуара, хотя улица была пустынной. Поравнялась с Ганной, притормозила.
– Садись, красотка, подвезу, – окликнул Ганну ее хозяин, молодой парень с щеголеватыми усиками.
Ганна еще подумала: «Какой у него ужасный немецкий язык!» Германия в те годы говорила на многих языках, и в этом не было ничего удивительного: пытались выбраться отсюда те, кого пригнали фашисты.
– Спасибо! Мне рядом! – поблагодарила Ганна.
«Виллис» еле катился. Ганна весело махнула рукой водителю, дождалась, пока не мигнул зеленовато светофор, и пошла через улицу.
Мотор «виллиса» взвыл, машина рванулась вперед…
– Все в порядке, – было доложено Мудрому через полчаса.
– Документы взял?
– Да, судочка у меня…