– …Демосфен! – презрительно воскликнул Апеллес. – Не говорите мне об этом глупце и трусе! Вы, афиняне, отдали ему свою любовь, вы превозносили его до небес, а он опозорил себя в битве при Херонее! Он трусливо сбежал с поля того самого боя, в который так пылко и красноречиво вовлек своих соотечественников.
– Я в это не верю, учитель! – сердито воскликнул Персей, и тотчас раздался голос Ксетилоха, который всегда вторил старшему брату, словно эхо:
– Я тоже не верю, учитель!
Доркион равнодушно вздохнула и украдкой переступила с ноги на ногу, стараясь, чтобы не упали красиво воздетые руки и не поменяли своего положения причудливо изогнутые кисти. Она ужасно устала, но до этого никому не было дела. Минуло около года с тех пор, как Доркион стала натурщицей Апеллеса, и за это время она многому научилась, а прежде всего – подолгу стоять неподвижно, приняв самую причудливую позу и сохраняя при этом то выражение лица, которое было нужно ее властелину – придирчивому, нетерпеливому и нетерпимому к малейшему непослушанию. Доркион могла часами удерживать на лице прелестную, манящую улыбку, лукаво приподняв брови, а сама думала при этом о совершенно других вещах, порою самых обыденных.
Например, о том, что в лавках вокруг агоры – рынка – можно теперь купить не только привычные овощи, пряности или сыр, мясо и рыбу, но также редкие заморские коренья и приправы, даже какие-то там кокосовые орехи, наполненные молоком! Интересно, это молоко похоже на козье?
Или о том, как стряпуха рассказывала: мол, все люди облачаются в знак траура в черное, а в Аргосе, наоборот, прощаясь с покойниками, носят белые одеяния.
Иногда девушка косилась на учеников – Персея и Ксетилоха, которые растирали краски с воском для очередной пинаки, и тихонько смеялась про себя: забывшись и увлекшись спором с Апеллесом, Персей вместо воска добавил в любимый художником белый мелинум аттическую желть, а Ксетилох вместо жженой слоновой кости, которую использовал Апеллес, рисуя что-нибудь черное и гордясь тем, что это было его изобретение, названное им элефантином, взял виноградную черную, которую использовали, пережигая виноградные выжимки, прочие афинские живописцы. Апеллес терпеть не мог быть «как все», поэтому Ксетилоха неминуемо должна была постигнуть жестокая кара.
А может быть, Доркион размышляла о том, как красива прическа «лампадион», когда волосы собраны в пучок на макушке, словно факел. Она-то носит только «коримбос», увязывая волосы в низкий узел почти на шее. Впрочем, спасибо судьбе и за этот незамысловатый «коримбос»: ведь она рабыня, а по закону рабыни должны коротко стричься и носить челку – в отличие от свободных женщин, которые открывали лоб или хотя бы часть его. Впрочем, рабыня – вещь хозяина, и воля хозяина выбирать, как ей выглядеть. Апеллес не велел остричь Доркион, потому что ему нравятся ее пепельные волосы. Он восторгается, глядя, как они струятся по ее обнаженному телу, и порою он нарочно приказывает ей ходить по дому нагой, прикрывшись только волнами кудрей.
Мимоходом Доркион вспоминала тех забавных мужчин, которых встретила недавно на агоре, куда ходила вместе со стряпухой. Один из тех мужчин держал в руке восковую табличку с каким-то списком и бубнил: «Ножницы, бритвы, зеркала, сосуды для взбивания пены, кисточки, полотенца…» А второй заглядывал на лотки, нырял в толпу и вскоре возвращался то с одним из перечисленных предметов, то с другим. Скоро эти двое были нагружены вещами. Доркион подумала, что они собрались открыть цирюльню, однако первый вдруг начал зачитывать новый список: «Зеркальце на тонкой ручке, баночки для притираний, шкатулку для украшений, моток лент, точеный гребень, грудную повязку…» К тому времени за этими странными людьми ходила уже немалая толпа досужих бездельников, и некоторые были даже готовы биться об заклад, что это цирюльники, а другие – что слуги богатой госпожи. В конце концов кто-то не выдержал и спросил впрямую. Те двое расхохотались и сообщили, что они помощники человека, который готовит новые театральные представления, и эти вещи нужны для постановок. Все вокруг тоже расхохотались, и Доркион тогда хохотала как сумасшедшая, у нее даже губы свело от смеха, она этому очень удивилась, а потом поняла, что просто отвыкла смеяться. Ну да, она даже забыла, когда смеялась в последний раз!
Наверное, еще на Икарии… Наверное, вместе с Орестесом…
Доркион тихонько вздохнула.
Орестес! Он теперь, конечно, уже давно мертв! Отдал свой долг Фанию – и заплатил за это жизнью.
Доркион старалась не вспоминать минувшее, так же, как и то имя, которым называл ее отец и которое кануло в прошлое, так и не сделавшись будущим, – однако картины случившегося иной раз все-таки всплывали в памяти – реже и реже с течением времени, но еще не вполне покинули ее, как она ни гнала их прочь, словно непрошеных гостей. Сны были предателями… В них Доркион билась в тенетах воспоминаний: она снова и снова видела понурую, вздрагивающую от рыданий спину Орестеса, которого уводил в трюм Фаний; неподвижное тело отца в укромном уголке палубы; Кутайбу с перерезанным горлом – и побелевшее от ярости и вожделения лицо Терона, перечеркнутое двумя багровыми шрамами…
Только потом, спустя некоторое время, Доркион поняла: Кутайба хотел своей смертью не только очистить душу перед побратимом, но и спасти его дочь. Он понимал, что никакими иными усилиями не сможет остановить обуянных похотью мореходов, но у него есть средство их удержать хотя бы на время и пробудить в них остатки разума и совести.
И ему удалось это сделать! Если бы не самопожертвование Кутайбы, Доркион, возможно, умерла бы еще до наступления ночи, раздавленная более чем полусотней обезумевших самцов, – однако они, разом отрезвев, так и не нашли в себе сил переступить через труп того, кто еще недавно был их капитаном. Теперь власть на корабле перешла к Терону. Однако, как ни был он распален и разъярен, он все же принужден был сдержаться и позаботиться о достойном погребении своих сотоварищей.
Конечно, на палубе невозможно было разжечь погребальный костер, однако мореходы издавна хоронили своих мертвецов в бескрайних нивах Посейдона. Вот и теперь они опустили тела Леодора и Кутайбы в синие глубины, произнося на разные голоса последние напутствия и самые благие пожелания, которые должны были сопровождать их души в Аиде. Конечно, путь в Элизиум, куда идут только души избранных героев, был для обоих закрыт: скорее всего, место им в Тартаре, пристанище тех, кто за свои злодеяния обречен на вечные муки, однако товарищи все-таки желали им мирных блужданий по полям асфоделей[19], где забываются все обиды, все страсти, все радости и горести нашего мира. Наверное, и Леодор с Кутайбой позабудут, какие страдания раздирали им сердца перед кончиной… Но память живых не умерла, и Доркион не могла забыть о том, что случилось позднее.
Потом она узнала, что не меньше, чем Кутайбе, она была обязана жизнью и добряку Фанию. Пока совершалось погребение и незамысловатые поминки, он пошептался то с одним мореходом, то с другим, обошел всех, направо и налево раздавая деньги из своего кошеля, который казался необъятным, и вот то там, то здесь вдруг зазвучали несмелые речи о том, что не стоило бы трогать девчонку, которая только что осиротела, надо дать ей время оплакать отца. Нельзя так поступать во имя памяти Леодора, ведь он был хорошим товарищем, многие ему жизнями обязаны. Да и Кутайба пролил свою кровь, чтобы не пролилась кровь Доркион… Кровь Лаис, дочери Леодора.
Эти речи произвели впечатление на всех, кроме Терона. Напротив, они приводили его в лютое бешенство! И денег от Фания он не принял, а пригрозил швырнуть его в море, если тот не перестанет морочить головы команде.
Фаний притих, но не сомневался, что уже добился своего. И оказался почти прав!
Когда кончилась поминальная пирушка – это было ближе к полуночи, – Терон призвал метнуть жребий, кому первому брать Доркион. Но от этого отказалась вся команда…
Захохотав, Терон швырнул Доркион на палубу и изнасиловал ее на глазах у всех столь жестоко и беспощадно, что она, издав несколько душераздирающих воплей, лишилась сознания от боли и отвращения и уже не чувствовала, как Терон, голод которого казался неутолимым, владел ею снова и снова – извергаясь, чудилось, без остатка, но через мгновение возбуждаясь вновь. Наконец он насытился и уснул, придавливая полумертвую жертву своим телом.
Тогда Фаний позвал нескольких мореходов на помощь, и те оттащили в сторону мертвецки спящего Терона. Однако, оглядев при свете факелов почти бездыханную Доркион, Фаний только головой покачал, решив, что зря потратил свои деньги и девушка все равно умрет.
Однако она не умерла…
– Доркион, ты что, уснула?! – послышался гневный оклик, и девушка очнулась.
Ах да, у нее чуть поник локоть, и пальцы стали вялыми. Апеллес одержим страстью запечатлевать движение так, чтобы оно как бы продолжалось перед глазами зрителя, и при этом бывает очень строг, когда Доркион не соблюдает предписанную им позу. Иногда ее так и подмывало подсказать, что если бы он рисовал ее танцующей, а не замершей в избранной им позе, ему удалось бы добиться большей порывистости и живости, – но разве она посмела бы сказать хоть слово? Это любимец славы не выносит ни малейшего возражения и запросто может обрушиться не только с бранью, но и с кулаками на чрезмерно осмелевшую наложницу, как на любого святотатца.
Всем Афинам была памятна недавняя шумная сцена, когда великий художник побил одного знаменитого башмачника, которому заказывали сандалии самые именитые горожане. Башмачник явился полюбоваться новой тихографией Апеллеса, но уставился прежде всего, конечно, на то, что его больше всего интересует: на обувь. Посмотрел – и пробурчал, мол, нарисованная сандалия совсем другой формы, чем стопа. Апеллес, который очень любил шнырять меж зрителями, прилежно, как пчелка, собирая в соты своего тщеславия нектар похвал и совершенно равнодушно приемля хулу, был, против обыкновения, задет за живое. Ведь он очень высоко ценил правдоподобие своих работ! Внимательно выслушал башмачника и, послав ученика за принадлежностями своего ремесла, смыл прежнее изображение, заново оштукатурил этот кусок стены и, пока штукатурка еще не высохла, заново нарисовал жидкими красками сандалии.