Посвящается школе № 90
В престижную одесскую спецшколу с немецким уклоном отбирали тех, кто успешно прошёл собеседование с учителями немецкого языка. Новичков тщательно прослушивали, анализируя произношение, другие способности, а прошедших отбор сортировали по классам. По какому принципу формировались классы, было не очень ясно. Но можно было совершенно точно сказать, что ни один из нашего «Б» класса не вписался бы ни в «А», ни в «В», ни в какой другой класс. Наверное, здесь сыграло роль профессиональное чутьё комиссии.
Школа напитала нас тем, чем мы живы и поныне, что несём в себе и будем нести всегда. И не только мы, но и те, что придут и пришли после нас, каждое последующее поколение. Дух школы, получившей в 2013-м году диплом телепроекта «Достояние Одессы», не умер и не устарел. Он по-прежнему обитает в её стенах. Всё, что мне хотелось, – это передать этот дух, воссоздав образ наших отношений.
Это не документальное повествование. Посему не удивляйся, читатель этих историй, если далеко не всё в них в полной мере соответствует тому, что было в действительности. У пера – своя правда.
Ритке
Рослая девочка с толстой косой и белым бантом, стоящая на возвышении, это я. А та малютка, что совершенно в противоположном конце на нижней ступеньке, с волосами, заплетёнными в корзинку, Ритка. Предание гласит, что поначалу нас поставили рядом, но я заслоняла её, и, когда Ритка попыталась выдвинуться вперёд по наущению своей старшей сестры, я попросту отодвинула её в сторону, чтобы не мешала. Такого безобразия её старшая сестра вынести не могла и увела Ритку от меня подальше. Так она оказалась в противоположном конце лестницы, на которой нас расположили для снимка в первый день нашего пребывания в школе.
Тем не менее расстояние между нами постепенно сокращалось, и уже без всякого на то вмешательства со стороны. Со стороны были только препятствия. Но их мы благополучно преодолели. А что касается вмешательства свыше, то оно оказалось благотворным.
У каждой из нас была своя версия сближения. Ритка считала, что первопричиной была Оливия Хасси, сыгравшая Джульетту в нашумевшем фильме Франко Дзефирелли. Каждая школьница хотела быть на неё похожей, а Ритка на неё здорово смахивала. Возможно, этот момент сыграл какую-то первичную роль, но его было явно недостаточно. И как факт, когда Ритка сделала себе стрижку, в корне изменив образ, это не прервало наши отношения. Даже наоборот. Длина волос оказалась обратно пропорциональной росту дружбы.
В десятом классе на Риткин день рождения я посвятила ей песню. Это были дни окончания школы, смутное время, многое было поставлено под вопрос – привязанности, дружбы, память. Сохранится ли накопленное годами или канет в Лету, как сон или беглые воспоминания?
Передо мной выпускной снимок. Кто его сделал? Явно не профессиональный фотограф. Нет той строгой композиции, что на первом фото, нет цветов и команды смотреть на снимающего. Мы просто сгрудились на тех же ступенях, будто только что вышли после последнего звонка, кто с кем был. Вот Риткин бант мелькает над моей головой – она явно стоит на ступеньку выше, в самом верхнем ряду, у входа в школу, и голова её повёрнута в сторону женщин, входящих вовнутрь с детьми. Не трудно догадаться, о чём Ритка подумала в тот момент…
Рядом с Риткой – Сабоня. Он высится прямо надо мной, будто я фотографируюсь на его фоне, хотя я и не подозревала, что он находился у меня за спиной. Его теневая позиция по отношению ко мне была лейтмотивом наших расплывчатых школьных отношений. Фотограф, наверное, поставил бы нас рядом и поменял бы местами многих других, но правда жизни одержала верх и навсегда запечатлелась в нестройной композиции этого последнего снимка.
Но что сразу бросается в глаза даже стороннему наблюдателю, так это не кто где стоит, а то общее выражение печали, почти подавленности, которое никому не удалось бы специально срежиссировать. Оно у всех единое, красноречивее фотографических уловок и объединившее нас не внешне, а по сути. Самой печальной выглядит Ольха. Она стоит на нижней ступеньке, на переднем плане, и скорбь на её лице так явственна, будто она только что пережила большую утрату. А рядом с ней – неизвестно откуда взявшаяся первоклассница, тоненькая и тоже грустная. Почему она примкнула к нашей группе? Приходится ли она кому-то из наших младшей сестрой? Если да, то почему стоит рядом с Ольхой? Теперь уже не узнать, и от этого фигурка девочки обретает какой-то символический смысл. Грустный маленький школьный ангел, проекция на детство, которое всегда будет ждать нас у ворот школы…
Тогда всего этого невозможно было обозреть. Каждый смотрел вовнутрь себя, а общая картина была недоступна. Только спустя много лет, когда я вернулась к этому снимку, обнаружилась вся скрытая драма расставания и то, как глубоко мы проросли друг в друга за эти годы.
А значит, было, было! Пусть даже не так или не совсем так. У каждого своё представление об отдельном и своя память. Но в целом – было!
Ритка, помнишь?
Синий апрель,
Тёплый рассвет,
Ни туч, ни ветра нигде…
Миру сегодня семнадцать лет,
Потому что семнадцать тебе.
Радость и грусть
Ушедших дней
Нам разделить пришлось.
Тем дружба крепче,
Чем дороги трудней –
Так повелось.
Будет зима,
И будет метель,
Но в сердце оставят след
Эта весна, и этот апрель,
И эти семнадцать лет.
Радость и грусть
Ушедших дней
Нам разделить пришлось.
Тем дружба крепче,
Чем дороги трудней –
Так повелось.
Всё именно так и развернулось в дальнейшем. А теперь ещё вот эта повесть… Главная её героиня – не ты и не я, а школа. Наша легендарная школа № 90 имени А.С. Пушкина.
Началась полная неразбериха. Кто-то поговаривал, что в будущем году в детский сад уже не нужно будет ходить. А куда тогда ходить?
– Ты знаешь, куда мы пойдём? – спросила Ирка Король Сокола.
– В школу, Королева, – со знанием дела ответил Сокол.
– Все вместе? – забеспокоилась толстенькая Стелла.
– Да, сейчас! Вместе! Как бы не так! – задиристо вмешался Хорьков.
– Всех рассортируют по разным школам.
– Рас… что? – не поняла Королева.
– Да ну тебя! – махнул рукой Хорьков и побежал играть в войнушку.
Как Хорьков сказал, так и вышло. Нас рассортировали по разным школам. Я оказалась вместе с Соколом и Чебуреком в одном классе и решила держаться пока что их компании. С одной стороны, сад немного наскучил, но с другой – там было всё просто: поели, погуляли, поспали, позанимались. И ещё воспитательницы книжки читали, каких нигде не достать. «Волшебник изумрудного города», например.
Школа перевернула всё с ног на голову.
Первый день был вообще полной засадой. Никто ничего не понимал, куда ведут, зачем ведут. Все были в напряжении. Кто по сторонам глазел, кто дорогу назад пытался запомнить, кто испуганно разглядывал новые лица, а Кузя так вообще ревела белугой. Кто такая белуга, никто точно не знал, но тут и там раздавалось: чего она ревёт как белуга?
– Как дам сейчас! – рявкнул на неё мальчишка злобного вида.
Кузя – сухонькая, как старушонка, с серыми жидкими волосами и смешно вздёрнутым носом, наподобие кикиморы из мультика, – затряслась подбородком и попыталась подавить всхлипывания.
Тем временем нас привели в класс, посадили за парты и дали осмотреться. Парты вызвали недоумение. Из детсадовских их не понял никто. На них ни кашу утреннюю поесть, ни полепить из пластилина. И как играть с теми, кто напротив, если они сидят к нам спиной? Оказалось, что кашей кормить не будут и пластилин не дадут. А смотреть нужно исключительно на учительницу. Про завтрак нам почти сразу сообщил кто-то из второклашек, заглянув в класс из любопытства. Вопросы к нему выкрикивались прямо с места.
– Что дома съел, на два часа должно хватить, – со знанием дела отвечал он на вопрос о каше. – Потом – в буфет за пирожными и булочками с колбасой.
В классе раздались одобрительные возгласы. С этого и надо было начинать! Настроение немного поднялось, хотя оставалось неясно, как после буфета свой класс найти. Но и эти страхи оказались напрасными. В буфет нас после третьего урока проводила Ольга Дмитриевна, и с ней же мы вернулись назад.
Посещение буфета было самым ярким событием того дня. Прилавок с пирожными разных сортов снится мне и поныне. Облачного вида безе, корзиночки с яркими цветами, шоколадная картошка, лодочки. На чём же остановиться? Никогда не заходили мы без присмотра родителей в такие злачные места! Каждый теперь знал наверняка, к чему нужно стремиться на третьем уроке.
В первый же день я села за одну парту с Кузей, позади Сокола с Чебуреком. Просто жалко её было. Всё время глаза на мокром месте, чуть что, в платок сморкалась и так нос натёрла, что он уже стал как у Деда Мороза.
– Не бойся, – пыталась я её успокоить. – Уроки закончатся, и мы домой пойдём.
– А ты откуда знаешь? – недоверчиво спросила она, шмыгнув носом.
Кузин вопрос застал меня врасплох. Ну как откуда? Ясно откуда. Это как-то само собой подразумевалось. Я уже было собиралась что-то ей наплести, как раздался звонок и в класс вошла учительница.
– Здравствуйте, дети! – сказала она, улыбаясь, совсем как воспитательница из детского сада. – Меня зовут Ольгой Дмитриевной. Я ваша учительница.
– А в саду их двое было, – прошептал Чебурек Соколу.
– С одной легче справиться, – прошептал в ответ Сокол.
Учительница стала вызывать всех по списку, и когда дело дошло до Кузи, тот мальчишка злобный, который впоследствии оказался Коршем, зашипел ей в спину: «Кузя, Кузя!» Чебурек обернулся и показал ему большой кулак. На Корша это подействовало. Но кличка приросла к Кузе мгновенно.
С Кузей мы просидели за одной партой три года. Она была тихой, никогда не задиралась, не высказывала своего мнения, а когда её вызывали к доске, стояла, насупившись, и смотрела в пол глубоко посаженными водянистыми глазками. Впечатление было такое, будто она упрямилась. На самом же деле ей просто всё трудно давалось.
У Кузи не было тяги ни к чему. Она и в буфет не ходила – жевала свои рогалики под партой во время урока, а на перемене грызла яблоко. Иногда я показывала ей стихи, которые писала с семи лет. Она читала, щурясь, и ничего не говорила. Бедная Кузя, думала я, она, наверное, даже стихов не понимает.
Как-то мы с Кузей договорились, что пойдём к ней после уроков и я помогу ей по русскому. Она жила совсем рядом, не нужно было даже дорогу переходить. Поэтому мама разрешила мне пойти к ней ненадолго.
Двор у Кузи был не такой замечательный, как у меня, а вот квартира была без соседей, на первом этаже. Её родители были врачами, и в большой комнате стояли высоченные шкафы с книгами по медицине. Наверное, Кузя будет врачом, подумалось мне, пока я разглядывала корешки толстенных книг с диковинными названиями.
– А что это за язык? – поинтересовалась я, пытаясь прочесть несколько названий на корешках.
– Латынь, – ответила Кузя, вытряхивая учебники из портфеля на стол.
– А ты знаешь латынь?
Кузя кивнула.
– Да, интересно у тебя тут… Ну, хорошо. Давай задание по русскому делать.
Мы открыли тетрадки, нашли нужную страницу в учебнике, и я стала читать вслух слова с пропущенными буквами, а Кузя должна была говорить, какие буквы должны были быть на месте пропусков и почему.
Крутолобая Кузя была тугодумкой. Всякий раз, когда я задавала вопрос, она щурилась и смотрела куда-то вдаль, словно припоминая. Но ждать было бесполезно. Поэтому я сама поясняла правило, а она только повторяла за мной. В течение получаса мы справились с заданием.
Я стала собирать вещи в портфель.
– Ты уже уходишь?
– Ну да. Мне кушать пора. Меня соседи ждут с обедом.
– Соседи? Вы живёте в коммуналке?
– Да.
– Везёт же! – вздохнула Кузя.
– А тебя кто кормит?
– Мне мама в буфете оставляет всё. А вечером мы с родителями обедаем. Вот, смотри!
Кузя открыла дверцу буфета. Там на тарелочке лежали бутерброды и огурцы.
– Хочешь бутерброд со мной съесть? А то одной как-то грустно.
Кузя так жалобно посмотрела на меня, что я решила задержаться:
– Ладно, только не реви. Я посижу, пока ты поешь свои бутерброды.
Кузя обрадованно поставила тарелку на стол. Потом, подумав, открыла какой-то ящик под книжными полками и достала тетрадку:
– На, почитай пока.
Я открыла тетрадку. Боже мой, что я увидела! На каждой странице аккуратным почерком Кузи были выведены стихи.
– Это что? – изумлённо спросила я.
– Стихи, – отщипывая по кусочку от бутербродов, ответила Кузя.
– Сама вижу, что стихи. Это ты, что ли, написала?
Кузя кивнула.
Я углубилась в чтение. Стихи были о зиме.
С первых же строк волшебный мир накатил на меня, накрыл с головой, комок подступил к горлу, даже дышать стало трудно. Вот это да! Кузя превзошла все мои ожидания. Заснеженные равнины, дети с салазками, солнце, мороз. Неведомая доныне боль пронзила меня, всё во мне рыдало, словно глаза мои открылись, и я осознала что-то такое, что словами не передать. Вот она, настоящая поэзия! Вот она, великая тайна! Кузя была гениальна.
Не в силах больше читать от переполнявших меня эмоций, я закрыла тетрадку. Нужно было остановиться, пройтись по улице, переварить поток образов.
– Дашь домой? – сдавленным голосом спросила я.
Кузя отодвинула тарелку с общипанным бутербродом и кивнула.
– Спасибо. Завтра принесу.
– Читай, сколько хочешь, хоть до послезавтра, – великодушно разрешила Кузя.
Весь вечер я провела за чтением. Впечатление не убывало, а когда я закончила, великая грусть нахлынула на меня. Нет, я не завидовала Кузе, я просто поняла, что подобного мне не достичь. Такое дано только избранным. И как только Кузе пришли все эти образы в голову? Особенно впечатлила рифма «розы – морозы». Ну надо же до такого додуматься! Где розы и где морозы! А Кузя вот додумалась. И как же после всего этого писать своё?
Вечером пришёл отец с дежурства и сразу заметил моё настроение:
– Доча, что-то в школе произошло? Ты двойку схватила?
Я отрицательно замотала головой.
– Тогда что? Мама отругала?
Я снова отрицательно замотала головой. Отец призадумался. Тогда я вытащила из портфеля Кузину тетрадку, которую собиралась ей отдать, и протянула отцу.
– Это что?
– Стихи. Кузя написала. Ты почитай.
Отец взял в руки тетрадку, пробежал глазами стихи.
– Ну, как? – спросила я.
– Прекрасные стихи. У тебя отличный вкус, и у Кузи твоей тоже.
– Это у меня вкус. А у Кузи – талант.
– У Кузи, может, и талант, только стихи эти не её.
– Пап, ну как же не её! Это её почерк, я же знаю.
– Почерк её. А стихи Александра Сергеевича Пушкина. – Он достал с полки томик Пушкина и дал мне: – Вот, почитай.
На следующий день я гневно вернула Кузе тетрадку:
– Кузя, как ты могла?
– Что? – робко спросила Кузя.
– Тебе не стыдно было сегодня входить в школу, когда на тебя с портрета в вестибюле Пушкин смотрел?
Кузя уставилась на меня, ничего не понимая.
– Стыдно или нет? – добивалась я ответа.
– Стыдно чего? – со слезами в глазах спросила Кузя.
– Мороз и солнце, день чудесный! Кто написал?
– Ну, Пушкин…
– Вот именно – Пушкин! А ты за своё выдала!
– Не выдала. Я в тетрадку переписала. Чтоб тебе почитать дать. Ты ведь давала мне свои стихи.
– Кузя, ты соображаешь вообще, что говоришь?! Я тебе свои давала, а ты мне – Пушкина, написанные твоим почерком.
– А чьим же ещё? Не могла же я его почерком…
– А почему ты мне сразу не сказала? Я ведь спросила тебя!
– Ты спросила, сама ли я написала, – оправдывалась Кузя. – Я же не думала, что ты имеешь в виду «сочинила»!
Сокол и Чебурек повернулись к нам, внимательно слушая наши разборки.
– А что там за стихи такие? – перебил нас Сокол. – Дайте почитать! – Он схватил тетрадку, что лежала на парте, открыл и прочитал вслух: – Мороз и солнце, день чудесный! Прямо как сегодня.
В этот момент в класс вошла отличница Даша Мороз.
– Ой, погляди, Мороз и солнце! – захохотал Чебурек, показывая на неё.
Класс покатился со смеху, и эта реакция продолжалась несколько дней подряд, как только Мороз вызывали к доске.
– Дети, ну что смешного? – допытывалась улыбчивая Ольга Дмитриевна.
– Солнце смешное, – под общий хохот ответил Сокол.
С Кузей мы в конце концов помирились, но домой к ней я больше не ходила и по русскому помогала только на переменках.
Феля предложила пойти на казёнку. Идея вынашивалась с прошлого года, но в пятом классе было ещё стрёмно, а в шестом сам бог велел.
– Куда ты ходишь на казёнку? – выспрашивала Феля Фаща, влюблённого в Ритку.
– Какую ещё казёнку? – пытался отцепиться от неё Фащ, подозревая, что она хочет его поймать с поличным: Феля была в числе лучших учеников, а Фащ ходил в отстающих.
– Слушай, я для себя спрашиваю, – доверительно сказала Феля, понизив голос.
– Точно?
– Точно, точно! Точнее не бывает.
– Контрольную по алгебре дашь скатать?
– Дам. Ну, рассказывай.
Фащ лукаво улыбнулся:
– А Ритке от меня записку передашь?
– А ты что, сам не можешь?
– Передашь или нет?
– Передам. Ну?
– Ладно. С утра иду в кино, притворяюсь, что учусь во вторую смену, если что. Потом покупаю мороженое, иногда две порции. Потом в парк. Там никого в это время нет, красиво, тихо.
– А что ты там делаешь один?
– Голубей гоняю, на траве валяюсь, думаю.
– О чём? Небось у кого потом домашнее задание скатать? – Феля хихикнула.
– Да иди ты! Я о Ритке думаю. Почему она с тобой такой дружит, а со мной не хочет.
– С какой «такой»?
– Ну, такой. Зловредной.
– За это контрольную не получишь.
– А я скажу, что ты на казёнку пошла, когда тебя в классе не будет.
Феля вздохнула и согласилась на все условия.
На следующее утро Феля зашла за мной, как всегда, и мы отправились якобы в школу.
Феля обладала удивительным свойством внушать доверие взрослым. У неё был какой-то правильный вид. И говорила она в их присутствии очень правильно. И вела себя со мной рядом, как старшая сестра. Модель поведения она, положим, удачно скопировала со своей старшей сестры, уже замужней, а всё остальное шло на интуиции.
Феля была хитрюга. Только своего любимого папочку она не могла обвести вокруг пальца. Он как глянет в её плутовские глазки, так сразу всё просекает.
– Ах ты, плутовка, – улыбаясь говаривал он, трепля её по щеке.
А Феля и не отпиралась – только смеялась в ответ, зная, что папочка её обожает и все шалости сойдут ей с рук. Тем более что отметки у неё всегда были хорошими и ни один учитель ещё никогда на неё не пожаловался.
Феля как-то рассказала мне по секрету, что папочка вечерами играет на одной квартире в преферанс и почти всегда выигрывает. Партнёров своих он умел читать только так, ничто не ускользало от его проницательного взгляда. И считать он умел дай бог каждому. Так что семья была обеспечена, несмотря на то что Фелина мама работала всего лишь медсестрой.
Мы вышли со двора, и я автоматически повернула направо.
– Стой, – одёрнула меня Феля, – нам налево. Мы сейчас сядем на троллейбус и поедем в кино.
У меня дух захватило от предвкушения полупустого зала и фильма, который будут показывать практически для нас.
У кассы мы отсчитали мелочь, и Феля направилась покупать билеты.
– Два билета, – сказала она уверенно. И на всякий случай прибавила: – Мы во второй смене учимся.
Кассирша взглянула на неё с усмешкой:
– Те, кто во второй смене, ещё дрыхнут.
– А вот мы не дрыхнем, – бодро и без капли смущения отпарировала Феля.
Кассирша только головой покачала.
В зале было абсолютно пусто, промозгло и неуютно. Мы поёжились, ожидая, когда погасят свет.
– Сколько там до начала? – спросила я.
– Две минуты, – ответила Феля, которой недавно подарили часы.
Через две минуты зажёгся экран, и нам стали промывать мозги какими-то урожаями и достижениями в науке и технике.
– Перешли бы сразу к делу, – прошептала я.
– Ты чего шепчешь? Кроме нас, тут никого нет, – громко сказала Феля.
– Привычка, – ответила я опять шепотом.
– От вредных привычек нужно избавляться, – веско сказала Феля. – Ну, давай скажи чего-нибудь вслух.
– Отстань! Чего прицепилась? Дай на комбайн посмотреть.
Мы расхохотались на весь зал.
– Вот видишь, это и есть свобода, – сказала Феля, всхлипывая от смеха.
Фильм был какой-то нудный. Журнал был куда интересней, и из кинозала мы вышли с нулевым впечатлением.
Начало казёнки явно не задалось.
– Ну что, пойдём хоть мороженого поедим, – предложила Феля.
– А у меня больше нет денег. Все на кино истратила, – виновато сказала я.
– У меня есть. Мне папа всегда даёт больше на всякий случай. Хочешь в «Снежинку»?
Ну, Феля! Ну даёт! В «Снежинку» я ходила только с родителями и только по воскресеньям, да и то если они выпадали на какие-нибудь праздники или семейные торжества.
Мы потопали по Дерибасовской прямо в сторону «Снежинки», предвкушая праздник живота. На пути у нас вырос лоток с мороженым, но мы и глазом не повели в сторону продавщицы, предлагающей свой ассортимент.
– Девчонки, купите мороженое! – зазывала продавщица. – У меня и эскимо на палочке, и пломбир, и фруктовое, и сливочное. Ну куда же вы? Денег, что ли, нет?
– Есть у нас деньги! – важно ответила Феля.
– Так в чём же дело?
– В свободе выбора!
– Чего?
Феля махнула рукой и ускорила шаг.
В кафе было тихо и немноголюдно. Несколько пожилых пар сидело за столиками, и одна молодая мамаша напротив качала младенца в коляске. Ничего интересного. Ни потолкаться в очереди, ни место занять заранее, стоя наготове и переминаясь с ноги на ногу возле перспективного столика… Даже младенец и тот спал.
Мы подошли к витрине, за которой стояли высокие кастрюли с несколькими сортами мороженого, и заказали себе по три шарика каждого сорта.
– Чем поливать будем? – спросила продавщица.
– Мне вишнёвым сиропом, – сказала я.
– А мне клубничным, – сказала Феля.
В последний раз, когда я была здесь с родителями, вишнёвый сироп кончился, и я вынуждена была заказать с клубничным, что испортило праздник. Теперь же любимого сиропа было навалом, хоть ведро заказывай, а праздника – пшик. Мы взяли в руки пиалы с мороженым и двинулись в зал.
– Ну, куда сядем? – спросила Феля, оглядывая пустые столики.
От такой свободы выбора даже дыхание перехватило. Вот бы на всех посидеть! Но нет, нельзя…
– Давай возле окна! – предложила я. Мне всегда хотелось возле окна. И ни разу не удалось. Вечно там кто-то сидел.
– Возле окна?! Скажешь тоже!
– А что?
– А то. Вот начнём лопать мороженое, а по улице директриса пройдёт. Увидит нас – и кранты.
– Чего это она вдруг по Дерибасовской ходить станет во время уроков?
– А ты чего по Дерибасовской ходишь во время уроков?
– Ну…
– Вот и она тоже.
Мы прошли в глубь зала и сели за столик в углу.
Мороженое было вкусным, но отсутствие ажиотажа притупило некоторые вкусовые качества. Когда ждёшь, волнуешься, что оно закончится и тебе предложат другое, которое ты не очень любишь, когда следишь за тем, кто сколько взял, и пытаешься сообразить, сколько ещё осталось, то обостряется не только зрение и нюх, но и вкус. Выделение слюны, например, очень тому способствует.
– Скучновато как-то, – сказала я, слизывая сироп с ложки.
– А на уроках что, веселее? – Феля строго посмотрела на меня. – Не умеешь ты наслаждаться свободой. На свободе всегда так – сначала скучновато, а потом привыкаешь. Вон, видишь, люди сидят на свободе, мороженое себе спокойненько едят, газетки почитывают, и никто не жалуется.
– Так то ж пенсионеры!
– Ну, пенсионеры. А у пенсионеров, что ли, не такая свобода?
– Да что ты заладила! Свобода, свобода… А что такое свобода, ты хоть знаешь?
– Знаю, конечно! Свобода – это осознанная необходимость.
– В смысле?
– В смысле, мы вот осознали с тобой, что нам необходимо сорваться с уроков, и пошли на казёнку.
– Ни фига себе! Откуда ты это знаешь?
– От папы.
– А он откуда?
– Из книги какой-то. У нас дома полно книг. Даже Шекспир есть в старинном издании с картинками и золотыми страницами.
– Вот это да! Так, наверное, Шекспир это и написал про свободу.
– Ну да, он! Как же я сразу не догадалась! В «Ромео и Джульетте» это было, точно! Ромео, когда к балкону подходит и Джульетта ему про своих предков говорит, что они, мол, с его предками враждуют, он и выдаёт ей, что свобода – это осознанная необходимость.
– А при чём тут это?
– А при том, что они потом взяли и без спросу поженились.
– Ну и ничего хорошего из этого не вышло. Видишь, чем всё закончилось.
Феля задумалась.
– Нет, наверное, я ошиблась. Это в «Гамлете» было. Он там спрашивает: быть или не быть? И вырывается на свободу.
– Так ведь и в «Гамлете» ничем хорошим не кончилось.
Мы взглянули на наши пустые пиалы.
– Ладно, встаём! – скомандовала Феля.
На улице было хорошо, солнечно, куда светлее, чем в нашем углу в кафе. Феля взглянула на часы, прищурив свои морские глаза.
– Куда теперь? – спросила я, понимая, что она подготовилась к казёнке основательно.
– В парк. Там сейчас красота, листопад.
Насчёт красоты Феля оказалась права. Парк Шевченко осенью – это что-то из Пушкина. Тихо, небо синющее, листья с позолотой мягко раскачиваются в воздухе, птицы в траве крошки выискивают. И столько всяких тропинок между кустами и деревьями, что, кажется, любая приведёт в волшебный лес.
– Слушай, а давай будем голубей гонять, – предложила Феля ни с того ни с сего.
– Это как?
– А вот так!
Она бросилась к стайке голубей, и они с шумом поднялись в воздух.
– С чего это ты голубей вдруг решила гонять? – спросила я, наблюдая, как они постепенно приземляются поодаль.
– Потому что это весело и свободу ещё лучше ощущаешь! – Она снова разбежалась и врезалась в гущу голубей. – Кшш!
Свободы в парке было действительно хоть отбавляй, куда больше, чем в городе, и возможности её испытать не шли с городскими ни в какое сравнение.
– Слушай, у меня в портфеле бутерброд лежит, – сказала Феля. – Давай будем голубей кормить!
– А гонять когда?
– А мы сначала будем кормить, а когда они вокруг нас соберутся, мы начнём их гонять. – Она открыла портфель, достала бутерброд и разломила на две части. – Хватай, это тебе.
Мы стали крошить хлеб, и через несколько секунд голуби окружили нас плотным кольцом, норовя выхватить хлеб из рук. Феля усмехнулась.
– Ну, теперь держись, – пробормотала она, бросая им последний кусочек.
Голуби, ничего не подозревая, ещё плотнее подступили к ней. И тут Феля издала какой-то гортанный звук типа индейцев из немецких фильмов и с хохотом ринулась на растерявшихся от неожиданности голубей. Они бросились в разные стороны, а Феля преследовала их и, как только они приземлялись, вновь норовила врезаться в их группки.
Как долго мы гоняли по парку – Феля за голубями, а я за Фелей, – сказать было трудно. О времени мы начисто забыли. Осталось только пространство и мы. Наверное, настоящая свобода и есть без примеси времени.
За беготнёй нам грозило прозевать всё на свете и получить за это дома хорошенькую взбучку, но тут в нескольких шагах от нас зашевелился куст, и из него выскочил мужик в чёрном плаще, с густо лоснящимися наподобие грачиных перьев волосами. Его непроглядные, как ночь, глаза впились в нас, и он быстро-быстро задвигал фалдами плаща, словно тоже хотел взлететь.
– Помчали, – шепотом, будто мы находились в переполненном кинозале, скомандовала Феля.
Мы синхронно повернули на сто восемьдесят градусов и рванули к выходу. За нами послышались развевающиеся фалды плаща.
– Не оглядывайся! – выдохнула Феля. – Добежим до главной дорожки, там люди.
Через минуту мы уже вылетели из зарослей на главную дорожку. Там действительно были люди.
– Ну всё, отстал! – сказала Феля, переводя дыхание.
У меня дрожали руки и ноги.
– Да ты не боись, – попыталась успокоить меня Феля. – Эти дегенераты обычно никого никогда не преследуют. Прячутся по кустам, а если на них прикрикнуть, то убегают, чтобы их не видели.
– А ты откуда знаешь?
– Я слышала, как папе один психолог рассказывал, когда пришёл к нам в гости.
– Тоже ещё нашёл о чём в гостях рассказывать, – фыркнула я.
Вдруг Феля изменилась в лице. Глаза у неё выкатились, и она заорала на всю улицу:
– Полундра!
Краем глаза я заметила чёрные фалды, вынырнувшие из переулка. Мы припустили что есть мочи.
– Так не бывает, так не бывает, – приговаривала на бегу Феля.
Мы бежали, ничего вокруг не замечая и глядя только под ноги, чтобы не споткнуться.
Неожиданно кто-то возник у нас на пути, перекрыв дорогу.
Прямо перед нами, раздвинув руки, стоял какой-то толстенный дед, на которого мы чуть не налетели.
– Куда это вы так мчитесь? От кого это вы убегаете и почему это вы не в школе? – грозно вскричал он, как Мойдодыр из мультика, наклоняясь вперёд всем корпусом и преграждая нам путь.
– Мы, мы…
Он сделал движение, словно желая сгрести нас в охапку, но мы вывернулись и с визгом бросились вниз по улице.
Дед отстал. Мы пробежали ещё немного и собирались уже остановиться, чтобы отдышаться, как из-за угла вновь вынырнули чёрные фалды.
Не раздумывая ни секунды, мы сорвались с места и понеслись во всю прыть.
– Так не бывает, так не бывает, – хрипела Феля на бегу.
Казалось, что это не мы бежим, а улица превратилась в эскалатор и несёт нас к Фелиному дому. Если бы это было на физре и Федора засекла бы время, она бы точно отправила нас на городские соревнования.
Мы влетели во двор, рванули дверь Фелиного парадного и взмыли на четвёртый этаж её высокого старинного дома, как на скоростном лифте.
Дома у Фели никого не было, кроме полусумасшедшей Мани, её двоюродной бабки. Феля трясущимся руками всунула ключ в скважину и отперла дверь. Почти так же молниеносно она её захлопнула за собой.
На стук выползла Маня из своей комнаты и стала что-то вякать.
– Маня, сгинь! – рявкнула Феля так, что покосилось зеркало на стене в прихожей.
– Маня бесшумно исчезла.
Мы влетели в комнату и первым делом подбежали к окну.
Сверху двор просматривался идеально. Можно было увидеть каждого голубя и каждого воробья.
– Никого, – с облегчением сказала Феля и пошла переодеваться.
В ту же минуту из подъезда нарисовался чёрный плащ.
– Смотри, смотри! – заорала я.
Феля дёрнула к окну, и у неё отвалилась челюсть.
– Полный атас…
Посреди двора стоял наш преследователь и шарил глазами по окнам. Фелины окна были высоко, под самой крышей, а днём они вообще отсвечивали солнцем, так что разглядеть что-либо было невозможно. Плюс к тому ещё и занавески были из плотной благородной ткани. Несмотря на это, нам стало не по себе, когда чёрный плащ, задрав голову, буквально впился взглядом в Манино окно.
Несколько секунд мы стояли, оцепенев, а он продолжал смотреть без отрыва, словно что-то безудержно влекло его к этому окну.
Вдруг Феля затряслась от беззвучного смеха. Я вопросительно посмотрела на неё, но она не могла остановиться, выдувая из горла какие-то крякающие звуки, будто на уроке, когда нельзя смеяться и от этого распирает ещё больше.
Я уставилась на неё:
– Ты что?
Словно страдая от удушья, Феля еле выдавила из себя:
– Я… я… представь только… вот если бы… он увидел… Маню вместо нас. – Она согнулась в три погибели и захлебнулась от хохота.
Чёрный плащ по-прежнему не сводил глаз с Маниного окна.
Мне стало жутковато, но Феля разогнулась и, грозя ему пальцем, выпалила:
– От вредных привычек нужно избавляться!
Тут и меня прорвало. Мы обе повалились на пол и катались по толстенному персидскому ковру, хохоча до изнеможения.
Когда приступ смеха прошёл, мы ещё какое-то время лежали, глядя в потолок и всхлипывая. Наконец всё утихло.
– Есть хошь? – спросила Феля.
– Зверски.
Мы отправились на её самостоятельную кухню – чудо из чудес для ребёнка, выросшего в одесской коммуналке, – и стали поедать всё подряд, уставившись на крыши соседнего двора, куда выходили окна. Кухня была вытянутой в длину, и на ней могло бы запросто уместиться несколько соседок. А слева, по всей ширине, были ступени, ведущие в просторнейший и тёплый туалет с ванной и душем.
– Хорошо у тебя, – говорила я, заедая сыр шоколадной конфетой из «Золотого ключика».
– А у тебя что, плохо разве?
– И у меня хорошо. У меня соседи, как родные дедушка с бабушкой. Они, наверное, уже волнуются, почему я задерживаюсь.
О том, чтобы возвращаться домой одной после всего этого, не могло быть и речи.
– Покажи мне Шекспира, – попросила я, дожевав последний кусок.
Феля повела меня в комнату, где располагалась библиотека, и перед моим взором за стеклом книжного шкафа неимоверной красоты развернулось королевство старинных книг, доставшихся Фелиному отцу от предков.
Феля бережно вытянула массивный том с «Ромео и Джульеттой», и мы упивались иллюстрациями, переложенными специальной полупрозрачной бумагой по типу той, на которой моя мама переснимала выкройки из журналов мод. Ради этого стоило познать горький вкус свободы.
Вскоре пришёл Фелин папа. Он был немного удивлён, застав меня в гостях.
– Вы что, проказёнили сегодня? – с усмешкой спросил он у Фели.
Её плутовские глазки забегали, но вместо ответа она попросила его пойти с нами прогуляться и заодно провести меня домой.
Папа погрозил ей пальцем, мы оделись и отправились втроём ко мне.
По дороге мы с Фелей усиленно вертели головами по сторонам, желая удостовериться, что никто нас не подкарауливает, но чёрный плащ как сквозь землю провалился.
– Ну слава богу! Почему так поздно? – всплеснула руками тётя Витя, открывшая нам дверь. – Всё в порядке?
Увидев рядом Фелиного папу, она немного встревожилась.
– Да, да, не волнуйтесь, всё в полном порядке, – уверил её Фелин папа.
Он объяснил, что я была у Фели и он не хотел, чтобы я шла домой одна. Что и было правдой. Как и почему я оказалась у Фели, никто не уточнял.
– Ну и хорошо! Спасибо вам большое, что проводили нашу красавицу, а то я уже обед в который раз разогреваю!
Мы распрощались, и я пошла мыть руки.
Вечером, засыпая, я думала о том, как хорошо возвращаться из школы в этот дом, где ждёт обед, где со двора раздаются знакомые голоса, где мама по ночам строчит на машинке, ожидая папу с дежурства, и где голубь с утра стучит в окно.
На следующее утро Феля зашла за мной, поздоровавшись с моими родителями как ни в чём не бывало, и мы отправились в школу.
Как только мы вышли из ворот, она быстро зыркнула влево.
– Даже не думай, – предупредила я её.
– А я и не думаю. У меня так само получается, – призналась со вздохом Феля. – Наверное, это необходимость свободы. В особенности по утрам.
Она посмотрела на часы.
– Значит так, Феля, – сказала я внушительно. – Свобода – это никакая ни необходимость. Свобода – это когда не нужно смотреть на часы.
Феля удивлённо подняла брови:
– А что же тогда необходимость?
– А необходимость это всё остальное.
До школы мы дошли, не проронив ни слова. Феля переваривала сказанное, а я – впечатления вчерашнего дня.
Когда мы вошли в класс, Фащ подозвал нас с Фелей и заговорщицки спросил:
– Ну, как?
– Всё класс, – сказала Феля.
– В кино ходили?
– Ага.
– Мороженое ели?
– Ели.
– Голубей гоняли?
– Гоняли.
– Сначала мы их, потом они нас, – добавила я.
Мы прыснули.
– Это как? – не понял Фащ.
– Долго рассказывать, – решила закруглиться Феля.
Мы направились было на свои места, но Фащ окликнул нас:
– Эй, вы куда? Ты мне записочку задолжала.
Феля вернулась:
– Давай уже свою записочку.
Фащ вырвал из тетради листок, с тоской взглянул на Рит-ку в противоположном конце класса и написал: «Пошли на казёнку!»
Писать или не писать о Неточке Ивинской? Вопрос риторический, типа гамлетовского. Гамлет ответил самой постановкой вопроса, выбрав «быть». Не писать о Неточке Ивинской – всё равно что выбрать «не быть», потому что в наших глазах Неточка была самой большой достопримечательностью не только школы, но даже и города. А чего стоит любое место без своей главной достопримечательности? Оно стоит ровно столько, сколько за него дают. Достопримечательность же делает его бесценным. В любом городе есть красивая архитектура, театры, кафе и рестораны, и почти в любом городе есть благоустроенные жилые массивы, моря и реки, горы и равнины. А вот достопримечательности в каждом городе свои. Например, градоначальник Дюк де Ришелье, покончивший с коррупцией и бандитизмом в городе и написавший в 1813 году императору: «Одесса сделала за последнее время такие успехи, которые не делала ни одна страна в мире». Или основательница города Екатерина Великая. Или грандиозный оперный театр, построенный Фельнером и Гельмером. Говорят, немцами. Но если какой-нибудь Карабас Барабас захотел бы перетащить всё это в свою Жмеринку, то невзирая на чудовищный урон, который был бы нанесён городу, Одесса всё равно не перестала бы быть Одессой, а Жмеринка – Жмеринкой. Одесса – это одесситы. И если одесситы вдруг всем скопом собрались бы переехать на другой континент, то и там развели бы Одессу по всем углам и закоулкам, как это произошло на Брайтоне в Нью-Йорке при значительном скоплении одесситов. Но полностью все одесситы всё равно никогда из города не уедут. А уехавшие приедут, уедут и снова приедут.
Такие девочки, как Неточка, не появляются каждый день в одесской семье, где мамы фаршируют куриные шейки и пичкают детей завтраками, обедами и ужинами, чтобы они соответствовали определению «одесский ребёнок». Такие девочки, как Неточка, не охотятся за котлетами и не выуживают ватрушки из миски, пока мама отворачивается, чтобы вытащить из духовки следующую порцию. Такие девочки, как Неточка, стоят весь день на пуантах, разбивают их, мнут, пробуют, хорошо ли они гнутся, и потом взлетают над паркетом в зеркальном зале, кружатся, приземляются на кончики лепестков, а затем отдыхают в цветочной колыбельке. Когда я однажды заболела и ко мне привалила сердобольная Феля, чтобы помочь мне разбить только что купленные моей мамой пуанты, я возомнила себя почти что Неточкой.
Бедная мама из жалости к заболевшему ребёнку поехала в специализированный магазин, где ей по большому блату вынесли пуанты, которыми я бредила несколько ночей подряд.
– А большего размера у вас нет? – поинтересовалась мама, вызвав недоуменный вопрос в глазах продавщицы.
– Это самый большой. Большего у балерин не бывает, – веско ответила продавщица.
Она бы, наверное, дала ещё одну пару в придачу за возможность взглянуть на того слона в посудной лавке, которому самый большой размер пуантов был мал.
Всю ночь мама дотачивала эти злополучные пуанты, в момент развившие у меня комплекс неполноценности, а днём пришла Феля, знавшая в этом толк, и стала стучать ими изо всех сил по столу так, словно это была сушёная вобла, а не волшебное изделие для полёта над сценой.
Закончив, Феля ловко встала на пуанты и продемонстрировала, как и что нужно делать. Я попробовала повторить за ней, взвыла и сказала, что лучше буду как Исидора Дункан.
Феля благодарно унесла пуанты к себе, где её мама переделала их обратно, а мне всю ночь снилась насмешливая Неточка, выгибающая свою крохотную стопу до судорог в моих ногах.
Неточке пророчили блестящее будущее. Оно сияло так, что Неточка сама иногда жмурилась. Её фарфоровое личико с еле различимыми нежнорозовыми чертами невозможно было до конца разглядеть, так филигранно всё было выполнено на нём, включая и микроскопические живописные мушки. Мы все были детьми, а Неточка – ювелирным изделием. Её можно было поставить в какой-нибудь старинный сервант рядом с золотой сахарницей или чайным сервизом или поместить в музыкальную шкатулку, где она блистала бы, вращаясь на одной ножке и завораживая гостей. Она была такая лёгкая и хрупкая, что казалось, разобьётся, выделывая бесконечные па. Но она не разбивалась. Разбивались о неё, причём уже с первого класса.
Уже в первом классе Неточка тревожила сердца соучеников. Как только она пришла на собеседование в нашу школу, её тут же взяли в престижный «А» класс. И правильно! В каком же ещё классе должно было храниться это достояние республики с волосами с пшеничным отливом и глазами цвета летнего неба?
Неточка не просто ходила в балетную школу – она была воплощением балета в его самой высокой, классической ипостаси. Когда она однажды бежала по Дерибасовской в балетной пачке, опаздывая на генеральную репетицию в оперном, куда её взяли в массовку для «Щелкунчика», весь город стоял на ушах. Шумиха поднялась такая, словно в оперный летел один из позолоченных херувимчиков. Движение останавливалось, Неточку пропускали трамваи, троллейбусы и такси, зеваки расступались, и ни одна собака не осмеливалась её облаять. Её фотографировали уличные фотографы и зеваки, и фото попало в местные газеты, которые учителя приносили пачками в школу, чтобы Неточка на них расписывалась. Вырезки из газет дарили друзьям и коллегам, отсылали родственникам в другие города в качестве новогодних открыток. В общем, газетная промышленность за один день Неточкиной пробежки испытала такой взлёт, как ни одна балерина за всю свою карьеру.
Уже с раннего возраста на Неточку ходили в балетный класс, как на зрелую Майю Плисецкую. На неё смотрели как на седьмое чудо света, потому что даже самые известные и опытные педагоги не могли разгадать тайну Неточкиного таланта. Оперный театр уже готов был распахнуть перед ней занавес и дать ей ведущую роль в «Лебедином озере», но она была ещё слишком мала, и занавес, вздыхая, открывался перед другой солисткой, как все понимали, временной.
Неточка была чудом. Она не имела разгадки. И это подтвердилось временем, которое не властно только над чудом. Всё теряет своё былое очарование, блекнет и отмирает – только не чудо. Чудо всегда ново, всегда поражает и возносит, и тот, кто однажды столкнулся с ним воочию, уже никогда не спутает его с чем-то другим.
Через несколько лет Неточка вступила в подростковый возраст, и когда на часах пробила полночь, её балетная пачка превратилась в школьную форму, её пуанты стали туфельками из соседнего магазина, а золотая карета, которая несла её к оперному, рассыпалась. Неточка проснулась ученицей шестого класса, отличницей и знаменитостью. Но балерина уснула в ней навсегда.
Никто не мог в это поверить. Собрали консилиум балетных светил. Неточку просили сделать то и это, и она всё в точности выполняла, но это были заученные движения старательной ученицы. Неточку больше не прочили в большой балет, она даже не получала предложений танцевать маленького лебедя. Она стала абсолютно бесперспективной. На неё не хотели больше тратить времени и продвигать на сцену.
Город поник и впал в депрессию, наступила глубокая затяжная осень, никто не понимал, куда улетучился такой яркий талант. В оперном завесили окна и зеркала, а херувимчики перешёптывались о том, что Неточку погубила коварная Одиллия.
На самом же деле все жестоко ошибались.
На этом скорбном фоне вдруг просияло то, что раньше никому бы не пришло в голову. Балет был лишь временным призванием Неточки. Настоящим её призванием было оставаться чудом.
Да, вопреки всем ожиданиям, вопреки здравому смыслу и житейскому опыту Неточка не угасла. Она по-прежнему пленяла взор, вокруг неё стоял ореол обожания, и когда она появлялась в оперном годы спустя после окончания школы и стояла в антракте в ложе в каких-то умопомрачительных нарядах-фантазиях, которые могла надеть только она, никто не выходил из зала. Все головы были повёрнуты в её сторону, все обсуждали детали её наряда, причёски, позы, а она смотрела вверх, на расписной потолок, и, казалось, видела себя в одном из медальонов Лефлера – в «Сне в летнюю ночь» или в «Зимней сказке». А когда тушился свет, она растворялась в позолоченной темноте ложи и воцарялась на сцене в образе Одетты-Одиллии, и по окончании спектакля ей бурно аплодировали. Потому что если Майя Плисецкая была гением балета, то Неточка Ивинская была гением чистой красоты, национальным достоянием.
– Неточка, ах, Неточка! – роились вокруг неё сокурсницы.
К тому времени она училась на филфаке в одной группе со мной и успела развестись с первым мужем, которого ей нахрапом сосватали две подруги учительницы. У одной из них был взрослый, известный в городе сын, работавший на телевидении. Он только и ждал, чтобы Неточка окончила школу. Его притащили прямо на выпускной, и он, разодетый, как принц из сказки Андерсена, направился к Неточке с пышным букетом в руке. Неточка зарделась, как крохотная роза, опустила глаза и слилась с букетом. Благо на помощь пришли две учительницы, взяли из рук Неточки букет, что дало возможность жениху пригласить её на танец. На рассвете нового дня он встал на одно колено и на глазах у всех попросил у Неточки руки.
Брак этот вскоре распался. Принц оказался кротом из «Дюймовочки», но Неточке удалось выбраться из норы, избежав острых зубов его рассвирепевшей мамаши. Там, на воле, её ждал эльф из нашей же школы, безнадёжно влюблённый в неё с первого класса. Неточка была на два года старше, и это казалось непреодолимым препятствием. Но чудо свершилось, эльф повзрослел и так вытянулся, что мог бы держать Неточку у себя на ладони, если бы она ему это позволила. Когда они наконец случайно встретились в городе, он предложил ей руку и сердце и самостоятельную квартиру, купленную по случаю его родителями. Неточка, конечно, согласилась, и эта счастливая развязка послужила началу новой, счастливой страницы Неточкиной жизни.
И на этой чудесной ноте я закончу, потому что в жизни всегда должно быть место чуду.
На уроках физкультуры можно было побеситься. Добрая седовласая Валентина Фёдоровна понимала, что детям нужна свобода, и не заставляла нас ничего такого специального делать. У меня, например, не получались прыжки в длину. Помню, я даже расчертила пол мелом у нас дома, чтобы взять эти чёртовы метр двадцать, но мои усиленные тренировки привели к скандалу с соседями этажом ниже, и я так и остановилась на метре десять. Зато я хорошо прыгала в высоту, и Валентина Фёдоровна закрывала глаза на всё остальное.
На физре было весело и вольготно. Ни тебе фартуков с формой, ни тебе бантов. И говорить можно было вслух друг с другом, потому что стоял гомон от беготни и хохота.
Совершенно другая атмосфера была в старших классах. Там всем заправлял миниатюрный, но очень привлекательный пожилой, лет тридцати пяти, Валерий Степанович со спортивной выправкой и смоляными коротко подстриженными волосами. Старшеклассницы заявлялись к нему на урок, как на бал, в каких-то сногсшибательных формах, приобретённых явно на Толчке, в причёсках с закрутасами. Если во время урока случалось пройти мимо спортзала, то невозможно было не задержаться и не посмотреть, как слаженно и чётко выполняли девчонки упражнения, как осваивали бревно, взмывали через козла. Валерий Степанович строго следил за всеми, требовал держать осанку, никогда не улыбался, редко кого хвалил, и его тёмно-синие глаза сосредоточенно следили за каждым поворотом головы, шеи, тела, выполнявших упражнения.
Валерий Степанович учил эстетике движений, магии преодоления гравитации, упорству и стремлению. Он никогда не зацикливался на результате – путь к цели был для него куда важнее.
– Ну как ты прыгнул, Ершов? Ну что это за кувырок в воздухе? Ты же смял всё – подход, поворот, прыжок! – выговаривал он ученику, успешно приземлившемуся на мат.
– Валерий Степанович, так я ж хорошо приземлился, точно, – защищался Ершов.
– И что с того? А красота где? Где полёт? Где отточенность движений? Ты и на свидании цветы в руки своей девушки всунешь и будешь считать, что успешно достиг цели?
Ох, уж этот Валерий Степанович! Это ж не урок физкультуры, а целая школа жизни! Не зря его ученики резко контрастировали с учениками Валентины Фёдоровны. И тем не менее нам было лучше с Федорой. Федора была настоящая – чуть растрёпанная, немного сутулая, улыбчивая, как наши бабушки. Однажды, когда она заболела, её замещал Валерий Степанович.
Как всегда, мы выстроились в линейку, переговариваясь о том о сём. Замена никогда никем всерьёз не воспринималась.
– Это что ещё за построение? – командным голосом обратился к нам с порога Валерий Степанович.
Мы кое-как подравнялись.
– Какой это класс? – спросил он, открыв журнал.
Все переглянулись. Ну даёт чувак! Не знает, в какой класс пришёл заменять!
– Повторяю вопрос. Какой это класс?
– Пятый «Б», – раздалось нестройно с разных концов.
– А я думал, пенсионеры пожаловали спортом позаниматься. А ну-ка подтянись! Животы подобрали, плечи расправили, подбородок вверх. Вот так!
Урок был ещё тот. После него на географии все лежали плашмя на партах и тупо следили за учительской указкой. Даже самые егозистые не шевелились. Похоже, географичке это пришлось по вкусу. Она так разошлась в своих познаниях, что говорила ещё минуты две после звонка. Благо никто не был в силах хлопнуть крышкой парты в качестве вежливого напоминания.
Федора на следующей неделе была уже в порядке и при-чапала в школу в прехорошем настроении. Радости нашей не было границ, когда она вошла в зал, где мы выстроились по безукоризненной линейке, выкрикивая «ура!» такое громкое, что в зал заглянула учительница украинского языка, которую недавно назначили завучем.
– Что это у вас тут за праздник? – поинтересовалась Полина Владимировна.
– Валентина Фёдоровна выздоровела! – загалдели мы наперебой.
– Ну надо же, как они вас любят, – поразилась завуч, обернувшись к Федоре.
– Мы вас тоже любим, – поспешили мы заверить её.
И это была чистая правда. Полина Владимировна никогда не ставила двоек и с сочувствием относилась к нашему неукраинскому произношению. Даже троечники типа Кали имели у неё в четверти четвёрку.
– Ой, спасибо вам, дети, – растрогалась Полина Владимировна. Голос у неё дрогнул. Она сделала глубокий вдох и обратилась к Федоре: – Можно я займу несколько минут вашего урока?
– Пожалуйста, сколько угодно, – растянувшись в улыбке, заверила её Федора.
– Ну спасибо. Дети, я не хотела, чтобы это было неожиданностью для вас. Со следующей недели у вас будет новая учительница по украинскому языку.
– Почему? А как же вы? – раздалось со всех сторон.
– Я теперь буду заниматься учебной частью и преподавать раз в неделю в старших классах литературу. Но вы не волнуйтесь, я нашла прекрасную учительницу. Её зовут Ирма Григорьевна. Она вам понравится, даю слово!
Ирмочка понравилась нам мгновенно. Когда она вошла в класс и, чуть краснея, сказала: «Здравствуйте, меня зовут…», все тут же в унисон продолжили: «Ирма Григорьевна». От этого она ещё больше смутилась и, не зная, что сказать, широко улыбнулась.
Ирмочка только закончила педагогический институт и была ростом чуть выше Буратины – самого низкорослого мальчика в классе. Ирмочка смотрелась как куколка не отечественного производства – с ямочками на щеках и с лучиками света в глазах и в волосах. Мы любили обступать её на перемене и расспрашивать о чём-нибудь, всё равно о чём. Но вскоре в наших отношениях что-то изменилось. Чем это было вызвано, никто не знал. То ли мы ей надоели с нашими вопросами, то ли она должна была готовиться к другим урокам, только со звонком Ирмочка вылетала из класса, не задерживаясь ни на минуту. А мы стояли огорошенные, не в силах её удержать.
Вокруг Ирмочки образовался какой-то таинственный нимб. Она стала чаще давать нам письменное задание в классе, а сама в это время смотрела в окно и о чём-то мечтала. Нужно было понять, что происходит, но спросить напрямую у Ирмочки никто не отваживался. Тогда решено было за ней проследить.
Когда вместе со звонком Ирмочка в очередной раз выскользнула из класса, мы на счёт «три» последовали за ней. Это было непросто. Из классов уже выскакивали ученики, и нужно было обладать особой зоркостью, чтобы разглядеть за ними маленькую Ирмочку. Прыткова, обогнавшая нашу стайку, махнула нам издали, указывая путь, и мы ринулись к лестнице.
Нет, Ирмочка не пошла в учительскую, как другие учителя. Она спешно спускалась вниз, на первый этаж, где располагался буфет. Но и туда Ирмочка не пошла вкушать пирожные. Ирмочка прямиком направилась в спортивный зал и, войдя, быстро закрыла за собой дверь.
Как быть? План созрел тут же. Решили бежать на школьный двор, куда выходили окна зала. Через минуту мы уже были на месте.
Зал просматривался как на ладони, только слышно ничего не было. Расположившись за кустами, мы стали наблюдать за происходящим.
Ирмочка стояла в центре зала, рядом с бревном, и Валерий Степанович в чём-то горячо убеждал её. Мы сразу смекнули, что он говорил о наличии у неё незаурядных спортивных способностей и пытался уговорить начать тренировки на бревне. У Валерия Степановича было особое чутьё на талант, и он точно знал, кто с каким спортивным снарядом сочетается наилучшим образом. Мы с ним были абсолютно согласны насчёт Ирмочки. Если бы она стала на бревно, все сразу бы увидели, как она хороша и как непохожа ни на кого из учительской. Но Ирмочка отрицательно мотала головой, делая выбор в пользу украинского языка.
– Молодец! – одобрил Парибон.
– Это почему? – вскинула брови Прыткова.
– Потому что, если она согласится, мы её потеряем. Физрук точно отправит её на соревнования, и тогда ищи свищи училку.
Довод был убедительный, и с Парибоном согласились.
Все последующие недели прошли в сплошных переживаниях. Терять Ирмочку никто не хотел. Мы исподтишка изучали её выражение лица, когда она смотрела в окно, пытаясь понять, согласилась ли она на предложение Валерия Степановича.
– Может, подставить ей подножку? – предложил Парибон, когда все уже отчаялись что-либо понять.
– Это ещё зачем? – строго спросила Феля.
– Чтобы в спорт не пошла.
Идея была хорошая, но до этого дело не дошло. Пока мы раздумывали над предложением Парибона, в школу заявилась жена Валерия Степановича. Она прямиком направилась к Ирмочке, и они обе заперлись у Валерия Степановича в чулане, где он хранил спортивный инвентарь. Разговор был недолгим, но действенным. Ирмочка вышла заплаканная, а жена Валерия Степановича удалилась, поджав губы, и на прощание пригрозила завучем.
У нас камень с души упал. Больше Ирмочка в спортивный зал не приходила и о бревне и думать забыла.
Как удалось жене Валерия Степановича переубедить Ирмочку, осталось тайной. И хотя мы и желали в душе, чтобы Ирмочку все увидели на возвышении, делающей сальто и садящейся на шпагат, всё же эгоистично порадовались тому, что теперь она – наша.
Валерия Степановича эта история подкосила. У него появилось много седых волос, голос его потерял прежнюю упругость, и в следующем году он уже преподавал в другой школе.
А Федора ещё долго оставалась с нами – до тех пор, пока не ушла на пенсию.
Школа развивает в трёх направлениях – физическом, эмоциональном и интеллектуальном. И не всегда это происходит на уроке. На уроке мы постигаем школу знаний, а на переменках – школу жизни. Они практически не совпадают, но всегда дополняют друг друга.
Сашка Чернобай был средоточием зла. Худенький, высокий, белобрысый, с колючими водянистыми глазами, он заваливал в класс со злобной миной и не переставал сквернословить, пока не появлялась учительница. Добрая половина класса вообще не понимала смысла некоторых его ругательств, и от этого они казались ещё более лютыми. И фамилия у него была под стать его тёмным наклонностям. И вообще, если фамилии давались по кличкам, то значит, чернобайство у него было в крови. Имя отражает чаяния родителей, их мечту, а кличка – то, что получилось на самом деле.
Бить Сашка любил по голове, и как только раздавался звонок на перемену, каждый старался убежать в какое-нибудь людное место. Например, в буфет. Тогда Сашка стал поджидать одноклассников до начала уроков. С утра он был особо опасен. То ли ему давали подзатыльников на дорожку, то ли занятия располагали к воинственности, но в это время лучше было не попадаться ему на глаза.
Сашка никогда не заходил в класс до звонка, а останавливался у двери и высматривал очередную жертву. Все избегали встречаться с ним взглядом, но если кто-то случайно боковым зрением задевал его, он тут же наскакивал на беднягу.
Сашку я не боялась. Несмотря на длинную толстую косу и внешний облик примерной ученицы, я могла, если что, и на кулаках себя отстоять. Но и не только. Всё зависело от уровня интеллекта противника. Вот нервный Корш, например, любил читать книги и ненавидел людей. У него немного тряслись руки, и его никто не трогал, потому что он быстро заводился по ерунде и сыпал какими-то цитатами сомнительного происхождения. Как-то раз он вызвал меня на словесную дуэль. Я не могла не принять вызов, поскольку это пошатнуло бы мой авторитет и как старосты, и как главы моей группировки. В четвёртом классе меня выбрали старостой. Практически единогласно. Просто так сложилось, что мне поверяли разные секреты и тайны, которыми я никогда ни с кем не делилась, и просили совета, который я всегда давала. Принятие решений – это мой конёк с детства. Поэтому, когда встал вопрос о старосте, все показали на меня. Какие я там формальные обязанности должна была исполнять, не помню. Но это было несложно, поскольку у меня был прекрасный контакт со всеми. Я дружила и с теми, с кем мне не рекомендовали дружить, и с теми, с кем всем рекомендовали дружить. Только я это делала не по рекомендации.
Параллельно у меня была своя неформальная группировка, которую я возглавляла. Занимались мы полной ерундой, выдумывая себе какие-то цели, не имеющие ничего общего с учебным процессом. Это была другая, интересная, жизнь, со своими конфликтами и примирениями. Внутренняя жизнь класса, о которой учителя не догадывались. Нашей группировке противостояла хиленькая группировочка из двух человек. Возглавлял её Парибон. Пари-бон был славный, бойцовского вида. У него одна нога была короче другой, и ему заказывали специальную обувь, в которой он смотрелся, как настоящий комиссар. Ходил он громко, но не хромал. Его всегда сопровождал верный друг Кучер, выросший с ним в одном дворе.
Помню, зашёл у нас какой-то очередной спор с Пари-боном, и он заявил, что спор наш может разрешить только дуэль.
В воскресенье мы мирно обедали с родителями, когда раздался звонок в дверь. Папа вопросительно взглянул на маму – гостей вроде бы не ожидали – и отправился по длинному коридору, чтобы посмотреть, кто пришёл.
Через несколько минут он возвратился со странным выражением лица.
– Кто это? – спросила мама.
– Да какой-то милиционер с пистолетами, нашу дочь спрашивал.
Я чуть не поперхнулась:
– Какой ещё милиционер?
– Ну такой, со шпагой и пистолетами. Говорит, на дуэль тебя вызывает. Я его пригласил войти, но он наотрез отказался. Сказал, во дворе подождёт.
Я вопросительно посмотрела на родителей:
– Можно я пойду?
– Можно, иди уже. На улице холодно, что ж он ждать там будет! – сказала мама, переглянувшись с отцом.
Когда я вышла, Парибон важно сообщил, что поскольку у меня ни шпаги, ни пистолетов, то дуэль состоится на снежках. Он уже провёл черту по снегу и заготовил несколько снежков, которые затвердели и отливали свинцом.
Мы отсчитали десять шагов, и Парибон предоставил мне право первого выстрела. Я оценила его жест и вяло бросила снежок, попав в дерево. Очередь была за ответным снежком.
Парибон взял снежок, потоптался на месте и сказал:
– Нет, я так не могу. Ты всё-таки девчонка. Хочешь, в кино сходим?
– В кино? В какое ещё кино? Я в кино только с родителями хожу. Он подумал. – Хорошо. Ну давай тогда объединимся в маленькую группу – ты, я и Кучер, мой адъютант. Хочешь, будешь главной.
– А что делать будем?
– Помогать.
– Кому?
– Старикам всяким там, одиноким…
Парибон был благородным, хоть и не таким начитанным, как Корш. Заслышав о нашей готовящейся с Коршем словесной дуэли, он занял место в первом ряду, на случай, если понадобится прийти на помощь.
На большой перемене мы в окружении класса начали дуэль. Тянули жребий, как полагается, и Корш вытянул право первого выстрела. Он, конечно, обрадовался, не понимая, что преимущество за тем, кому даётся последнее слово. Подтянув штаны, он нервно приступил к метанию колкостей в мой адрес. Поначалу он цитировал сказки про Бабу-ягу, под которой подразумевалась я, а потом перешёл на анекдоты. Никто не смеялся, а я терпеливо ждала, пока он иссякнет. На лице моём не отражалось ничего, кроме внимания. Это злило его ещё больше. Он начал заикаться, дрожать и, наконец, процитировал самую неуместную банальность, которую только можно было процитировать:
– Бог посмотрел на твои ноги и создал колесо!
На мои ноги никто даже и не взглянул, потому что все и так знали, у кого какие ноги. И Корш знал и понимал, что спорол чушь. Это его и подкосило. Он иссяк.
Настал мой черёд. Взгляды были переведены на меня. И в тот же миг, не задумываясь ни на секунду, я выпалила то, что легло пятном на облик Корша на долгие годы и чем сегодня я не горжусь:
– Бог посмотрел на твой рот и создал унитаз…
Корш отскочил как ошпаренный под неистовый хохот класса и ещё долго трясся за партой, когда прозвенел звонок.
С Чернобаем речи о словесной дуэли быть не могло. Его интеллект был настолько низким, что никакая игра слов, кроме бранных, не возбуждала его.
Всякий раз, завидя его, я вздёргивала подбородок и демонстративно шагала мимо. Я никогда не обходила его стороной, если он оказывался у меня на пути. А оказывался он постоянно. Иногда зазор между нами критически суживался, но я непоколебимо держалась намеченного курса. Чернобай, конечно, шипел что-то, пока я плавно, но уверенно раздвигала волны воздуха между нами и давала полный вперёд, неумолимо двигаясь к цели. В эти минуты перед моим мысленным взором стоял китобоец, на котором плавал отец, и я ощущала поддержку всей китобойной флотилии «Слава».
Чернобай высился вдалеке, как айсберг, и однажды мы всё-таки столкнулись. Мгновенно и совершенно беззвучно мы вцепились друг в друга и в ритме вальса перекочевали в дальний угол коридора, чтобы никто не дай бог не прервал нашего долгожданного поединка. Чернобай c силой дёрнул меня за косу. Это было ожидаемо и тривиально. Я немедля ухватила его за чуб, и он поначалу оторопел, потеряв позиционное преимущество. Он рассчитывал, что, дёрнув за косу, заставит меня отклониться назад и я начну беспомощно барахтаться руками в воздухе, пока он будет меня дубасить. Теперь же он сам вынужден был пригнуться к земле, потому что за чуб драть куда больнее, чем за толстенную косу, которая периодически выскальзывала у него из рук. Изо всех сил стараясь не привлекать внимания, мы сосредоточенно пыхтели в углу, состязаясь в выносливости. Ученики прибывали и, подивившись Сашкиному отсутствию у двери, радостно ныряли в класс.
Мы же сосредоточенно продолжали борьбу, и перевес был явно на моей стороне. Чернобай извивался изо всех сил, которых становилось всё меньше.
– Ну что, сдаёшься, гад? – прошептала я, приближаясь к победе.
Он в ответ натужно извлёк из себя всё те же непонятные ругательства и поражения признавать не спешил. Он всё ещё надеялся, что увернётся и восторжествует надо мной. Но ложные надежды усыпляют бдительность. Улучшив момент, я успешно пригнула его к земле. Дело было швах, и он наконец это понял.
– Гитлер капут, – тихо, но внушительно проговорила я, переходя на лексикон нашей специализированной немецкой школы.
Это подействовало. Сашка поднял обе руки вверх и сдавленно выругался.
В класс я заявилась победительницей. Вид у меня, конечно, был не очень – мой роскошный белый бант увял и сдвинулся набок, коса растрепалась и оторвался манжет, – но зато настроение было что надо. Сашкин чуб, напротив, весь день стоял, как гребешок, над покрасневшим лбом, и в течение недели он всех сторонился.
Домой я пришла в замечательном расположении духа. Мамы ещё не было, я быстро стала переплетать косу. И тут – о, ужас! – увидела, что одна из прядей была выдрана. В запале драки я ничего не почувствовала. Но на войне, как на войне! Бывают и худшие потери. Поразмыслив о том, как быть с этой прядью, я решила засунуть её обратно в косу, чтобы мама не заметила потери. Я аккуратно вплела выдранную прядь в свою косищу, закрепив её сверху бантом, и вскоре начисто забыла о потере.
Бант к вечеру развязали, пожелали мне доброй ночи, и я отправилась спать.
Наутро я проснулась оттого, что надо мной стояла мама и причитала:
– Боже мой, у ребёнка выпадают волосы! Нужно немедленно отвести её к врачу!
Оказывается, пока я безмятежно спала сном победителя, прядь выпала и осталась предательски лежать на подушке.
Идти к врачу после победы над Чернобаем было бы равносильно капитуляции. Спокойным тоном благоразумной девочки я попросила маму подождать немного и сказала, что если выпадение волос продолжится, то тогда и пойдём.
Мама неожиданно согласилась, подивившись такой мудрости малолетней дочери. Папа же сразу что-то заподозрил.
По дороге в школу я ему всё рассказала.
– Представляешь, я двигаюсь своим курсом, а он на пути у меня стоит, – рассказывала я ему взахлёб.
– Ну и?
– Ну я ему и посигналила.
Папа покачал головой, потом рассмеялся и ругать не стал. Он ведь всё-таки был из моряков. И его капитанская школа тоже складывалась не только из школы знаний, но и из школы жизни. Да ещё какой!
С фасада школы можно было обозреть все классы. Каждое окно, словно рекламное фото: учителя сидят за столом, ученики отвечают у доски, или наоборот: учителя объясняют материал у доски, а ученики внимают за партами. Воспоминания о школе следуют архитектурной логике здания. Поначалу идёт вид с фасада, где всё приглажено и бесконфликтно. Никаких отношений, кроме отношения к уроку. Затем память смещается в зону, открывающуюся со стороны школьного двора, куда стремглав убегала жизнь на переменках: в коридоры, туалеты, буфет, библиотеку и другие помещения и закутки величественного школьного здания.
Со звонком все выскакивали из классов и неслись по коридору. Перемена – глоток свободы. Хватай, сколько сможешь! Кто-то дёргал девчонок за косички, кто-то спешно досказывал историю, начатую на прошлой переменке, кто-то ставил подножки всем подряд… Старшеклассники вели себя по-другому. Они пробирались между бегающей малышнёй, отодвигая в сторону то одного, то другого, и шли прямо по направлению к следующему классу. Вообще жизнь у них была не такая интересная. Они больше напоминали взрослых и даже не дразнились. Правда, и среди некоторых шестиклассников уже намечалось поведение посолиднее. Но это было редко и не очень приветствовалось, потому что нарушало общий ритм. Вот Феля вдруг перестала даже на подножки отвечать. А раньше как даст по шее, так мало не покажется. Рука у неё крепкая – не зря гимнастикой занималась. Ну с ней, положим, всё было ясно. Её с начала года один девятиклассник сиреной стал величать. Долговязый такой, в очках, прыщавый немного. Интеллигент. Всё время с новой книжкой в руках ходил на переменах. Как встретит Фелю в коридоре, так всё «сирена» да «сирена». Мы даже специально пошли в библиотеку на втором этаже и посмотрели в «Мифах народов мира» про сирен. Если в сравнении с морем, то глаза у Фели были действительно цвета морской волны. Большие такие, продолговатые, обрамлённые иссиня-чёрными загибающимися ресницами. А волосы каштановые и тоже как волны. И сама она была гибкая, как волна. Родители записали её не только на гимнастику, но и на танцы. Голоса у неё, правда, никакого не было, и в этом смысле на сирену она не тянула, а так – вполне.
Феле льстило, что, когда она выходила из класса, старшеклассник окликал её: «Сирена!» Она светилась и, поведя глазами, упругой походкой направлялась к месту следующего урока. У нас эта кличка не прижилась, и мы по-прежнему звали её Фелей, потому что она слегка шепелявила, и вообще в ней было много комичного, в особенности когда она отвечала у доски. Учителя её любили, ставили ей хорошие оценки за добросовестное отношение к учёбе, но добросовестность только усиливала её комичность.
В седьмом классе Феля совсем расцвела, и старшеклассник уже перебрасывался с ней словечком. Она кокетливо ему отвечала и ещё больше светилась. Оказалось, он тоже чуть шепелявил, и это только укрепило мостик между ними. Нет, Феля не была влюблена, просто ей нравилось, что хоть в чьих-то глазах она была не Фелей, а целым волшебным миром. Иногда их можно было увидеть в коридорчике возле немецкого кабинета, где проходили занятия Фелиной группы. Феля сияла глазами, а он стоял, опершись на подоконник, и шепелявил какие-то нежности.
Их воркование продолжалось до весны. Потом начались выпускные экзамены, много суеты по подготовке, сбору документов. Теперь они виделись мельком на лестнице или в коридоре, и он по-прежнему приветствовал её: «Сирена!», только взгляд у него был грустным и немного усталым. Феля отнеслась к этому легко. Она понимала, что экзамены – это святое. А больше ничего не понимала. Не было у неё пока что другого опыта. Она мечтала о лете, о море, о прогулках на катере, о поездке к бабушке.
Всё это сбылось, и вернулась она в школу загорелой, и загар ещё больше оттенял сияние её глаз. Теперь наш класс перевели на четвёртый этаж, где обитали старшеклассники. Эта новость всех очень обрадовала, и все ринулись осваивать новое место обитания. Феля тоже ринулась, но по мере приближения блеск в её глазах угасал, будто в зале медленно тушили свет. Можно было без труда догадаться о причине этой метаморфозы. До неё вдруг дошло, что случилось непоправимое, что больше некому называть её сиреной и что ничего не возвратится на круги своя, как это было все прежние годы. И то же почувствовал почти каждый, кто знал историю Фели и кто вошёл в новый класс, в котором ещё недавно был её старшеклассник. Вот ведь как! Столько лет на наших глазах уходили в неизвестность целые классы, а мы и не замечали их отсутствия, не замечали ничего, кроме себя, потому что знали, что были и будем. Куда же нам деться? А те, что ушли, – чужие, далёкие, не наши. Может, их вообще не было. Оказалось, что были, и оказалось, что мы сами стали на один год ближе к исчезновению.
Пока все рассаживались по местам, Феля стояла посреди класса и что-то искала глазами.
– Что? – робко спросила я.
– Ничего… Просто хотела вспомнить, где его парта.
Но она так и не вспомнила, потому что не знала и никогда не интересовалась, а теперь и спросить было некого.
Феля не на шутку загрустила. Она пыталась собраться на уроках, но ей это плохо удавалось. В глазах у неё частенько проблескивали слёзы, и от этого они ещё больше походили на море.
– Феля, не грусти, – утешал её Зелинский на переменках. – Ну хочешь, я стану звать тебя Офелией? И всем скажу, чтоб тебя так звали. О, Фелия, о, нимфа.
Феля слабо улыбалась. Она хорошо относилась к Зелинскому, сочувствовала ему, зная, что ему было грустно не меньше, чем ей, а может, и больше. Он в Лизку Кошелеву который год уже был влюблён! А Лизка – ни в одном глазу. Спускалась себе по мраморной лестнице, как с Олимпа, волосы лёгкие, как пух, и такие же светлые. И даже не определить словами, что в ней такого было, что заставляло останавливаться и смотреть, смотреть, словно завтра она уже не появится…
Зелинский жил с отцом, потому что мать их бросила, и вид у него был неухоженный, хотя учился он хорошо. На вид он плевал. Ум у него был такой философский и немного ироничный. Учителя его уважали за взрослость.
– О, Фелия, не грусти, – говорил Зелинский. – Всё равно мы все однажды уйдём. Отовсюду, причём.
– Это как?
– А так. Сегодня здесь, а завтра – там.
– Где там?
– Там, где нас нет. Вообще нет.
Как ни странно, но Фелю это успокоило.
О сирене она вскоре позабыла, а Зелинский, как и обещал, называл её до самого выпускного Офелией.
Такого ещё не было. Чтобы разъярённая мамаша прибежала в школу защищать своего сынка и угрожать обидчику!
Обидчик, как комарик, трепыхался и попискивал, схваченный за шкирку здоровенной Колькиной мамой. Колька неподвижно стоял, чуть опустив голову, и смотрел на обоих сквозь окуляры своих громадных очков. Он был крупнее обидчика, и это особенно оттолкнуло всех от Кольки. Никто его не жалел, все жалели обидчика, и, когда тот наконец вырвался из лап Колькиной мамы, все обрадованно расступились, чтобы он смог улизнуть. Колькина мама не ожидала такого поворота, и лапы её болтались без дела, пока она не схватила в охапку Кольку и не вскрикнула истошным голосом на весь коридор:
– Не сметь подходить к моему Коленьке! – И истерически прижала пухлого Кольку к себе.
Колька по-прежнему созерцал всю эту картину сквозь очки, терпеливо ожидая, пока его оставят в покое.
Подошла учительница, освободила Кольку и повела в класс. А мамаша потрусила на второй этаж разбираться с директором.
С этого момента Кольку не замечали в течение трёх лет. Он сидел за партой с таким же неприметным Павликом и смотрел исподлобья на происходящее в классе. Когда заканчивались уроки, он мгновенно исчезал. Невзирая на своё плотное сложение, он был достаточно шустрым, даже каким-то стремительным. Он нёсся по коридору широкими шагами с портфелем в руке, словно профессор, опаздывающий на лекции.
Колька со временем стал выглядеть солидно. Солидность резко выделяла его. А когда мы начали изучать историю, он просто всех поразил. Какая бы ни была тема, он проводил такие параллели, что Лидия Филипповна диву давалась. Такой эрудицией, таким историческим мышлением в классе не обладал никто.
В том, что Колька будет историком, сомнений не было. А в том, кем будет, к примеру, Ирка, по кличке Каля, сомнения были. Когда Каля стояла у доски, колеблясь всем своим фигуристым не по возрасту телом, и пыталась вспомнить какую-то историческую дату, все просто потухали. Но стоило лишь ей посмотреть на первую парту, где сидел Колька с готовой записочкой, как жизнь налаживалась. Благодаря Кольке тройка по истории Кале была обеспечена.
Каля была из простой семьи. Её родители были настоящими тружениками и старались в том же духе воспитывать дочерей. У Кали была старшая сестра, которая закончила школу с золотой медалью в тот же год, когда Каля поступила в первый класс. Репутация старшей сестры пагубно сказалась на Кале. На её хрупкие плечи взвалили все достижения сестры, а это требовало от Кали, чтобы она не посрамила семейный подряд. И Каля рухнула.
– Ты позоришь имя своей сестры! – восклицали учителя, ставя очередной неуд.
И только из битвы по истории Каля выходила со щитом.
Перелом в отношении к Кольке произошёл не тогда, когда он заблистал, и не тогда, когда он помогал Кале. История никого не волновала, а Каля была гораздо естественней, когда получала двойку – с тройкой в дневнике она даже не знала, как себя вести. Прозрение по отношению к Кольке наступило совершенно неожиданно.
На большой перемене из одного из закутков перед кабинетом немки вдруг донеслись звуки прелюдии Шопена. Игра была первоклассной. Все бросились в предбанник, где стояло пиано, почти уверенные, что это учительница по хору развлекается, и каждый останавливался как вкопанный, завидев Кольку.
Колька, тюфяк и историк, каким-то дивным образом выколачивал музыку из пожелтевших клавиш, и она гремела, бурлила, стихала, замедлялась и снова пускалась вскачь, разряжая школьную атмосферу.
Коридор постепенно переполнился. Слушали не только ученики, но и учителя. Колька закончил играть вместе со звонком на урок. Все рассеялись по классам, и остаток дня в школе прошёл как затянувшийся антракт.
С тех пор Колька всё время играл на большой перемене. Никто не мог понять, где и когда он выучился такому виртуозному искусству. Сам Колька ничего не рассказывал, а вопросов ему никто не задавал.
После этого случая отношение к нему резко изменилось – он снискал себе популярность, и на него стали ходить. Казалось бы, это должно было послужить сближению Кольки с массами, но не тут-то было! Стена между ним и остальными сделалась ещё плотней.
Постичь Кольку не мог никто, и о нём вообще лучше было не думать, потому что это могло завести далеко, в какую-то другую жизнь, жизнь гениев, а каждый хотел ещё пожить своей, ребячьей жизнью. Может быть, Колька тоже хотел ребячьей жизни и поэтому всё чаще заговаривал со мной. От Парибона он узнал, что мы задумали помогать старикам, и как-то обмолвился, что у него есть хороший план, как это всё организовать. Мы договорились о встрече у меня дома, когда закончатся уроки.
В назначенное время после обеда Колька заявился со своим неизменным портфелем, и когда соседка, страдавшая катарактой, открыла ему входную дверь, она подумала, что это новый участковый врач пришёл её проведать.
Весь Колькин план был сплошным пшиком. Всё, что он говорил, не имело никакого смысла. Это было какое-то шулерство с колодой расцвеченных слов, которые он быстро перетасовывал, создавая видимость плана. Трудно было поверить, что это тот самый Колька, который блистал интеллектом и потрясал игрой на фоно. Закралась мысль о том, что он так же жульничал, изображая из себя пианиста. Кто знает? Может, незаметно включал запись, а сам едва касался разбитых клавишей?
– Сыграй, – прервав его на полуслове, потребовала я.
Он удивлённо посмотрел на меня, явно не ожидая такого поворота.
– Давай, давай, – повторила я, открывая крышку и усаживаясь рядом с ним.
Колька пожал плечами и взглянул на клавиатуру.
– Ну? – грозно подтолкнула я его.
Колька кивнул, и на моих глазах его пальцы начали реанимировать мой замкнувшийся в себе инструмент, из которого извлекали звуки все, кому не лень, включая маму, её друзей и даже кошку, изредка пробегавшую по клавиатуре. Пианино некогда затаскивали в мою комнату здоровенные грузчики по неимоверным изгибам нашей дряхлой лестницы. В какой-то момент они упёрлись в один из углов и уже не могли оттуда выйти вчетвером с инструментом. Они снова снесли его вниз, сказав, что ничем больше помочь не могут, и мама забилась в истерике, потому что уже подкрадывались сумерки, а других грузчиков не было. И тогда она просидела всю ночь на лестничной клетке, охраняя бандуру, как окрестила старое пианино соседка, бандуру, которую не могли занести четверо здоровяков и которую не унесли бы никакие ночные воришки. Но только не в Одессе! Потому что если бы ночными воришками оказались те же грузчики, что бросили пианино в парадном, то они могли бы с лёгкостью всё обтяпать.
На следующее утро маме посоветовали других грузчиков, и когда те пришли, она чуть в обморок не упала, потому что, во-первых, их было всего двое, а во-вторых, они были ей по пояс. Но мама была так измучена бессонной ночью, что махнула на всё рукой. Вопреки ожиданиям внос бандуры произошёл настолько легко и быстро, что, когда пианино оказалось в моей комнате, мама подумала, что это ей снится.