Я сбежал из тюрьмы в полном смысле слова среди бела дня – спустя час после полудня, перебравшись через стену в самом видном месте между двумя пулеметными вышками. Мы действовали в соответствии с тщательно разработанным планом почти до самого конца, но удался он потому, что был дерзок и требовал немалой доли безрассудства. Полный успех был нашей программой-минимум: приступив к выполнению плана, мы сожгли за собой мосты, и в случае неудачи надзиратели дисциплинарного подразделения вряд ли оставили бы нас в живых.
Нас было двое. Товарищем моим был двадцатипятилетний парень с широкой и необузданной натурой, осужденный на пожизненное за убийство. Мы пытались склонить к побегу еще несколько человек – восьмерых самых тертых заключенных из тех, кого мы знали; всем им впаяли по десять и больше лет за преступления с применением насилия. Но все они под тем или иным предлогом отказались участвовать в нашей авантюре. И я не виню их за это. Мы с приятелем были молоды, отсиживали свой первый срок, и, хотя он был у обоих большим, за нами не тянулось криминального следа. А задуманный нами побег был того рода, какой в случае успеха называют героическим, а в случае провала – безумным. Так что в итоге мы остались вдвоем.
Нам повезло, что в это время производился капитальный ремонт двухэтажного здания возле главных ворот, в котором базировалась внутренняя охрана и проводились допросы. Мы работали на уборке строительного мусора во дворе. Все смены охранников, дежуривших на этом участке, видели нас ежедневно и хорошо знали. Когда в день побега мы появились на своем рабочем месте, они, как обычно, понаблюдали за нами какое-то время, а затем оставили в покое. Ремонтируемое здание было пусто – рабочие ушли на обед. На несколько секунд на охранников нашло нечто вроде затмения – мы настолько примелькались им, что стали как бы невидимыми. Этим-то мы и воспользовались.
Проделав дыру в проволочном ограждении стройплощадки, мы взломали дверь пустого здания и поднялись на второй этаж. Внутренние перегородки были снесены, обнажилась структура опорных балок и вертикальных элементов. Голые деревянные ступени лестницы были засыпаны известковой пылью и осколками кирпичей и штукатурки. В потолке на верхнем этаже имелся люк. Встав на мощные плечи своего товарища, я выбил крышку люка и выбрался на чердак. Под одеждой у меня был обмотан вокруг пояса длинный кусок провода. Привязав один конец к балке под крышей, я спустил другой через люк. С помощью этого провода мой напарник поднялся на чердак вслед за мной.
Над нами нависала зигзагообразная крыша. Мы пробрались в самый дальний и узкий угол чердака, где здание смыкалось с наружной стеной тюрьмы. Я решил, что дыру в крыше надо проделать в желобе между двумя балками, надеясь, что так она не будет заметна с пулеметных вышек. На чердаке и повсюду-то было темно, а в этом углу – чернее, чем у негра за пазухой.
Используя зажигалку в качестве фонаря, мы начали долбить двойное деревянное покрытие, за которым уже шло верхнее, жестяное. Из инструментов у нас имелись только большая отвертка, стамеска и ножницы по металлу. Минут пятнадцать мы скребли дерево, резали и рубили и в результате проделали отверстие величиной с человеческий глаз. Посветив зажигалкой, мы разглядели поблескивавшую в глубине отверстия жестяную крышу. Слой дерева был слишком толстым и слишком твердым. С этими инструментами мы провозились бы несколько часов, расширяя дыру до таких размеров, чтобы можно было пролезть в нее.
У нас же в запасе не было нескольких часов – всего, как мы прикинули, минут тридцать или чуть больше до того, как охранники отправятся в свой обычный обход. За это время нам надо было пробиться сквозь деревянное покрытие, затем сквозь жестяное, потом вылезти на крышу и, перебросив через стену провод, спуститься по нему на волю. Наши внутренние часы отсчитывали минуты. Здесь, на чердаке, мы были как в западне. В любую минуту охранники могли заметить поврежденное ограждение, взломанную дверь и выбитый люк, а забравшись на чердак, обнаружили бы и нас.
– Надо вернуться обратно, – прошептал мой товарищ. – Нам не справиться с этой деревяшкой. Надо вернуться и сделать вид, что мы никуда не отлучались.
– Мы не можем вернуться, – ответил я ровным тоном, хотя у меня в голове тоже мелькнула эта мысль. – Они увидят все оставленные нами следы и поймут, что это наших рук дело. Кроме нас, на эту территорию никого не пускают. Если мы вернемся, то «щель» нам обеспечена как минимум на год.
«Щелью» мы называли карцер. В те годы этот карцер был худшим из всех тюремных карцеров в стране. Заключенных там жестоко избивали, как только у охранников появлялось такое желание. А уж после неудавшегося побега через крышу их собственной штаб-квартиры они избивали бы нас с особой жестокостью, и желание это появлялось бы у них даже чаще обычного.
– Так что же, на хрен, нам делать?! – завопил мой товарищ громким шепотом.
Пот ручьями стекал с его лица, а руки у него так взмокли от страха, что он уронил зажигалку.
– Есть два варианта, – сказал я.
– Какие?
– Во-первых, мы можем воспользоваться лестницей, что прикована к стене на первом этаже. Если мы разобьем цепь, приставим лестницу к стене и, забравшись по ней, привяжем сверху провод, то, перекинув провод через стену, можем спуститься по нему, как и собирались.
– Но… нас же заметят! – воскликнул он.
– Да.
– И пристрелят на месте.
– Не обязательно.
– Черт тебя побери! Это же самое открытое место! Объясни, как ты надеешься спастись.
– Я думаю, что одного из нас убьют, а другому, возможно, удастся бежать. Так что тут шансы фифти-фифти.
Помолчав, мы взвесили все «за» и «против».
– Это не вариант, а чистое самоубийство! – выпалил мой товарищ, передернувшись.
– Согласен.
– Ну а второй какой?
– На первом этаже валяется циркулярная пила.
– Да, я заметил.
– С ее помощью можно проделать дыру в деревяшке, а жесть вырезать ножницами.
– Но это ведь будет слышно! – хрипло прошептал он. – Во время работы я слышу даже, как они говорят по своему долбаному телефону. Когда мы включим здесь пилу, будет такой гром, будто вертолет сел на крышу!
– Да, но они могут подумать, что это строители работают.
– Они же знают, что рабочих здесь нет.
– У охранников как раз сейчас смена, заступят новые. Это, конечно, большой риск, но, по-моему, они, услышав шум, все же решат, что это рабочие. Здесь уже несколько недель визжат всякие дрели, пилы и отбойные молотки. С чего вдруг им думать, что это мы визжим? Им и в голову не придет, что заключенные могут настолько обнаглеть, чтобы проделывать электропилой дыру рядом с главными воротами. Во всяком случае, ничего лучше я не могу придумать.
– Не хочу быть слишком придирчивым, но в этом здании нет электричества, – проворчал он. – Его отключили на время ремонта. Единственная подключенная розетка находится на стене со стороны двора. Длины провода хватит, но розетка на наружной стене.
– Я знаю. Одному из нас придется спуститься, выйти через дверь, которую мы взломали, и воткнуть провод в розетку. Больше ничего не остается.
– И кто же из нас проделает этот фокус?
– Я проделаю.
Я хотел произнести это уверенным и решительным тоном, но порой нам в голову приходят столь невообразимые идеи, что наше тело просто не может в них поверить, так что у меня вместо этого получилось что-то вроде писка.
Я подошел к люку. Ноги от страха и напряжения одеревенели и плохо слушались меня. Я спустился по проводу, а затем по лестнице на первый этаж, волоча провод за собой. У входных дверей я увидел циркулярную пилу. Привязав к ее ручке конец провода, я взбежал с пилой на второй этаж к люку, и мой напарник втащил ее на чердак. После этого я вновь спустился с проводом. Прижавшись к стене у входных дверей, я замер, собираясь с духом. Наконец, дождавшись прилива адреналина, захлестнувшего мое сердце, я распахнул дверь и выскочил во двор.
Охранники, вооруженные пистолетами, были метрах в двадцати от меня. Если бы хоть один из них стоял лицом ко мне, все было бы кончено, но они вертели головой во все стороны, кроме моей. Они прохаживались возле ворот, смеясь какой-то шутке, и не заметили меня. Воткнув провод в розетку, я юркнул обратно в здание, по-собачьи взбежал на четвереньках по лестнице и поднялся по проводу на чердак. Мой друг в темном углу чиркнул зажигалкой. Он уже подсоединил провод к пиле и был готов пустить ее в ход. Взяв у него зажигалку, я стал светить ему. Пила завопила, как реактивный двигатель на стартовой полосе аэродрома. Приятель посмотрел на меня, ухмыляясь до ушей. В глазах его плясало пламя зажигалки. Он погрузил лезвие пилы в древесину. Сделав четыре пропила и чуть не оглушив меня при этом, он проделал отличную дыру, сквозь которую поблескивала жестяная крыша.
Наступила тишина. Мы ждали. В ушах у нас еще звучало угасающее эхо, в груди бешено колотилось сердце. На посту около ворот раздался телефонный звонок, и мы решили, что это конец. Один из охранников подошел к телефону и стал разговаривать с кем-то непринужденным тоном, посмеиваясь. Все было в порядке. Они, несомненно, слышали звук пилы, но сделали то заключение, на которое я и рассчитывал.
Воодушевленный этим успехом, я пробил отверткой дыру в жестяном покрытии. Солнце ворвалось на чердак вестником из свободного мира. Я расширил дыру и прорезал ножницами отверстие с трех сторон. Мы в четыре руки отогнули лист, я высунул голову наружу и убедился, что отверстие находится на дне конусообразного желоба. Лежа в этом желобе, мы не будем видеть охранников на вышке, значит и они не увидят нас.
Но оставалось еще одно дело. Провод был по-прежнему воткнут в розетку во дворе. Он был нужен нам, чтобы спуститься по стене на улицу. Один из нас должен был опять выйти во двор на виду у охранников, вытащить провод из розетки и вернуться на крышу. Поглядев на своего товарища, чье лицо блестело от пота в льющемся сверху потоке солнечного света, я понял, что идти придется мне.
Я опять выждал у выхода во двор, прижавшись к стене и собирая всю свою волю. Дышать было трудно, перед глазами все плыло, меня стало тошнить. Сердце билось в груди, как птица, попавшаяся в силок. В конце концов я понял, что не смогу выйти. И рассудок, и безотчетный страх – все кричало мне: «Не делай этого!» Я не мог.
Оставалось только перерезать провод. Я вытащил стамеску из кармана комбинезона. Она была очень остро наточена, и даже наши попытки продолбить с ее помощью дыру в деревянном перекрытии не затупили ее. Поставив режущую грань на провод в том месте, где он уходил под землю, я уже занес руку, чтобы ударить по рукоятке, но тут мне в голову пришла мысль, что при этом я прерву цепь и это, возможно, приведет в действие сигнал тревоги. Но других вариантов не было. Я просто физически не мог выйти во двор. Я с силой ударил по стамеске. Она прорезала провод и углубилась в деревянный пол. К своему облегчению, я не услышал ни сигнала тревоги, ни голосов приближающихся охранников. Опять обошлось.
Схватив свободный конец провода, я поспешил наверх, на чердак. Мы привязали провод к толстой балке возле проделанного отверстия. Затем мой товарищ полез на крышу. Протиснувшись наполовину, он застрял, не в силах двинуться ни вперед ни назад. Он стал дергаться и молотить ногами, но это не помогало. Он засел основательно.
На чердаке опять воцарилась темнота – его тело наглухо закупорило отверстие. Пошарив в пыли между стропилами, я нашел зажигалку. Я зажег ее и увидел, что` его задержало. Это был толстый кожаный кисет для табака, изготовленный им в одной из групп по обучению ремеслам. Их организовывали, чтобы занять заключенных в часы досуга. Я велел ему не дергаться и прорезал стамеской дыру в заднем кармане его комбинезона, где лежал кисет. Табак посыпался из кисета мне на руки, и мой освобожденный приятель вылез на крышу. Вслед за ним выбрался и я. Извиваясь как червяки, мы проползли по желобу до зубчатой тюремной стены и, встав на колени, посмотрели вниз. Часовые на вышке вполне могли нас увидеть, но они не глядели в нашу сторону. Человеческая психология превращала этот участок в слепое пятно. Охранники не обращали на него никакого внимания, потому что и представить себе не могли, что кто-нибудь из заключенных свихнется настолько, чтобы перелезать через переднюю стену при свете дня.
Перегнувшись на один миг через стену, мы увидели возле ворот вереницу машин. Это были поставщики различных продуктов, ожидавшие своей очереди. Каждую машину тщательно обыскивали и даже осматривали с помощью фонариков снизу, так что очередь продвигалась медленно. Мы опять укрылись в желобе, чтобы обсудить положение.
– Просто столпотворение, – вздохнул я.
– Все равно надо перелезать прямо сейчас, – заявил товарищ.
– Нет, надо подождать.
– К черту ожидания! Перебрасываем провод и спускаемся.
– Нет, – прошептал я, – там слишком много людей.
– Ну и что?
– Кому-нибудь из них обязательно захочется выступить в героической роли охранника общественного порядка.
– Хрен с ним. Пускай выступает. Мы заткнем ему чирикалку.
– Их там слишком много.
– Хрен с ними со всеми. Мы спрыгнем на них сверху, и они даже не поймут, что это на них навалилось. Схватимся с ними, и – чья возьмет.
– Нет, – сказал я твердо. – Надо дождаться, пока там никого не будет.
И мы стали ждать. Мы ждали целую вечность, двадцать пять минут. Я несколько раз, рискуя быть обнаруженным, подползал к стене, чтобы заглянуть через нее. Наконец, перегнувшись в очередной раз, я увидел, что улица пуста. Я дал сигнал своему товарищу. Он в ту же секунду перемахнул через стену. Я посмотрел вслед ему, ожидая увидеть, как он спускается по проводу, но он уже бегом скрывался в узком переулке напротив. А я был еще в тюрьме.
Я перебрался через вымазанный медным купоросом парапет и ухватился за провод. Упираясь ногами в стену, я посмотрел на пулеметную вышку слева от меня. Охранник разговаривал с кем-то по телефону, жестикулируя свободной рукой. На плече у него висел автомат. Я посмотрел вправо. Та же картина. Охранник с автоматом болтает по телефону. Он улыбался и не проявлял признаков беспокойства. Я был человеком-невидимкой. Я стоял прямо на стене самой надежной тюрьмы в государстве и был невидим.
Оттолкнувшись ногами, я начал спускаться. Но оттого, что руки мои были потными, да и от страха, провод выскользнул у меня из рук, и я стал падать. Стена была очень высокой, и, приземлившись, я, скорее всего, разбился бы насмерть. Я сделал отчаянную попытку ухватиться за провод, и это мне удалось. С адской скоростью я проскользил по проводу на руках, и их словно огнем обожгло – кожу с ладоней сорвало начисто. Затем мой спуск стал медленнее, хотя рукам от этого было не легче. Шлепнувшись на землю, я поднялся и пошатываясь пересек улицу. Я был свободен.
Я бросил последний взгляд на тюрьму. Провод по-прежнему свисал со стены. Охранники по-прежнему разговаривали по телефону. Мимо меня проехал автомобиль. Водитель барабанил пальцами по рулевому колесу в такт звучащей мелодии. Я отвернулся от тюрьмы и направился по переулку в новую жизнь, в которой не было места ничему из того, что я прежде любил.
Когда я с оружием в руках грабил людей, люди боялись меня. За это я был обречен жить в вечном страхе – сначала в ту пору, когда я занимался грабежом, затем в тюрьме и, наконец, после побега. Особенно остро это чувствовалось по ночам – мне казалось, что какой-то тромб страха закупорил мои кровеносные сосуды и дыхательные пути. Ужас, который испытывали передо мной другие, превратился в нескончаемые кошмары, преследовавшие меня в одинокие ночные часы.
Днем, когда мир крутился и хлопотал вокруг меня в те первые бомбейские месяцы, я погружался в водоворот дел, обязанностей и маленьких развлечений. А ночью, когда обитателям трущоб снились сны, я всей кожей ощущал страх. Мое сердце углублялось в темные пещеры воспоминаний. И часто, почти каждую ночь, я бродил по спящему городу. Я заставлял себя не оборачиваться, чтобы не увидеть свисающего со стены провода и пулеметных вышек, которых там не было.
По ночам на улицах было тихо. Начиная с полуночи полиция вводила в городе своего рода комендантский час. Ровно в половине двенадцатого на центральные улицы высыпал целый рой патрульных машин; полицейские заставляли хозяев всех ресторанов, баров и магазинов закрывать свои заведения и разгоняли даже лоточников, торговавших сигаретами и паном, не говоря уже о нищих, наркоманах и проститутках, которые не успели попрятаться по своим углам. Витрины магазинов загораживались стальными ставнями, лотки на рынках и базарах покрывались белым коленкором. В городе воцарялись тишина и пустота, какие трудно было представить себе в дневном шуме и гаме, коловращении людей и сталкивающихся интересов. Ночью Бомбей становился бесшумным, прекрасным и пугающим. Он превращался в дом, населенный привидениями.
После полуночи до двух или трех часов в городе проводились облавы. Группы полицейских в штатском патрулировали пустынные улицы, высматривая преступников, наркоманов, подозрительных прохожих, бездомных и безработных. Бездомным же был каждый второй в Бомбее, и почти все они жили, ели и спали на улице. Буквально повсюду ты наталкивался на спящих людей, укрывшихся от ночной сырости простынями и тонкими одеялами. Одинокие бродяги, семьи и целые группы беженцев, искавшие в мегаполисе спасения от засухи, наводнения или голода, ночевали, скучившись, на каменных пешеходных дорожках и в парадных.
Городской закон воспрещал спать на улице. Полицейские, конечно, следили за соблюдением этого закона, но относились к этой обязанности так же трезво, как и к ловле «ночных бабочек» на улице Десяти Тысяч Шлюх, и применяли дисциплинарные санкции очень выборочно. В частности, санкции не распространялись на святых людей – садху и приверженцев других религий. Стариков, больных и покалеченных иногда прогоняли с одного места на другое, но не арестовывали. С душевнобольными, разнообразными эксцентричными личностями и бродячими артистами – музыкантами, акробатами, фокусниками, актерами и укротителями змей – обходились подчас довольно грубо, но затем оставляли в покое. Семьям, особенно с маленькими детьми, обычно выносили предупреждение, чтобы они не задерживались в данном месте дольше чем на несколько дней. Если человек мог предъявить документ, удостоверяющий, что он где-то работает, или хотя бы сообщить адрес своего работодателя, его отпускали на все четыре стороны. При этом людям прилично одетым и способным доказать, что они мало-мальски образованны, удавалось обычно избежать ареста даже в том случае, если они нигде не работали. И разумеется, мог ни о чем не беспокоиться тот, кто был в состоянии дать полицейским взятку.
Таким образом, в группу повышенного риска попадали прежде всего одинокие молодые люди – бездомные, безработные, необразованные и бедные. Каждую ночь по всему городу арестовывали множество парней, которые не могли откупиться или убедить полицейских в своей благонадежности. Иногда их задерживали из-за того, что они подходили по своим внешним данным к описанию разыскиваемых преступников, иногда у них обнаруживали наркотики или краденое. Некоторые были хорошо известны полиции, и их прихватывали вместе с другими на всякий случай. Но многим не везло просто потому, что они были плохо одеты, держались замкнуто и не умели постоять за себя.
У города не было средств, чтобы обзавестись тысячами наручников для всех задержанных; да если бы даже средства и нашлись, полицейские вряд ли стали бы таскать по улицам массу тяжелых цепей. Вместо этого они брали с собой грубый шпагат из конопляного или кокосового волокна, которым привязывали арестованных друг к другу за правую руку. Эта тонкая бечевка служила надежным заменителем наручников, так как полуголодные люди были по большей части слишком слабы и духовно ломлены, чтобы отважиться на побег. Они молча и робко повиновались. Когда набиралась цепочка из пятнадцати-двадцати человек, их отводили под присмотром нескольких патрульных в полицейский участок, где запирали в камерах.
Полицейские в Бомбее оказались справедливее, чем я ожидал, и обладали несомненным мужеством. Они были вооружены лишь тонкими бамбуковыми палками, так называемыми лати. Никаких увесистых дубинок, газовых или иных пистолетов у них не было. Мобильными телефонами они тоже не были обеспечены и не могли вызвать подкрепление, столкнувшись с каким-либо затруднением. Транспортных средств для несения патрульной службы не предусматривалось, и полицейские совершали многокилометровые обходы пешком. И хотя им приходилось орудовать своими лати довольно часто, случаев жестокого избиения граждан было гораздо меньше, чем в том современном городе западного мира, где я вырос.
Тем не менее попасть в облаву значило провести много дней, недель или месяцев в одной из тюрем, где условия содержания были такими же плохими, как повсюду в Азии, и караваны связанных цепочкой людей, бредущие после полуночи по улицам, представляли даже более траурное зрелище, чем похоронные процессии.
По ночам я всегда гулял в одиночестве. Мои богатые друзья боялись бедняков. Бедные друзья боялись полицейских. Иностранцы боялись всех и прятались в своих отелях. Я владел улицами с их молчаливой прохладой безраздельно.
Во время одной из этих ночных прогулок, месяца через три после пожара, я забрел на набережную Марин-драйв. Широкий тротуар, тянувшийся вдоль парапета, был пуст и чист. Шестиполосная автомагистраль отделяла его от раскинувшейся от горизонта к горизонту вогнутой дуги, которая предъявляла темным колышущимся морским волнам парадный фасад города: шикарные дома с дорогими квартирами, консульские особняки, первоклассные рестораны и отели.
Движения на набережной практически не было, лишь каждые пятнадцать-двадцать минут медленно проезжала какая-нибудь машина. Почти все окна за проспектом были темны. Резкие порывы холодного ветра приносили с моря чистый соленый воздух. Вокруг стояла тишина. Море шумело сильнее, чем город.
Некоторых моих друзей из трущоб беспокоило, что я гуляю по ночам один. «Не ходи ночью, – говорили они, – ночью в Бомбее опасно». Но я не боялся города. На его улицах я чувствовал себя в безопасности. Какой бы странной и корявой ни была моя жизнь, город вбирал ее в себя вместе с миллионами других, как будто… как будто она принадлежала ему точно так же, как и все остальные.
А дело, которым я занимался, еще больше связывало меня с окружающим миром. Роль врачевателя бедняков целиком поглотила меня. Достав книги по диагностике болезней, я читал их при свете лампы в своей хижине. Я накопил скромный запас лекарств, мазей и перевязочного материала, покупая все это в аптеках на деньги, заработанные на нелегальных сделках с туристами. И даже сколотив приличную сумму, позволявшую мне расстаться с трущобной неблагоустроенностью, я продолжал жить там. Я остался в этой тесной лачуге, хотя мог переехать в квартиру со всеми удобствами. Я позволил втянуть себя в бурлящий водоворот борьбы за существование, которую вели двадцать пять тысяч человек, живших рядом со мной. Я связал свою жизнь с Прабакером, Джонни Сигаром и Казимом Али Хусейном. И хотя я старался не думать о Карле, моя любовь настойчиво впивалась когтями в мое сердце. Я целовал ветер, дувший в ее сторону. Я произносил ее имя, когда был один.
Сидя на парапете, я чувствовал, как прохладный морской бриз омывает мое лицо и грудь, подобно воде, льющейся из глиняного кувшина. Тишину нарушали лишь мое дыхание, сливавшееся с ветром, и плеск волн в трех метрах подо мной. Ударяясь о стенку набережной, они пенились и взмывали вверх, пытаясь дотянуться до меня. «Отдайся им, отдайся. Покончи со всем этим. Всего один прыжок – и умрешь. Это так просто», – твердил голос внутри меня, и, хотя он был не единственным и не самым громким, исходил он из очень глубокого источника – стыда, который душил во мне чувство самоуважения. Люди, носящие в душе стыд, знают этот голос: «Ты предал всех. Ты не имеешь права жить. Без тебя мир станет лучше…» И несмотря на все мои старания слиться с окружающим миром, излечить себя работой в своей клинике, спасти себя наивной верой в свою любовь к Карле, я оставался один на один со своим стыдом и чувствовал себя конченым человеком.
Море внизу плескалось и билось о берег. Всего один прыжок. Я представил себе, как я падаю, как мое тело ударяется о камни и ускользает в холодную глубину. Так просто.
Чья-то рука легла мне на плечо. Она удерживала меня мягко, но достаточно сильно, пригвоздив к месту. Я обернулся, вздрогнув от неожиданности. Позади меня стоял высокий молодой человек. Он не убирал руку, будто прочитав мои мысли.
– Вы ведь мистер Лин, да? Не знаю, помните ли вы меня. Меня зовут Абдулла. Мы встречались в притоне у Стоячих монахов.
– Ну конечно я помню вас, – пробормотал я. – Вы спасли нам жизнь. Вы исчезли тогда так внезапно, что я не успел толком поблагодарить вас.
Он легко улыбнулся и, отпустив мое плечо, прочесал пятерней свои густые черные волосы.
– К чему эти благодарности? Вы ведь сделали бы то же самое для меня в своей стране, не так ли? Пойдемте, там один человек хочет поговорить с вами.
Он указал на машину, стоявшую у тротуара метрах в десяти от нас. Я не слышал, как она подъехала, хотя мотор продолжал работать. Это был «амбассадор», довольно скромная индийская модификация шикарной марки. В машине были двое – водитель и еще кто-то на заднем сиденье.
Абдулла открыл заднюю дверцу. Я заглянул внутрь и увидел при свете уличных фонарей человека лет шестидесяти пяти – семидесяти. У него было сильное, умное худощавое лицо с длинным тонким носом и высокими скулами. Притягивали взгляд янтарные глаза, в которых светилась дружелюбная усмешка и еще что-то неуловимое – может быть, безжалостность, а может быть, любовь. Седые, переходящие в белизну волосы и борода были коротко подстрижены.
– Мистер Лин? – спросил он. Голос был глубокий и звучный, в нем чувствовалась непоколебимая авторитетность. – Очень рад познакомиться с вами. Очень рад. Я слышал о вас немало хорошего. Всегда приятно услышать что-то хорошее о людях, особенно если это говорится об иностранцах, гостях Бомбея. Возможно, вы тоже слышали обо мне. Меня зовут Абдель Кадер-хан.
Еще бы не слышать! В Бомбее не было ни одного человека, не знавшего этого имени. Оно появлялось в газетах еженедельно. Об Абделе Кадер-хане говорили на базарах, в ночных клубах и трущобах. Богатые восхищались им и побаивались. Бедные уважали его и рассказывали о нем легенды. Он проводил знаменитые беседы по вопросам богословия и этики во дворе мечети Набила в Донгри, куда стекались со всего города ученые мужи, представлявшие самые разные науки и конфессии. Он дружил со многими художниками и артистами, бизнесменами и политиками. И он был одним из заправил бомбейской мафии, одним из тех, кто основал систему местных советов, разделившую весь Бомбей на районы, в каждом из которых распоряжался свой совет криминальных баронов. Мне говорили, что эта система оправдывает себя и пользуется популярностью, так как она восстановила порядок и относительное спокойствие в бомбейском преступном мире, издавна раздираемом кровавыми междоусобицами. Это был могущественный, опасный и выдающийся человек.
– Да, сэр, – ответил я и тут же испытал шок оттого, что непроизвольно употребил это слово. Я ненавидел его. В тюремном карцере нас избивали, если мы забывали добавить «сэр», обращаясь к охранникам. – Разумеется, я слышал ваше имя. Люди называют вас Кадербхай.
Добавление «бхай» в конце имени означает «старший брат». Это уважительное и ласковое обращение к человеку. Когда я произнес «Кадербхай», старик улыбнулся и медленно кивнул.
Водитель пристроил свое зеркальце так, чтобы держать меня в поле зрения, и вперил в меня лишенный какого-либо выражения взгляд. С зеркальца свисала ветка цветущего жасмина, и его аромат, после свежего морского воздуха, слегка кружил голову и пьянил. Я будто видел эту сцену со стороны: свою склонившуюся возле открытой дверцы фигуру, наморщенный лоб над поднятыми на Кадербхая глазами, желобок для стока воды на крыше автомобиля, прилепленную на приборной доске полоску бумаги с надписью: БЛАГОДАРЕНИЕ БОГУ, Я ВОЖУ ЭТУ МАШИНУ. Кроме нас, на улице никого не было. Слышны были только урчание двигателя и приглушенный шорох волн.
– Я знаю, что вы работаете доктором в колабских трущобах, – мне сообщили об этом, как только вы поселились там. Иностранцы очень редко изъявляют желание жить в трущобах. К вашему сведению, они принадлежат мне – я владею землей, на которой стоят эти хижины. И мне было приятно узнать, что вы там трудитесь.
Я молчал, пораженный. Оказывается, трущобы, в которых я жил, – эта половина квадратного километра, называемая джхопадпатти, где ютились двадцать пять тысяч человек, – были его собственностью? Я прожил там уже несколько месяцев и не раз слышал имя Кадербхая, но никто не называл его хозяином. «Как может быть, – думал я, – чтобы один человек владел этим поселком и жизнью всех его обитателей?»
– Но я… я не доктор, Кадербхай, – выдавил я.
– Может быть, именно поэтому вы лечите жителей поселка с таким успехом, мистер Лин. Доктора с дипломами не горят желанием работать в трущобах. Можно заставить человека не поступать плохо, но нельзя заставить его поступать хорошо, вы согласны? Мы проехали мимо вас, когда вы сидели на парапете, и мой молодой друг Абдулла узнал вас. Я велел водителю развернуть автомобиль и остановиться возле вас. Залезайте, садитесь рядом со мной. Мы съездим кое-куда.
Я колебался.
– Пожалуйста, не беспокойтесь. Я…
– Никакого беспокойства, мистер Лин. Садитесь, садитесь. Наш водитель тоже мой близкий друг, его зовут Назир.
Я забрался на заднее сиденье. Абдулла закрыл за мной дверцу и сел рядом с водителем, который тут же снова поправил свое зеркальце, чтобы держать меня под прицелом. Автомобиль продолжал стоять на месте.
– Чиллум боно! – приказал Кадербхай Абдулле. – Приготовь чиллум!
Абдулла достал из кармана куртки трубку с раструбом, положил на сиденье рядом с собой и стал смешивать гашиш и табак. Из смеси он скатал шарик, называвшийся голи, насадил его на конец спички и поджег другой спичкой. Запах чараса разбавил заполнявший салон аромат жасмина. Двигатель продолжал тихо урчать. Все остальные молчали.
Спустя три минуты чиллум был готов, и Абдулла протянул его Кадербхаю, чтобы тот сделал первую затяжку, думм. Выдохнув дым, Кадербхай передал трубку мне, вслед за мной затянулись Абдулла и Назир, и чиллум пошел по второму кругу. После этого Абдулла быстро вычистил его и опять спрятал в карман.
– Чало! – скомандовал Кадер. – Поехали!
Автомобиль медленно двинулся вперед, отражая огни уличных фонарей наклонным ветровым стеклом. Водитель вставил кассету в плеер, вмонтированный в приборную доску. Из динамиков, включенных на полную громкость у нас над головой, полилась надрывная мелодия романтической газели. Гашиш так сильно подействовал на меня, что весь мозг мой, казалось, вибрировал в такт музыке, но лица моих попутчиков были абсолютно бесстрастны.
Ситуация до жути напоминала сотни аналогичных поездок под кайфом в Австралии и Новой Зеландии, где мы с друзьями, накурившись гашиша, точно так же включали музыку и катались по улицам города. Но у нас, как правило, только молодежь развлекалась подобным образом. А здесь мы сидели в компании могущественного мафиози, который был намного старше Абдуллы, Назира и меня. И хотя музыка была привычной, слов песни, исполняемой на неизвестном мне языке, я не понимал. Ощущение было знакомым и вместе с тем тревожащим, как будто я уже в солидном возрасте вернулся на школьный двор, где резвился ребенком, и, несмотря на убаюкивающее действие наркотика, полностью расслабиться я не мог.
Я не имел представления, куда мы направляемся и когда вернемся. Ехали мы в сторону Тардео, то есть совсем не в ту, где были трущобы. Я уже не впервые становился жертвой подобного дружеского похищения – специфического индийского обычая. Мои друзья по трущобам время от времени несколько невразумительно и загадочно приглашали меня сопровождать их неизвестно и куда неизвестно, с какой целью. «Поехали, – говорили они, не считая необходимым объяснять куда и зачем. – Поехали скорее!» Несколько раз я пытался отказаться, но вскоре убедился, что эти незапланированные таинственные поездки всегда оправдывают себя, оказываются чаще всего интересными и приятными, а подчас и полезными. Так что постепенно я привык относиться к этим приглашениям спокойно и принимать их, доверившись своему инстинкту, – точно так же как сегодня. И мне ни разу не пришлось пожалеть об этом.
Когда мы поднялись на пологий холм, за которым находилась мечеть Хаджи Али, Абдулла выключил кассетник и спросил Кадербхая, желает ли он, как обычно, остановиться возле ресторана. Кадер задумчиво посмотрел на меня и кивнул водителю. Он дважды постучал костяшками пальцев по моей руке и приложил большой палец к губам. Жест его означал: «Храни молчание. Смотри, но ничего не говори».
Мы остановились на автомобильной стоянке возле ресторана «Хаджи Али», чуть в стороне от двух десятков припаркованных там машин. Хотя в целом Бомбей после полуночи погружался в сон или, по крайней мере, делал вид, что спит, – кое-где оставались островки, на которых жизнь, с ее звуками и красками, не затухала. Фокус был в том, чтобы знать, где находятся такие островки. Одним из них и был ресторан около святилища Хаджи Али. Здесь каждую ночь собирались сотни людей, чтобы перекусить, побеседовать или просто купить выпивку, сигареты и сладости. До самого утра они подъезжали в такси, в своих машинах или на мотоциклах. Сам ресторан был невелик и всегда переполнен. Большинство посетителей предпочитали есть в своих автомобилях или на свежем воздухе. Из автомобилей разносилась по округе громкая музыка. Люди перекрикивались на хинди, урду, маратхи и английском. Официанты с профессиональной ловкостью скользили между автомобилями с подносами, пакетами и бутылками.
Ресторан явно нарушал все правила комендантского часа, и, по идее, полицейские из участка, расположенного всего в двадцати метрах отсюда, должны были бы прикрыть его. Но свойственный индийцам прагматизм подсказывал им, что у цивилизованных людей в большом современном городе даже по ночам должно быть место, где они могли бы встретиться. Владельцам подобных заведений разрешалось – разумеется, за бакшиш – работать практически всю ночь. Но в отличие от тех, кто обладал соответствующей лицензией, такие бары и рестораны действовали нелегально и были вынуждены иногда создавать видимость законопослушания. Когда какая-нибудь большая шишка – инспектор, сотрудник муниципалитета или, не дай бог, министр – собиралась проехать мимо ресторана «Хаджи Али», полицейских предупреждали об этом по телефону. Тут же все дружно разбегались, машины разъезжались по окрестным переулкам, ресторан тушил огни и временно закрывался. Это нисколько не обескураживало посетителей и даже придавало заведению особый шик, отличавший его от всех остальных, где можно было прозаически поесть без всяких помех. Люди прекрасно понимали, что через каких-нибудь полчаса ресторан откроется снова. Они знали о бакшише и о предупредительных звонках по телефону. Это всех устраивало, все были довольны. «Самое плохое в коррумпированности здешней системы управления, – сказал однажды Дидье, – то, что она действует так безотказно».
Старший официант, молодой махараштриец, поспешил к нашему автомобилю и почтительно кивнул, когда наш водитель сделал заказ. Абдулла вышел из автомобиля и направился к установленному прямо на улице длинному прилавку, около которого толпились люди. Я наблюдал за ним. Он двигался с легкой грацией прирожденного спортсмена. Ростом он был выше окружающих и держался с подчеркнутой, хотя и настороженной, уверенностью. Его черные волосы почти достигали плеч, одежда была неброской – белая шелковая рубашка, черные брюки и мягкие черные туфли, – но она сидела на его мускулистой фигуре идеально, и он носил ее с элегантностью кадрового военного. Ему было, по-видимому, лет двадцать восемь. Когда он повернулся в нашу сторону, я обратил внимание на его красивое лицо и спокойный, твердый взгляд. Я уже имел возможность убедиться, какой силой и ловкостью он обладает, когда он разоружил сумасшедшего с саблей в притоне.
Продавцы за прилавком и многие посетители, узнав Абдуллу, переговаривались с ним и шутили, пока он покупал сигареты и пан. Жесты их стали более выразительными, а голоса более громкими, чем до того, как он подошел. Вокруг него образовалась небольшая толпа, каждый старался прикоснуться к нему. Казалось, все страстно желали добиться его благосклонности или хотя бы обратить на себя его внимание. Но чувствовалась в них и какая-то неуверенность, как будто, несмотря на все шутки и улыбки, они относились к нему с некоторым недоверием и неодобрением. И без сомнения, они побаивались его.
Вернулся официант с подносом и отдал питье и закуску нашему водителю. Он задержался у открытого окна рядом с Кадербхаем, умоляюще глядя на него. Было ясно, что он хочет о чем-то поговорить.
– Рамеш, как поживает твой отец? – спросил Кадер. – Он здоров?
– Да, бхай, он здоров, – ответил молодой человек на хинди. – Но у меня… есть одна проблема. – Он нервно подергал себя за кончик уса.
Нахмурившись, Кадербхай изучал его взволнованное лицо.
– Что за проблема, Рамеш?
– Проблема… с моим домовладельцем, бхай. Мне… нам… моей семье грозит выселение. Мы уже и так стали платить ему вдвое больше, но ему все мало… и он обещает выселить нас.
Кадер задумчиво кивнул. Ободренный его молчанием, Рамеш принялся быстро говорить на хинди:
– И он хочет выселить не только нашу семью, бхай, а всех, кто живет в этом доме. Мы пытались уговорить его, делали ему очень выгодные предложения, но он не желает ничего слушать. Под его командой есть несколько гундас, и эти гангстеры угрожали нам и даже избили несколько человек. Они избили моего отца. Мне стыдно, бхай, что я не убил на месте этого домовладельца, но я знаю, что моей семье и нашим соседям будет после этого только хуже. Я предлагал моему достопочтенному отцу поговорить с вами, чтобы вы защитили нас, но он слишком гордый. Вы его знаете. И он любит вас, бхай. Он не хочет беспокоить вас своими просьбами. Он будет очень сердит, если узнает, что я обратился к вам. Но когда я увидел вас сегодня, мой господин Кадербхай, я решил… я решил, что сам Бхагван прислал вас сюда. Я… я нижайше прошу вашего прощения…
Он замолчал и проглотил комок в горле. Пальцы его, сжимавшие пустой поднос, побелели.
– Мы разберемся с твоей проблемой, Раму, – медленно произнес Кадербхай. Уменьшительно-ласкательное обращение «Раму» вызвало на лице официанта широкую детскую улыбку. – Зайди ко мне завтра ровно в два часа. Мы обсудим это дело подробнее. Мы поможем тебе, иншалла[58]. И не стоит передавать наш разговор твоему отцу, Раму, пока мы не решим этого вопроса.
Казалось, Рамеш сейчас схватит руку Кадера и примется ее целовать, но он только поклонился и стал пятиться, бормоча слова благодарности. Мы принялись за еду. Абдулла и водитель заказали фруктовый салат и кокосовый йогурт и со смаком поедали их. Мы с Кадербхаем взяли только манговый коктейль. Пока мы цедили этот охлажденный напиток, к окошку автомобиля подошел еще один проситель. Это был полицейский, возглавлявший местный участок.
– Большая честь видеть вас здесь, Кадерджи[59], – произнес он, скривив лицо с выражением, которое можно было понять и как льстивую улыбку, и как гримасу боли при внезапном спазме в желудке. Он говорил на хинди с сильным акцентом непонятного происхождения. Спросив Кадербхая о здоровье его семьи, он перешел к делу.
Абдулла поставил свою пустую тарелку на сиденье рядом с собой, а из-под сиденья вытащил какой-то сверток в газетной бумаге и передал его Кадеру. Тот отогнул угол газетного листа, представив на обозрение толстую пачку банкнот достоинством сто рупий, и протянул ее через окно полицейскому. Это было сделано так открыто и даже демонстративно, что стало ясно: он хочет, чтобы все люди в радиусе ста метров видели, что взятка дана и принята.
Полицейский сунул деньги себе под рубашку и, отвернувшись, дважды сплюнул на счастье. Затем он вновь наклонился к окну и стал бормотать на хинди очень быстро и настоятельно. Я уловил слова «тело», «сделка» и что-то вроде «базара воров», но в целом смысл был мне непонятен. Кадер поднял руку, и полицейский замолчал. Абдулла взглянул на Кадера, затем на меня, и на лице его промелькнула мальчишеская ухмылка.
– Пойдемте, мистер Лин, осмотрим мечеть, – сказал он спокойно.
Когда мы выбрались из машины, полицейский громко проворчал:
– Этот гора знает хинди? Бхагван, избави нас от иностранцев!
Мы c Абдуллой нашли место на набережной, где было меньше народу. Мечеть Хаджи Али возвышалась на маленьком островке, куда можно было перейти по каменному перешейку длиной сто тридцать три шага. С рассвета и до заката перешеек был запружен пилигримами и туристами – если только прилив не затоплял его. Ночью мечеть казалась с набережной кораблем, бросившим здесь якорь. Медные фонари, подвешенные на кронштейнах, окрашивали мраморные стены в желтый и зеленый цвет. Закругленные контуры мечети с куполами и арками-слезинками белели при луне, словно паруса этого таинственного судна, а минареты возвышались, как мачты.
Полная блиноподобная луна, которую в трущобах называют скорбящей луной, заливала мечеть своим гипнотическим светом. С моря дул легкий бриз, но воздух был теплым и влажным. Тысячи летучих мышей роились над нашими головами среди натянутых электрических проводов, напоминая музыкальные ноты на нотной бумаге. Маленькая девочка, которой давно полагалось бы спать, все еще торговала гирляндами жасмина. Подойдя к нам, она вручила одну гирлянду Абдулле. Он полез в карман за деньгами, но она, засмеявшись, отвергла их и ушла, распевая песню из популярного индийского фильма.
– Нет более прекрасного свидетельства Божьего промысла, чем щедрость бедняков, – тихо произнес Абдулла. Похоже, он всегда говорил таким тихим и мягким голосом.
– Вы говорите по-английски очень хорошо, – заметил я, искренне восхищенный тем, как красиво он сумел выразить эту нестандартную мысль.
– Да нет, не очень. Просто я знал одну женщину, которая научила меня некоторым словам, – ответил он. Я ожидал продолжения, но он молчал, глядя на море, а затем заговорил о другом: – Скажите, мистер Лин, если бы меня не было тогда в притоне Стоячих монахов, что бы вы сделали, когда этот человек бросился на вас с саблей?
– Я схватился бы с ним.
– Я думаю… – он повернулся ко мне, глядя прямо в глаза, и я вдруг почувствовал, что волосы у меня на голове готовы зашевелиться от необъяснимого страха, – я думаю, что вы погибли бы. Он убил бы вас, и вы сейчас были бы мертвы.
– Нет. Он, конечно, был вооружен, но немолод и ничего не соображал. Я справился бы с ним.
– Возможно, – согласился Абдулла без улыбки. – Возможно, вы справились бы с ним, но если бы вы сумели отвести удар и остаться в живых, то сабля могла бы ранить или убить одного из ваших спутников – девушку или вашего друга-индийца, мне так кажется. Один из вас троих погиб бы.
Я молчал. Безотчетный страх, который я ощутил минуту назад, перерос в явственное чувство тревоги. Мое сердце с шумом гоняло кровь по сосудам. Абдулла говорил о том, как он спас мне жизнь, но в его тоне звучала угроза. Во мне начал закипать гнев. Я напрягся, готовый к сопротивлению, и пристально посмотрел ему в глаза.
Он улыбнулся и положил руку мне на плечо – точно так же, как он сделал это час назад на другой набережной. Охватившее меня ощущение опасности было очень сильным, но исчезло так же быстро, как и возникло. Я тут же забыл о нем – на несколько месяцев.
Обернувшись, я увидел, что полицейский, поклонившись Кадеру, отходит от машины.
– Кадербхай сунул взятку этому копу очень демонстративно, – заметил я.
Абдулла засмеялся, и я вспомнил, что в монастыре он смеялся так же открыто, бесхитростно, абсолютно естественно. Этот смех сразу пробудил во мне симпатию к нему.
– Есть старая персидская поговорка: «Лев должен время от времени рычать, чтобы напоминать коню о его страхе». Этот полицейский создает проблемы на своем участке. Люди не уважают его, и это его расстраивает. Из-за этого он создает еще больше проблем, а люди уважают его еще меньше. Теперь же, увидев, что ему дали такой бакшиш – намного больший, чем получают обычно копы вроде него, – они начнут немножко уважать его. То, что великий Кадербхай заплатил ему так хорошо, произвело на них впечатление. А если люди будут уважать этого полицейского, меньше проблем будет для всех нас. Но все как в поговорке: коп – всего лишь конь, а Кадербхай – лев, и лев прорычал.
– Вы телохранитель Кадербхая?
– Нет-нет! – рассмеялся он. – Господин Абдель Кадер не нуждается в охране. Но я… – Абдулла замолчал, и мы оба посмотрели на седовласого человека в скромном автомобиле. – Но я готов отдать за него жизнь, если вы это имеете в виду. Ради него я готов даже на большее.
– Вряд ли человек может сделать для кого-то больше, чем отдать за него жизнь, – заметил я, усмехнувшись странности этой фразы и серьезности, с какой Абдулла произнес ее.
– Может, может, – ответил он, обняв меня рукой за плечи и ведя обратно к машине. – Человек может сделать для другого гораздо больше.
– Я вижу, вы подружились с нашим Абдуллой, мистер Лин? – спросил Кадербхай, когда мы сели в машину. – Это хорошо. Вы должны стать близкими друзьями. Вы похожи на двух братьев.
Посмотрев друг на друга, мы с Абдуллой недоверчиво рассмеялись. Я был блондином, он – жгучим брюнетом; у меня были серые глаза, у него – карие; он был персом, я – австралийцем. На первый взгляд трудно было найти двух менее похожих людей. Но Кадербхай воспринял наш смех с таким искренним удивлением, что мы поспешили подавить его. Автомобиль тронулся с места, направившись по Бандра-роуд, а я думал о том, что сказал Кадер. Какими бы значительными ни казались нам с Абдуллой внешние различия между нами, возможно, старик был проницательнее нас и его слова содержали долю истины.
Так мы ехали около часа. Наконец на окраинах Бандры автомобиль замедлил ход на одной из улиц возле магазинов и складов и свернул в узкий проулок, темный и пустынный. Когда дверца автомобиля открылась, я услышал музыку и пение.
– Пойдемте, мистер Лин, – сказал Кадербхай, не удосужившись объяснить, куда и зачем он меня приглашает.
Водитель Назир остался возле автомобиля и, прислонившись к капоту, позволил себе наконец расслабиться и развернул обертку пана, который Абдулла купил ему у ресторана «Хаджи Али». Я подумал, что за все это время он не произнес ни слова, и подивился тому, как долго многие индийцы умеют хранить молчание в этом шумном перенаселенном городе.
Мы вошли через широкую каменную арку в длинный коридор и, поднявшись на два лестничных пролета, оказались в просторном помещении, заполненном людьми, дымом и громкой музыкой. Стены этого прямоугольного зала были обтянуты шелком и увешаны коврами. В дальнем его конце имелось небольшое возвышение, где на шелковых подушках сидели четыре музыканта. Вдоль стен были расставлены низкие столики, окруженные удобными подушками. С деревянного потолка свисали бледно-зеленые фонари в форме колокола, отбрасывавшие на пол дрожащие круги золотистого света. От столика к столику сновали официанты, разнося черный чай в высоких стаканах. За некоторыми столиками люди курили кальяны, окрашивавшие воздух жемчужным цветом и наполнявшие его ароматом чараса.
При нашем появлении многие поднялись на ноги, приветствуя Кадербхая. Абдуллу здесь тоже хорошо знали. Несколько человек кивнули ему, помахали рукой или подошли поговорить. В отличие от посетителей «Хаджи Али», здесь к нему относились с теплотой, обнимали и надолго задерживали его руку в своей. Один из присутствующих был мне знаком – Шафик Гусса, или Шафик Сердитый, в чьем подчинении находились все проститутки в районе матросских казарм недалеко от наших трущоб. Еще троих я узнал по газетным фотографиям: известного поэта, крупного суфийского деятеля и болливудскую звезду второй величины.
Среди людей, окруживших Кадербхая, был администратор этого частного клуба, низенький человечек в застегнутом на все пуговицы и тесно обтягивавшем его животик длинном кашмирском жилете. Его лысую голову покрывала белая кружевная шапочка хаджи – человека, совершившего паломничество в Мекку. На лбу красовалось темное пятно, какое появляется у некоторых мусульман в результате постоянного контакта с каменным полом во время молитв. Администратор отдал распоряжения, и официанты тотчас принесли еще один столик с подушками и установили его в углу, откуда было хорошо видно сцену.
Мы сели за столик, скрестив ноги, – Абдулла справа от Кадербхая, я слева. Мальчик в шапочке хаджи, афганских шароварах и жилете принес нам миску с рисом, густо приправленным порошковым чили, и блюдо со смесью орехов и сушеных фруктов. Разносчик чая разлил горячий темный напиток из чайника с узким носиком, держа его на высоте около метра и не пролив ни капли. Поставив чай перед нами, он предложил нам кусковой сахар. Я хотел отказаться от сахара, но тут вмешался Абдулла.
– Мистер Лин, – улыбнулся он, – это ведь настоящий персидский чай, и его надо пить так, как это делают в Иране.
Он взял в рот кусочек сахара, зажав его между передними зубами, и стал цедить чай сквозь этот кусочек. Я вслед за ним сделал то же самое, и, хотя из-за растаявшего сахара чай стал более сладким, чем я любил, я был доволен, что познакомился еще с одним народным обычаем.
Кадербхай тоже пил чай сквозь кусочек сахара, отдав дань этой традиции с достоинством и торжественностью, с какими он делал и говорил практически все. Я никогда не встречал человека более величественного, чем он. Глядя, как он слушает Абдуллу, склонив голову, я подумал, что он занял бы главенствующее положение в любом обществе и в любую эпоху и заставил бы окружающих выполнять его распоряжения.
На сцену вышли три певца и расселись перед музыкантами. В зале воцарилась тишина, певцы затянули песню на три голоса, которые оказались настолько мощными, что пробирали слушателя до дрожи; их пение было выразительным, сладостным и страстным. Они не просто пели, но плакали и рыдали; из их закрытых глаз капали на грудь слезы. Слушая их, я испытывал восторг, но одновременно и некоторую неловкость, как будто они раскрывали передо мной свои интимнейшие чувства, свою любовь и печаль.
Исполнив три песни, певцы скрылись за занавесом, выйдя в соседнее помещение. Во время их выступления публика сидела молча, даже не шевелясь, но, стоило им уйти, все разом заговорили, словно желая сбросить колдовские чары. Абдулла поднялся и подошел к группе афганцев за другим столиком.
– Вам понравилось их пение, мистер Лин? – спросил Кадербхай.
– Да, очень. Это просто удивительно. Я никогда не слышал ничего подобного. В их пении столько печали и вместе с тем столько силы. На каком языке они пели? На урду?
– Да. Вы знаете урду?
– Нет, я немного знаю только маратхи и хинди. Я догадался, что это урду, потому что некоторые из моих соседей в трущобах говорят на нем.
– Газели всегда поют на урду, а эти певцы – лучшие их исполнители во всем Бомбее.
– Это любовные песни?
Улыбнувшись, он наклонился ко мне и коснулся моей руки. В Бомбее люди часто прикасались к собеседнику, слегка пожимая или стискивая его руку для большей выразительности. Обитатели трущоб разговаривали так всегда, и мне это нравилось.
– Да, их можно назвать любовными песнями, но это самые лучшие и самые истинные из любовных песен, потому что в них выражается любовь к Богу.
Я молча кивнул, и Кадербхай продолжил:
– Вы христианин?
– Нет, я не верю в Бога.
– В Бога нельзя верить или не верить, – объявил он. – Его можно только познать.
– Ну, тут уж я могу точно сказать, что не познал его, – рассмеялся я. – И, говоря откровенно, мне кажется, что в него невозможно поверить – по крайней мере, в бо`льшую часть того, что о Нем рассказывают.
– Да, разумеется, Бог невозможен. И это первое доказательство того, что он существует.
Кадер внимательно смотрел на меня, по-прежнему держа свою руку на моей. «Так, надо быть начеку, – подумал я. – Меня втягивают в один из философских диспутов, которыми он прославился. Это испытание, и не из легких, тут масса подводных камней».
– Вы хотите сказать, что нечто должно существовать потому, что оно невозможно? – спросил я, пустившись на своей утлой лодчонке в плавание по неисследованным водам вслед за его мыслью.
– Совершенно верно.
– Но тогда получается, что не существует того, что возможно?
– Именно! – расплылся он в улыбке. – Я восхищен тем, что вы это понимаете.
– Знаете, – улыбнулся я в ответ, – я произнес эту фразу, но это не значит, что я ее понимаю.
– Я объясню. Ничто не существует таким, каким мы это видим. Ничто из того, что мы видим, не является таким, каким представляется нам. Наши глаза – обманщики. Все, что кажется нам реальным, просто часть иллюзии. Нам кажется, что мы видим существующие вещи, но их нет. Ни вас, ни меня, ни этой комнаты. Ничего.
– И все же я не понимаю. Почему возможные вещи не могут существовать?
– Я скажу по-другому. Силы, создающие все материальное, что, как нам кажется, существует вокруг нас, нельзя измерить, взвесить или даже отнести к тому или иному моменту известного нам времени. Одна из форм, в которых проявляются эти силы, – фотоны света. Для них мельчайшая частица вещества – целая вселенная свободного пространства, а весь наш мир – только пылинка. То, что мы называем Вселенной, – это лишь наша идея, и к тому же не слишком удачная. С точки зрения света, жизнетворного фотона, известная нам Вселенная нереальна. Ничто в ней не реально. Теперь вы понимаете?
– Не совсем. Если все, что представляется нам известным, на самом деле неправильно или нереально, то как мы можем знать, что нам делать, как нам жить, как не сойти с ума?
– Мы обманываем себя, – ответил он, и в его янтарных глазах плясали золотые искорки смеха. – Нормальный человек просто лучше умеет обманывать, чем сумасшедший. Вы с Абдуллой братья. Я знаю это. Ваши глаза лгут, говоря вам, что вы не похожи. И вы верите лжи, потому что так легче.
– И поэтому мы не сходим с ума?
– Да. Позвольте сказать вам, что я вижу в вас своего сына. Я не был женат, и у меня нет детей, но в моей жизни был момент, когда я мог жениться и иметь сына. Это было… Сколько вам лет?
– Тридцать.
– Я так и знал! Тот момент, когда я мог стать отцом, был ровно тридцать лет назад. Но если я скажу вам, что вы мой сын, а я ваш отец, и я это ясно вижу, вы подумаете, что это невозможно. Вы не поверите этому. Вы не увидите той правды, которую вижу я и которая сразу стала ясна мне в тот миг, когда мы впервые встретились несколько часов назад. Вы предпочтете поверить удобной лжи, говорящей, что мы незнакомцы и между нами нет ничего общего. Но судьба – вы знаете, что такое судьба? На урду ее называют кисмет, – судьба может сделать с нами все что угодно, кроме двух вещей. Она не может управлять нашей свободной волей и не может лгать. Люди лгут – чаще себе, чем другим, а другим лгут чаще, чем говорят правду. Но судьба не лжет. Это вы понимаете?
Это я понимал. Понимало мое сердце, хотя мой возмущенный разум не хотел соглашаться с его словами. Каким-то непонятным образом этому человеку удалось нащупать во мне эту печаль, пустоту в моей жизни, которую должен был заполнять мой отец. Спасаясь от преследования, я скитался в этой пустоте, испытывая подчас такую тоску по отцовской любви, какая накатывает на целый тюремный корпус заключенных в последние часы перед наступлением нового года.
– Нет, – соврал я. – Прошу меня простить, но я не могу согласиться, что можно сделать вещи реальными, просто поверив в них.
– Я такого не говорил, – возразил он терпеливо. – Я сказал, что реальность, какой она предстает перед вами и перед большинством людей, всего лишь иллюзия. За тем, что видят наши глаза, есть другая реальность, и ее надо почувствовать сердцем. Иного пути нет.
– Понимаете… То, как вы смотрите на вещи, сбивает с толку. Это какое-то… хаотичное восприятие. А вы сами не находите его хаотичным?
Он опять улыбнулся:
– Нелегко посмотреть на мир под правильным углом зрения. Но есть вещи, которые мы можем познать, в которых можем быть уверены. И сделать это не так уж трудно. Позвольте мне продемонстрировать это вам. Для того чтобы познать истину, достаточно закрыть глаза.
– Всего-навсего? – рассмеялся я.
– Да. Все, что нужно сделать, – закрыть глаза. Мы можем, например, познать Бога и печаль. Мы можем познать мечты и любовь. Но все это нереально – в том смысле, какой мы придаем вещам, которые существуют в мире и кажутся реальными. Это нельзя взвесить, измерить или разложить на элементарные частицы в ускорителе. И потому все это возможно.
Моя лодка дала течь, и я решил, что пора выбираться на берег.
– Я никогда не слышал об этом ночном клубе. Таких в Бомбее много?
– Штук пять, – ответил он, с невозмутимой терпеливостью согласившись сменить тему разговора. – Вы считаете, это много?
– Мне кажется, это достаточное количество. Здесь не видно женщин. Они не допускаются?
– Им не запрещено приходить сюда, – нахмурился он, подыскивая точные слова. – Но они не хотят приходить. У них есть свои места, где они собираются, чтобы обсудить свои дела, послушать музыку и пение, а мужчины в свою очередь предпочитают не беспокоить их там.
К нам подошел очень пожилой человек в костюме, известном под названием курта-паджама и состоящем из простой холщовой рубахи и тонких мешковатых штанов. Старик сел у ног Кадербхая. Он был худ, согбен и, несомненно, беден. Лицо его было изборождено глубокими морщинами, белые волосы высоко подбриты, как у панка. Коротко, но уважительно кивнув Кадеру, он начал перемешивать табак и гашиш своими узловатыми пальцами. Через несколько минут он протянул Кадеру огромный чиллум, держа наготове спички, чтобы разжечь его.
– Этого человека зовут Омар, – сказал Кадербхай. – Никто в Бомбее не умеет приготовить чиллум лучше его.
Польщенный, Омар расплылся в беззубой улыбке, зажег спичку и дал Кадербхаю прикурить. Затем он передал чиллум мне и, понаблюдав критическим взором за тем, как я с ним обращаюсь, нечленораздельно буркнул что-то одобрительное. После того как мы с Кадером сделали по две затяжки, Омар закурил чиллум сам и прикончил его мощными затяжками, от которых его впалая грудь вздымалась так, что, казалось, вот-вот лопнет. Вытряхнув остатки белого пепла из чиллума, старик пососал его, чтобы высушить. Кадербхай с одобрением кивнул. Несмотря на свой почтенный возраст, Омар легко поднялся на ноги, не касаясь руками пола, и удалился, а в это время на сцену снова вышли певцы.
Вернулся и Абдулла, принесший с собой хрустальную чашу, наполненную ломтиками манго, папайи и арбуза. Аромат фруктов разнесся в воздухе, а сами они таяли у нас во рту. Второе отделение концерта состояло всего из одной песни, но длилась она почти полчаса. Звучала песня очень величественно; в ее основе лежала простая мелодия, которую исполнители украшали импровизированными каденциями. Музыканты аккомпанировали певцам, вовсю наяривая на таблах[60], но лица певцов были бесстрастны, они сидели закрыв глаза и не шевелясь.
Когда певцы закончили выступление, публика, сбросив оцепенение, вновь начала болтать. Абдулла наклонился ко мне:
– Пока мы ехали сюда, мистер Лин, я всю дорогу думал о словах Кадербхая насчет того, что мы братья.
– И я тоже.
– У меня было два брата дома, в Иране, но их обоих убили во время войны с Ираком. Сестра у меня есть, а братьев не осталось. Быть единственным братом – это печально, вы согласны?
Что я мог ответить ему? Мой брат был потерян для меня, как и вся семья.
– Я подумал, что, может быть, Кадербхай сказал правду. Может быть, мы действительно похожи, как братья.
– Возможно.
Он улыбнулся:
– Я решил, что вы мне нравитесь, мистер Лин.
Несмотря на улыбку, это звучало так торжественно, что я не смог удержаться от смеха.
– В таком случае перестань называть меня «мистер Лин», ухо режет.
– Хорошее английское выражение! Совсем отрезает? – усмехнулся он.
– Не совсем, но чувствительно. Короче, давай обращаться друг к другу на «ты».
– Хорошо. Я буду называть тебя Лин, брат Лин. А ты называй меня Абдулла, ладно?
– Ладно.
– И мы навсегда запомним ночь, когда мы были на концерте Слепых певцов, потому что в эту ночь мы побратались.
– Ты сказал, слепых певцов?
– Да. Ты не знал? Это знаменитые Слепые певцы из Нагпура. Их очень любят в Бомбее.
– Они из какого-то специального учреждения?
– Учреждения?
– Ну да, из какой-нибудь школы для слепых или чего-нибудь в этом роде?
– Нет, брат Лин. Раньше они не были слепыми и могли видеть, как и мы. Но однажды в деревушке возле Нагпура было произведено ослепление, и они перестали видеть.
От шума у меня уже начинала болеть голова, а смешанный запах фруктов и чараса, столь приятный поначалу, приелся, и захотелось вдохнуть свежего воздуха.
– Что значит «было произведено ослепление»?
– Ну, понимаешь, в горах около их деревни прятались бандиты, повстанцы, – принялся объяснять мне Абдулла в своей неторопливой, рассудительной манере. – Крестьянам приходилось давать им еду и оказывать разную помощь. У них не было выбора. А потом в деревню пришли солдаты и полицейские и ослепили двадцать человек в назидание крестьянам из других деревень. Такое иногда случается. А певцы даже не были из этой деревни. Они приехали туда, чтобы выступить на празднике. Им не повезло – их ослепили вместе с остальными. Всех их, двадцать мужчин и женщин, привязали на земле и выкололи им глаза острыми бамбуковыми палками. Теперь Слепые певцы поют всюду, по всей Индии, они стали знамениты и разбогатели…
Я слушал его рассказ и не знал, что сказать на это, как отреагировать. Кадербхай рядом со мной разговаривал с молодым афганцем в тюрбане. Молодой человек склонился, чтобы поцеловать руку Кадербхая, и в складках его одежды проглянул пистолет. Вернулся Омар, чтобы приготовить нам еще один чиллум. Он ухмыльнулся мне, обнажив почерневшие от чараса десны, и кивнул.
– Да-да, – прошепелявил он, заглядывая мне в глаза. – Да, да, да.
Певцы опять появились на сцене. Дым поднимался к потолку, завихряясь спиралью вокруг медленно вращавшихся лопастей вентиляторов. И в этом зале, обтянутом зеленым шелком, наполненном музыкой и доверительным бормотанием, началась новая фаза моей жизни. Теперь я знаю наверняка: в жизни человека не раз бывают такие поворотные моменты, дающие начало чему-то новому. Все зависит от удачи, от твоей воли и от судьбы. Таким началом был тот день, когда в деревне Прабакера река вышла из берегов и женщины дали мне имя Шантарам. Теперь я это знаю. И еще одно я понял: все, что я делал и кем я был в Индии до этого концерта Слепых певцов, а может быть, и вся моя предыдущая жизнь, было лишь подготовкой к встрече с Абделем Кадер-ханом. Абдулла стал моим братом, Кадербхай стал моим отцом. К тому моменту, когда я осознал это полностью и разобрался в причинах, я успел в качестве брата и сына побывать на войне, оказался замешанным в убийствах и все в моей жизни изменилось бесповоротно.
Пение прекратилось, и Кадербхай наклонился ко мне. Губы его шевелились, но я не мог разобрать, что он говорит.
– Простите, я не расслышал.
– Я сказал, что чаще всего истину можно найти в музыке, а не в философских трактатах.
– Но что такое истина? – спросил я. Не то чтобы это так уж интересовало меня в тот момент. Я просто хотел поддержать умный разговор.
– Истина в том, что нет хороших или плохих людей. Добро и зло не в людях, а в их поступках. Люди остаются просто людьми, а с добром или злом их связывает то, что они делают – или отказываются делать. Истина в том, что в одном мгновении настоящей любви, в сердце любого человека – и благороднейшего из всех, и самого пропащего – заключена, как в чашечке лотоса, вся жизнь, весь ее смысл, содержание и назначение. Истина в том, что все мы – каждый из нас, каждый атом, каждая галактика и каждая частица материи во Вселенной – движемся к Богу.
Эти его слова остались со мной навсегда. Я и сейчас слышу их. Слепые певцы остались навсегда. Я вижу их. Та ночь, послужившая началом, и те два человека, ставшие моим отцом и братом, остались навсегда. Я помню их. Это легко. Для этого достаточно закрыть глаза.
Абдулла отнесся к нашему побратимству очень серьезно. Через неделю после концерта слепых певцов он появился в моей хижине с сумкой, набитой лекарствами, мазями и перевязочными средствами. Там же была металлическая коробочка с хирургическими инструментами. Я просмотрел вместе с ним все принесенное. Он закидал меня вопросами о назначении разных лекарств и о том, сколько их может понадобиться мне в будущем. Выяснив все, что его интересовало, он смахнул пыль с табурета и уселся на него. Некоторое время он молчал, наблюдая, как я раскладываю лекарства на бамбуковой этажерке. Трущобы вокруг нас гомонили, пели и смеялись.
– Ну и где же они, Лин? – спросил он наконец.
– Кто?
– Твои пациенты. Куда они подевались? Я хочу видеть, как мой брат занимается лечением. А какое может быть лечение, если нет больных?
– Видишь ли… сейчас у меня нет пациентов.
– О!.. – вздохнул он разочарованно. Побарабанив пальцами по колену, он спросил: – Хочешь, я приведу тебе пациентов?
Он уже привстал с табурета, и я живо представил себе, как он тащит упирающихся людей ко мне на прием.
– Нет-нет, успокойся. Я вообще не каждый день принимаю больных. И потом, если они видят, что я дома, то сами приходят ко мне, но попозже, часа в два. Так рано они не появляются. С утра, часов до двенадцати, они заняты своими делами. Да я и сам по утрам обычно работаю. Мне же надо добывать деньги.
– А сегодня?
– Сегодня я могу отдохнуть. На прошлой неделе я заработал довольно много, так что на какое-то время хватит.
– А как ты заработал?
Он смотрел на меня с простодушным любопытством, не сознавая, что вопрос может оказаться бестактным и смутить меня.
– Знаешь, Абдулла, невежливо спрашивать иностранцев, как они зарабатывают на жизнь, – ответил я, смеясь.
– Понятно, – улыбнулся он. – Подпольный бизнес.
– Ну, не совсем… Но раз уж ты спрашиваешь, я объясню. Одна француженка хотела купить полкило чараса, и я ей помог. А еще я помог немецкому туристу продать камеру «Кэнон» по выгодной цене. От них обоих я получил комиссионные.
– И сколько? – спросил он, глядя мне в лицо.
Глаза его были бледно-карими, почти золотыми. Такого цвета бывают песчаные дюны в пустыне Тар перед наступлением сезона дождей.
– Около тысячи рупий.
– За каждое из этих дел?
– Нет, за оба вместе.
– Это очень маленькие деньги, брат Лин, – кинул он, презрительно скривив губы и сморщив нос. – Совсем-совсем крошечные.
– Ну, может, для тебя они и крошечные, – пробормотал я, – а я могу прожить на них недели две.
– А сейчас ты, значит, свободен?
– В каком смысле?
– У тебя нет пациентов?
– Нет.
– И свои маленькие комиссионные тебе тоже не надо зарабатывать?
– Нет, не надо.
– Тогда поехали.
– И куда же это?
– Поехали, там увидишь.
Выйдя из хижины, мы столкнулись с Джонни Сигаром, который, по всей вероятности, подслушивал. Он улыбнулся мне, состроил грозную мину Абдулле, затем решил улыбнуться мне вторично, хотя на этот раз к улыбке примешались остатки грозной мины.
– Привет, Джонни. Я уезжаю на некоторое время. Последи, чтобы детишки не копались у меня в лекарствах, ладно? Я сегодня разложил на этажерке кое-какие новые средства, и среди них есть опасные.
Джонни оскорбленно выпятил челюсть:
– Никто ничего не тронет в твоей хижине, Линбаба! О чем ты говоришь? Ты можешь оставить здесь миллион рупий, и он будет цел. Можешь оставить золото. Центральный банк Индии не такое надежное место, как хижина Линбабы.
– Я только хотел сказать…
– Даже алмазы можешь положить здесь. И изумруды. И жемчуга.
– Понятно-понятно, Джонни. Я учту это на будущее.
– Да о чем вообще беспокоиться? – вмешался Абдулла. – Он получает так мало денег, что они никого не могут заинтересовать. Знаешь, сколько он заработал на прошлой неделе?
Джонни, похоже, относился к Абдулле с подозрением. На лице его сохранялась враждебная мина, но любопытство одержало верх.
– Сколько? – спросил он.
– Не вижу смысла говорить об этом сейчас, – проворчал я, боясь, что обсуждение моих крошечных заработков затянется на целый час.
– Тысячу рупий! – сказал Абдулла, плюнув для пущей выразительности.
Взяв Абдуллу за руку, я потащил его по дорожке между хижинами.
– Хорошо, Абдулла. Ты же хотел отвезти меня куда-то. Так поехали, брат.
Мы направились к выходу, но Джонни нагнал нас и, схватив меня за рукав, заставил отойти на два шага назад.
– Господи, Джонни! У меня нет никакого желания беседовать сейчас о моих заработках. Обещаю тебе, что отвечу на все твои вопросы, когда вернусь.
– Нет, Линбаба, я не о заработках, – проскрежетал он скрипучим шепотом. – Я об этом парне, об Абдулле. Ему нельзя доверять. Не занимайся с ним никаким бизнесом!
– Что это значит? В чем дело, Джонни?
– Ну, просто… не занимайся! – Возможно, он добавил бы что-нибудь еще, но Абдулла, обернувшись, окликнул меня, и Джонни с надутым видом отступил и исчез за поворотом.
– Что за проблема? – спросил Абдулла, когда я нагнал его.
– Никаких проблем, – пробормотал я, понимая, что проблема есть. – Совсем никаких.
Абдулла оставил свой мотоцикл у тротуара возле трущоб, поручив группе маленьких оборванцев присмотреть за ним. Самый старший схватил бумажку в десять рупий, которую Абдулла дал им за работу, и вся команда тут же вприпрыжку унеслась. Абдулла завел мотоцикл, я сел на заднее сиденье, и мы в своих тонких рубашках и без всяких шлемов понеслись в потоке транспорта вдоль берега моря в сторону Нариман-Пойнта.
Если вы хоть чуточку разбираетесь в мотоцикле, то можете понять очень многое в человеке по тому, как он ведет его. Абдулла вел мотоцикл инстинктивно, не задумываясь, так же естественно, как передвигал ноги при ходьбе. Ориентироваться в уличном движении ему помогали мастерство и интуиция. Несколько раз он замедлял ход, когда, на мой взгляд, в этом не было необходимости, но сразу после этого другим водителям, не обладавшим такой же интуицией, приходилось резко нажимать на тормоза. Порой он прибавлял газу, хотя казалось, что мы столкнемся с идущим впереди транспортом, но транспорт, словно по волшебству, разъезжался в стороны, и мы захватывали освободившееся пространство. Сначала его манера вождения немного нервировала меня, но вскоре я невольно проникся доверием к нему и успокоился.
Возле пляжа Чаупатти мы свернули с набережной, и сплошная стена высоких домов отрезала доступ прохладному морскому бризу. Вместе с табунами других машин, оставлявших за собой дымный шлейф, мы помчались в сторону Нана-Чоука. Здания в этом районе были возведены в период, когда Бомбей интенсивно развивался как крупный портовый город. Некоторым из них, построенным по строгим геометрическим правилам эпохи британского владычества, было уже двести лет. Многочисленные балконы, узорное обрамление окон и ступенчатые фасады придавали зданиям пышную элегантность, какой не хватало современным домам с их хромом и блеском.
Часть города между Нана-Чоуком и Тардео была известна как район парсов. Поначалу меня удивляло, что в этом огромном мегаполисе, с его многообразием народностей, языков и жизненных укладов, люди стремятся обособиться отдельными группами. Ювелиры торговали на своем ювелирном базаре, а слесари, плотники и прочие ремесленники – на своих; мусульмане жили в мусульманском квартале, а христиане, буддисты, сикхи, парсы и джайны – в своих. Если вы хотели купить или продать золото, надо было идти на базар Завери, где сотни ювелиров пытались перехватить клиентов друг у друга. Если вы решили посетить мечеть, то оказывались в районе, где мечети теснились чуть ли не вплотную друг к другу.
Но вскоре я убедился, что эти границы, как и прочие демаркационные линии в этом городе, с его смешением языков и культур, не так уж строго соблюдаются. В мусульманском квартале встречались и индуистские храмы; на базаре Завери среди сверкающих драгоценностей попадались овощи, и практически возле каждого многоэтажного дома с роскошными квартирами простирались трущобы.
Абдулла остановился около больницы Бхатия, одной из современных клиник, которые содержались за счет благотворительных фондов, основанных парсами. В здании внушительных размеров имелись и комфортабельные палаты для богатых, и бесплатные – для бедняков. Поднявшись на крыльцо, мы вошли в стерильно чистый мраморный вестибюль, где большие вентиляторы нагнетали приятную прохладу. Абдулла поговорил с регистраторшей и повел меня по забитому народом коридору в палату скорой помощи, соседствовавшую с приемным покоем. Обратившись еще несколько раз к санитарам и медсестрам, он наконец нашел того, кого искал, – маленького тщедушного врача, который сидел за столом, заваленным бумагами.
– Доктор Хамид? – спросил Абдулла.
– Да, это я, – раздраженно отозвался доктор, продолжая писать.
– Я от шейха Абделя Кадера. Меня зовут Абдулла.
Доктор сразу перестал писать и, медленно подняв голову, уставился на нас с тревожным любопытством. Такое выражение появляется на лицах прохожих, наблюдающих за уличной дракой.
– Он должен был позвонить вам вчера и предупредить о моем приходе, – напомнил ему Абдулла.
– Да-да, – спохватился доктор и, широко улыбнувшись, поднялся и пожал нам руки. Его рука была очень тонкой и сухой.
– Это мистер Лин, – представил меня Абдулла. – Он доктор в колабских трущобах.
– Нет-нет, – возразил я. – Я совсем не доктор. Меня просто… попросили помочь там. У меня нет медицинского образования и соответствующей подготовки.
– Кадербхай сообщил мне о ваших жалобах на то, что больница Святого Георгия и некоторые другие отказываются принимать пациентов, которых вы им направляете, – сразу перешел Хамид к делу, оставив без внимания мои претензии на скромность, как человек, у которого нет времени на неуместные расшаркивания. Его темно-карие, почти черные, глаза поблескивали за стеклами очков в золоченой оправе.
– Ну да, было такое, – ответил я, удивленный тем, что Кадербхай запомнил мою жалобу и счел необходимым передать ее доктору Хамиду. – Дело в том, что я работаю, так сказать, вслепую. Порой я не знаю, что делать с больными, которые приходят ко мне. Если я не могу установить диагноз или сомневаюсь в нем, то посылаю людей в больницу Святого Георгия – ничего другого мне не остается. Но очень часто они возвращаются, так и не получив помощи ни от врача, ни от медсестры, ни от кого.
– Может быть, они просто симулируют болезнь? – спросил доктор.
– Да нет, что вы! – оскорбился я и за себя, и еще больше за обитателей трущоб. – Какая им в этом выгода? И потом, у них же есть чувство собственного достоинства. Это не попрошайки какие-нибудь.
– Конечно-конечно, – пробормотал он и, сняв очки, потер вмятины, оставленные ими на переносице. – А вы сами не пробовали пойти в больницу и выяснить, почему они их отсылают?
– Да, я ходил туда дважды. Мне сказали, что рады бы помочь, но они и так перегружены работой и что если бы у больных было направление от какого-нибудь врача, обладающего лицензией, то они поставили бы их в очередь на прием. Я не жалуюсь на сотрудников больницы. Понятно, у них и без того забот выше головы. Персонала не хватает, а больных с избытком. Я в своем медпункте принимаю до пятидесяти пациентов в день, а к ним ежедневно приходят шестьсот, а то и тысяча. Да вам и без меня прекрасно известно, как это бывает. Уверен, они делают все, что могут, но еле успевают справиться с пострадавшими от несчастных случаев. Проблема в том, что у моих больных просто нет средств, чтобы заплатить врачу за направление в больницу. Поэтому они обращаются ко мне.
Доктор Хамид приподнял брови, и лицо его опять осветила широкая улыбка.
– Вы сказали «мои больные». Вы уже чувствуете себя индийцем, мистер Лин?
Я рассмеялся и впервые ответил ему на хинди строчкой из песни, звучащей рефреном в популярном кинофильме, который шел тогда во многих кинотеатрах города:
– «Мы стараемся стать лучше в этой жизни».
Доктор тоже засмеялся и даже всплеснул руками в приятном удивлении:
– Знаете, мистер Лин, думаю, я смогу помочь вам. Здесь я дежурю два дня в неделю, а остальное время работаю у себя в кабинете на Четвертой Почтовой улице.
– Я знаю эту улицу. Она очень близко от нас.
– Вот именно. Мы с Кадербхаем договорились, что вы будете посылать пациентов ко мне, а я уже направлю их в больницу Святого Георгия, если это будет необходимо. Мы можем начать прямо с завтрашнего дня, если хотите.
– Конечно хочу! – воскликнул я. – Это просто великолепно! Огромное вам спасибо. Я пока не знаю, как организовать оплату вам, но…
– Не за что меня благодарить, и не беспокойтесь насчет оплаты, – ответил он, взглянув на Абдуллу. – Ваших людей я буду принимать бесплатно. Вы не хотите выпить вместе со мной чая? У меня скоро перерыв. Напротив больницы есть ресторанчик. Не могли бы вы подождать меня там? Нам надо обсудить кое-какие подробности.
Мы с Абдуллой прождали его минут двадцать в ресторане, наблюдая через большое окно за тем, как к больничному входу ковыляют бедные пациенты и подъезжают на машинах богатые. Затем появился доктор Хамид, и мы договорились о процедуре направления к нему больных из трущоб.
У всех хороших врачей есть по крайней мере три общих свойства: они умеют наблюдать, они умеют слушать и не умеют заботиться о себе. Хамид был хорошим врачом, и когда, после затянувшегося на целый час обсуждения наших дел, я взглянул на его преждевременные морщины и покрасневшие от недосыпания глаза, то почувствовал неловкость. Он мог бы, если бы захотел, быстро разбогатеть, занявшись частной практикой в Германии, США или Канаде, но он предпочел остаться на родине, зарабатывая гораздо меньше. Он был одним из тысяч и тысяч бомбейских медиков, которые мало получали от жизни, но в своей ежедневной работе достигали очень многого. По сути дела, они обеспечивали выживание города.
Когда мы на мотоцикле вновь затесались в переплетение транспортных цепочек, лихо лавируя среди автобусов, автомобилей, грузовиков, буйволовых повозок, велосипедистов и пешеходов, Абдулла крикнул мне через плечо, что раньше доктор Хамид тоже жил в трущобах. Кадербхай выискивал в трущобах по всему городу одаренных детей и платил за их обучение в частных колледжах, а потом и в высших учебных заведениях. Они становились врачами, медсестрами, учителями, инженерами, юристами. Так больше двадцати лет назад был выбран Кадербхаем и Хамид, и теперь, помогая моим больным, он отдавал свой долг.
– Кадербхай из тех, кто создает будущее, – сказал Абдулла, когда мы остановились на перекрестке. – Большинство людей – и мы с тобой, брат мой, – просто ждут, когда будущее наступит. Но Абдель Кадер-хан сначала мечтает о будущем, потом планирует его, а потом строит согласно плану. В этом разница между ним и всеми остальными.
– А как насчет тебя, Абдулла? – заорал я, потому что двигатель взревел и мы опять понеслись вперед. – Тебя Кадербхай тоже запланировал?
Абдулла громко расхохотался.
– Думаю, что да! – крикнул он.
– Алло, мы же едем не в сторону трущоб. Куда ты меня опять везешь?
– Туда, где ты будешь получать лекарства.
– Получать лекарства?
– Кадербхай распорядился, чтобы тебе доставляли лекарства каждую неделю. То, что я привез тебе сегодня, – это первая партия. Мы едем на медицинский черный рынок.
– Черный рынок лекарств? А где это?
– В трущобах прокаженных, – объяснил мне Абдулла деловитым тоном. И, ввинтившись в образовавшуюся между двумя передними машинами щель, засмеялся. – Не беспокойся ни о чем, брат Лин. Оставь это мне. Теперь ты тоже часть плана.
Мне следовало бы прислушаться к этим словам, «теперь ты тоже часть плана», как к сигналу тревоги. Но я не чувствовал никакой тревоги, я был почти счастлив. Эти слова возбуждали меня, впрыскивали адреналин мне в кровь. Совершив побег, я оставил позади свою семью, родину, цивилизацию. Я думал, что моя жизнь закончилась. И вот теперь, проведя несколько лет в изгнании, я вдруг увидел, что бегу не только от старого, но и к новому. Побег принес мне одинокую беспечную свободу отверженного. Подобно всем отверженным, я приветствовал любую опасность, потому что чувство опасности принадлежало к немногим сильным ощущениям, которые помогали мне забыть то, что я потерял. Петляя с Абдуллой на мотоцикле по паутине городских улиц, всматриваясь в теплоту встречного ветра, я так же безоглядно ворвался в свою судьбу, как влюбляются в прекрасную улыбку застенчивой женщины.
Колония прокаженных находилась на окраине города. В Бомбее было несколько специальных лепрозориев, но те, к кому мы ехали, не хотели там жить. В этих заведениях, среди которых имелись как государственные, так и частные, для больных были созданы хорошие условия, за ними ухаживали, пытались их лечить, но там приходилось подчиняться очень строгим правилам, и не всем это было по душе. Самых недисциплинированных изгоняли из лепрозориев, некоторые покидали их сами. В результате несколько десятков прокаженных постоянно жили на воле, участвуя в жизни города.
Необычайная терпимость жителей трущоб, гостеприимно принимавших людей любой расы, касты и социального положения, не распространялась лишь на прокаженных. Районная администрация и уличные комитеты, как правило, не приветствовали их присутствия на своей территории. Их боялись и сторонились, и потому прокаженные жили во временных трущобах, раскидывая свой лагерь за какой-нибудь час на любом свободном пространстве, какое могли найти, и еще быстрее сворачивая его. Иногда они поселялись на несколько недель на участке, где были свалены промышленные отходы, или около одной из городских свалок, распугивая постоянно промышлявших там старьевщиков, и те, естественно, оказывали им сопротивление. В тот день мы с Абдуллой обнаружили их поселение на пустующей полоске земли возле железнодорожного полотна в Кхаре, одном из пригородов Бомбея.
Нам пришлось оставить мотоцикл в стороне и пробираться к лагерю прокаженных тем же путем, каким ходили они сами, – пролезая через дыры в заграждениях и перепрыгивая через канавы. Участок, который они выбрали, служил местом сосредоточения составов, в том числе и тех, что вывозили продукты и промышленные товары из города. Рядом с сортировочной станцией находились административные здания, склады и депо. Вся территория была опутана сетью сходящихся и расходящихся маневровых путей и огорожена по периметру высоким проволочным забором.
Вокруг процветала обеспеченная жизнь благоустроенного пригорода с интенсивным транспортным движением, садами, террасами и базарами. А на безжизненной территории внутри проволочного заграждения царила голая, безжизненная функциональность. Здесь не росли растения, не бегали животные, не ходили люди. Даже составы, на которых не было ни железнодорожных служащих, ни пассажиров, перемещались с одного запасного пути на другой как некие призрачные существа. И здесь расположилась колония прокаженных.
Они захватили небольшой участок свободного пространства между железнодорожными путями и возвели на нем свои жилища, в высоту едва доходившие до моей груди. Издали поселение было похоже на армейский бивак, окутанный дымом костров, на которых готовят пищу. Вблизи перед нами предстало такое убожество, по сравнению с которым хижины в наших трущобах казались прочными комфортабельными постройками. Здешние времянки были сооружены из листов картона и пластмассы, связанных тонкими бечевками и подпертых сучьями и кольями. Все это поселение можно было снести одним махом за какую-то минуту, а между тем оно служило жильем для четырех десятков мужчин, женщин и детей.
Мы совершенно свободно зашли на территорию и направились к одной из центральных хижин. При виде нас люди застывали на месте и провожали нас глазами, но никто не пытался заговорить. Я невольно таращил глаза на здешних жителей, не в силах отвести взгляд. У некоторых из них не было носов, у большинства – пальцев на руках; ноги их были обмотаны окровавленным тряпьем, а кое у кого процесс разложения зашел так далеко, что они были лишены губ или ушей.
Особенно ужасное впечатление производили изувеченные женщины – не знаю даже почему. Может быть, потому, что ты сознавал, сколько они потеряли вместе со своей природной красотой. У многих мужчин был вызывающий и даже лихой вид – своеобразное драчливое уродство, само по себе подкупающее, а женщины держались застенчиво и чуть испуганно. Голод, понятно, не украшал ни тех ни других. Однако у большинства детей не было видно следов болезни, они выглядели вполне здоровыми – разве что были очень истощены. Им приходилось трудиться не покладая рук, поскольку у старших, как правило, нормальных рук не было.
По-видимому, весть о нашем прибытии распространилась по всему лагерю: из лачуги, к которой мы направлялись, выбрался какой-то человек и стоял, поджидая нас. К нему сразу же подбежали двое детей, чтобы поддержать его. Он был крошечного роста, едва доходил мне до пояса. Болезнь безжалостно изуродовала его, начисто уничтожив губы и почти всю нижнюю часть лица и обнажив темную узловатую плоть, на которой выделялись десны с зубами и зиял темный провал на месте носа.
– Абдулла, сын мой, – сказал он на хинди, – как ты поживаешь? Ты завтракал сегодня?
– У меня все хорошо, Ранджитбхай, – почтительно ответил Абдулла. – Я привез гору, который хочет познакомиться с тобой. Мы недавно поели, но чая выпьем с удовольствием.
Дети притащили нам стулья, и мы расселись перед лачугой Ранджита. Вокруг нас собралось несколько человек, кое-кто из них опустился на землю.
– Это Ранджитбхай, – обратился ко мне Абдулла на хинди громким голосом, чтобы всем было слышно. – Он здесь, в колонии прокаженных, царь и бог, председатель клуба кала топи.
Кала топи означает на хинди «черная шляпа»; так часто называют воров, потому что в бомбейской тюрьме на Артур-роуд воров заставляют носить шляпы с черными лентами. Я не понял, почему Абдулла употребляет это прозвище по отношению к местным жителям, но все они, включая Ранджита, восприняли его слова с улыбкой и даже повторили их несколько раз.
– Приветствую вас, Ранджитбхай, – произнес я на хинди. – Меня зовут Лин.
– Ап доктор хайн? – спросил он. – Вы доктор?
– Нет! – воскликнул я чуть ли не в панике, поскольку их болезнь приводила меня в замешательство, я не имел понятия, как лечить ее, и боялся, что он попросит меня помочь им. И обратился к Абдулле, перейдя на английский: – Скажи ему, что я не доктор, я просто умею оказывать первую помощь, залечивать крысиные укусы, царапины и тому подобные вещи. Объясни ему, что у меня нет необходимой медицинской подготовки и что я ни бельмеса не смыслю в проказе.
– Да, он доктор, – объяснил Ранджитбхаю Абдулла.
– Ну спасибо, братишка! – процедил я сквозь зубы.
Дети принесли нам стаканы с водой и чай в щербатых чашках. Абдулла выпил воду большими глотками. Ранджит запрокинул голову, и один из мальчиков влил воду прямо ему в горло. Я колебался, устрашенный гротескной картиной, которую видел вокруг. У нас в трущобах прокаженных называли «недоумершими», и мой стакан представлялся мне вместилищем всех кошмаров, связанных с этим полуживым состоянием.
Однако Абдулла наверняка отдавал себе отчет в том, что делает, когда пил воду, и я решил, что можно рискнуть. В конце концов, я рисковал ежедневно. После великой авантюры с побегом опасность поджидала меня постоянно. Бесшабашным широким жестом изгнанника, которому нечего терять, я поднес стакан ко рту и опрокинул его. Сорок пар глаз следили за тем, как я пью.
У Ранджита были глаза медового цвета, их заволакивала легкая пелена – очевидно, симптом катаракты в начальной стадии. Он несколько раз окинул меня с ног до головы пристальным взглядом, полным откровенного любопытства.
– Кадербхай сказал мне, что вам нужны лекарства, – медленно проговорил он по-английски.
Зубы Ранджита слегка щелкали, когда он говорил, и, поскольку он не мог помочь себе губами, понять то, что он произносил, было непросто. Ему не давались звуки «б», «ф», «п» и «в», не говоря уже о «м» и «у». К тому же наши губы, произнося те или иные слова, одновременно передают различные оттенки значения, наше настроение, отношение к тому, о чем мы говорим. Этих выразительных средств Ранджит был лишен, как и пальцев, которые могли бы помочь ему изъясниться. Но рядом с ним стоял мальчик – возможно, его сын, – и он, как переводчик, отчетливо повторял слово за словом все сказанное Ранджитом, выдерживая тот же темп и не отставая от него.
– Мы всегда рады помочь господину Абделю Кадеру, – произнесли они на два голоса. – Оказать ему услугу – это честь для меня. Мы можем давать вам много лекарств каждую неделю без всяких проблем. Высококачественные лекарства, вы убедитесь.
Они выкрикнули какое-то имя, и мальчик лет тринадцати пробился через толпу и положил передо мной холщовый сверток. Он развернул холстину, и я увидел широкий ассортимент ампул и пузырьков. Все они были снабжены этикетками и выглядели абсолютно новыми. Среди них были морфина гидрохлорид[61], пенициллин, средства против стафилококковой и стрептококковой инфекций.
– Где они достают все это? – спросил я Абдуллу.
– Крадут, – ответил он на хинди.
– Крадут? Где? Как?
– Бахут хошияр, – ответил он. – Очень изобретательно.
– Да, да! – поддержал его целый хор голосов, звучавший очень гордо, без тени иронии, как будто он похвалил какое-то произведение искусства, являющееся продуктом их коллективного творчества.
«Мы хорошие воры», «Мы хитрые воры», – слышалось вокруг.
– А что они делают с этими лекарствами?
– Продают их на черном рынке, – объяснил мне Абдулла на хинди, чтобы его слова были понятны окружающим. – Благодаря лекарствам и другим краденым товарам им удается выжить.
– Но кто же станет покупать лекарства у них, если их можно достать в любой аптеке?
– Какой ты дотошный, брат Лин. Чтобы объяснить тебе это, я должен рассказать целую историю, а она длинная, рассчитанная на две чашки чая. Так что для начала давай возьмем еще по одной.
Окружающие рассмеялись шутке и сгрудились возле нас теснее, чтобы послушать историю. В этот момент пустой товарный вагон прогромыхал сам по себе по ближайшему пути, едва не задевая хижины. Никто не обратил на него внимания. По железнодорожному полотну прошелся рабочий в шортах и форменной рубашке защитного цвета, проверяя состояние рельсов. Время от времени он бросал взгляд на поселение прокаженных, но, миновав его, больше ни разу не обернулся. Нам подали чай, и Абдулла приступил к рассказу. Дети сидели на земле, прислонившись к нашим ногам и обнимая друг друга. Одна из девчушек доверчиво обвила руками мою правую ногу.
Абдулла говорил на хинди, употребляя очень простые фразы и повторяя их по-английски, если видел, что я не все понял. Начал он с эпохи британского владычества, когда англичане хозяйничали по всей Индии, от перевала Хайбер до Бенгальского залива. Иностранцы, ференги, ставили прокаженных ниже всех остальных слоев населения, сказал он, и они получали какую-либо помощь в последнюю очередь. Очень часто они были лишены лекарств, перевязочных средств, медицинского ухода. В случае голода, наводнения и прочих бедствий они зачастую не имели возможности воспользоваться даже традиционными народными средствами и лечебными травами. И прокаженным приходилось красть то, что они не могли достать иным путем. Постепенно они настолько преуспели в этом деле, что у них появились даже излишки, которые они стали продавать на собственном черном рынке.
По всей Индии, продолжал Абдулла, вечно было неспокойно – то и дело вспыхивали восстания и войны, процветал бандитизм. Кровь лилась рекой. Но гораздо чаще, чем на поле битвы, люди погибали от гнойных ран и эпидемий. Контроль за расходом лекарственных и перевязочных материалов служил важнейшим источником информации для полиции. Все проданное аптеками, клиниками или оптовыми торговцами строго учитывалось, и, когда эти цифры заметно превышали норму, принимались соответствующие меры, сопровождавшиеся арестами и даже убийствами. Предательский след, пахнущий лекарствами, в первую очередь антибиотиками, позволил выловить немало бандитов и повстанцев. А прокаженные на своем черном рынке продавали лекарства всем, не задавая лишних вопросов. Разветвленная сеть их тайных торговых точек существовала в каждом крупном индийском городе. Их клиентами были чаще всего террористы, сепаратисты, нелегалы или просто чересчур заметные преступники.
– Эти люди умирают, – завершил Абдулла свой рассказ цветистой фразой, как я и ожидал, – и они крадут жизнь для себя самих, а потом продают ее и другим умирающим.
Абдулла замолчал, и над нами нависла плотная, увесистая тишина. Все смотрели на меня. Похоже, их интересовало, как я буду реагировать на эту повесть об их печалях и достижениях, о жестоком бойкоте со стороны общества и об их незаменимости в криминальном мире. Дыхание со свистом вырывалось сквозь сжатые зубы из безгубых ртов. Посерьезневшие терпеливые глаза выжидательно уставились на меня.
– Можно… можно мне еще один стакан воды? – спросил я.
По-видимому, я оправдал ожидания, так как все принялись радостно смеяться. Несколько ребятишек сорвались с места, чтобы принести мне воды, а взрослые похлопывали меня по плечам и спине.
Ранджитбхай объяснил, что Сунил – мальчик, который принес нам сверток с лекарствами, – будет регулярно привозить медикаменты мне в трущобы в удобное для меня время. Он попросил меня, прежде чем мы уйдем, посидеть еще некоторое время, чтобы каждый из окружающих мужчин, женщин и детей мог прикоснуться к моей ноге. Мне казалось, что это унизительно для людей, и я стал уговаривать его отказаться от этой затеи. Но он настаивал, а затем с суровым выражением и каким-то ожесточенным блеском в глазах наблюдал, как его люди друг за другом стучат по моей ноге обрубками пальцев или почерневшими и потерявшими форму ногтями.
Час спустя Абдулла высадил меня возле Центра мировой торговли. Он тоже слез с мотоцикла и, импульсивно обхватив меня руками, сжал в крепком объятии. Я рассмеялся, и он недоуменно воззрился на меня:
– Что в этом смешного?
– Ничего смешного, – успокоил я его. – Просто я не ожидал таких медвежьих объятий.
– Медвежьих объятий? Это такое английское выражение?
– Ну да. Оно означает крепкие объятия, так у нас обнимаются друзья.
– Брат мой, – произнес он с легкой улыбкой, – завтра мы с Сунилом привезем тебе еще лекарств.
С этими словами он укатил, а я направился к своей хижине. Я огляделся вокруг, и наш поселок, представлявшийся мне поначалу забытой богом юдолью скорби, теперь показался мне крепким, жизнестойким маленьким городом безграничных возможностей и сбывающихся надежд. Его жители были сильными и здоровыми. Войдя в хижину, я закрыл за собой тонкую фанерную дверь, сел и заплакал.
«Страдание, – сказал мне однажды Кадербхай, – это способ испытать свою любовь, прежде всего любовь к Богу». Я не знал Бога, говоря его словами, но и как неверующий я не выдержал испытания в этот день. Я не мог любить Бога – как бы его ни звали – и не мог простить Его. Слезы текли у меня из глаз несколько минут, чего со мной не случалось очень давно, и я все еще сидел, погруженный в отчаяние, когда вдруг открылась дверь, вошел Прабакер и опустился передо мной на корточки.
– От него может быть большая опасность, Лин, – выпалил он без всяких предисловий.
– От кого? О чем ты?
– Об этом парне, Абдулле, который приходил к тебе сегодня. От него может быть очень большая опасность, если знакомиться с ним и особенно если делать какие-то дела с ним также.
– Что ты этим хочешь сказать?
Прабакер помолчал, на его открытом лице явственно выразилась внутренняя борьба.
– Он… убийственный человек, Лин, убийца. Он убивает людей. За деньги. Он гунда, гангстер, и работает на Кадербхая. Все знают это. Все, кроме тебя.
Я сразу же, не задавая больше вопросов и не требуя от Прабакера никаких доказательств, понял, что это правда и что я уже и сам знал это – или, во всяком случае, подозревал. Это было видно по тому, как люди обращались к Абдулле, по шепоту у него за спиной и по страху, с каким многие смотрели на него. Абдулла был похож на самых опасных и лучших людей, с какими я встречался в тюрьме. Так что это должно было – по крайней мере, в какой-то степени – быть правдой.
Я постарался трезво взглянуть на самого Абдуллу и на то, чем он занимается, и определить, каковы должны быть мои отношения с ним. Кадербхай был, несомненно, прав. У нас было много общего. Мы оба были способны применить при необходимости грубую силу и не боялись переступить закон. Мы оба были изгоями, одиночками в мире. Абдулла, как и я, был готов в любой момент умереть за то, что покажется ему достойным этого. Но я никого не убивал. Этим мы отличались друг от друга.
И несмотря ни на что, он мне нравился. Я подумал о том, как уверенно он держался в колонии прокаженных. Несомненно, в значительной степени уверенность и самообладание передались мне от Абдуллы. Рядом с ним я чувствовал себя сильным и ничего не боялся. Он был первым человеком из встреченных мною после побега, кто так действовал на меня. Таких людей называют в тюрьме стопроцентными парнями. Они, не задумываясь, поставят на кон свою жизнь ради друга, встанут плечом к плечу с ним против всего мира.
Эти парни так часто бывают героями книг и фильмов, что мы забываем, как редко они встречаются в жизни. Но я видел таких людей. Это был один из полезных уроков, которые я вынес из тюрьмы. Тюрьма срывает маску с человека. В тюрьме ты не можешь скрыть свою сущность. Ты не можешь притвориться крутым. Ты либо являешься таковым, либо нет, и это видно всем. И я убедился, что, когда на тебя прут с ножом – а со мной это случалось неоднократно – и встает вопрос, кто кого, среди сотен людей найдется один, кто ради дружбы пойдет с тобой до конца.
Тюрьма научила меня распознавать таких людей, и я знал, что Абдулла один из них. Для меня, преследуемого и постоянно готового, отбросив страх, вступить в схватку и умереть, сила, крутой характер и железная воля Абдуллы значили больше, чем все добро и вся истина мира. И в этот момент, сидя в своей хижине, где полосы света прорезали прохладную полутьму, я поклялся, что буду ему верным другом и братом, кем бы он ни был и что бы он ни делал.
Я посмотрел в обеспокоенное лицо Прабакера и улыбнулся ему. Он инстинктивно улыбнулся мне в ответ, и до меня вдруг дошло, что я внушаю ему уверенность и играю в его жизни такую же роль, какую Абдулла стал играть в моей. Дружба – это тоже своего рода лекарство, и рынок, на котором ее можно достать, тоже бывает черным.
– Не волнуйся, – сказал я, положив руку ему на плечо, – все будет в порядке. Все будет хорошо, ничего со мной не случится.
Дни, когда я занимался лечебной практикой в трущобах и усердно выколачивал комиссионные из туристов с холодными, как драгоценные камни, глазами, разворачивались друг за другом, подобно лепесткам лотоса на восходе солнца. Деньги у меня водились постоянно, порой и немалые. Однажды, спустя несколько недель после моего первого визита к прокаженным, я заключил сделку с группой итальянских туристов, которые хотели перепродать с выгодой для себя наркотики другим туристам в Гоа. Я помог им приобрести четыре кило чараса и две тысячи таблеток мандракса[62]. Мне нравилось иметь дело с итальянцами. Они знали, чего хотят от жизни, а делами занимались со вкусом. И они, как правило, не скупились, понимая, что хорошая работа требует и хорошей оплаты. Комиссионные, полученные за эту сделку, позволили мне жить несколько недель, не думая о деньгах. Работа в трущобах поглощала практически все мое время.
Был конец апреля, до сезона дождей оставалось чуть больше месяца. Обитатели трущоб активно готовились к его наступлению, работая без спешки, но не покладая рук. Все прекрасно знали, каких сюрпризов можно ожидать от затянутого тучами неба. Однако лица светились радостным возбуждением, потому что люди успели соскучиться по дождю за долгие месяцы иссушающей жары.
Казим Али Хусейн сформировал две бригады, которые помогали нетрудоспособным обитателям трущоб, вдовам, сиротам и женщинам-одиночкам отремонтировать и укрепить их жилища, а бригадирами назначил Прабакера и Джонни Сигара. Прабакер с добровольными помощниками из местных парней выискивал бамбуковые палки и обрезки пиломатериалов среди куч строительных отбросов рядом с возводившимся по соседству зданием. Джонни Сигар во главе пиратской банды уличных мальчишек рыскал по округе в поисках лежащих без присмотра кусков жести, пластика и парусины. Территория вокруг поселка постепенно очищалась от материалов, пригодных для защиты от дождя. Во время одной из экспедиций банде удалось раздобыть огромный кусок брезента, который, судя по его конфигурации, служил камуфляжным чехлом боевого танка в войсках. Его хватило, чтобы покрыть девять хижин.
Я работал вместе с группой молодых людей, которым было поручено расчистить сточные канавы от коряг и прочего мусора и углубить их в случае необходимости. За несколько месяцев в них накопилась масса всякой дряни: пластиковых бутылок, консервных и стеклянных банок – всего, до чего не добрались мусорщики, а крысы не пожелали съесть. Это было довольно грязное занятие, но я охотно взялся за него, потому что оно позволяло мне заглянуть во все уголки нашего поселка и познакомиться с сотнями людей, которых иначе я мог никогда не встретить. Эта работа считалась не менее престижной, чем любая другая, – в трущобах умеют ценить незаметный, но полезный труд, на который в приличном обществе смотрят с пренебрежением. К тем, кто помогал защитить поселок от приближающихся дождей, относились с особым уважением. Копошась в зловонных канавах, мы постоянно ловили на себе приветливые улыбки окружающих.
Наш командир Казим Али Хусейн был в курсе всех проводившихся работ. Он руководил людьми ненавязчиво, без всякого апломба, но авторитет его был непререкаем. Инцидент, происшедший в эти дни, лишний раз продемонстрировал это и убедил меня в его мудрости.
Однажды мы собрались в хижине Казима Али, чтобы послушать рассказ его старшего сына о его пребывании в Кувейте. Икбал, молодой человек двадцати четырех лет, с открытым взглядом и застенчивой улыбкой, работал в Кувейте в течение шести месяцев по контракту. Многие его товарищи горели желанием узнать у него как можно больше полезного для себя. Где легче достать выгодную работу? Кого из работодателей предпочесть? С кем лучше не иметь дела? Нельзя ли как-нибудь принять участие в сделках между черными рынками Бомбея и стран Персидского залива? Икбалу пришлось ежедневно в течение недели читать в переполненном отцовском доме маленькие импровизированные лекции, делясь своим бесценным опытом. Но в тот день его лекция была прервана раздавшимися неподалеку шумом и криками.
Поспешив на шум, мы обнаружили небольшую толпу, в центре которой насмерть схватились два парня из бригады Прабакера, Фарук и Рагхурам. Икбал и Джонни Сигар разняли дерущихся, а при появлении Казима Али сразу воцарилась тишина.
– В чем дело? – спросил он необычным для него суровым тоном. – Из-за чего вы сцепились?
– Он оскорбил нашего пророка Мухаммеда! – вскричал Фарук.
– А он нанес оскорбление Раме! – парировал Рагхурам.
Толпа опять загомонила, поддерживая спорящих или осыпая их проклятиями соответственно своим религиозным убеждениям. Казим Али дал им минуту на то, чтобы выговориться, затем поднял руки, призывая всех к молчанию.
– Фарук, Рагхурам, – сказал он, – вы же друзья. Вы знаете, что кулаки не разрешат ваш спор и что нет драки хуже, чем между друзьями и добрыми соседями.
– Но я же должен был вступиться за нашего пророка, да хранит его Аллах! – не мог успокоиться Фарук; однако гневный взгляд Казима Али заставил его замолчать и потупиться.
– Я тоже не могу спокойно слушать, когда оскорбляют Раму! – кричал в ответ Рагхурам.
– Этому не может быть оправданий! – загремел Казим Али. – Никакие разногласия между нами не должны разрешаться дракой! Мы бедные люди. У нас достаточно врагов за пределами нашего поселка. Если мы не будем держаться вместе, мы погибнем. Вы, два молодых глупца, нанесли оскорбление всем нашим людям независимо от их веры, и в первую очередь вы унизили меня!
Вокруг собралась уже добрая сотня людей. При этих словах Казима по толпе пробежал ропот. Люди, стоявшие в первых рядах, передавали его слова тем, кто не расслышал их. Фарук и Рагхурам повесили головы. Заявление Казима Али, что они унизили не столько самих себя, сколько его, произвело на них сильное впечатление.
– Вы оба должны быть наказаны за это, – произнес Казим более мягким тоном, когда толпа несколько успокоилась. – Сегодня вечером я посоветуюсь с вашими родителями, какому наказанию вас подвергнуть, а до тех пор вы будете работать на уборке территории вокруг туалета.
В толпе опять стали обсуждать решение Казима Али. Конфликты на религиозной почве обладали потенциальной взрывной силой, и люди были рады, что Казим подошел к этому вопросу с полной серьезностью; многие говорили о дружбе между Фаруком и Рагхурамом. Я понимал справедливость высказанной им мысли, что драки между друзьями разного вероисповедания представляют опасность для всего сообщества. Казим между тем снял с шеи длинный зеленый шарф и поднял его вверх, показывая всем:
– Вы отправляетесь на работу, Фарук и Рагхурам. Но перед этим я свяжу вас вот этим шарфом, чтобы вы не забывали, что вы друзья и братья, в то время как туалетная вонь будет напоминать вам об обиде, которую вы нанесли сегодня друг другу.
Встав на колени, он связал правую лодыжку Фарука и левую Рагхурама. Затем он поднялся и повелительно простер руку в сторону туалета. Толпа расступилась, и парни попытались сдвинуться с места, но у них ничего не получалось, пока они не поняли, что им надо обнять друг друга и идти в ногу. Так, ковыляя на трех ногах, они и пошли в указанном направлении.
Глядя на них, люди, только что пребывавшие в напряжении и страхе, стали смеяться и славить мудрость Казима Али. Они хотели высказать это ему самому, но обнаружили, что он уже направился в свою хижину. Я стоял неподалеку от него и заметил, что он улыбается.
Мне еще не раз случалось увидеть его улыбку в эти месяцы. Казим заходил ко мне два-три раза в неделю, чтобы проверить, как идет лечение пациентов, число которых возросло после того, как доктор Хамид стал принимать наших больных. Иногда Казим Али приводил с собой кого-нибудь – мальчика, покусанного крысами, или парня, получившего травму на стройплощадке рядом с нашими трущобами. Спустя некоторое время я понял, что он приводит ко мне тех, кто по той или иной причине не хочет прийти самостоятельно – или по своей природной застенчивости, или потому, что не доверяет иностранцам, или предпочитая традиционные народные средства всем другим видам лечения.
С этими народными средствами все было не так просто. В целом я относился к ним положительно и сам применял иногда аюрведические лекарства[63] вместо современных. Некоторые из народных способов лечения, однако, основывались на чистом суеверии и противоречили не только всем положениям медицинской науки, но и элементарному здравому смыслу. Особенно нелепым казался мне обычай накладывать при сифилисе на верхнюю часть руки жгут из трав разной окраски. Артрит и ревматизм пытались иногда лечить, поднося щипцами раскаленные докрасна угли к коленным или локтевым суставам. Казим Али признался мне по секрету, что не одобряет некоторых крайних средств, но и не запрещает их. Вместо этого он боролся с их применением, поддерживая меня и стараясь почаще посещать, а люди, видя это, следовали его примеру.
Стройное и мускулистое тело Казима Али было туго обтянуто, как рука боксерской перчаткой, смуглой кожей орехового оттенка. Густые, посеребренные сединой волосы он стриг коротко и носил чуть более светлую эспаньолку. Одет он был чаще всего в хлопчатобумажную рубаху и белые брюки западного фасона. Эта простая и недорогая одежда всегда была тщательно выстирана и выглажена, менял он ее не реже двух раз в день. Если бы это был другой человек, не пользовавшийся таким авторитетом, подобную привычку сочли бы чрезмерным щегольством, но Казим Али не вызывал у людей ничего, кроме любви и восхищения. Его безупречно чистые белые одежды воспринимались как символ его духовной и нравственной чистоты и цельности, и в мире непрестанной борьбы за выживание это служило людям моральной поддержкой, в которой они нуждались не меньше, чем в чистой воде из источника.
Свои пятьдесят пять лет Казим носил с небрежной легкостью. Я не раз видел, как он вместе с сыном быстрым шагом тащит на плечах тяжелые ведра с водой из цистерны, не отставая при этом от молодого человека. В своей хижине он садился на тростниковую циновку, не опираясь на руки, – просто скрещивал ноги и опускался, сгибая колени. Он был высоким, красивым человеком, и источником его красоты являлись прежде всего его здоровая, энергичная натура и естественная грация, которые помогали ему мудро руководить людьми и вести их за собой.
Казим Али, с его стройной фигурой и короткими седыми волосами, часто напоминал мне Кадербхая. Впоследствии я узнал, что они не только были знакомы, но и дружили. Но при этом они существенно отличались друг от друга – прежде всего тем, как они завоевывали свой авторитет у людей и как его использовали. Власть Казима покоилась на любви подчиненных ему людей, в то время как Кадербхай добивался ее и удерживал силой своей воли и оружия. Разумеется, Казим Али не мог тягаться с главарем мафии. Какой бы поддержкой трущобных обитателей он ни пользовался, именно Кадербхай изначально одобрил его кандидатуру и обеспечил эту поддержку.
Авторитет Казима ежедневно подвергался проверке – и с успехом выдерживал ее. Он разрешал все возникающие споры, не позволяя им перерасти в серьезные конфликты; он улаживал разногласия, касающиеся собственности и прав на получение тех или иных социальных благ. Многие шагу не могли ступить без его совета – ни устроиться на работу, ни вступить в брак.
У Казима было три жены. Первая из них, Фатима, была моложе его на два года, вторая, Шайла, – на десять лет, а третьей, Наджиме, исполнилось всего двадцать восемь. В первый раз он женился по любви, а во второй и в третий – для того, чтобы поддержать малоимущих вдов, которые иначе вряд ли могли бы найти нового мужа. От этих трех жен у него родилось десять детей – четверо мальчиков и шесть девочек; кроме того, он опекал пятерых детей овдовевших женщин. Чтобы обеспечить женам финансовую независимость, он купил им четыре швейные машины с ножным приводом. Фатима установила машины под полотняным тентом возле их хижины и наняла четырех портных мужского пола для пошива рубашек и брюк.
Доходов этого скромного предприятия не только хватало на оплату труда портных, но еще и оставалась небольшая прибыль, которую делили поровну все три жены. Казим не участвовал в руководстве предприятием и оплачивал все домашние расходы, так что женщины могли распоряжаться вырученными от шитья деньгами по своему усмотрению. Со временем портные поселились в хижинах по соседству с Казимом Али и жили все вместе как одна большая семья из двадцати трех человек, чьей главой был Казим. Жили они дружно и весело, без ссор и недоразумений. Дети играли одной компанией и охотно помогали по дому. Несколько раз в неделю Казим отпирал свою большую гостиную, где проводился поселковый меджлис – общее собрание, на котором все жители могли высказывать свои жалобы и вносить предложения.
Конечно, не все проблемы доходили до сведения Казима Али заблаговременно, позволяя ему предотвратить конфликт, и порой ему приходилось брать на себя функции полицейских и судебных органов этого саморегулирующегося сообщества. Однажды, спустя несколько недель после посещения колонии прокаженных, я пил чай перед домом Казима, когда прибежал Джитендра с известием, что один из местных жителей так сильно избивает свою жену, что того и гляди убьет. Казим Али, Джитендра, Ананд, Прабакер и я поспешили по извилистым проходам к хижинам на окраине поселка, выстроившимся в ряд вдоль мангровых зарослей на болоте. Возле одной из них собралась большая толпа; приблизившись, мы услышали доносившиеся из дома жалобные крики и удары.
В первых рядах, у самой хижины, стоял Джонни Сигар. Казим Али направился прямо к нему:
– Что тут происходит?
– Джозеф напился и все утро избивает жену, – бросил Джонни, с возмущением плюнув в сторону хижины.
– Все утро? Сколько именно времени?
– Часа три, а может, и больше. Я сам только что пришел сюда, услышав об этом, и сразу решил послать за вами, Казимбхай.
Казим Али, сурово нахмурившись, посмотрел Джонни в глаза:
– Джозеф уже не впервые избивает свою жену. Почему ты не остановил его?
– Я… – начал было Джонни, но, не выдержав взгляда Казима Али, опустил глаза. Он, казалось, был готов заплакать от отчаяния. – Я не боюсь его! Я не боюсь никого из здешних, вы это знаете! Но она ведь… она ведь его жена…
Обитатели трущоб жили в такой тесноте, что все интимные подробности их жизни, все, что говорилось и делалось, становилось достоянием соседей. И, как это свойственно людям повсюду, они не любили вмешиваться в чужие семейные конфликты, даже если те принимали слишком бурный характер. Казим Али, понимая это, успокаивающе положил руку на плечо Джонни и велел ему немедленно остановить это непотребство. Как раз в этот момент опять послышались пьяная ругань и удары, а за ними душераздирающий вопль.
Мы поспешили к хижине, чтобы утихомирить разбушевавшегося хозяина, но тут дверь распахнулась – и жена Джозефа буквально вывалилась из нее, без сознания распростершись у наших ног. На ней ничего не было. Длинные волосы были спутаны и испачканы кровью; на спине, ягодицах и ногах виднелись синяки, оставленные палкой.
Люди в ужасе попятились. Я понимал, что ее нагота шокировала их не меньше, чем раны на ее теле. Да и мне было не по себе. В те годы нагота воспринималась в Индии как интимнейший секрет, нечто вроде тайной религии. Появиться в общественном месте в обнаженном виде мог разве что святой человек или сумасшедший. Мои друзья по трущобам, женатые уже много лет, говорили с предельной откровенностью, что за все это время ни разу не видели своих жен обнаженными. Поэтому нам до слез было жалко жену Джозефа, всех охватил стыд за ее унижение.
Тут из хижины с диким воплем выскочил, пошатываясь, сам Джозеф. Брюки его были мокрыми от мочи, грязная футболка разорвана, волосы растрепаны. Лицо, измазанное кровью, было перекошено в тупом пьяном озлоблении. В руках он держал бамбуковую палку, которой избивал жену. Он щурился от яркого солнца; затем его бессмысленный взгляд упал на тело жены, лежавшее между ним и толпой, он выругался и замахнулся палкой, чтобы опять ударить ее.
Шок, парализовавший всех в первый момент, сменился взрывом негодования, и мы кинулись вперед, чтобы остановить Джозефа. Как ни странно, первым к нему подскочил Прабакер, и, хотя Джозеф был гораздо крупнее его, он налетел на пьяного и оттолкнул его. Палку у Джозефа отняли, повалили его и прижали к земле. Он дергался и сопротивлялся, с губ его слетали проклятия и ругательства. Несколько женщин приблизились к его жене, причитая, как на похоронах. Покрыв обнаженную желтым шелковым сари, они подняли ее и унесли.
Толпа была готова линчевать Джозефа, но Казим Али сразу же взял дело в свои руки. Он велел людям разойтись или посторониться, а мужчинам, скрутившим Джозефа, приказал так и держать его на земле. Его следующий приказ поверг меня в изумление. Я думал, что он вызовет полицию или, по крайней мере, велит увести Джозефа и запереть, он же спросил, что именно Джозеф пил, и распорядился принести две бутылки того же самого напитка, а также чарас и чиллум. Джонни Сигару он велел приготовить чиллум для курения. Когда две бутылки неочищенного самогона, называвшегося дару, были принесены, Казим приказал Прабакеру и Джитендре насильно напоить Джозефа.
Несколько крепких парней окружили Джозефа и протянули ему одну из бутылок. Сначала он смотрел на них с подозрением, затем схватил бутылку и с жадностью сделал большой глоток. Парни поощрительно похлопали его по спине и предложили продолжить. Он выпил еще немного и оттолкнул бутылку, сказав, что ему достаточно. Уговоры молодых людей стали более настойчивыми. Они со смехом поднесли бутылку к его рту и силой заставили выпить еще. Джонни раскурил чиллум и передал его Джозефу. Минут двадцать тот попеременно затягивался дымом и пил, пока голова его не упала на грудь, а сам он не растянулся хладным трупом прямо в грязи.
Понаблюдав за храпящим, люди стали расходиться по домам. Но молодым людям Казим Али велел оставаться возле Джозефа и не спускать с него глаз. Затем он на полчаса удалился, чтобы прочитать утреннюю молитву. Вернувшись, он потребовал чай и воду. Среди тех, кто следил за Джозефом, были Джонни Сигар, Ананд, Рафик, Прабакер и Джитендра, а также дюжий молодой рыбак по имени Виджай и худощавый, но сильный парень, работавший грузчиком, которого из-за его блестящей смуглой кожи прозвали Андхкара, что значит «темнота». Они сидели и беседовали, пока солнце не достигло зенита, окутав всех удушающей влажной жарой.